Там были равнины, насыщенные водой, и большие лужи — грозные первопроходцы враждебного моря, изо дня в день старающиеся отомстить несдающимся польдерам. Ряды тополей, уставшие бороться с ветрами. Бесконечно монотонная дорога лентой стелилась к отчаянно плоскому горизонту. Вдобавок ко всему существовало опасение встретиться с выскочившими из укрытий грозными головорезами. Эти разбойники, возглавляемые знаменитым Родриге де Вилландрадо, не только сделали своей вотчиной Шарльё, ставшее их логовом, но вот уже год как обложили настоящим налогом большие города вроде Ньи или Оксонна. Говорили, что к ним примкнули и крестьяне. По новым слухам, герцог, запутавшийся в дипломатических интригах, сначала смотрел на их безобразия сквозь пальцы, но теперь решил бросить войска против этих нарушителей закона. Пока что дороги были безопасны только зимой. И не без причины: они были непроходимыми.

Так что Ян и Ван Эйк с большим облегчением увидели впереди серую верхушку прямоугольной дозорной башни, упирающуюся в низкое молочное небо.

Спрятавшись за фортификационными сооружениями, омываемыми спокойными водами реки Лис, город, казалось, дышал изобилием и безмятежностью, но за этой маской скрывался бунтарский, неукротимый дух. Сам герцог почувствовал это на собственной шкуре, когда потребовал переплавлять деньги, ходящие во Фландрии, с целью чеканить из них новые золотые и серебряные монеты, оставляя треть их в весовом исчислении в городской казне. Жители Гента отреагировали очень быстро: шумные процессии, штурм тюрьмы ткачами, убийство муниципальных служащих. Кончилось тем, что герцог был вынужден умерить свой аппетит и ссыпать в собственные сундуки только седьмую часть веса фламандских монет. Таким образом, жизнь Гента состояла из потрясений, возмущений, с короткими периодами спокойствия.

Церковь Сен-Жан приютилась между рынком и укрепленным замком не жившего в нем местного сеньора, прозванного коренными жителями Жераром-дьяволом, вероятно, из-за его багрового цвета кожи. Ван Эйк с кожаной котомкой на плече взошел по ступеням паперти и застыл перед порталом. Казалось, он не решался войти.

— Что с вами? — обеспокоенно спросил Ян.

Художник поднес руку ко лбу; у него кружилась голова.

— Столько воспоминаний связано с этим местом. Все, что я пережил здесь, уже стерлось из памяти, но крепко засело только главное из моей жизни: Хуберт, мой брат. Не знаю, что останется от меня в истории живописи, но складывается впечатление: если что-либо и сохранится, то именно здесь, в церкви Сен-Жан.

Глубоко вздохнув, Ван Эйк вошел внутрь. Приблизившись к алтарю, он зажег все свободные свечи, сразу высветив великолепный интерьер.

— Смотри!

Двенадцать дубовых панно, двенадцать развернутых створок, поражающих прославленным великолепием.

Складки ткани, рельефно облегающие камень, волнующее кружево бронзовой чаши со святой водой — все дышало совершенством, на всем ощущалось божественное дыхание. Ни разу за свою короткую жизнь Ян не сталкивался с подобным собранием красот. Бог, рай, ад, которыми Кателина прожужжала ему уши, — все было здесь. Достаточно протянуть руку, чтобы потрогать все это.

— Это… что-то необычное… — заикаясь проговорил он.

Определение показалось ему слабым. Но какими словами он мог бы выразить свое восхищение?

— Подойди. Я открою тебе один из секретов этого запрестольного украшения. Взгляни внимательнее на эту створку. Видишь двух всадников?

Ян направил указательный палец на более молодого:

— Эти раздувшиеся ноздри, эти выдающиеся надбровные дуги… Да это же вы! Только потолще, чем на автопортрете, который вы написали несколько месяцев назад. Да, это точно вы!

— У тебя острый глаз. Правильно, с тех пор я немного похудел. Меня совсем замучили эти нескончаемые поездки с поручениями герцога.

— А этот, постарше, он кто?

