Ян взял холст и поднял его перед собой, словно зеркало.

Кто скрывался за этим портретом? Тринадцатилетний мальчуган с матовой кожей круглого лица, обрамленного черными как вороново крыло волосами, с большими миндалевидными глазами, тоже темными. Эти черты отличали его от двух ребятишек Ван Эйка, розовеньких, как цветы боярышника. Откуда он взялся? Ван Эйк нашел его пищащим в корзине на пороге у своей двери. Было тогда младенцу несколько часов от роду. Художник тотчас постарался найти кого-нибудь, кто опознал бы новорожденного. Мать, отца… Все напрасно. Может быть, он свалился с дозорной башни?.. За неимением лучшего мэтр, который еще не был женат, оставил ребенка у себя, дал ему свое имя, вероятно, из-за недостатка воображения, а толстушка Кателина, родом с севера, взялась воспитывать его.

Очень скоро, когда мальчик чуть подрос и начал понимать язык взрослых, ему объяснили тайну его рождения. Он запомнил только слово «подкидыш», и оно отдавалось в его голове рокотом барабанов во время процессии в честь Святой Крови. Утешая его, Ван Эйк часто рассказывал ему историю Моисея, которого в корзине пустили в плавание по реке Нил, а в дальнейшем он познал великую судьбу. Но Яну совсем не улыбалась великая судьба, да и Цвин, расширенное устье реки, продолжавшей жизнь Брюгге в море, вовсе не походил на Нил.

С тех пор он обращался к Ван Эйку не иначе, как «мэтр»; между ними установилась недосказанность. Позднее, когда Яну шел пятый год, Ван Эйк женился на Маргарет Ван Гитофанге. Яна представили молодой женщине (она была моложе художника лет на двадцать), и он сразу понял, что счастливого будущего у него не будет. И оказался прав. Маргарет невзлюбила его. Рождение первого ребенка, Филиппа, осложнило их разногласия и вынудило Яна поменять комнату, в которой он до этого жил, на мансарду. И сегодня все восставало в нем против этой женщины, непредсказуемой и неуравновешенной, словно Северное море.

Если в первое время Ян и испытывал страдания, то очень быстро его эмоции укрылись за неприступной стеной. На него не действовали ни обиды, ни несправедливости, ни грубые окрики. Он сносил их спокойно, тем более что Ван Эйк поддерживал его на свой манер, относясь к нему с особой нежностью. Иногда даже — что уже многое значило — мэтр давал понять, что предпочитает его своим родным сыновьям. Именно Ян, а не Филипп, работал рядом с мэтром и постигал секреты его искусства. Ван Эйк сам научил его читать и писать, заставил освоить латынь, язык ученых людей, а не отправил в школу Сен-Совер или Сен-Донатьен. Сотню раз он мог бы избавиться от Яна, отдав его на попечение города, и его возили бы в коляске, чтобы вызвать сочувствие какой-либо сострадательной души. Но никогда, Ян был уверен в этом, подобная мысль не мелькнула в голове мэтра.

Яну нравилось, как тот двигается, нравилось мимолетное движение руки, касающейся его волос. Упрекнуть его он мог лишь в слишком явной сдержанности. Часто у Яна возникало неосознанное желание прижаться к Ван Эйку, почувствовать его объятие и замереть, впитывая тепло его тела. Но что-то, чего он не мог определить, мешало ему. Однажды за ужином художник на примере южан и северян объяснял, что существовало большое различие в проявлении их чувств. Первые, говорил он, подобны бурным речкам, быстро выходящим из берегов и так же быстро высыхающим, тогда как вторые тоже похожи на реки, но текущие основательно и оплодотворяющие все вокруг. Ван Эйк был, без сомнения, такой рекой.

Как и любой подмастерье, Ян выполнял самую разнообразную работу: подмести мастерскую, вымыть пол, следить за варкой лака и клея, а самое главное — изготовлять кисти, что являлось настоящей каторгой. Для начала надо было с особой тщательностью рассортировать волоски щетины, убедиться, что они выросли на домашней белой свинье, предпочитаемой Ван Эйком, а не на черной. Затем надо было их уровнять и соединить связкой, намазанной клеем.

Взвесив все, Ян отдал предпочтение беличьим хвостам. Правда, и эта работа не приносила радости. Ведь надо было собрать волоски в пучки разной толщины, чтобы вставить их в предварительно защищенные ручки из гусиных или голубиных перьев.

