Порфира и олива

Синуэ Жильбер

КНИГА ВТОРАЯ

 

 

Глава XXXIII

Александрия, январь 187 года.

Солнце склонялось над Ракотисом — кварталом, где ютился местный люд, — и уже почти касалось холма Черепков.

Это самые тихие часы дня. В остальное время Александрия гудит, словно Вергилиев улей. Не в пример римским квиритам, чью склонность к безделью поощряли один за другим многие императоры, жителей Александрии обуревает лихорадочная страсть к наживе.

Их город являет собою средоточие морской торговли Востока, ее главный узел. Каждый год, чуть задуют муссоны, более сотни кораблей направляются сюда из Индии, одни предпочитают идти по проливу, другие по Красному морю до самого Нила, чтобы в самом сердце этого гигантского скопления хранилищ, прозванного «Сокровищницей», выгрузить свои пряности, шелка, слоновую кость и благовония.

Здесь-то и был порт приписки знаменитого зернового флота, так называемой Ситопомпойи: отсюда его корабли отправлялись в Остию и Путеолы, увозя на борту треть египетского зерна. Одновременно промышленная метрополия, имея с одной стороны Мареотийское озеро, а с другой море, пересекаемая протоками, связывающими ее с Нилом, не ограничивала свою всепожирающую активность одной только коммерцией. Повсюду открывались мастерские стеклодувов и лавки ремесленников. Это здесь изготовлялись папирусы и ладан, здесь ткали и выделывали шкуры, создавали произведения искусства, предназначая все это как для римских граждан, так и для нужд ханьского двора.

На закате дня александрийские улицы заполняла пестрая разноязыкая толпа: евреи — владельцы мануфактур и моряки со всего света, парфяне, которых всегда отличишь по их высоким колпакам, и полуголые египетские поселяне, ученые из музея, тащившие за собой целую когорту учеников, и неизбежные мытари-италийцы, зачастую взяточники, навязанные властью Цезаря и всегда ненавидимые. И среди всего этого, но тавернам, дворцам и захудалым портовым забегаловкам обильно рассеяны куртизанки, что обеспечили городу его репутацию гнездилища распутства и падения нравов.

Однако в этот вечер — случай исключительный — город почти вымер, так что на всем пути от храма Сераписа до улиц Кожевенной и Посудной лишь изредка встретишь прохожего. Для коренного александрийца тут, впрочем, не было ничего удивительного. На ипподроме сегодня бега, а неумеренная страсть к игре обуревала жителей египетского города с тон же силой, что и обитателей имперской столицы.

Некоторые лица более делового склада или менее фривольного нрава использовали эту передышку, чтобы осуществить планы, которые их заботили. Климент был из таких. Он как раз выбрался на рыночную площадь старого порта и с притворной небрежностью якобы праздношатающегося зеваки направился к книжной лавке своего старинного друга Лисия.

Перед тем как войти он приостановился, чтобы проглядеть объявления, приколотые к трухлявой створке двери, и с удовлетворением отметил, что «Moralis philosophiae libri» наконец имеются в наличии. Не медля более, он вошел. Помещение состояло из двух небольших комнат, все степы которых были сплошь заставлены этажерками, доходящими до потолка. Вот место, куда он заходил с неизменным удовольствием. Какие-то покупатели изучали пергаменты, другие с жаром спорили о литературе. Над их головами в лучах яркого света мирно витала золотистая пыль.

— Господин! Как я рад тебя видеть!

— Лисий, ах, Лисий, друг мой! Сколько раз тебе повторять, что не надо звать меня господином? Это смешно. Я тебе больше не господин, и ты мне не раб.

— Я знаю, знаю, господин... Да что ж поделаешь? Даже на миг не могу представить, как мне называть тебя иначе. И потом, «господь», «господин»... Разве апостолы не так обращались к Учителю?

— Лисий, ты не апостол, а я не Учитель! Давай лучше поговорим о «Moralis philosophiae libri». Как я понял, они, наконец, появились в продаже?

— Это верно. Сейчас сбегаю, принесу книгу — я отложил одну для тебя.

Мигом обернувшись, Лисий вручил Клименту ларчик, содержащий несколько великолепных свитков папируса, обвязанных алой лентой.

— Скажи, как это возможно, что тебя, христианского мыслителя, до такой степени занимают писания этого язычника?

— Причина проста. Когда узнаешь мысли людей, живших до тебя, это всегда обогащает, а из всех философов-язычников Сенека, на мой взгляд, несомненно, ближе прочих к Истинной Вере. К тому же поговаривают, что один из наших братьев просветил его.

— Теперь я понимаю... А еще чего-нибудь тебе не нужно?

— Свиток папируса.

Лисий скроил удрученную мину:

— На беду, государственные власти вечно запаздывают с поставками. Все свитки, что остались у меня, уже заказаны.

Раздосадованный, Климент машинально погладил свою бороду:

— А когда ожидается новое поступление?

— Увы, господин, тебе не хуже моего известно, что за репутация у служб монополии. Дня через два, три, а там кто их знает?

— А если бы я предложил тебе двойную плату?

Книготорговец так отшатнулся, будто его шершень укусил:

— Да как ты можешь хоть на мгновение допустить, будто я способен вести себя с тобой, словно один из этих вульгарных, ничтожных торгашей? Нет, я искренен. Все заказано, ничего нельзя сделать.

— Ладно, — пробурчал Климент, не на шутку разочарованный. — Сколько я тебе должен за Сенеку?

— Нет, ты положительно решил меня разозлить! Однако... погоди, мне пришло на ум...

— Что же?

— Я узнаю вон того покупателя. Это он заказывал у меня мои последние свитки папируса. Как знать, может, он согласится уступить тебе один?

Климент оглянулся на человека, только что зашедшего в лавку — рослого, по-видимому, молодого, несмотря на резкую определенность черт лица, седеющие волосы и окладистую бороду.

Лисий поспешил к нему навстречу:

— Твой заказ готов, господин. Но дело в том — заранее прошу прощения за свою бесцеремонность, — что у моего друга, здесь присутствующего, есть одна маленькая забота, вот я и подумал, не соблаговолишь ли ты прийти ему на помощь.

— Да о чем речь? — с заметным недоверием перебил неизвестный.

Заметив, как разом омрачилось его лицо, Климент решил вмешаться:

— Не беспокойся. У Лисия особый талант все драматизировать. Мне просто нужен свиток папируса, а наш друг говорит, что ты скупил у него последние. Может быть, ты окажешь любезность и перепродашь мне один?

И снова Климент подивился, как резко меняется у этого человека выражение лица — теперь на нем выразилось облегчение:

— Ну, если дело только в этом... Весьма охотно. Выбирай. У меня свитков больше, чем нужно. В сущности, я просто опасался медлительности служб монополии, вот и решил принять меры предосторожности.

Климент поблагодарил и, разложив на столе несколько свитков, принялся их разглядывать.

Он знал, что признаком качества, наряду с прочими подробностями, является длина горизонтальных полосок: чем длиннее, тем лучше. Провел ладонью по поверхности листа, чтобы проверить, хорошо ли он отполирован. Всецело занятый своим выбором, он, тем не менее, поневоле, напрягая слух, вникал в разговор, завязавшийся между Лисием и покупателем.

— Да. Я хотел бы еще приобрести книгу.

— Разумеется! Какую же книгу тебе угодно? Роман? Поэму? Или что-нибудь о ремеслах?

— Найдется ли у тебя книга некоего... — казалось, он не сразу смог припомнить имя, — Платона. Да, это точно. Платон.

— Конечно. Какую же ты пожелаешь? Вот «Апология Сократа», «Федр», «Тимей», «Критий» а вон...

— Нет, из этого мне ничего не нужно. Мне бы «Пир». Это ведь тоже Платон?

— «Пир»? Да, конечно. К сожалению, у меня в запасе его не осталось. Придется тебе набраться терпения. И, как ты справедливо заметил по поводу папируса, все будет зависеть от регулярности поставок.

Тут Климент не выдержал и снова вмешался:

— У меня такое впечатление, будто сама судьба вмешалась в игру на нашей стороне. На сей раз я смогу прийти к тебе на помощь. У меня дома есть экземпляр «Пира». Я буду просто счастлив, если ты мне позволишь уступить его тебе.

Незнакомец воззрился на Климента в колебании:

— Я... Мне бы не хотелось лишать тебя книги, которая тебе, паче чаяния, может еще понадобиться.

— На этот счет тебе опасаться нечего, — вмешался Лисий. — Это творение божественного Платона господин мог бы прочесть тебе наизусть от начала до конца. И его познания отнюдь этим не ограничиваются.

— Лисий, как всегда, преувеличивает, — запротестовал Климент. — Ну, ты согласен?

— С одним условием: если мне будет позволено подарить тебе эти свитки, что ты выбрал.

Климент от души рассмеялся:

— Подумать только: выходит, если я откажусь, ты лишишься «Пира». Ладно, договорились. Я живу неподалеку от Брухеона. Если угодно, мы могли бы отправиться туда прямо сейчас.

Неизвестный кивнул, и они, более не медля, покинули книжную лавку.

— Итак, ты любитель мудрости?

— Мудрости, я? Нет, не сказал бы. Почему ты об этом спросил?

— Такое предположение само собой приходит в голову, когда человек интересуется Платоном.

— А, так он, стало быть, философ...

Сначала Климент подумал, что собеседник шутит, но, увидев его серьезную мину, тотчас понял: здесь не тот случай. И продолжал:

— Да, он мыслитель. Грек, так же, как я.

— Сказать по правде, я попросил эту книгу, потому что мне советовали ее прочесть.

— Понятно.

Они вышли на площадь Зернового рынка. Это здесь устанавливались цены на пшеницу, которая будет продана в государственные житницы, откуда ее затем раздадут, но большей части даром, римскому плебсу.

— Эта площадь обычно черна от толпы, — заметил Климент, — но сегодня народ на ипподроме: там скачки, всю Александрию трясет как в лихорадке. Сдается мне, что ты не из тех, кто без ума от развлечений этого сорта.

— Так и есть. А с некоторых пор — есть причина — даже стал испытывать величайшее отвращение ко всему, что касается арены и происходящих там игрищ.

Этот туманный ответ только еще сильнее озадачил Климента, и когда они, удаляясь от рынка, свернули на Кожевенную улицу, он вдруг спросил:

— Прости за любопытство, но мне кажется, ты не из Ахеи. Твой выговор...

— Значит, это так заметно? Я с севера, откуда дует Борей. Точнее, из Фракии, — он осекся, будто смущенный этим своим признанием, и поспешно перевел разговор на другое: — А ты что же, живешь в музее?

— Нет, но поблизости от него. У меня домик на Посудной улице.

— Если верить Лисию, ты то ли знаменитый ученый, то ли врач.

Климент хмыкнул:

— Ни в коей мере. Всего лишь управляю школой, существующей на средства великодушных благотворителей. А зовут меня Тит Флавий Климент.

— Грамматикус, как говорят римляне?

— Я предпочитаю слово «педагог».

Теперь они шагали в тени колоннады, оставили позади усыпальницу Александра, потом свернули к Брухеону, еврейскому кварталу, и вот перед ними, наконец, возник дом Климента.

— Великолепно, — пробормотал гость, озирая множество произведений, заботливо упрятанных в кожаные чехлы и разложенных рядами на этажерках из древесины кедра. На свитках папируса, обвитых алыми лентами с тщательно выписанными названиями, торчали застежки из слоновой кости.

— Не стоит слишком увлекаться. Этой библиотеке многого не хватает. Собрание греческой и римской литературы далеко не полно. О творениях варварских пародов и говорить нечего. И если сам я много читаю для удовольствия, то большинство этих сочинений все же — не более чем орудия, помогающие в работе. Не считая нескольких лирических поэм Пиндара, к которым я испытываю истинное пристрастие, да эпопей Гомера, которые я с неизменным восторгом перечитываю вновь и вновь с тех еще пор, как учился в Афинах, все остальное, подобно этой громадной энциклопедии Фаворинуса, надобно признать, довольно заумно. Нет, если хочешь увидеть что-то воистину необыкновенное, тебе стоит посетить большую Александрийскую библиотеку. Там хранится более семисот тысяч книг.

— Боги! Семьсот тысяч!

— По правде сказать, и это не много, если вспомнить, что большая часть здания со всем содержимым была разрушена во времена Цезаря и Клеопатры.

Собеседник, пораженный, замотал головой, а Климент между тем достал с полки кожаный футляр, на котором значилось имя Платона:

— Возьми. Вот он, «Пир».

— Благодарю.

— Можешь держать его у себя, сколько захочешь. Платон — это музыка, нужно время, чтобы вслушаться в него. — Климент выдержал паузу, потом спросил: — Ну, а теперь не думаешь ли ты, что пора назвать мне свое имя?