— Мой брат Хуберт. Он был на двадцать лет старше меня. — Продолжая, мэтр провел указательным пальцем слева направо: — Эти запрестольные украшения являются квинтэссенцией всего, что содержится в наших Евангелиях. Внизу, в центре, в ореоле святого духа, из жертвенного агнца стекает кровь в чашу. Левые створки символизируют справедливость и праведность, створки справа — воздержание и умеренность. Ты можешь удостовериться, что задний план не имеет ничего общего с пустыней. На нем изображена средиземноморская растительность, вдохновившая меня во время пребывания на Иберийском полуострове. А там, сверху, в центральной части — Всевечный Отец. Божественную фигуру окружают святая Дева и святой Иоанн Креститель. Рядом — наши прародители во всей их наготе: Адам и Ева. Когда мы закончили работу, то с удивлением подсчитали, что изобразили более двухсот персонажей.

— Кто это мы? — удивился Ян.

— Брат и я.

Ван Эйк опустился на колени, развязал свою котомку и достал из нее кисть из волоса куницы, закрытую чашечку и флакон с венецианским терпентином. Перед удивленным Яном он принялся разбавлять серебристую краску, находившуюся в чашечке.

— Я боялся, что краситель высох. Слава Богу, этого не произошло.

Удовлетворенный смесью, он протянул кисть Яну.

— Держи. Будешь следовать моим указаниям.

Мальчик, похоже, не понял.

— Но я едва умею рисовать!

— Рисовать не придется. Садись на пол. Ты будешь писать текст под мою диктовку, здесь, внизу внешней поверхности створок.

Ян сделал, как велел мэтр.

— Pictor Hubertus e Eyck major… — медленно начал Ван Эйк.

Неуверенным почерком мальчик стал воспроизводить слова на деревянной поверхности. Он так опасался жирных накатов краски, что потратил бесконечно много времени на написание нескольких строчек.

— Готово, — объявил художник. — Теперь можешь встать.

С вспотевшим лбом Ян вполголоса запинаясь прочитал:

Pictor Hubertus e Eyck major quo nemo repertus incepit. Pondus quod Johannes arte secundus frater perfecit Jodocus Vijd prece fretus. Versus sexta mai vos collocat acta tueri. Ho это невероятно! — ошеломленный, вскричал он.

Он только что осознал смысл этих слов.

— Художник Хуберт Ван Эйк, лучше которого нет на свете, начал, а Ян, уступающий ему в искусстве, завершил труд, оплаченный ему Иодокусом Виждом. В шестой день мая вы приглашаетесь на осмотр сделанного.

— А ты не такой уж плохой латинист, как я думал.

— Кто этот Иодокус Вижд?

— Из городских властей. Староста церкви Сен-Жан. Это он заказывал и оплачивал роспись алтаря.

— Если я правильно понял, вы, как художник, считаете себя «ниже» брата?

— Он мой учитель. Наш общий учитель. Все, чему я научился, я научился у него. Без него я был бы ничем.

Ян показал на алтарь:

— Ничем?

— Большая часть этих створок расписана не мной, а Хубертом. Но я настолько приблизился к его манере, что ничто уже не сможет нас разделить. Его рука стала моей рукой, его мастерство — моим. Вот почему сегодня я хочу почтить его память. Я не желаю, чтобы последующие поколения считали, будто я вел себя неподобающе и присвоил вещь, принадлежащую другому. Я приложил руку к этому шедевру, но основная его часть сделана Хубертом. Кстати, речь идет не только о запрестольном украшении. Многие картины, созданные моим братом, в будущем могут быть приписаны мне. — С некоторым напряжением в голосе Ван Эйк продолжил: — Есть еще одно творение, правда, не такое значительное, как алтарь, но и оно может быть при писано мне.

— Какое?

— Часослов, заказанный Хуберту Гийомом Четвертым. Миниатюры в нем уникальны.

— Я никогда не видел его на ваших полках. Где вы его прячете?

— В надежном месте.

— То есть?.

— В надежном месте…

Настаивать было бесполезно. Ян уже привык к тому, что художник, не отличаясь откровенностью, тщательно хранил свои тайны.

Сильное волнение охватило мальчика. Он был потрясен откровениями Ван Эйка, горд его признанием в любви к своему брату, восхищен смирением мэтра.