Растирать краски порфировой ступкой — тоже работенка не из легких: растолочь их в порошок, добавляя колодезной воды или прокипяченного масла. Это требовало многих часов труда и ангельского терпения. Ян никогда не забудет, как он целый день измельчал в порошок два фунта маренового лака! Ко всему прочему эта работа не терпела небрежности. От излишка масла пигмент мог пожелтеть, особенно если его слишком перелить в порошок свинцовых белил. Чересчур большое количество краски загрязнится при контакте с воздухом. В общем, требовалось все делать быстро, иметь наметанный глаз, поддерживать состав в достаточно жидком состоянии, чтобы он хорошо ложился на камень. После всех этих операций оставалось только разлить краски по небольшим оловянным или стеклянным чашкам, в строгом порядке уложить сосудики в ящичек и накрыть их крышками, чтобы в них не проникла пыль.

Но через несколько месяцев открылись новые горизонты. Из подмастерья Ян перешел в разряд компаньонов. В течение тринадцати лет — таков был срок обучения всех молодых художников — Ван Эйк растолковывал ему суть, законы и посвящал его в тайны искусства искусств, недоступные простому смертному. Он указал Яну королевский путь, если тому вздумается создать «шедевр» и преуспеть в этом; ведь это прямая дорога к достижению заветного звания «мэтра». А потом… кто знает? Возможны слава, почет, уважение. Да вот только вопрос: хотел ли Ян всего этого?

* * *

— Петрус, друг мой! Какое счастье вновь увидеть тебя!

Петрус Кристус встал со скамьи и горячо пожал руку хозяина. Долговязый, какой-то легкомысленно воздушный в камзоле из тафты, он был полной противоположностью Ван Эйку, который, несколько сгорбленный под тяжестью лет и накрывавший лысую голову драпированным капюшоном, был воплощением справедливости, прямоты и мудрой зрелости.

Кристус была не настоящая фамилия, а прозвище, которым наградили его друзья из-за того, что еще юношей он любил рисовать «Christus — beeld», то есть лики святых. Сегодня, в двадцать шесть лет, в расцвете сил, по его первым работам можно было предсказать наличие в нем истинного таланта.

— Присаживайся… Вина выпьешь?

— Нет, спасибо. Моя прозорливость не вынесет этого и отразится на находках. Я уже иссяк.

— Полагаю, ты приехал из Байеля? Дорога длинная, что и говорить. Во Фландрии все путешествия, независимо от расстояния, кажутся мне бесконечными. Распутица зимой и летняя пыль, туманы, ливни и ураганные ветры, похоже, объединяются, чтобы замедлить время.

Петрус согласился со старшим.

— Но зато, — продолжал Ван Эйк, — я настаиваю, что бы ты отужинал с нами.

— С радостью принимаю приглашение. Как поживает Маргарет? Дети?

— Малыши быстро растут, а жена цветет. И все же осмелюсь заверить… — Он зашептал с наигранным видом заговорщика: — Кроме Филиппа и Петера, у меня есть приемный сын Ян. У него поразительные способности. Правда, Петеру нет еще и пяти… Лучше поговорим о тебе. Чего нам ждать от твоего присутствия в Брюгге?

— Немножко везения, надеюсь. Посланец герцога Бургундского пригласил меня представиться в Принценхофе. Думаю, это приглашение связано с моим прошением, которое я отослал еще осенью… — Петрус смутился, но продолжил: — Тяжелые времена настали для нас, художников. Особенно для таких, как я, которые никак не могут выйти из тени. Зарабатывать живописью нелегко даже на одного человека, и все оборачивается кошмаром, когда этот человек обременен семьей. Хочется надеяться, что герцог окажется настолько добр, что возьмет меня под свое покровительство.

— Понимаю твое положение. Оно мне знакомо. Мне здорово повезло, когда на меня посыпались милости наших фландрских сеньоров. Вчера — в Бинненхофе в Гааге, под покровительством Жана де Бавьера; сегодня — и уже вот пятнадцать лет — числюсь оруженосцем на службе у герцога Филиппа. Он не откажет тебе в поддержке. Его щедрость и истинная любовь ко всему, что имеет отношение к искусству, знакомы всем. Но тем не менее знай, что в Брюгге его сейчас нет и вернется он только дней через десять.

— Эту новость, увы, я узнал по приезде. Но я подожду. У меня нет другого выбора.

— У тебя есть где поселиться? А то…

— Не беспокойтесь, у меня в Брюгге друг, и он согласился меня приютить. Его зовут Лоренс Костер.