После краткого, едва заметного колебания гость выговорил:

— Калликст.

— Калликст, — задумчиво повторил Климент.

 

Глава XXXIV

Открыв глаза, Климент сквозь щели в ставнях увидел, что мигающий свет Фаросского маяка сменился ровным белым сиянием.

Уже рассвело.

Рядом жена, свернувшись клубочком, легонько вздохнула и прижалась к нему. Климент улыбнулся. У Марии множество достоинств, но жаворонком ее не назовешь. По правде сказать, это естественно, если женщине, едва достигшей двадцати двух лет, спится куда слаще, чем ему, недавно разменявшему пятый десяток.

Он приподнялся, опершись на локоть, и с бесконечной нежностью посмотрел на нее. Ее нагое тело, чуть прикрытое тонкой простыней, мирно дышало в полумраке опочивальни.

Летом Климент предоставил бы ей выспаться досыта, но зимой дни короче, а у них обоих столько дел! Он разбудил ее нежным поцелуем в глаза, встал и принялся одеваться. Закрепив ремешки сандалий и надев набедренную повязку, он просунул голову в вырез длинного белого далматика, завязал пояс, привычным движением пригладил свои короткие волосы.

Потом распахнул окно. Воздух этого зимнего утра показался ему упоительно свежим. Его взгляд поверх скопления белых стен и террас устремился вдаль, где на горизонте сквозь завесу тумана и пыли только что проглянуло солнце. Тут и жена присоединилась к нему. Она тоже надела белую льняную тунику и скрутила волосы узлом на затылке, заколов их длинной шпилькой.

Созерцая свою супругу, Климент подумал, какое ему выпало счастье — делить свою жизнь с такой женщиной. Он высоко ценил то, что Мария родилась и росла при свете веры Христовой. И в самом деле, с младенческих лет воспитанная в убеждении, что украшать себя надлежит не снаружи, а изнутри, она не стала прокалывать себе уши и с брезгливостью отвергла все эти ожерелья, кольца и побрякушки, которые кажутся столь необходимыми любой мало-мальски состоятельной язычнице. Да и ее одежды своей незапятнанной белизной совершенно не походили на пурпурные наряды, изысканную пышность китайских шелков, что были в таком почете у жительниц Александрии.

Но, разумеется, больше всего Климента радовало, что она не убивает свое время, проводя целые часы напролет за накручиванием локонов и укладкой, а то еще, чего доброго, и разведением красок или прилаживанием париков, которые — он часто посмеивался над этим — мешают женщинам спать по ночам, ведь страшно же во время сна помять эти замысловатые сооружения, на возведение которых потрачен весь день.

Стоя рядом, муж и жена воздели руки к небесам, прося благословения Господня.

Закончив молитву, Мария спросила:

— По-моему, тебя со вчерашнего дня что-то заботит?

Климент обернулся к ней, удивленный и вместе с тем тронутый, что супруга так прекрасно научилась читать в его душе.

— Действительно, у меня из головы не выходит один человек.

— Кто-нибудь из твоих учеников?

— Нет, речь не о них. Я встретил его позавчера у Лисия. Некто Калликст.

— Тот мужчина, которого ты привел к нам?

— Он самый. Скажи, какое впечатление он на тебя произвел.

Молодая женщина заколебалась:

— Ну, я же едва успела его рассмотреть. Говоря попросту, я нашла, что он красив. Красивый, но странный. Когда встречаешься с ним глазами, возникает неприятное ощущение, будто его взгляд пронизывает тебя насквозь. К тому же, если память мне не изменяет, он и ушел как-то беспокойно, будто спасался бегством из нашего дома. А ты сам, что о нем знаешь?

— Да почти что ничего. Лисий мне шепнул, что этот Калликст в нашем городе появился недавно. Он здесь, надо полагать, месяца два или три. Что живет один в маленьком доме неподалеку от озера, в работе, видимо, не нуждается.

— И это все? Но откуда же тогда твое беспокойство? Почему этот субъект вдруг так тебя заинтересовал?

— Когда мы с ним разговаривали, он, похоже, догадался, что я христианин. И впечатление такое, будто это его раздражает.

Мария испуганно уставилась па мужа:

— Думаешь, он может оказаться доносчиком?

Климент почувствовал, какая тревога пронзила его юную супругу. И тотчас постарался ее успокоить:

— Нет, я совершенно ничего такого не предполагал. Тебе не о чем волноваться, — он потрепал Марию по щеке и деловито заключил: — А теперь мне надо поспешить. Работа не ждет.

Удобно расположившись в мирной тиши библиотеки, Климент отточил свою тростниковую палочку, служившую ему пером, и принялся редактировать очередное толкование священного текста, которое готовил для своих учеников.

Затруднение представлял эпизод с богатым юношей, рассказанный евангелистом Марком. Эта сцена завершается словами: «Истинно говорю вам: удобнее верблюду пройти сквозь игольные уши, нежели богатому войти в Царствие Божие».

Такое утверждение вызовет особенный протест в Александрии, где зажиточных людей больше, чем в других местах. Не откажутся ли они внять благой вести Христовой под предлогом, что к ним она отношения не имеет?

После продолжительного раздумья Климент приступил к доказательству мысли, которая, по сто мнению, эту проблему разрешала.

Согласно своей педантичной, основательной манере, он сперва набросал план, по которому рассчитывал затем развить эту тему. Слова Иисуса относятся в первую очередь к области духа. Богатый юноша, вероятно, имел много добра, но, несомненно, само богатство возымело над ним власть. Человек зажиточный кончает тем, что чувствует себя бедняком, столкнувшись с кем-либо, кто благополучнее его. А значит, достойно осуждения не богатство само по себе, но любовь к деньгам. Страсти, неизбежно связанные с нею, жадность, зависть, себялюбие, овладевающие душой богатого, — вот что, в конечном счете, мешает ему обрести спасение. Но если обладатель богатства воспринимает свое добро как дар, доверенный ему свыше не столько ради его собственного ублажения, сколько для блага его братьев, если он не становится рабом своей собственности, а разумно распоряжается ею, его дух может пребывать в гармонии.

Но тут Климент почувствовал, что его одолевает сомнение. Вправду ли подобное толкование — лучшее из всех возможных? Настигнутый внезапной неуверенностью, он отложил свою отточенную тростинку и, молитвенно сложив ладони, воззвал к Отцу, прося не дать ему впасть в заблуждение, просветить его душу. Но не ради личного тщеславия, а чтобы его труд не посеял смятения в сердца тех, к кому обращен.

— Возможно ли примирить эллинизм с христианским учением? Должны ли христиане видеть в его философии нечто вредоносное или скорее подспорье? Могу вас уверить, что признавать за греческой философией ее роль предшественницы ни в коей мере не означает пытаться, как бы то ни было приуменьшить значение христианства и, главное, его независимость. Легко согласиться с тем, что греки смогли различить некоторые отблески сияния божественного Слова и выразить кое-какие догадки, в которых содержатся частицы истины. Таким образом, труды их свидетельствуют, что могущество Истины Господней явлено, а не сокрыто. С другой же стороны, те же труды изобличают слабость сих мыслителей, ибо в своих прозрениях они не дошли до конца.

Климент перевел дух и уже с улыбкой заключил:

— Я и впрямь полагаю, что теперь для вас всех совершенно очевидно, что любой, кто делает или утверждает что-либо, не располагая Словом Истины, тем самым уподобляется калеке, который вздумал бы ходить без помощи ног.

Со своими учениками он говорил, как с давними единомышленниками. Вокруг не было ни одного чужого, непривычного лица. Ни одной физиономии, выражение которой он бы не сумел в два счета растолковать.

Дионисий, юноша с невероятной памятью, уже теперь проявляющий качества, с которыми можно вести людей за собой. Леонид, держащий на руках Оригена, своего малютку-сына. Лисий, книгопродавец. Василид, пылкий молодой человек, обуреваемый рвением неофита. Да еще эта робкая, неприметная девушка по имени Потамиана. С ними эллинизированный еврей Симон, путешественник Марк, допущенный сюда по рекомендации его братьев из Италии, ну и прочие. Все слушают учителя со вниманием, стоя, время от времени спрашивая о значении какого-либо слова или прося уточнить смысл притчи.

Внезапно Климент, как раз собиравшийся ответить на заданный вопрос, так и замер: Он здесь!

Скромненько так пристроился поодаль, в уголке.

Оправившись от изумления, Климент широко улыбнулся и спросил:

— А ты, мой друг, тоже думаешь, что греков можно считать нашими предшественниками на путях поиска Истины?

Захваченный врасплох, Калликст промямлил:

— Я... Мне трудно на это ответить, разве что насчет Платона... и я ведь только об одном его произведении могу судить...

— Конечно, Платон великолепный проводник. Разве он сам не отправился на поиски Бога? Впрочем, можно утверждать, не опасаясь преувеличить, что некое божественное дыхание веет над каждым смертным без исключения и особенно над теми, кто погружен в умственные либо духовные искания.

Свои доводы Климент подкрепил цитатами из авторов, по-видимому, хорошо известных всем присутствующим. Калликст, хоть и был чужаком в мире литературы и философии, вспомнил некоторые из названных здесь имен. Само собой, Платона — тот говорил о Боге, как о владыке всего сущего и даже как о мериле всех вещей. Но он и о Клеанфе слышал, Аполлоний часто ссылался на этого философа-стоика, проповедовавшего святость образа жизни, справедливость и любовь к Верховному Существу. Припомнил он и пифагорейцев, о них порой подолгу распространялись Фуск и его друзья. Те тоже верили, что Бог един. Но другие прозвучавшие имена были ему абсолютно неизвестны.

Так, он понятия не имел об Антисфене, философе-кинике, которого Климент похвалил, хотя тот был противником Платона, ибо он воздал почести единому истинному Богу. И о Ксенофонте впервые слышал — военачальнике, который отстаивал мысль, что Бога невозможно представлять в человеческом обличье, как олимпийских божеств.

— Только но внушению свыше в трудах этих авторов могли быть высказаны утверждения подобного рода, — заключил, наконец, Климент. — Они показывают, что всякий способен, пусть в слабой степени, прозревать Истину.

Вначале Калликст подумал, что попал на обычный урок риторики. Но очень быстро смекнул, что Климент использует риторику с целью передать ученикам те же идеи, которые пытались ему внушить такие люди, как Карвилий, Флавия или тот же Ипполит. Он поневоле был вынужден признать, что этот ритор намного превосходит всех тех, с кем ему доводилось сталкиваться. Его речи ясны, убедительны, следить за его мыслью приятно. Особенно же прельстило фракийца то, что доводы, к которым он прибегает, тронули его душу, не задев убеждений — подобное с ним случилось впервые. Этот Климент не претендовал, подобно Карвилию и его друзьям, на то, чтобы навязать ему свою веру, основываясь исключительно на авторитете плотника из Назарета. Нет, на сей раз речь шла о другом взгляде на вещи.

Ученики стали расходиться. Он подождал, пока все не ушли, и лишь потом обратился к Клименту:

— Надеюсь, что ты не рассердился на меня за это вторжение. Все-таки я если и виноват, то лишь наполовину. Я пришел, чтобы возвратить тебе книгу, и твой раб привел меня сюда, видимо, приняв за одного из твоих учеников.

— Он хорошо сделал. Мне только хотелось бы надеяться, что мои рассуждения не нагнали на тебя слишком уж большую скуку.

— Ты талантливый педагог. И философ тоже даровитый.

Он протянул собеседнику свиток:

— Возвращаю тебе твоего Платона.

На лице Климента изобразилось некоторое изумление:

— Ты уже прочел его?

— Да.

— Любопытно бы узнать, что ты отсюда почерпнул.

Калликст, по-видимому, смутился:

— Видишь ли, это моя первая книга.

— В таком случае тебе повезло: Платон замечательный наставник.

— Я здесь много чего не понял, но в целом это, по-моему, потрясающе.

— Платона можно читать и перечитывать раз сто, и все равно у него всегда останется что-то, что от тебя ускользнет. Тут важно не столько все понять, сколько открыть свою душу волнению, которое он вызывает. Но как бы ты определил содержание этой книги?

— Пожалуй, я бы сказал, что это обмен мыслями о любви. Впрочем, сам-то я полностью на стороне Павсания, когда он говорит, что есть два рода любви — обычная и небесная.

— Именно так. И любовь к плотской красоте в иных случаях может вести за собой любовь к прекрасным деяниям, к возвышенным познаниям, чтобы затем в свой черед возлюбить абсолютную красоту.

— А какова она, по-твоему, эта абсолютная красота?

Климент медленно провел ладонью по своей курчавой бороде, будто стараясь распрямить ее колечки.