— Ваш поступок делает вам честь. Но я все же считаю вас королем художников. Ваш брат, очевидно, был гениальным. Однако ничто гениальное не сравнится с настоящим гением. Если даже завтра я стану художником, буду работать не покладая рук, отдамся душой и телом искусству искусств, я до конца дней своих не смогу сравниться с вами. У меня нет жизненного опыта, но, прожив рядом с вами, я пришел к выводу, что в области искусства есть два вида творцов: просто люди и люди, отличные от них. Вы относитесь к последним, мэтр Ван Эйк. Клянусь вам!

Легкая улыбка тронула губы художника. Он наклонился к Яну, обхватил ладонями его виски и долго смотрел на него. Его лицо выражало сдерживаемое волнение, которое передалось мальчику без слов. Казалось, все, что ни один из них не сумел сказать за тринадцать лет, вдруг выразилось в этом немом диалоге. В Ван Эйке читалась грусть, связанная с воспоминанием о смерти Хуберта, и мальчик так искренне разделял ее, что становилось еще больнее. Угадывались также и вопросы, сомнения художника на закате жизни. А на губах Яна трепетало слово, так долго удерживаемое внутри, и все фибры его души выталкивали его на свободу. На одном выдохе он произнес:

— Отец…

Глаза Ван Эйка затуманились. Он привлек мальчика к себе, крепко обнял, и они долго стояли так, не говоря ни слова. Им не было нужды договариваться, они знали, что отныне над ними не властны ни время, ни вынужденная разлука.

Оторвавшись от Яна, Ван Эйк сложил в сумку чашечку, кисточку и венецианский терпинтин:

— Ну, пошли…

* * *

Они недолго искали постоялый двор «Рыжий петух», в котором уже останавливался мэтр. Передав заказ хозяину, он отошел и задумчиво прислонился к стене.

В зале было шумно, сильно пахло пивом и бордоским вином. Магистратура запретила азартные игры, но в дальнем углу из-за занавески слышались возбужденные голоса игроков, резавшихся в триктрак или в кости. В помещении было сумрачно, свет и тень переплетались, однако можно было различить красноватые лица вязальщиков, болезненные — валяльщиков, ученые лица нотариусов, толстощекие физиономии торговцев и ломбардских банкиров. К шуму смеющихся голосов примешивался запах мочи от передников некоторых неряшливых красильщиков с въевшейся в кожу пальцев голубой пастелью и индиго.

— Скажи-ка, Ян, — неожиданно спросил художник, ты чувствуешь себя счастливым дома, среди нас?

Застигнутый врасплох вопросом, мальчик помолчал, потом ответил:

— Да. — И тут же уточнил: — Потому что и вы там.

— Знаешь, Маргарет иногда слишком строга, но ты не обижайся. У нее переменчивое настроение. Думаю, в глубине души она любит тебя.

Печальная улыбка скользнула по губам Яна. Хорошо бы, чтобы такая любовь, если, конечно, она есть, проявлялась без подобных нюансов.

— Честно говоря, она никогда не любила меня как мать. Как она любит Филиппа и Петера.

— По-моему, ты слишком требователен. Мать есть мать. Ее не заменить.

— Отца тоже. Только…

— Да?

Ян опустил голову, не осмеливаясь продолжать, затем, почти умоляюще, спросил:

— Вы меня любите, верно?

Художник с силой сжал руку подростка:

— Я люблю тебя, Ян. Так же, как Филиппа и Петера. — Пытаясь разрядить обстановку, он шутливо бросил: — Но я художник! У меня много присущих художникам недостатков!

Ян откусил от краюхи пшеничного хлеба и внезапно спросил:

— Мои родители живы, как вы думаете?

Ван Эйк удержался от резкого движения.

— Что ты сказал?

Мальчик повторил вопрос.

— Что тебе ответить? Думаю, да.

— Не могу сказать про отца, но уверен, что матушка моя жива. Я даже убежден, что она живет в Брюгге.

Ван Эйк тревожно посмотрел на него:

— Откуда такая уверенность?

— Иногда я чувствую, что она где-то рядом, так близко, что я мог бы коснуться ее.

— Ну вот! Я и не предполагал в тебе таких мыслей.

— И все-таки они есть. Когда они рвутся наружу, я впадаю в ярость.

Ян замолчал, чувствуя, что сказал лишнее.

— Продолжай, — подбодрил внимательно слушавший его Ван Эйк. — При чем тут ярость?