— Его имя мне не так уж незнакомо. Он, кажется, не фламандец, а нидерландец?

— Он родом из Гарлема и только что снял дом в Брюгге.

— Насколько я понимаю, он интересовался тем, что некоторые называют «искусством искусственного письма».

— Это больше чем интерес; это навязчивая идея! Вот уже много лет Лоренс Костер имеет склонность к воспроизведению текстов печатным способом с применением подвижных букв. Он даже убежден, что будущее письма при надлежит этим новым штуковинам, пришедшим к нам из Катая. Придумали их, говорят, арабы. Называются они бумага.

— Это очень интересно. Я всегда считал, что граверное печатание уже отживает. Нужно искать новое решение возникающих проблем. А их накапливается немало.

— Бесспорно. И я не сомневаюсь, что Лоренс отыщет его.

— А ты? Над чем сейчас ты работаешь?

В глаза Петруса вкрался огонек нерешительности.

— Об этом и говорить не стоит. Я ищу. Ищу себя. Бывает и подавленность, бывает и возбуждение… Обычная участь всех начинающих художников, не правда ли?

— И начинающих, и маститых! Мне знакомы эти приступы тоски, разъедающие душу и заставляющие сомневаться во всем. Эта болезнь неопределима, не переболевший ею не может ее понять. Подумать только, существуют моралисты, убежденные в том, что художник ничего не вкладывает в свое творение, будто он оторван от него и эта оторванность запрещает ему страдать! Единственный совет, который я позволю себе дать, — продолжай, упорно борись, не поддаваясь слабости. Только такой ценой ты создашь истинный шедевр.

Кристусу оставалось лишь признать справедливость слов мэтра. Но если бы даже ему захотелось поспорить, он отказался бы от этого в силу разницы в возрасте и, главное, из-за испытываемого им глубочайшего почтения к Ван Эйку. Он, несомненно, был самым великим, «королем художников», как окрестил его граф Фландрии. Жаль, что Петрусу не удалось поработать рядом с ним. Всеми своими познаниями в живописи он обязан своему отцу Пьеру. Судьбе было угодно, чтобы четырьмя годами раньше у одного нотариуса из Байеля — его родного города — он увидел полотно Ван Эйка. Это было открытием. С тех пор Кристус постоянно искал встречи с художником. Она состоялась благодаря одному другу, члену магистрата городской управы, жившему в Брюгге. Это случилось год назад, в знаменательный день. И теперь он не упускал ни единой возможности встретиться с мэтром, отметиться печатью его гения. Кристус усвоил манеру живописца, и теперь трудность заключалась в том, чтобы оторваться от Ван Эйка, дабы не скатиться в то наихудшее, что может произойти с художником: копирование.

Сменив тему, он поинтересовался:

— Я вот все думаю о герцоге. Вы и вправду приближены к нему, не так ли? Числясь оруженосцем, вы являетесь придворным художником, его любимцем.

— Да, есть такая привилегия. По этой же причине, когда семь лет назад Маргарет родила сына, герцог оказал нам честь, став его крестным отцом. Отсюда и имя Филипп. К чему этот вопрос?

Петрус вздохнул.

— Трудно признаться, но я вам немного завидую. Такой меценат!

Ван Эйк снисходительно улыбнулся:

— Эй, Петрус, долой меланхолию! Тебе тоже привалит счастье. Я займусь этим. Поговорю с герцогом, похлопочу за тебя. Ты доволен?

Не дожидаясь ответа, он встал.

— Есть хочется. Этот аромат с кухни сбивает меня с мыслей. Пойдем. — На ходу он крикнул: — Ян, Филипп, Петер! К столу!

* * *

В столовой витали запахи супа из кервеля и оплывавших восковых свечей. Хотя наступил июнь, в камине пылал огонь. Горящий торф отбрасывал желтоватый свет на убранство столовой. Здесь — горка, украшенная резными столбиками, там — резной сундук на высоких ножках. Оба сына уже сидели за столом. Ян вошел последним, поприветствовал их поднятием руки и, не дожидаясь ответного приветствия, на которое и не рассчитывал, сел справа от Филиппа, старшего. Семи лет последнему никак не дашь. У мальчика было крупное бесцветное лицо с впалыми щеками. Казалось, он постоянно погружен в какие-то мечты. Что касается Петера, то он был вылитый портрет матери: продолговатое лицо, темно-русые волосы, поджатые губы, безвольный подбородок.