— Вне всякого сомнения, это Благая Весть, которую принес нам Иисус Христос.

Ага, стало быть, догадка попала в точку. Климент христианин.

Взгляд Калликста затуманился. Он вспомнил мученический конец Флавии. Особенно эту улыбку, которая так и не угасла, даже тогда, когда все ее тело стало сплошной ужасной раной. Может быть, и она тоже искала этой абсолютной красоты? Или она ее нашла, распространив свою первоначальную любовь к нему, Калликсту, на других, всех тех, кто ее окружал, а потом полюбила Бога? В таком случае ее жертва не была, как он думал, следствием слепого, глупого наваждения, а стала дивным проявлением любви.

Он заговорил снова:

— Кто знает, может, и мне бы тоже нужно было сто раз перечитать «Пир».

— Так позволь мне подарить тебе его, — мгновенно отозвался Климент, протягивая собеседнику только что возвращенный свиток.

— Подарить? Мне? Но тебе же он гораздо нужнее.

— Как сказал наш славный болтун Лисий, я знаю «Пир» наизусть. И не бойся, при надобности мне легко раздобыть другой.

Калликст растерянно потеребил свиток в руках, потом кивнул и сам почувствовал, что это получилось как-то неуклюже.

— С другой стороны, — продолжал хозяин дома, — если это тебя интересует, знай, что все книги моей библиотеки в твоем распоряжении. Так что не сомневайся.

— Я ценю твой дар. Но как уже говорил, чтение для меня темный лес, я в этом ровным счетом ничего не смыслю. Просто не сумею выбрать то, что нужно.

— Ну, тут я, если пожелаешь, охотно помогу тебе советом. Ты долго рассчитываешь пробыть в Александрии?

— Вряд ли. Я намерен уплыть на первом же корабле, как только закончится пора штормов.

— Значит, у нас будет достаточно времени, чтобы укрепить наше знакомство и, может быть, расширить твои познания. Мой дом для тебя открыт, и мои занятия к твоим услугам. Ты придешь снова?

Прежде чем ответить, Калликст обменялся с собеседником долгим пристальным взглядом. И лишь потом произнес с решимостью, удивившей его самого:

— Да, я приду.

 

Глава XXXV

Октябрь 187 года.

У себя дома, расположившись на террасе, Калликст оторвался от чтения, свернул лист папируса и засунул его в тот же кожаный футляр, где хранилась оставшаяся часть манускрипта.

Он любил этот зыбкий час, когда вечер неуловимо клонится к ночи. Берега озера уже одел сумрак, и окрестный воздух наполнился томным ароматом жасмина.

С удовольствием вдыхая его, он обвел взглядом этот мирный пригород Канопа, где он обосновался после своего прибытия в Египет. Уже полгода прошло... Этот окраинный квартал со своими плодородными неглубокими долинками, погруженными в пышные вороха распускающейся листвы, окруженный парками, весь дышал безмятежным благополучием.

От маленькой искусственной бухточки, прорытой у берега, где прятались прогулочные суденышки, до беседок в форме колыбелей, увитых виноградными лозами, откуда долетало пение свирелей и арф, все здесь проникнуто довольством и гармонией. Свобода. Богатство. У него есть все, чтобы быть счастливым. Но счастья нет.

Когда девять месяцев тому назад он сошел с борта «Изиды», его поначалу охватила полнейшая растерянность. Свой вклад он получил, как можно скорее, с Марком расплатился, купил этот дом. А дальше — огромная пустота. Что ему делать со своей жизнью? День за нем расточать свой капитал? Для этого он слишком дорого ему обошелся. Пустить по примеру Карпофора деньги в рост?

Но зачем, ради кого?

Были две женщины, во имя которых стоило бороться. Одна теперь мертва. Что до второй, воспоминание о ней обжигало его, как потаенная рана, которая не хочет заживать. Марсия... Ему столько всего хотелось ей сказать! Ночи напролет протекали во власти ее образа. Никогда бы не поверил, что эти узы окажутся такими крепкими, абсолютно неразрывными... Безумие! Полнейший бред! Все равно, что вздыхать по Артемиде или Гере. Одной лишь Флавии, быть может, удалось бы изгнать этот призрак. Кто знает, возможно даже, что, в конце концов, он бы на ней женился. Вместе они бы создали семью, домашний очаг.

Не без смутных угрызений он приобрел парочку рабов, но, впрочем, сразу же отпустил их на волю.

Затем попытался прощупать, не наладится ли связь с кем-либо из видных куртизанок города, но очень быстро порвал с ними всякие сношения. Слишком уж живое любопытство они проявляли насчет того, откуда у него берутся деньги, да и по сути ничего, кроме горечи и сожалений, эти утехи ему не принесли.

Тогда он стал проводить свой вынужденный досуг, блуждая по этому городу, прелести которого Марк так ему расписывал. Прошел от Лунных врат до Солнечных, забрался на одиннадцатый этаж Фаросской башни, видел, как загораются сушеные стебли алоэ, питая тот знаменитый огонь, что ведет корабли к гавани. Полюбовался собраниями Музея и редкими растениями его ботанического сада, предался размышлению над могилой Александра, снова и снова прогуливался по Канопской дороге вдоль сооружений для подъема воды, торчащих по ее обочинам. Но только в библиотеке случилась, наконец, эта встреча, которой предстояло открыть перед ним новые дали.

Когда он уже собрался покинуть одну из ее обширных зал со стенами, обвешанными географическими картами, па него наскочила стайка юных школяров, затеявших бурный спор. Они хотели, чтобы он его разрешил, и задали вопрос о каком-то Каллимахе. В ответ фракиец только невнятно что-то пробурчал, про себя недоумевая, о чем речь — человек это или неведомый край. Он почувствовал себя униженным, когда юнцы отвернулись от него с пренебрежительными гримасками, возвращаясь к своей дискуссии.

Он поспешил уйти, его ум был в смятении, потупленный взгляд не отрывался от уличной мостовой, куда он хотел бы провалиться. Весь день его изводило воспоминание об этом случае. Успокоился он лишь тогда, когда про себя поклялся обзавестись библиотекой, достойной самых великих ученых. На следующий день он отправился к Лисию. А если попросил именно «Пир», то лишь потому, что несколько раз видел эту книгу в руках своего первого хозяина. Аполлония.

И вот все это, в конечном счете, привело его к Клименту...

Покидая жилище педагога, он заклинал Мойр, богинь судьбы, поведать ему, по какой непостижимой, роковой причине упрямый случай вновь и вновь сталкивает его с этими христианами.

И вот прошли шесть месяцев...

В первые недели он слушал лекции грека с известным недоверием. Затем сам не заметил, как, но они его пленили. А в последнее время между ним и педагогом даже завязалась дружба. Благодаря Клименту в нем пробудилась страсть к чтению. Тот незаметно, тактично подбадривал его, давал советы. И он мало-помалу к собственному удивлению стал чувствовать, как тают скрытность и досада, которые прежде всегда пробуждались в нем при встречах с христианами.

Тем не менее, вопреки искренней приязни к своему ментору, Калликст пришел к парадоксальному заключению: пора уносить ноги. Больше не откладывать отъезд в Антиохию, куда он намеревался отправиться еще несколько недель тому назад. Надо бежать, поскольку личность Климента оказалась слишком сильной, его ум слишком острым, авторитет его учености слишком ослепительным, чтобы он, Калликст, и далее смог противиться его доводам.

Отречься от учения Орфея, чтобы приобщиться к христианству? Превратиться в христианина?! Нет. Никогда. В нем всколыхнулся греховный протест, отметающий подобную возможность. К тому же забыть веру своего детства было бы не только отступничеством — это значило предать Зенона. Отринуть своего отца. Да, ему необходимо уехать. Вот уже несколько дней, как решение принято. Он уедет завтра.

Как бы то ни было, растущее влияние Климента — отнюдь не единственная причина этого нового путешествия. Калликст был уверен, что Карпофор, разумеется, не смирился с тем, что его надули и обобрали, он жаждет мести. Душа прежнего хозяина не будет знать ни сна, ни отдыха, пока он не наложит лапу на беглеца и особенно на его добычу. Опасность еще не близка. Александрия отделена от Рима просторами Великого Моря, и в зимние месяцы навигация прекращается. Но задержаться в Египте после весеннего равноденствия весьма рискованно. В качестве префекта анноны Карпофор кормит слишком много народу, чтобы у него здесь не нашлось пособников.

Сначала он задумал из Александрии податься во Фракию. Желание снова увидеть родные места все еще было живо в его сердце. Но ему, хоть и не без труда, пришлось удержаться от такого искушения. Сардика, Адрианаполь — в этих городах его станут разыскивать прежде всего. Византии, куда, по словам Марка, собирался направиться ушлый капитан? Нет, и это слишком близко к его краям. Он выбрал Антиохию. Древняя столица селевкидов даст ему все, чего можно пожелать: население там достаточно многочисленно, чтобы самым надежным образом затеряться, город оживленный, богатый, а главное, расположен вблизи от Парфянского царства, где в случае необходимости можно укрыться от римского правосудия.

Калликст неторопливо встал. Сегодня вечером он в последний раз смотрит на этот пейзаж, который успел полюбить, на этот город, где он мог бы счастливо жить. Последний свой день здесь он потратил на то, чтобы проститься с немногими друзьями, которые у него здесь завелись: несколько владельцев таверн, одна-две куртизанки, Лисий и, разумеется, Климент.

Было заметно, что руководитель вероучительной школы сожалеет о его отъезде. В памяти Калликста снова повторилась недавняя сцена их расставания. Пренебрежительно фыркнув в ответ на его протесты, педагог взбежал по лестнице, ведущей из атриума в его рабочий кабинет, но через мгновение уже вернулся, потрясая увесистым свитком.

— Я знаю, как автору мне с Платоном не сравниться, так что тебе придется явить пример снисходительности.

На широкой пурпурной ленте, обвивающей свиток, фракиец прочел название: «Протрептик».

* * *

Сидя за столом в «Аттике», одной из наиболее посещаемых портовых таверн, Калликст наслаждался тем, чему предстояло стать его последней настоящей трапезой перед двенадцатидневным голоданием. Опыт, приобретенный на борту «Изиды», свидетельствовал о том, что его желудку не слишком по вкусу морские путешествия.

Перед его глазами раскинулась великолепная гавань «Эвностос», заполненная судами. Оживление, царящее здесь, резко контрастировало с невозмутимой тишиной Большого порта, находящегося несколько правее и отделенного от первого залива длинной, так называемой Семистадийной отмелью.

Конечно, римская эскадра, стоявшая на якоре перед островком Антиродос, недвижима в эту пору затишья, и Ситопомпойа примет свой груз зерна не раньше, чем через несколько педель. Вот уж тогда картина изменится. Сейчас корабли, которым предстоит отправиться на Родос, в Пергам, Византий, Афины, мирно покачиваются на волнах. Путь, ждущий их, слишком долог, а штормы в Тирренском море и на Адриатике слишком часты, чтобы кто-либо решился сейчас послать судно на запад.

Бессознательно Калликст снова и снова переводил взгляд на огненную башню — символ Александрии. Над ее квадратным основанием высился второй этаж, четырехугольный, с окнами на все четыре стороны. По углам его плоской крыши четыре громадных тритона трубили в свои раковины. Над ним имелся третий этаж, более узкий, восьмиугольный и с виду не столь внушительный.

Четвертый, еще более тесный, в плане был круглым. Его венчали девять высоких колонн, поддерживающих конусообразную кровлю, под ней-то и приютился знаменитый очаг, где денно и нощно горели стебли алоэ. И, наконец, над всем этим сооружением высилась гигантская мраморная статуя Посейдона, морской бог надзирал за всем проливом Быка и стерег порт.

Поднося к губам кубок с цекубским вином, Калликст спросил себя, суждено ли ему еще когда-нибудь увидеть этот маяк. Он по-прежнему хранил верность обычаям почитателей Орфея, а потому отодвинул блюдо с миногами, которое ему принесли, и потребовал абидосских устриц, несмотря на их крайне завышенную цену.

— Клянусь Вакхом! Я ж тебе сказал: как только доберемся до Антиохии, тебе заплатят, да еще с лихвой!

Калликст вздрогнул, пораженный, что одно из самых священных имен Диониса Загрея произнесено по такому низменному поводу. Ведь имя божества само по себе обладает достоинством, использовать его вот так, чуть ли не вместо ругательства, — профанация, оскорбление храма. Он оглянулся, шокированный. Говоривший сидел за столом позади него, он видел только его спину. А его собеседником, сидевшим напротив, был не кто иной, как Асклепий, капитан судна, на борту которого Калликсту предстояло отплыть.