— Вы помните Лилию?

— Гм… да. Это кошка, которую мы приютили.

— Верно. Вы помните, как она защищала родившихся у нее котят, как выпускала когти, когда я пытался взять их у нее? Вот видите, — с горечью заключил мальчик, — даже животные не бросают своих малюток…

Художник не ответил сразу. Он приподнял кружку с пивом, повертел, ловя отблески света оловянной поверхностью, провел пальцем по пене, поставил на стол.

— Ты заблуждаешься, Ян. Заблуждается всякий, кто судит не зная. Что тебе известно об этой женщине? Ничего. Это все равно что судить о моих картинах понаслышке, никогда не видев их. Ты с презрением говоришь об отказе от ребенка… Но знай, что подобный отказ иногда может свидетельствовать о самой прекрасной любви. — Его голос отвердел, и он вдруг с неожиданной силой отчеканил: — Не осуждай, Ян! — И более спокойно: — Мать — тем более! Никогда нельзя осуждать мать. Кто может знать о ее беде, тоске, отчаянии?

Зрачки мальчика потемнели. Лицо уже не было детским, на нем проступила взрослость. Ян молча размышлял. Мысленно он вновь переживал те ночи, когда рисовал в своем воображении лицо с матовой кожей, пряди каштановых или черных волос, как у него, одну из тех женщин, виденных им на таинственной миниатюре, обнаруженной в мастерской художника. Ночи напролет Ян мечтал о той, которая склонялась над ним, нежно гладила лоб, пока он не засыпал, и оказывалась рядом при пробуждении.

— Возможно, вы и правы, — наконец признался мальчик. — По правде говоря, я не задал бы этого вопроса, если бы только…

— Да?

— Если бы только Маргарет хотя бы делала вид, что любит меня.

Ван Эйку нечего было возразить. Он пристально взглянул на мальчика, молча высказав свою тайну: Маргарет была скупа на любовь.

За ужином не было произнесено ни слова. Погруженный в свои мысли, Ян едва замечал встревоженные взгляды, время от времени бросаемые на него Ван Эйком.

Когда они вставали из-за стола, чтобы разойтись по своим комнатам, художник спросил:

— Скажи, тебе хочется спать?

— Не очень.

— Тем лучше.

Повернувшись, он направился к выходу.

— Куда вы идете?

— Прогуляться. Тепло… Лето быстро пролетает… Надо пользоваться каждым днем.

Вечер оказался на удивление теплым и мягким; небо было безоблачным. Редко выдаются во Фландрии такие вечера, когда взору открыты каналы и основания колоколен. Они наугад пошли по улочкам и очутились перед церковью Сен-Жан. Ван Эйк остановился. На мгновение Ян подумал, что алтарь опять влечет мэтра, но тот, долгим взглядом окинув здание, показал на небесный свод:

— Видишь ли, Ян, что бы ни случилось, говори себе, что там, вверху, есть звезда, заботящаяся о каждом из нас. Человек по-настоящему никогда не бывает одинок. Он просто забывает об этом. — Немного охрипшим голосом он продолжил: — Завтра начнется твое обучение.

Мальчик вздрогнул.

— Вы считаете, что я смог бы стать компаньоном? Как Петрус и другие?

— Еще нет. Я сделаю тебя самым великим…

Ян давно ждал этого часа. И теперь, когда он наступил, почувствовал радостную гордость и одновременно смятение. И вопрос, втайне задаваемый себе, самым естественным образом возник в его сознании: сможет ли он осуществить мечту Ван Эйка?

* * *

Они пустились в обратный путь на рассвете. Восточный ветер, тоже проснувшийся рано, равномерно раскачивал верхушки тополей. Когда они достигли улицы Нёв-Сен-Жилль, над Брюгге бушевал настоящий ураган.

— Как раз вовремя, — проворчал Ван Эйк.

Едва они переступили порог дома, как к ним уже поспешила Маргарет с расстроенным лицом.

— Ян, — нервно выговорила она, — у нас сидит агент сыскной службы. Он хочет поговорить с тобой.

— В воскресенье? По какому вопросу?

— Я не знаю. Он мне ничего не объяснил.

Ван Эйк досадливо поморщился:

— Не был ли я прав, когда сказал, что нельзя жить в Брюгге в такое время?