— Мы проголодались, милая! — воскликнул художник, завладевая оловянным графином. — Почти две недели мой живот урчит от голода. Лиссабон — неподходящее место для фламандца.

Маргарет Ван Эйк появилась на пороге, ее капор частично скрывался за паром, поднимающимся от котелка.

— Налетайте! — весело сказала она, ставя его в центр стола. — А от тебя я желаю услышать новости. Суп сегодня получился удачный, как никогда.

— Я в этом уверен. — Наклонившись к Яну, художник продолжил: — Послезавтра мы отправляемся в Гент. И…

— В Гент? — оборвала его Маргарет, усаживаясь за стол. — Разве ты не должен повидаться с герцогом после Лиссабона?

— Я уже объяснил Петрусу: герцог в отъезде. Вернется не раньше чем через десять дней.

— Как ты считаешь, выплатит он тебе обещанное вознаграждение? Пятьдесят фунтов — это не мелочь.

Ван Эйк повернулся к Петрусу:

— Странные существа, эти женщины. Герцог положил мне сто фунтов в год. Он снял для меня дом в Лилле и этот, в котором мы живем. Он щедро оплачивает все мои поездки и отвалил мне приличную сумму, когда я привез ему портрет Изабеллы Португальской, нынешней его жены.

Он указал на шесть серебряных кубков, выстроившихся в горке.

— А недавно — вот это… Ты считаешь, что он у меня в долгу?

Маргарет сдалась и спросила Петруса:

— Где вы остановились? На постоялом дворе?

— Нет, у моего друга, Лоренса Костера.

Она поднесла ложку супа ко рту своего младшего сына, покосилась на Яна:

— Где ты пропадал все утро? Я хотела, чтобы ты при смотрел за Филиппом и Петером во время моего отсутствия.

— Простите. Я совсем забыл. Но Кателина…

— Кателина не может успевать повсюду! Полагаю, ты был в Слейсе?

Ян подтвердил.

— Хотелось бы, чтобы ты сказал когда-нибудь, что тебя туда влечет. В конце концов, это всего лишь порт.

Он промолчал, словно не нашел слов для ответа. Маргарет разочарованно взглянула на него и вдруг продолжила тревожно:

— Петрус, вы слышали о тех двух несчастных, найденных с перерезанными горлами в Антверпене и Турне?

— Да, слышал. Это ужасно. Два убийства за несколько недель. Жертвами стали молодые художники. — Обратившись к Ван Эйку, он спросил: — Вы, думаю, хорошо их знали?

— Несомненно. Виллемарк и Ваутерс были моими подмастерьями.

— Беспокоит то, что ни бальи этих городов, ни гражданские власти до сих пор не смогли напасть на след преступников.

— Что поражает, — заметила Маргарет, — так это не обычный способ, которым убийцы уродуют свои жертвы. Они не только перерезают им горло, но и набивают рты пигментными красителями…

Она замолчала, очевидно, подыскивая более точный термин.

— Из веронской глины, — подсказал Петрус.

— Почему именно красители?

Ван Эйк устало покачал головой:

— Что тебе ответить, милая? Здесь, вероятно, действовала какая-то темная личность, душевнобольной… Как иначе объяснить такое поведение?

Петрус Кристус хихикнул:

— Убивал, без сомнения, какой-нибудь турок…

— Почему?

— Однажды, помните, все проводили параллель между символами и цветом. Тогда вы мне разъяснили, что если христианство выбрало светло-голубой цвет, символ царства небесного, и ассоциировало зеленый с земной общиной, то ислам сохранил зеленый за религией, а бирюзовый — за религиозными общинами. Разве не является зеленый цвет цветом исламского знамени? Разве турки не мусульмане?

— Не вижу здесь связи с убийством!

— А он прав! — подал голос Ян. — Разве веронская глина не зеленая?

Ван Эйк раздраженно махнул рукой:

— Турки, турки! С тех пор как они овладели Андрианополем и прибрали к рукам Гроб Господень, вся Европа трясется, словно старуха. Да еще они захватили фоссенские рудники, откуда к нам поступали квасцы. Они, таким образом, лишили наших врачей и красильщиков очень ценного сырья. Поэтому султан Мурад заменил людоедов в наших сказках для детей. Некоторые уже видят его у ворот Константинополя и даже Брюгге!

— Я тоже так считаю! — горячо воскликнул Петрус. — Поверьте, если бы я родился во времена первых Крестовых походов, то, конечно, присоединился бы к отважным рыцарям, отправившимся в Иерусалим.