Нечестивец между тем продолжал, и все так же оживленно:

— Ты что, похоже, не понимаешь? Через десять дней было бы уже слишком поздно! И я бы тогда потерял из-за твоей недоверчивости целое состояние.

Капитан, уроженец Крита, субъект, имеющий крайне изнуренный вид, воздел руки к небесам:

— Состояние! Подумать только, состояние! Ты говоришь так, будто победа уже одержана.

— Да так оно и есть! Никто от Берита до Пергама не в силах противостоять им. Ты должен мне верить!

Асклепий покачал головой:

— Нет, друг. Я слишком хорошо знаю, как часто исход боя решает случай. Потому и не могу согласиться. По крайности если ты не дашь мне гарантии.

— Какого рода? — с надеждой мгновенно встрепенулся другой.

— Твою дочь. Оставь ее в залог у Ономакрита, работорговца. Это малый честный. Он наверняка согласится подержать ее три месяца у себя. Если ты говоришь правду, сможешь получить ее обратно после окончания Игр.

— Речи быть не может! Дочь — это все, что у меня осталось. Я не покину ее.

Критянин пожал плечами и залпом высосал до дна свой последний кубок:

— Ну, тем хуже. Поищи другой корабль, — и он, не прибавив больше ни слова, вышел из таверны.

Наступило недолгое молчание, потом раздался слабый голосок:

— Что с нами будет, отец?

До этого мгновения Калликст не обращал внимания на девочку, сидевшую рядом с тем человеком. Ей было, пожалуй, лет двенадцать. И хотя прямого сходства не было, чистотой своих черт она немного напоминала Флавию. Ту, давнюю, которую он когда-то нашел в темном переулке ночного Рима.

— Я могу вам чем-нибудь помочь? — внезапно спросил он.

Человек, сидевший на скамье к нему спиной, повернулся. Это был дородный бородатый финикиец с матовой кожей и заплывшими жиром чертами.

— Благодарю за участие, — вздохнул он, — но, увы, не думаю, чтобы ты мог сколько-нибудь заметно изменить наше положение.

— А ты откуда знаешь? Объясни все-таки, какая у тебя забота.

Толстяк снова вздохнул:

— Тебе известна репутация бактрийских борцов?

— Я тебя разочарую. Впервые слышу о них.

— Ты меня и вправду разочаровал. Как можно ничего не знать о победах борцов из Бактрии? Эхо их славы уже давно гремит по всему Востоку. Знай же, что эти борцы — самые сильные, самые отважные, самые стойкие на свете. Понял, чужестранец?

Калликст кивнул.

— Через десять дней на стадионе в Антиохии в присутствии императора состоятся Игры, на которых будут соревноваться борцы из разных племен: греки там будут, сирийцы, сарды, уроженцы Эпира, кулачные бойцы из...

— Постой. Ты сказал: в присутствии императора?

— Да, Коммода. Цезарь сейчас объезжает восточные провинции, а в Антиохии хочет устроить празднество в честь богов... ну, по крайности почитаемых богами Адониса и Венеры. Победитель состязаний получит десять тысяч золотых монет. Ты меня слушаешь?

Калликст, слишком ошеломленный подобным совпадением, едва смог пробормотать что-то в ответ.

— А я, Пафиос, говорю тебе, что владею двумя бактрийскими борцами, великолепнейшими из всех атлетов. Это два бойцовых быка. Громадные, мощные, словно колонны храма Сераписа, так и рвутся в бой. Я, видишь ли, всю свою жизнь напролет пробесновался на стадионах Востока и Запада, я их ни одного не пропустил, и могу тебя уверить, что эти мои два раба разом слопают своих противников. Другие атлеты им на один зуб, как Дафнидовы дрозды, нет, они их просто заглотают, не жуя, словно каких-нибудь мидий! А коль скоро император тонкий ценитель, их триумф на этом не кончится. Они потом еще будут сражаться в Олимпии на Играх и в Риме, они получат освобождение. Возможно, что их даже сделают сенаторами!

Калликст не без усилия попытался сосредоточиться:

— Но если все так, в чем твоя проблема?

— Обобран.

— Что ты хочешь сказать?

— Да очень просто, меня обворовали. Вчера вечером у меня стащили кошелек и все, что в нем было. У меня нет больше ни единого сестерция, ни одного жалкого асса. И, стало быть, я лишен возможности отплыть в Антиохию.

— И капитан отказывается поверить тебе в долг.

— Да. Он ставит условие, чтобы я ему оставил в залог мою маленькую Иеракину, мою единственную дочь. Клянусь Вакхом! Он, в самом деле, принимает меня за римлянина!

Последнее замечание вызвало у Калликста улыбку. Но голова его была слишком занята другой мыслью:

— Скажи-ка мне, ты ведь, похоже, так хорошо осведомлен, не знаешь ли, император собирается привезти туда с собой свою наложницу Марсию?

— Марсию? Я два раза видел, как она борется. Женщина отменная, но, — тут он брезгливо скривился, — бои-то были жалкие. Женский бой, он для зевак, это не более чем зрелище, легкомысленная забава.

— Ты мне не ответил.

— Да ладно, не знаю я. Надо думать, что без нее не обойдется. Объявляли, что женщины-гладиаторы выступят, так что она должна будет сыграть свою роль. И...

Внезапное возвращение капитана-критянина прервало его разглагольствования. Асклепий почтительно склонился перед Калликстом:

— Господин, попутный ветер задул. Мы отплываем тотчас.

— Хорошо. Имей в виду: у тебя будут еще два пассажира — этот человек и его дочь. Сколько ты хочешь за это?

— Всего лишь двое? — ухмыльнулся Асклепий. — Однако же мне сдается, что речь шла еще и о борцах.

— Ты прав. Во сколько обойдутся четверо?

— Двести денариев, господин.

Калликст без колебаний достал кошель и под изумленным взглядом Пафиоса отсчитал названную сумму.

— Однако... — пролепетал тот, — чего ты потребуешь взамен?

— Ничего. Если твои два борца такое чудо, как ты рассказываешь, ты расплатишься со мной.

— А если их побьют? — насмешливо обронил Асклепий.

— В этом случае он ничего мне не вернет.

— О, никаких случаев! Я расплачусь, критянин несчастный! Он получит в десять, нет, в сто раз больше того, что сейчас ссудил мне. Господин — я ведь даже имени твоего не знаю, — ты увидишь, я тебя озолочу в награду за прекрасный поступок. Хотя бы только затем, чтобы заставить этого критского осла пожалеть о богатстве, которое он упустил, когда оно само плыло ему в руки. Но не будем больше медлить, попутный ветер ждет...

Усталым движением Калликст поднял руку, вытер губы тыльной стороной ладони и попытался сделать хоть несколько шагов. Бортовая качка была настолько сильна, что при одном особенно резком толчке он едва не вылетел за борт, но кое-как уцепился и, в конце концов, рухнул на груду тросов. Мощная рука Пафиоса легла ему на плечо:

— Полно, господин! Ты уж от нас не отходи. Я ведь еще намереваюсь тебе должок вернуть.

— Если ты рассчитываешь на этих «двух быков», — кривясь, проворчал фракиец, — я бы предпочел, чтобы ты намеревался расплатиться сегодня же!

При этом он пренебрежительно ткнул пальцем в сторону Аскала и Мальхиона, двух борцов, что плыли с ними. В наружности бактрийских силачей и впрямь не было ничего, что подтверждало бы дифирамбы их господина. Малорослые, тощие, в нищенской одежде, они внушали не столько ужас, сколько сострадание. И это была не единственная странность: цвет их лиц являл собой диковинную смесь смуглоты и шафранной желтизны. Глаза атлетов так запали, что казалось, будто они постоянно закрыты. Их чрезмерно выступающие скулы, жесткие, черные, коротко остриженные волосы и щеки, лишенные растительности, усугубляли замешательство, вызываемое их наружностью. Они худо-бедно могли объясняться по-гречески, но с таким жутким акцентом, что смысл их речей легче было угадывать, чем понимать. Переводчицей им служила Иеракина. Девочка держалась с ними накоротке, и ослепительные улыбки, расцветавшие на их физиономиях при се появлении, свидетельствовали, что приязнь была обоюдной.

— Клянусь Вакхом! Подожди, вот увидишь их в деле...

— Изволь не произносить больше этого имени! — рявкнул Калликст.

Удивленный Пафиос покосился на Калликста:

— Какое имя? Вакха?

— Да.

— О! Да ты уж случаем, не поклонник ли Вакха? Или тут не о Вакхе надо говорить, а об Орфее?

— Именно так.

— Вот это да! Поразительно! Вообрази: я ведь и сам был адептом этого учения.

— А теперь, значит, перестал им быть?

— Перестал.

— И по какой причине?

— Я принял христианство.

Калликст чуть снова не упал.

Поверить такому было почти немыслимо. Что эта секта переманивает к себе отдельных язычников, приверженцев разного рода невразумительных и извращенных культов, еще куда ни шло. Но что она способна заморочить почитателя Орфея, отвлечь от этой веры избранных, — тут чудилось нечто сродни бредовому наваждению.

— Как же поклонник Орфея и Вакха мог отказаться от всех обещанных ему блаженств, чтобы взамен этого подвергнуться прискорбной участи прочих смертных? Как ты мог отринуть преимущества своего очищения и освящения, чтобы, может статься, рисковать быть ввергнутым в Борборос?

Озадаченный раздраженным и не в меру напористым тоном вопроса, Пафиос слегка отшатнулся и, смущенно потеребив свою бороду, пробормотал:

— Гм... Видно, ты еще по уши в заблуждениях. А я, увы, не силен в красноречии. Если возьмусь тебя убеждать, самому Богу нужно бы прийти мне на помощь. Но позволь и мне в свой черед задать тебе один вопрос: как можешь ты, бедный смертный, рассчитывать стать божеством благодаря одним лишь очищениям да постам?

Калликст иронически хмыкнул:

— А разве христиане не уповают на то же? Ритуальные омовения, якобы смывающие с человека всю его скверну, священные трапезы, во время которых они пожирают своего Бога, — и все это чтобы достигнуть бессмертия...

— Ты нарочно все искажаешь, тебе лишь бы поиздеваться. Христианин никогда не возомнит, будто он может так исхитриться, чтобы, поклоняясь Богу, тем самым сравняться с ним. Нет, он только надеется попасть в Елисейские Поля и обрести там покой в близости Всевышнего Бога.

— Значит, у тебя хватило бы дерзости утверждать, будто христианство выше учения Орфея?

— Учение Орфея — это миф, друг мой. Миф и больше ничего...

Калликст побледнел. Он уже и сам не понимал, отчего ему так муторно — от морской болезни или от возмущения. Спеша дать отпор, он зло процедил:

— Ну да, конечно. Вы же всех превзошли! Хочешь знать, что я об этом думаю? Вы, христиане, все семь дней недели повторяете злодеяние титанов, которые растерзали и сожрали Диониса!

— Калликст, друг мой, а ты видел хоть одного титана?

Казалось, вопрос застал фракийца врасплох. Собеседник воспользовался этим, чтобы без помех заключить:

— По правде говоря, именно подробности этого сорта заставили меня усомниться в учении Орфея и вообще в мифологии. Я никак не мог, да и поныне не могу представить себе существо, громадное, будто гора, ноги которого походили бы на огромных змей, или, скажем, такое, что напоминало бы реку, опоясывающую всю Землю.

— Но твой христианский бог, он ведь тоже невидим! А уж если является, то только в форме маленьких лепешек, которыми вы питаетесь! Тоже странновато, не находишь?

— Нет. Ты ошибаешься. Это таинство установил Иисус Христос, чтобы люди всегда совершали это таинство в память о нем. Здесь нет ничего общего с мифологией. И заметь: то, о чем мы говорим, действительно произошло во времена правления императора Тиберия. Все, что совершил этот человек, истинная правда. Тому были свидетели, очевидцы. И это не все. Есть еще одно, что меня беспокоило в отношении моей прежней веры: под именем Орфея фигурирует множество ложных орфеев. А вот на имя Христа никто никогда не посягал.

Последнее замечание напомнило Калликсту рассуждения, слышанные от Климента. Тот тоже вспоминал некоего Геродота, повествовавшего, будто в далекие времена Гиппарх Афинский изгнал из города фальсификатора, который прикрывался именем Орфея. И такой был не один.

Пафиос между тем продолжал:

— Сам посуди, Калликст: сколько разных баек ты слышал о Дионисе Загрее, Орфее, Фанесе Перворожденном и о местной космогонии? В такой куче запутанной дребедени никому толком не разобраться. И все там одно с другим не вяжется, да и неправдоподобно.

Калликст встал подчеркнуто резко:

— Эти предания по части правдоподобия не лучше и не хуже христианских. Дионис умер и воскрес, совсем как твой Иисус. А если говорить о чудесах, вознесение твоего Бога на небо во плоти стоит отрубленной головы Орфея, которая продолжала петь и прорицать.

Движением, которое он постарался сделать как можно более умиротворяющим, Пафиос положил руку па плечо фракийца:

— Зачем так горячиться? По существу, ты, конечно, во многом прав, но я, тем не менее, настаиваю, что этой легенде про чудовищ, растерзавших и слопавших божественное дитя, поверить мудрено, а главное, проверить невозможно. Тогда как о Христе, что его распяли, известно... Архивы храпят сведения о прокураторе Пилате, который произнес приговор. Обо всех событиях этой истории имеются записанные свидетельства, и они между собой согласуются. Понимаешь? Орфей, вероятно, вообще никогда не существовал. А доказательства и следы жизни Назареянина, его деяний, напротив, полностью сохранились.

Калликст устремил на Пафиоса жесткий взгляд:

— Разумеется... Ты похож знаешь на что? На те трещотки, мячики и кости для игры в бабки, которыми титаны воспользовались, чтобы заманить маленького Диониса в свою ловушку. Но я на это не попадусь, Пафиос.

 

Глава XXXVI

Антиохия вся сверкала в лучах утреннего солнца. Громадная толпа волновалась, скопившись вдоль крепостных стен и запрудив набережные Оронта. Казалось, все племена Востока назначили здесь встречу: грек в своем петасе, пестро наряженный израильтянин, узкоглазый, с дубленой кожей кочевник пустыни, римлянин в легкой тунике. И все выкрикивают восторженные приветствия, обращаясь к золоченой галере с пурпурными парусами, которая, поднявшись по реке, миновав стены и пройдя под мостом Селевкии Пиэрии, подходила теперь к острову на Оронте.

Стоя па палубе триремы, Коммод вовсю размахивал рукой, приветствуя толпу. Император стоял в золотом доспехе офицера-преторианца. Спереди на нем была вычеканена сцена борьбы Геркулеса с Антеем. Серебряный шлем с высоким ярко-красным гребнем по примеру того, который носил Александр Великий, блестел на солнце, контрастируя со светлой курчавой бородой. А притом еще бриз, долетающий сюда с моря, развевал длинный пурпурный плащ, наброшенный на плечи повелителя.

Пафиос как-то по-мальчишески воскликнул:

— Гляди, Иеракина, это властелин мира! Смотри, какой красавец! Да хорошенько присмотрись, ты потом всю жизнь будешь его вспоминать.

И девочка, которая забралась на плечи Мальхиона, принялась смеяться, хлопать в ладоши, подражая тамошним разгоряченным зевакам. Калликст заметил раздраженно:

— Признаться, не пойму, с чего все эти люди так распалились.

— Однако же это понятно, — возразил Пафиос. — Марк Аврелий после незаконного захвата власти Авидием Кассием решил наказать Антиохию за то, что поддерживала его врага. Стало быть, он передал Лаодикее, сопернице Антиохии, права Сирийской столицы. Но, что еще важнее, он отменил все Игры, которые здесь проводились.

— И правда, ужасная кара, — усмехнулся фракиец.

— Но это же так и есть! Празднества, что будет проводить Коммод, — первые за десять с лишним лет. Все здесь воспринимают это как символический акт примирения между Римом и Антиохией. Толпа надеется также, что Цезарь покинет город не иначе, как возвратив ему в полной мере все былые привилегии.

Калликст уже не слушал его. На палубе галеры появилась еще одна фигура. С высоты крепостной стены, где он находился, можно было ясно различить ее. Стройная, в белом одеянии, перехваченном на бедрах широким сиреневым поясом. Другой поясок, поуже, был согласно греческой моде закреплен под грудью. Подробно рассмотреть черты лица он не мог, но все равно знал: это она. Сердце в груди ринулось вскачь, словно конь, сорвавшийся с привязи. Между тем откуда-то из страшной дали до него донесся обеспокоенный голос Пафиоса:

— Да что это с тобой, друг? Ты так вдруг побледнел, вот еще новости! Неужто красота этого создания до такой степени тебя взбудоражила? Брось, не морочь себе голову, это же все равно, что мечтать заполучить себе самое Венеру. Мы всего лишь смертные!

Калликст не отозвался, даже головы не повернул. Затуманенным взглядом смотрел, как Марсия в свой черед подняла голову к крепостной стене, приветствуя публику. Странное дело: этот жест причинил ему боль, разбередил раны, которые он считал зажившими, заставив осознать, какая непроходимая пропасть навеки пролегает между рабом и первой женщиной Империи...

Он отвернулся от этого зрелища, душа не лежала к нему.

— Что с тобой, господин? Ты не голоден?

Калликст остановил на Иеракине усталый, рассеянный взгляд. Они, по обыкновению, собрались вечером на террасе дома вокруг большого стола: Пафиос, его дочка и два его борца.

Прибыв в Антиохию, Калликст снял этот просторный дом в Эпифании — квартале местной знати, расположенном между дорогой, что ведет из Береи в Лаодикею, и Сульпийскпм холмом. Естественно, он предложил свое гостеприимство Пафиосу и его дочери. Финикиец был небогат. У него только и было имущества, что два борца. Последние обосновались в глубине сада, там им составляли компанию киликийка и армянка, которых Калликст приобрел в первый же день после прибытия. Обе служанки выглядели мужеподобными, но его уверили, что они честны и работящи.

— Почему ты не отвечаешь?

— А верно, малышка, мне не слишком хочется есть.

— Да перестань же называть меня «малышкой»! Мне скоро будет тринадцать!

Столько же лет, сколько было Флавии, когда он нашел ее тогда, на ступенях Флавиева амфитеатра...

Вздохнув, он откинулся назад и стал смотреть вдаль. В той стороне, где садилось солнце, простирались сады, розарии, какие-то виноградники и плантации. Дальше, на правом берегу Оронта, подожженного последними закатными лучами, виднелись термы, уже едва различимые. А вот рощу Дафны никак не разглядеть. Самый знаменитый в Антиохии живописный ландшафт находится за восемь с лишним римских миль отсюда; но Коммод, без сомнения, туда отправится, как и император Луций в свое время не преминул. А Марсия, она тоже там будет? С тех пор как он увидел ее па палубе императорского судна, о чем бы ни подумал, все мысли приводили его к ней. Почему? Что за колдовское наваждение так приковало его сердце к этой женщине?

— Скажи, Пафиос, — вдруг спросил он, — где вы, христиане, собираетесь, чтобы воздавать почести своему Богу?

Если финикийца и озадачил такой вопрос, внешне он ничем удивления не выдал.

— Для этого у нас есть большая базилика, что на селевкийской агоре, вблизи от крепостной стены, напротив храма Зевса.

— Но это же в самом сердце города!

— Совершенно верно.

— Значит, у вас есть здание, предназначенное специально для церемоний вашего культа? Перед самым носом у римлян? И они об этом знают?

Позабавленный, Пафиос хихикнул:

— Сразу видно, что ты не знаешь Антиохии. С тех пор как здесь побывал Павел, один из апостолов, наиболее угодных Христу, обращенных стало очень много. На земле, несомненно, не найдешь другого места, где было бы столько христиан. Они повсюду: обучают наукам, торгуют, служат в войске. Совет декурионов, ведающий делами города, и тот по большей части состоит из приверженцев учения Христова. Правителю волей-неволей приходится считаться с таким положением вещей.

— И здесь Коммод не гонитель, — пробормотал Калликст машинально.

— Я в этом уверен, — оживленно откликнулся Пафиос. — Могу еще прибавить, что, на мой взгляд, это лучший из всех императоров, какие у нас были.

«Лучший»... Калликста передернуло — вспомнилось, каким пыткам подвергал его император. Но он не стал на этом задерживаться.

— Пафиос, — проговорил он медленно, с запинкой, — а нельзя ли мне побывать на ваших собраниях?

На сей раз, собеседник уставился на него круглыми от изумления глазами:

— С какой целью? Ты ведь не намерен переменить веру?

Калликст ответил ему проникновенным, значительным взглядом. Долго смотрел так, потом обронил с усмешкой:

— А что, если Орфей всего лишь миф?..

 

Глава XXXVII

Антиохийский амфитеатр был возведен на южном берегу Оронта, почти напротив дворцового острова.

Опасаясь, что им не хватит места, Калликст с друзьями отправились в путь очень рано. Пафиос и Иеракина расположились в носилках с ним рядом, а оба борца шагали за ними вслед.

Квартал Эпифания находился па окраине — им, чтобы добраться до цирка, надо было пересечь центр города. Несмотря на ранний час, солнце уже пекло, а на улицах царило оживление, ничуть не уступавшее лихорадочной толчее Александрии или Рима. По части многоплеменной пестроты населения разницы не было, зато она проявлялась в архитектуре: особенно бросались в глаза колоннады, обрамляющие улицы, — эти знаменитые антиохийские портики с бронзовыми украшениями и статуями. К тому же оба греческих города в сравнении с имперской столицей поражали чистотой, были более ухожены, упорядочены.

Они подошли к Омфалосу — это прозвание, означающее «Пуп», носил большой камень, служивший пьедесталом гигантской статуе Аполлона, покровителя края. Ее воздвигли в самом центре города, на скрещении двух главных улиц. Толпа здесь была всего гуще: трудно сказать, что поражало сильнее — ее пышность или разношерстность. Вот уже и цирк показался. Пафиос, становясь все болтливее по мере приближения долгожданного срока, принялся то и дело с размаху хлопать Калликста по плечу:

— Это великий день, друг! Весьма великий день! Аскал и Мальхиоп начертают наши имена на фронтонах славы, а я никогда не забуду, что это свершилось благодаря тебе, друг. Благодаря тебе!

Калликст отвел глаза. Уверенность спутника ставила его в тупик. Два борца, босые, в хламидах, кое-как наброшенных на спину, поспешали за носильщиками. Их физиономии окаменели, храня учтивую мину, которую, казалось, ни шум, ни толчея не в силах испортить.

Глядя на них, таких щуплых, чуть ли не робких, ни на единый миг невозможно было предположить, что они одолеют лучших борцов римского Востока. Если верить Пафиосу, эти двое — пришельцы из страны, именуемой то ли Син, то ли Цин. Они по Шелковому пути добрались с караванами до Паропамиса. Прежние хозяева купили их у греков из Бактрианы, на свой манер переделавших их имена. После множества мытарств они оказались в Александрии, где Пафиос купил их, предварительно обратив в христианство.

А финикиец между тем продолжал, все более распаляясь:

— Теперь я могу признаться тебе, что мы станем еще богаче, чем ты воображал. Мы огребем не только десять тысяч золотых, но еще и выигрыш от моих ставок.

— Что ты сказал? Ты сделал ставки?.. Сколько?

— Все.

— Все?!

— Я распродал свое имущество, чтобы поставить на моих двух титанов. И хочешь ты того или нет, а выручку мы поделим. Никто не назовет Пафиоса неблагодарным!

Ошарашенный Калликст втайне засомневался, уж не повредился ли умом его бедный друг. Вслух же он спросил:

— Пафиос, а что, если, к несчастью, этих твоих уроженцев страны Цин все-таки побьют? Что будет с тобой и, главное, с твоей малышкой Иеракиной?

— Стало быть, ты считаешь, что Мальхион и Аскал могут проиграть? — воскликнула девочка в испуге.

Пафиос, со своей стороны, взглянул на фракийца так, будто тот позволил себе изрыгнуть непростительную похабщину. Открыл было рот, но, ни издав ни звука, снова закрыл. Не найдя слов, он лишь удрученно покачал головой:

— Бедный смертный, маловер несчастный... Когда через несколько часов ты вспомнишь о своих сомнениях, ты сам устыдишься их и ужаснешься.

Солнце у них над головами изливало потоки своих раскаленных лучей, растекавшихся по поверхности белоснежного гигантского полотнища, отбрасывающего на толпу весьма уместную тень.

Калликст, Пафиос и его дочка оставили обоих борцов в аподитерии при арене, а сами направились в амфитеатр. Он оказался переполнен: несмотря на двести тысяч мест, там яблоку негде было упасть, и от плотной массы человеческих тел шел терпкий запах пота.

Калликст нервно пригладил ладонью растрепавшиеся волосы. С тех пор как он явился сюда, в душе зародилась тревога, и она все нарастала. Этот спертый воздух, это сборище заранее возбужденных зевак — все будило в нем мрачные воспоминания. Он чувствовал у себя под ногами уже не антиохийскую арену — это был Большой цирк. И очарованно сияющее личико Иеракины напомнило ему совсем другую улыбку.