— Мой дорогой Петрус, я слышу в твоих словах порывистость молодости. Но были не только доблестные рыцари: голодранцы, нищие, бродяги, бедняки погибли, так и не увидев стен святого города. Знай на всякий случай, что ты еще не опоздал. Дня не проходит, чтобы один или другой из правящих нами князей не призывал к новому Крестовому походу. Позволю заметить, что над этим серьезно задумывается с даже сам герцог Филипп. На твоем месте я бы воспользовался аудиенцией, чтобы предложить ему свои услуги.

— Вы, я вижу, насмехаетесь надо мной. И все же вдумайтесь: пади однажды Константинополь, и христианству конец на Средиземноморье.

Художник посерьезнел.

— Я прекрасно понимаю, что оставить Гроб Господень в нечестивых руках — это трагедия, и тем не менее убежден, что мы, фламандцы, имеем другое преимущество: выжить в неустойчивом мире, возвеличивать и поддерживать нашу мощь.

Ян возобновил попытку:

— Значит, вы не думаете, что убийцей мог быть турок? А я вот верю. Я слышал, какие разговоры ходят об этих людях: грабежи, воровство, поджоги, убийства. Говорят, что везде, где проходят, они сеют ужас, совершают наихудшие зверства.

Филипп, зябко поежившись, спросил:

— Какие зверства?

— Они, похоже, не довольствуются тем, что убивают свои жертвы, они взрезают им животы, вырывают внутренности, потом разрубают их на куски и бросают собакам… — Дав волю воображению, Ян увлеченно продолжил: — И если, к несчастью, они берут в плен ребенка, то вырывают ему язык, засовывают его в глотку до…

— Хватит! — крикнула Маргарет.

Ян удивленно посмотрел на нее:

— А что я сделал?

— Ты не соображаешь, что пугаешь моих детей! — И приказала: — Иди немедленно в свою комнату!

— Да бросьте вы, — протестующе произнес Ван Эйк. — Не так уж это и важно!

— Я требую, чтобы он покинул стол!

Художник хотел что-то возразить, но Ян уже встал, гордо вздернув подбородок.

— Во всяком случае, я уже сыт. Спокойной ночи. До завтра.

С комком в горле он попрощался с Петрусом Кристусом и удалился в мансарду под крышей, служившую ему комнатой.

* * *

Через квадратик окна виден был кусочек неба с горсточкой звезд и краюшкой рождающейся луны. Ян взобрался на кровать, приподнялся на цыпочки. Внизу угадывались погруженные в темноту улицы. Свет шел только от фонарей, раскачивающихся над дверями домов зажиточных горожан. Большой крытый суконный рынок, гордость Брюгге, вздымал свой импозантный фасад, расположившись рядом со зданиями, в которых находились корпорации красильщиков, ткачей, оптовых торговцев зерном. Трещотка ночного сторожа проскрипела в тишине. Пунктуальный, как колокола на колокольне, он, волоча ноги, проходил по улицам, повторяя одно и то же: «Спите спокойно, добрые люди». Лодка с сигнальным огнем на носу скользила по черной воде канала. Ян представил, как она сейчас поднимается к востоку, оставив позади причалы, крепостные стены, и плывет вдоль полей с дюнами цвета соломы, вдоль рядов тополей, плывет к Слейсу, к свободе…

Он спрыгнул с кровати на пол и подошел к большому сундуку с отделкой из обитой гвоздями кожи. Поднял крышку, засунул в сундук руку, покопался, наткнулся на маленькую стеклянную звездочку. Венецианский матрос, подаривший ее Яну двумя днями раньше, объяснил: это самое красивое стекло на свете, сделанное в краю стеклодувов, на острове Мурано, в Венеции.

Дрожа от возбуждения, он сел на край кровати, слегка приподнял звездочку и поставил ее перед свечой, освещавшей мансарду. Сразу возникла флотилия галер, покидающая лагуну в мираже орифламм. Неся на себе изображение льва святого Марка, суда нитью тянулись к Византии, Египту, Фландрии. Взору открылись дворцы, крытые золотом, их блестящие силуэты отражались в небесной лазури. Соборы с певучими названиями: Сан-Лоренцо, Сан-Сальвадор, Сан-Николо — показывали свои выступы, круглые, как животы беременных женщин, встречающихся в переплетении улочек Брюгге. Подобно побежденному, он откинулся на спину, а в голове вертелась фраза Маргарет: «Хотелось бы, чтобы ты когда-нибудь сказал, что влечет тебя в Слейс. Ведь это всего-навсего порт».