Металлический зов труб внезапно заглушил гомон толпы. Все лица разом обратились в сторону Помпеевых врат — большого, сложенного из камня сооружения, нависающего над посыпанной золотистым песком дорожкой. Из-за этих массивных дубовых ворот, откуда сейчас выступят на арену атлеты, поднимался карниз, в нескольких футах от земли венчаемый мраморной балюстрадой. На заднем плане под навесом из пурпурной ткани, растянутым между двумя башнями, виднелись несколько рядов помпезных кресел, отделанных слоновой костью. По обе стороны в безукоризненном порядке были выстроены две внушительные шеренги преторианцев в парадной форме.

Внезапно там возник мужчина в красной тоге, тотчас же встреченный бурей рукоплесканий: Коммод. Он подошел к парапету, окружающему его ложу, и приветствовал публику, горизонтально вытянув вперед руку с раскрытой ладонью.

— Он так красив...

Но Калликст, безучастный к простодушным восторгам маленькой Иеракины, уже не видел никого, кроме той, что теперь подошла и заняла место рядом с императором. Марсия. Белая, легкая, почти прозрачная фигурка. До мучения взволнованный, он замер и долго не отрывал от нее взгляда. Но вот врата распахнулись, пропуская бойцов.

Шествие двинулось вперед единой колонной, возглавляемой распорядителем торжеств, представителями гражданских властей, благотворителями. За ними следовали певцы и музыканты, а уж потом сами борцы с лоснящимися от масла телами, они шагали, с видимым удовольствием поигрывая бугристыми мускулами. При их появлении приветственные крики загремели еще громче. С трибун им бросали венки и цветочные гирлянды. Подбадривали, выкрикивая их имена: на каждом из этих силачей лежала тяжкая ответственность — оправдать весьма солидные ставки.

— Аскал! Мальхион! Храни вас Бог! — захлебывалась Иеракина, топоча ногами от возбуждения.

Эти двое — они брели в хвосте процессии, в нескольких шагах от гелладоников — судей на состязаниях — и сдержанно помахали им. Они выглядели радостными. Калликст подумал, что если бы они могли осознать смысл того, что творится вокруг, их веселость увяла бы в один миг, ибо выкрики и замечания на их счет были далеко не лестными:

— Полюбуйся на этих дохляков!

— Клянусь Геркулесом! С каких это пор на состязание атлетов приглашают чахоточных?

— Глянь-ка, а это Милой и Сострат!

Такое сравнение с двумя самыми прославленными борцами из всех когда-либо существовавших, заставило публику покатиться со смеху. Смущенный, Калликст осторожно покосился на Пафиоса. Нo к величайшему своему удивлению обнаружил, что финикиец не только совершенно нечувствителен к насмешкам, унижающим его чемпионов, а еще удовлетворенно потирает руки:

— Рыбки у меня на крючке! — приговаривает он благодушно. — Все попались на удочку — и лини, и плотва... Смотри, как они блестят, а ведь сейчас им придется трепыхаться на берегу!

И снова Калликсту пришлось спросить себя, на чем может основываться подобная уверенность.

А шествие между тем подходило к концу. Совершив круг по дорожке, оно снова достигло Помпеевых врат. И почти одновременно гелладоники при помощи своих жезлов принялись вычерчивать на всем усыпанном песком пространстве арены большие круги. В каждый из них согласно порядку, определяемому жеребьевкой, становились по два бойца. Теперь сражение могло начаться.

По знаку императора шестнадцать пар силачей разом сцепились под надзором такого же числа арбитров. Не спуская глаз с арены, Калликст попросил Пафиоса объяснить ему правила боя. Оказалось, чтобы одолеть противника, нужно либо прижать его к земле, положив на обе лопатки, либо вынудить сделать промах. Достаточно хоть на полшага выйти за пределы очерченного круга, чтобы мгновенно выбыть из соревнований. Пафиос еще не договорил, когда Иеракина закричала:

— Отец, отец, смотри! Мальхион победил!

Девочка была права. В дальнем конце арены Мальхион, первым разделавшись с соперником, вскинул руки в знак своего торжества. Да и Аскал уже в свой черед, повторяя тот же жест, возвещал о победе.

— Ну, — ликовал финикиец, — что ты об этом скажешь?

— В себя не могу прийти... Как же им это удается? Как?

— У тебя будет сколько угодно времени, чтобы изучить их тактику, — ответствовал Пафиос с елейной любезностью триумфатора.

За сим последовали новые схватки, начинаясь и заканчиваясь под оглушительные выкрики и вой толпы. Как только объявлялись победители, происходила очередная жеребьевка, чтобы составить новые пары борцов, сходящихся под бдительным присмотром новых гелладоников. Чертились также и новые круги — все начиналось сызнова.

Теперь Калликст старался не терять из виду Пафиевых протеже.

Против них теперь выставили великанов, ростом около целого туаза, со лбами шириной в ладонь. На первый взгляд шансы противников были до нелепости неравны. Однако то, что последовало за этим, превосходило всякое разумение. Испуская резкие отрывистые крики, Аскал и Мальхион принялись, буквально в воздух взлетая, порхать вокруг своих соперников, а удары с какой-то адской меткостью наносили не куда попало, а в некие определенные точки тела. И все увидели, как их противники, внезапно скрючившись от боли, без сил рухнули, побежденные, наземь.

Тут уж эти двое, сыны неведомой страны Цин, стали центром всеобщего внимания, а обидные шутки сменились криками удивления и восторга.

На арене вскоре осталось только восемь пар атлетов, потом четыре пары. Возбуждение Калликста и Иеракины достигло предела, когда было объявлено, что в последнем туре Аскал должен бороться с Мальхионом. Пафиос поспешил успокоить их:

— Мы такой случай предвидели. Было условлено, что тот из двоих, кто больше устал в предыдущих боях, уступит победу другому.

— А ты уверен, что они послушаются? Ведь тот, кто даст себя побить, потеряет на этом десять тысяч золотых. Это очень много!

— Только не для христианина, — усмехнулся финикиец. — Впрочем, ты сам сейчас увидишь.

И верно: Мальхион, лишь слегка задетый ударом своего товарища, покатился по песку за пределы очерченного круга. На арене теперь оставались только Аскал и еще трое атлетов. Разумеется, эти борцы были лучшими во всей ойкумене. В следующее мгновение глаза Иеракины отчаянно расширились: новый противник почти тотчас обхватил маленького желтокожего человечка за талию. Но ему очень скоро пришлось выпустить свою добычу. Он медленно, неуклонно сдавал под напором соперника, вот уже заскользил, упал па одно колено. Аскал собрался уже приступить к своему последнему бою, но тут его попросили обождать.

— Что происходит? — спросил Калликст.

— Понятия не имею.

Покинув свое место в ложе, с трибун на арену сошел Коммод. Толпа на миг заколебалась, потом разразилась целым шквалом рукоплесканий.

— Он сам хочет судить последний бой!

— Ты понимаешь, что это значит? — буквально горя в лихорадке, проорал Пафиос. — До тебя доходит? Это слава!

Калликст решительно не мог разделять всеобщих восторгов. Он впервые видел Коммода так близко с тех пор, как тот истязал его во дворце.

Но толпа вокруг аж взорвалась от бурного прилива радости. Девочка ликовала, Пафиос, обливаясь потом, плюхнулся рядом с Калликстом, бормоча:

— Я ожидал, что двух моих быков ждут почести от всей Антиохии, но чтобы император... чтобы сам Коммод...

Когда Аскал под внимательным взглядом императора уложил на обе лопатки последнего противника, фракийцу не на шутку почудилось, что Пафиос сейчас лишится сознания.

 

Глава XXXVIII

Людское море медленно вытекало из амфитеатра, разливаясь по широким улицам города. Потом оно начинало гудеть, бурля под знаменитыми портиками, заполняло мостовые, постепенно мелея вокруг Омфалоса. Затертые толпой, Калликст и Иеракина пытались пробить себе дорогу. Вокруг них под аркадами уже снова открывшихся термополий люди бурно спорили, жестикулировали, не выпуская из рук кувшинчиков с медовым вином. Почтив Кибелу, град Аполлона готовился принести дань Вакху.

Пафиос, счастливый обладатель героев дня, естественно, получил свою долю доставшихся победителям почестей. Приглашенный во дворец, дабы разделить трапезу с императором, финикиец тщетно настаивал, чтобы его друг присоединился к нему. Калликст не видел смысла рисковать столкнуться с Коммодом нос к носу и быть узнанным. В конце концов, решили, что Пафиос позволит себе воспользоваться носилками и в них отправится на пир, сопровождаемый своими борцами. А Калликст пойдет домой пешком вместе с девочкой.

В сумерках, которые, густея, переходили в ночь, уже зажигались первые факелы. Со всех сторон раздавались взрывы хмельного смеха, пение, хвалы императору:

— Он так молод... Красивый, словно Геркулес!

— И такой же мускулистый! Он бы нисколько не испортил вида, если бы участвовал в сегодняшнем шествии атлетов.

Однако, пройдя еще несколько шагов, они услышали замечание более критическое:

— Но он же не посмел вступить в борьбу!

— Вероятно, хотел остаться на высоте своей репутации.

— Если бы он вправду этого хотел, он бы не ограничился тем, чтобы стать арбитром последнего боя. Сам бы ввязался в драку!

— Клянусь Юпитером, любопытно бы поглядеть, как наш Цезарь повел бы себя в схватке с этим странным желтым человечком.

Уже возле Омфалоса Калликста и девочку стали обгонять пышные носилки, где развалились господа, по всему видать, именитые. Оттуда тоже доносились обрывки весьма оживленного спора:

— Но, в конце концов, Кай, о чем ты говоришь? Арена — не место для императора!

— И, тем не менее, он еще намеревается до нее снизойти. Я узнал: завтра он будет участвовать в гладиаторском сражении. И его наложница тоже.

Сердце Калликста забилось быстрее. Он бессознательно ускорил шаг, чтобы носилки не уплыли из пределов слышимости.

— Рисковать жизнью ради...

— Не беспокойся. Когда Коммоду взбредает в голову изобразить из себя ретиария, в ход идут деревянные мечи, а трезубцы затуплены.

Стало быть, он сможет увидеть Марсию, это наверняка...

— Калликст, ты делаешь мне больно!

В смущении он осознал, что слишком крепко стискивал ручку своей маленькой спутницы. С жаром извинился, когда до него вдруг дошло, что девочка сильно побледнела, ее черты искажены. Обеспокоенно спросил:

— Скажи, Иеракина, ты хорошо себя чувствуешь? Не устала? Не дожидаясь ответа, подхватил ее на руки и двинулся дальше, бережно держа ее в объятиях.

Когда добрались до дому, в триклинии уже ждал готовый ужин. Калликст опустил ребенка на одно из лож.

— Пить хочу...

Он торопливо налил в кубок воды, которую она выпила залпом. Попросила еще один. Потом еще.

— Когда вернется папа?

— Боюсь, не раньше, чем на рассвете. Этим пирам конца нет.

— В таком случае я рада, что ты здесь.

Он поцеловал ребенка в лоб, принес тарелку с едой.

— Я не голодна.

— Возьми хоть кисточку винограда.

Девочка покачала головой и указала на пустую тарелку Калликста:

— К тому же и ты ничего не ешь.

Через силу изобразив улыбку, он промямлил:

— Видишь ли, мне тоже что-то не хочется...

Это была правда. В нем все, даже желудок, было полно одной мыслью: он увидит Марсию, когда она будет бороться на арене. Может быть, потом удастся даже приблизиться к ней? В самом деле, ведь послезавтра праздник Солнца, у христиан в обычае отмечать этот день. Пафиос дал ему попять, что фаворитка Коммода, весьма вероятно, будет присутствовать на этой церемонии, которую проводит в базилике форума Теофил, епископ Антиохийский.

Время шло. Калликст предложил Иеракине пройти вместе в табулинум:

— Ну что, партию в кости?

Девочка в полном восторге закивала. Они приступили к игре, но усталость после бурного дня быстро взяла свое, глаза у нее закрылись, она откинулась на спинку дивана. И скоро уснула.

Фракиец встал, отнес ребенка на ложе. Убедившись, что девочка крепко спит, он пошел к себе в комнату, взял и открыл свернутый из фетра футляр, где лежало сочинение, которое он только недавно купил, уступив настояниям Пафиоса. Священная книга христиан. На ленте, которой были обвязаны свитки, он прочел название: «Евангелие».

Сколько времени прошло с тех пор, как он погрузился в чтение? Когда он услышал шаги финикийца, темно-фиолетовый ночной мрак давно накрыл перистиль.

— Уже вернулся? Я тебя раньше утра не ждал.

— Да я и сам так думал! Ведь помнил же твои россказни о баснословных пирах!

— Ничего не понимаю. Ты вправду ужинал с Цезарем?

— С ним — да, но не у него.

— То есть как?

— Это важная подробность. Ну-ка, взгляни на это меню. Можно ли вообразить что-либо более жалкое?

Калликст взял четырехугольный папирус и прочел:

Спаржа и крутые яйца

Анчоусы

Козленок и отбивные

Бобы и тыквы

Цыпленок

Сушеный виноград и яблоки

Груши

Вино из Номента

— Так тебе, верно, и рвотного не потребовалось после такой трапезы?

— Все гораздо серьезнее: я подыхаю с голоду!

— Следуй за мной — мы это уладим.

И вот Пафиос, спеша заморить червячка, налег на громадный пирог с сыром, а Калликст, указывая на тяжелое ожерелье из драгоценных камней, в несколько рядов обвивающее шею его друга, и великолепные массивные золотые браслеты, украшающие его предплечья, заметил:

— Насколько я вижу, щедрость Коммода с избытком искупает скудость вашей трапезы.

— Это верно, — с набитым ртом отозвался Пафиос. — Знаешь, сколько он мне предложил за моих боевых быков? Миллион сестерциев! Не считая этих маленьких подарков. Миллион! Я богач! Мы с тобой богачи! Ты это понимаешь?

— Позволь мне, тем не менее, привлечь твое внимание к одной подробности. Ты не забыл об Иеракине? Она очень привязана к твоим борцам.

Финикиец пожал плечами:

— Отныне Аскал и Мальхион должны войти в состав отряда императорских вольноотпущенников. Они будут выступать в самых лучших амфитеатрах Империи. Перед ними открываются головокружительные возможности. Если я соглашусь продать их, это им же во благо. Что до Иеракины, ей, как любому ребенку, время быстро поможет утешиться.

Он разделался с пирогом и налил в свой кубок вина.

— Тебя не удивила умеренность этого меню?

Калликст не успел ответить — собеседник сам пояснил:

— Дело в том, что завтра император намерен сам бороться на арене.

— Действительно, я и сам на обратном пути что-то об этом слышал. В этой новости нет ничего из ряда вон выходящего.

— Э, нет! Посреди трапезы Цезарь встал и объявил: «Мне ведомо, что всякий раз, когда я участвую в схватке, злые языки сравнивают мои подвиги с шутовством гистрионов. Им не понять, что если я не использую настоящего оружия и поощряю знатных римских юношей следовать моему примеру, то лишь потому, что когда зрелище менее кроваво, оно доставляет больше удовольствия. Но знайте: я не трус, хотя некоторым и нравится изображать меня таким. Вот почему завтрашний бой будет настоящим, а оружие — стальным и остро заточенным».

— И впрямь удивительно. А что же ответили гости?

— Поскольку они горячо запротестовали, убеждая императора не подвергать свою жизнь смертельной опасности, Коммод с некоторым цинизмом заметил: «Я прекрасно понимаю, как вы обеспокоены... Но также знаю, что вы поспешили бы воздать хвалу чемпиону, которому удалось бы избавить вас от меня. В ваших глазах он бы сразу превратился в благодетеля и заступника».

— Если такой подвиг будет совершен, — мрачно произнес Калликст, — я охотно преподнесу этому чудесному герою золотую корону.

Пафиос аж подскочил:

— Ты мой друг, потому я забуду эти слова. Но повторяю тебе: на мой взгляд, Коммод лучший из всех императоров, когда-либо носивших порфиру.

— Твои братья по вере того же мнения?

— Думаю, что да.

Оба помолчали, потом:

— А... гм... Марсия... ведь она, как я полагаю, присутствовала на этом пиру... как она отнеслась к такому сообщению?

— Как только Коммод это сказал, она поднялась со своего места и заявила: «Цезарь, прикажи, чтобы и моих противниц вооружили так же, ибо, если тебя убыот, мне незачем больше жить».

Сжав кулаки, Калликст сумел удержаться, не вздрогнуть. В образе действий Амазонки решительно есть нечто такое, что всегда будет ускользать от его понимания.

 

Глава XXXIX

Игры должны были возобновиться не ранее двух часов, но, уже начиная с шестой стражи перед пока еще запертыми дверями амфитеатра скопилась толпа.

Невероятное заявление Коммода взбудоражило всю провинцию, и зеваки, снедаемые лихорадкой любопытства, ринулись сюда со всех сторон света: из Палестины, Киликии, Каппадокии, из вассальных деспотий Пальмиры и Петры, даже из великой Парфянской империи, исконного врага римского всемогущества.

Вот почему все подступы к амфитеатру, этому циклопическому сооружению, за несколько часов такого нашествия превратились в подобие караван-сарая. То тут, то там возникли маленькие навесы из верблюжьих шкур, под ними, равно как и просто у подножия аркад и на обочинах аллей, завернувшись в пестрые покрывала, спали люди. Другие по обычаю пастухов подремывали стоя, опершись на длинный посох, пли сидя в позе писца, а кое-кто предавался шумной игре в кости.

Наконец появились распорядители Игр. Цепи, заграждавшие входы на стадион, были убраны, и внутрь хлынул настоящий людской поток. И вскоре более ста тысяч человек, расположившись в тени огромных навесов, уже нетерпеливо ждали начала боев.

К двум часам, чуть только наступил назначенный срок, появились знатные лица города, чтобы в свой черед расположиться на трибунах. Им-то не приходилось отвоевывать себе местечко: первые ряды, те, что всего ближе к арене, оставались свободными специально для именитых. Вслед за ними явились представители городской власти — у последних, кроме того, была еще одна привилегия: на мраморе предназначенных им сидений были золотыми буквами выгравированы их имена. Те же права полагались верховным жрецам храма Аполлона.

Что до Калликста и Пафиоса, они пристроились среди всадников. Несмотря на все ее мольбы, Иеракину оставили дома: ей после вчерашнего все еще немного нездоровилось, явившись сюда, она только расхворалась бы сильнее.

Друзья уселись рядом с парфянином, облаченным в многоцветное одеяние, с тщательно завитой бородой и в высоком цилиндрическом колпаке. Он узнал в Пафиосе вчерашнего триумфатора, и между ними тотчас сам собой завязался разговор на безукоризненном греческом языке:

— Ваш император, насколько я могу судить, большой знаток правил ведения боя.

— Ты совершенно прав. Меня самого это поразило. Ты только представь...

Но тут их прервал звонкий вопль труб, возвещающих прибытие Коммода.

Кроме Калликста, который ограничивался наблюдением, все зрители повскакали с мест, рукоплеща при виде фигуры в белом, появившейся между колонн императорской ложи.

Коммод был в костюме Ганимеда — облачен в китайский шелк, испещренный золотыми нитями, с азиатской вышивкой на рукавах; его чело венчала диадема, инкрустированная драгоценными камнями. Любопытно, что его обычная придворная свита на сей раз отсутствовала — с ним были только двое желтолицых мужчин в нарядах Кастора и Поллукса, они несли оружие.

— Это же Аскал и Мальхион! — заметил Калликст.

— Разве я тебе не говорил, что император купил их у меня, чтобы сделать вольноотпущенниками на службе при своем дворе? Для них это двойной дар — и слава, и деньги!

Император довольно долго приветствовал толпу, затем, дождавшись, когда шум стих, хлопнул в ладоши. Тотчас прозвучал удар гонга, Помпеевы врата отворились, и началось небывалое шествие экзотических зверей. Тут были зебры, антилопы, обезьяны, медведи, громадные страусы и привезенные из Индии разноцветные птички. Венчая все это великолепие, в конце процессии шествовали слоны.

Невиданные существа под руководством дрессировщиков обошли арену, подгоняемые восторженными криками толпы. А уж когда на верхние ряды амфитеатра посыпался дождь золотых монет, сырных пирожков и цветочных гирлянд, восторг публики перешел все пределы. Это рабы императора по его приказу произвели такую неожиданную раздачу. Зрелище женщин, юношей, детей и даже старцев, с ожесточением оспаривающих друг у друга жалкие крохи, подействовало на Калликста удручающе.

— Тут задумаешься, где настоящие звери — с той стороны арены или с этой, — пробормотал он себе под нос.

Шествие подошло к концу, слоны тяжело опустились на колени у подножия императорской ложи и с помощью хоботов начертали на песке буквы, составляющие имя Коммода. Но вот, наконец, гомон и рукоплескания затихли, наступила торжественная, почти благоговейная тишина. Коммод медленно поднялся, двигаясь подчеркнуто неспешно, снял свою диадему, сбросил тунику, горделиво обнажив грудь. Повинуясь его знаку, Аскал протянул ему шлем и конусообразную наручь с металлическими чешуйками — орудие мирмиллона. Толпа, очарованная этими приготовлениями, аплодировала, как бешеная. Император взял маленький щит и короткий галльский меч, на том его снаряжение заканчивалось. После чего он — этакий Александр, рвущийся на штурм индийских городов, — перескочил через оградку и приземлился на песок арены, приветствуемый мощным ревом тысяч глоток.

Первым противником Цезаря оказался ретиарий, коренастый и бритоголовый. Его трезубец, настолько можно судить, был сделан из настоящего металла и хорошо заточен. Сеть, которую он ловко обмотал вокруг головы, выглядела такой же крепкой и легкой, как те, которые обычно используются в боях такого рода. Как бы то пи было, если в умах некоторых зрителей еще оставалось известное сомнение в доброкачественности вооружения противников, дальнейшие события очень скоро показали, что на сей раз Коммод действительно бросает вызов смерти.

Мужчины и женщины уже делали ставки па одного или другого из атлетов. Разумеется, большинство возгласов ободрения было обращено к императору. У Калликста, наблюдавшего этот первый бой, сердце слегка защемило. Хотя на стороне Коммода был безусловный перевес сил, его противник, тем не менее, защищался отчаянно, пуская в ход весь опыт, все плутни ветерана арены. Уже несколько раз он был на краю гибели, но умудрялся выправить положение и даже в свой черед доставлял юному Цезарю немалые затруднения.

— Да он же его щадит, этот гладиатор! — заметил сосед-парфянин, обращаясь к Пафиосу.

— Ну, это бы меня весьма удивило, — возразил финикиец, качая головой. — Бой идет не на жизнь, а на смерть. И хотя ретиарий уже не первой молодости, он свое дело знает. К тому же...

Взрыв криков, еще более громких, чем до сих пор, прервал его на полуслове. Коммод только что поверг противника наземь. Поставив ногу на грудь ретиария, император обводил долгим вопрошающим взглядом толпу. И эта последняя, польщенная, очарованная отвагой своего повелителя, от избытка восторга подала роковой знак: мало нашлось таких, кто не опустил большой палец вниз.

— Убить!

Тотчас короткий меч Коммода, стремительно описав в воздухе полный круг, ударил. Струя крови брызнула из рассеченного горла ретиария.

Император повернулся, отсалютовал зрителям своим окровавленным мечом и потребовал, чтобы ему подали напиться. А как только освежился, сразу пожелал померяться силами с чемпионами других родов гладиаторского искусства. Новый гром рукоплесканий вознаградил его лихость.

Голос труб, возвестив явление нового чемпиона, вывел Калликста из задумчивости. На краткий — очень краткий — миг он испытал такое восхищение этим человеком, какого сам не ожидал.

Коммод на сей раз приготовился сразиться с галлом, вооруженным таким же образом, как и он сам.

Калликст протянул руку к арене и вполголоса прошептал проклятие, вложив в него всю свою ярость. Увы... То ли это у него плохо получилось, то ли он ошибся целью. Коммод, ринувшись в молниеносную атаку, уже избавился от своего нового противника. Его даже приканчивать не пришлось — императорский меч просто рассек несчастного пополам. Этот подвиг вызвал ураган ликующих воплей, и фракиец встал было, решив покинуть цирк. Но рука Пафиоса его удержала:

— Постой. Не уходи. Серьезные вещи начнутся только теперь. Смотри!

На арену только что выскочил еще один гладиатор. Это был самнит внушительного роста, он заслонялся длинным вогнутым щитом. На первый взгляд он ничем не отличался от предшественников, только по крикам, сопровождавшим его появление, можно было догадаться, что на этот раз Коммоду придется иметь дело с противником, на других не похожим.

— Это Аристотелес, — сообщил Пафиос.

Толпа примолкла, наверняка тоже осознав значение этого нового единоборства. На груди императора уже краснели три борозды, след встречи с трезубцем галла. Еще раньше первый противник пропорол ему предплечье, и эти раны, даром что пустяковые, обильно кровоточили. В таких условиях тягаться с атлетом, имеющим репутацию лучше некуда и вдобавок более тяжелое вооружение, — это уже смахивало не столько на азарт, сколько на безумие. Но тут, хотя подобного явления ничто не предвещало, арену вдруг наводнили преторианцы. Парфянин, насмешливо взглянув на Калликста и Пафиоса, спросил:

— Ваш молодой бог напоролся-таки на того, кто будет посильнее?