Да и как ей понять? Порт, конечно, но являющийся выходом на свободу, подальше от облачного неба и дождей, плоской, как доска, иконы, к заливу, досыта напоенному солнцем, напротив Венеции.

Яну трудно было объяснить свое страстное влечение к этому далекому краю. Как часто повторял ему Ван Эйк, Венеция — не что иное, как латинская сестра Брюгге. Обе живут по колено в воде, обильны мостами. Брюгге с его сорока тысячами жителей уступает Венеции и Генту, но он тем не менее такой же могущественный и богатый, как Флоренция, Лондон или Колонь. А что до портов Даммы или Слейса, почему они должны быть менее привлекательными, чем их венецианский соперник? Когда в сентябре приплывали галеры, разве небо над Фландрией не наполнялось теми же ароматами, которые благоухали над причалами светлейшей Венеции?

Его неодолимое влечение, должно быть, появилось несколько месяцев назад: Ван Эйк только закончил портрет — бюст Джованни Арнольфини, представителя богатой суконной фирмы «Гидеккон» в Лукке. Яну и сейчас виделось это странно скроенное лицо с длинным носом и ушами, похожими на капустные листья.

Тем утром Ян проснулся раньше обычного. Он прошел в мастерскую и, чтобы не терять времени, стал просматривать закопченные работы. Все они были заботливо выстроены в «соборе». Ян и по сей день все еще не понимал, по какой таинственной причине Ван Эйк так ревностно оберегал свои картины от посторонних глаз, к тому же долго после того, как краски высохли. Когда он задал ему вопрос, мэтр отделался неопределенным ответом, сославшись на то, что нужно ждать несколько недель, а то и месяцев, прежде чем приступить к окончательному покрытию панно лаком.

Именно между «Луккской Девой» и портретом Яна де Леу он и обратил внимание на удивительную композицию: миниатюра, выполненная темперой на сосновой доске. И хотя она была написана Ван Эйком, можно было подумать, что это работа начинающего. Более того, на рамке не хватало девиза, который мэтр иногда ставил шутки ради: «Als ich kan», что означало: «Я это могу». А вот в нижнем правом углу выделялась незнакомая подпись: A.M. 1440. Ян подумал, что это, может быть, ранняя работа Хуберта, брата мэтра. Но дата на картине не соответствовала догадке: Хуберт скончался на пятнадцать лет раньше. Впрочем, почему он так подписался?

На миниатюре были изображены странные лодки с задранными и загнутыми носами; они походили на черных гиппопотамов. Покрытые дамасским атласом, бархатом и парчой, с гребцами, одетыми в шелк с оранжевыми, светло-голубыми и бирюзовыми полосками, они величественно плыли по каналу из темного нефрита. На заднем плане выделялись дома благородных дворян, украшенные лоджиями. Под ними гуляла внушительная толпа, а грациозные женщины с балконов приветствовали кортеж.

Ян углубился в рассматривание этой картины и не услышал, как вошел мэтр.

— Откуда эта картина? Кто он, этот A.M.?

— Не знаю. Ее подарил мне один итальянский друг, которого я встретил во время последнего путешествия в Неаполь. Как ты ее находишь?

Ян сделал гримасу.

— Она не закончена.

— Ошибаешься. Чувствуется, что ее написал талантливый художник.

Ван Эйк присел на колени и показал на центр миниатюры.

— Как я тебя учил, метод темперы делает почти невозможной работу на свежем воздухе. Ты много раз убеждался в этом. С трудом удается изменить тона после сушки. Тем не менее здесь мы находим почти всю охряную гамму, больше усталости и мрачности на уровне воды; больше зелени ближе к зданиям. Смелая выходка. Конечно, ансамбль разбросан, техника не отработана, но если художник молод а я в это верю, — то ему все позволено.

— А что это за места? Лиссабон?

— Нет, Серениссима.

— Серениссима?

— Так прозвали Венецию.

С этого дня изображение впечаталось в память Яна. При каждом удобном случае он спешил в «собор» взглянуть на миниатюру. Ян уже изучил все детали, даже самые незначительные. И передавшееся ему волнение поддерживалось рассказами моряков, приплывших с юга. Он не мог удержаться, чтобы не замучить их вопросами, когда встречал их в Дамме или Слейсе. Сегодня о Серениссиме он знал больше, чем некоторые географы.

Пресытившись воспоминаниями, Ян приложил звездочку к щеке, ощутил ее ласковое тепло и уснул.