Однако Коммод жестом остановил преторианцев, обратившись к ним с краткой речью. Калликст и его двое собеседников стояли слишком далеко, чтобы расслышать сказанное, но почти тотчас самнит опустил забрало на шлеме, а преторианцы отошли в сторону. Толпа затрепетала, а сидящая впереди наших героев молодая женщина редкой красоты, явно уроженка Сирии, загадочно улыбнулась и проронила:

— Новый Геркулес, вне всякого сомнения, понимает, на что идет. Теперь мы сможем увидеть, вправду ли он бог?

— Он с ума сошел, — только и буркнул Пафиос.

Калликст же, бросив неодобрительный взгляд на арену, процедил:

— Бог, безумец — какая разница? Только бы самнит избавил нас от него!

Молодая женщина, одетая как жрица Ваала, обернулась, окинула фракийца удивленным взглядом, но тотчас вновь сосредоточила свое внимание на арене.

Там оба противника бешено вертелись, ни дать ни взять хищные звери, от их мелькающих ног поднимались облачка пыли. Мечи, сталкиваясь, высекали снопы искр, щиты гудели, подобно бронзовым навершиям таранов. С растущей яростью участники единоборства кидались друг на друга, увертывались от ударов, стараясь нащупать в обороне соперника то слабое место, которое окажется для него роковым.

Толпа затаила дыхание. Все понимали, что перед ними великое цирковое зрелище, но это еще к тому же мгновения, грозящие стать поворотными в жизни Империи.

Ожесточенная схватка продолжалась. Тень смерти поочередно витала над каждым из сражающихся. Стойкость Коммода вызывала восхищение. Все поединки, что он провел до этого, казалось, нимало не ослабили его мощь.

Внезапно он под особо жестким натиском оступился и попятился, безнадежно пытаясь устоять. Но лишь еще сильнее зашатался, теряя равновесие, и рухнул, страшно ударившись о крепостную стену. От сотрясения меч выпал из дрогнувшей руки, и уверенный в собственной победе самнит высоко поднял свое оружие. Мгновение, и оно, блеснув, как молния, обрушилось на поверженного. Коммодов щит отразил удар, Но тот был так силен, что щит раскололся. Император теперь остался совершенно безоружен.

— Бей! — завопил Калликст, вскочив и показывая опущенный книзу большой палец.

Но толпа наперекор ожиданиям не последовала его примеру. Многие махали белыми платками, умоляя пощадить побежденного. Между тем Аристотелес, как представилось фракийцу, не обратил на эти мольбы никакого внимания. Его меч опасно подрагивал, словно самнит тянул время, желая насладиться своим триумфом. Мгновение — и он обрушился на врага, целя тому в горло. Но в миг, когда лезвие должно было пронзить его, Коммод рванулся в сторону. Меч, ударившись о камни, разлетелся, но успел вырвать кусок мяса у него из плеча. Неважно! Молодой император, не обратив внимание на рану, прокатился по земле и подхватил свой оброненный меч. С едва заметным запозданием Аристотелес, которого все же стеснял тяжелый доспех, бросился на поверженного.

Но был в своем порыве остановлен: меч императора скользнул ему Под кирасу и по рукоять засел в животе. Самнит застыл, сперва не понимая, что произошло, его взгляд скрестился с императорским, Коммод пронзал несчастного взором так же, как его меч перерубал ему внутренности. Со странной медлительностью, будто засыпая, самнит стал оседать и повалился наземь.

На какое-то мгновенье в цирке воцарилась тишина, потом началось невообразимое ликование. Толпа вскочила, как один человек, и с облегчением завопила от восторга.

Калликст рухнул на сидение в отчаянье:

— Если так пойдет и дальше, придется поверить в его божественное происхождение.

Прекрасная жрица Ваала снова обернулась к нему и с улыбкой представилась:

— Меня зовут Юлия Домна. А как твое имя?

На этот раз Калликст имел время ее хорошенько разглядеть. У нее были большие черные глаза, подведенные сурьмой брови резко выделялись на матовой коже, под покрывалом, наброшенным на голову, клубился целый водопад черных как смоль волос.

— Калликст.

— Не похоже, чтобы ты был слишком привязан к императору, — усмехнулась она, указывая на Коммода.

— Он римлянин, — сухо отрезал Калликст.

— Хорошенькое дело! Да кто же нынче не римлянин?

— Может, и так. Но ты тоже, кажется, не из тех, кто от него без ума.

— Что тебя натолкнуло на такую мысль?

— Чутье, я вообще сообразительный...

Тень пробежала по лицу молодой женщины, омрачила ее искрящийся умом взгляд. Ей было на вид не больше двадцати, но выдержка и уверенность патрицианки из старинного рода в ней уже ощущались.

— Ты не ошибся. Но еще предстоит многое.

Коммода, осыпаемого цветочным дождем, пальмовыми ветвями и золотыми монетами, его верные преторианцы тем временем на руках, как триумфатора, пронесли по кругу почета. Когда они приблизились к Помпеевым вратам, он прилег в тени портала прямо на земле.

Тут снова зазвучала музыка — смешались звуки рожков и гидравлических органов, им вторило ритмическое мяуканье флейт. Сквозь лес вскинутых рук, мельтешивших перед глазами, Калликсту не удавалось ничего рассмотреть, он только различил в дружном оглушительном реве амфитеатра два имени:

— Венерия Нигра!

— Марсия!

Он сразу узнал одну из тех, что вышли теперь на середину арены. Его волнение еще более усилилось оттого, что она была обнажена, ну, почти совсем. Она выбрала для себя снаряжение ретиария: набедренную повязку и сандалии, а в качестве оружия трезубец и сеть. Шла медленно, ее густые волосы были схвачены плотно облегающей голову повязкой. Тугие груди легонько вздрагивали в такт се движениям, мышцы живота жестко перекатывались под равномерно загорелой блестящей кожей. Длинные мышцы голеней и бедер, вздуваясь, нисколько не утяжеляли силуэта.

Ее противница, более крупная, но столь же пропорциональная, снарядилась, как мирмиллон: шлем, короткий меч, маленький щит и чешуйчатая металлическая наручь, защищающая правую руку.

Она походила на великолепную эбеновую статую, и так же, как на Марсии, на ней не было ничего, кроме набедренной повязки и сандалий.

Обе женщины застыли с бесстрастными лицами, затем резко повернулись к Помпеевым вратам, и каждая римским приветственным жестом выбросила руку вперед, туда, где находился император.

Коммод, стоя в амбразуре ворот, ответил таким же приветствием. Возле него топтался какой-то человек, обрабатывая его раны. Калликст узнал Наркиса.

В нависшем тягостном молчании женщины обернулись друг к другу. Напрасно Калликст надеялся хоть что-нибудь прочесть на лице Марсии — она встала спиной к нему, он мог лишь видеть, как, натягивая загорелую кожу, напряглись ее мышцы.

— Как хороши, не правда ли? — нежно спросила Юлия Домна, полуобернувшись к нему.

Фракиец ограничился кивком.

Теперь противницы кружили одна возле другой, изображая, будто атакуют, но тут же отступая, как бы начерно легкими движениями намечая приемы схватки.

— О Митра, к тебе взываю! — парфянин воздел руки к небесам. — Никогда, о, во веки веков не бывало в моей стране, чтобы женщины вели бои, словно мужчины! А эта вдобавок еще и наложница царя царей!

— В этом разница между цивилизацией и варварством, — насмешливо проворчал Калликст, нервно теребя свою бороду, повлажневшую от пота.

Сеть Марсии, крутясь, взметнулась в воздух. С сухим свистом она едва не накрыла Венерию, которая насилу успела отскочить, ускользнув от нее. Стремительным прыжком она устремилась в контратаку, но удар ее меча пришелся в пустоту. Марсия, не менее проворная, пригнулась. Внезапно она выбросила вперед руку с трезубцем, пытаясь пронзить горло противницы. Но только поцарапала ее щит. Тогда, отскочив на несколько шагов, она в то же время стремительным движением запястья метнула в нее сеть, утяжеленную свинцом.

И опять обе женщины принялись медленно кружить на месте, только сеть Амазонки описывала в воздухе широкие угрожающие круги. Внезапно фаворитка притворилась, будто намеревается напасть на черную воительницу слева, а сама вместо этого метнула свою сеть понизу, чтобы спутать ей ноги. Но та не позволила застать себя врасплох. Она подпрыгнула очень высоко, тем, избежав ловушки, да еще, приземлившись обеими сдвинутыми ногами на сеть, лишила Марсию возможности пустить ее в ход, сама же страшно рубанула клинком сверху вниз. С изумительным проворством Марсия сумела подставить под удар свой трезубец так, что меч Венерии угодил между вторым и третьим зубцом.

Тем не менее, Амазонка, лишенная теперь как одного, так и другого своего оружия, попала в отчаянное положение. И тут с ожесточением безнадежности она рванула свою сеть так, что сумела выдернуть ее из-под обутых в сандалии ступней Венерии. Потеряв равновесие, та рухнула на спину. В ярости схватив пригоршню песка, она швырнула его Марсии в глаза, ослепив ее.

Вокруг раздались протестующие выкрики, но Венерия Нигра, вскочив, бросилась к ничего не видящей Марсии, резко петлявшей в надежде ускользнуть от удара. Удар меча рассек ее сеть. Он был нанесен с такой силой, что ей на миг почудилось, что у нее и пальцы отрублены. Калликст стиснул кулаки. Вот она, развязка!

Венерия била насмерть, целясь в обнаженный живот соперницы. Этот жест стал для нее роковым. Марсия, стремительно извернувшись, ускользнула от добивающего удара, и прежде чем противница опомнилась, успела вцепиться в свой трезубец и, что было сил, шарахнуть рукояткой, раздробив Венерии запястье. Та уронила меч, но ярость борьбы была столь велика, что она еще попыталась схватить его снова. На сей раз, рукоять трезубца угодила ей под ложечку, и она упала вниз лицом. Перевернулась так быстро, как только могла, но было поздно: три металлических зуба уже уперлись в ее горло, и она поневоле замерла, распростершись на песке.

Крепко сжимая рукоять трезубца, Марсия поставила ногу на грудь поверженной и обвела трибуны взглядом покрасневших, засоренных песком глаз. Как сквозь туман, угадала, что Коммод бросился к ней.

По трибунам прошло дуновение безумия. Венерия Нигра попыталась приподняться, по тщетно, и трепещущая, без сил снова упала, только ладонь подняла, моля о пощаде. Целый залп свистков и брани был ответом на ее жест. По-видимому, та выходка с пригоршней песка настроила против нее весь амфитеатр. Всюду, куда ни глянь, сплошь одни смертные знаки. Поэтому первые слова, которые фаворитка услышала от Коммода, были:

— У тебя нет выбора. Надо уважать волю народа.

— Убей! — ревела толпа.

Марсия, смертельно побледнев, стояла без движения. Император с ней рядом начал проявлять нетерпение:

— Да что это с тобой? Или тебе привиделся бог Пан? Ну же, сделай то, чего требует народ!

Марсия на миг заколебалась. Опустила глаза, глянула в лицо Венерии Нигре. Их взгляды встретились. Тогда резким движением она вонзила трезубец в песок арены. Рукоятка, обращенная к лазурному небу, задрожала, будто натянутая струна. И тут крики затихли разом, словно кто-то потушил пламя, накрыв его незримым колпаком.

Скрестив руки, Марсия спокойно смотрела Коммоду в лицо. Если в том, что победитель решает по собственной воле избавить противника от гибели, не было ничего удивительного, то, напротив, попытка атлета воспротивиться воле самого императора являлась чем-то доселе невиданным.

Коммод медлить не стал. Он схватил меч Венерии. Женщина дернулась, пробуя подняться, по клинок рассек ее незащищенное горло. Тело тяжко опустилось на песок. Но голова не была еще отрублена. Пробормотав проклятие, император ударил снова. Тогда, подбадриваемый радостными народными криками, он схватил голову Венерии Нигры за волосы и показал ее всему амфитеатру.

Потом он хотел обернуться к Марсии, наверняка собираясь преподнести ей в дар этот свой трофей. Но ее уже не было рядом. Она бежала к Помпеевым вратам.

 

Глава XL

К себе в Эпифанию Калликст и Пафиос прибыли не абы как, а в носилках и при свете факелов, которые несли в руках сопровождавшие их рабы.

После завершения Игр — бесспорно достопамятных — друзья последовали предложению парфянина и в сопровождении восхищенной Юлии Домны и отправились в термы. Как и следовало ожидать, разговор все время возвращался к подвигам Коммода и его фаворитки. Пафиос докторально вещал, объясняя своим не искушенным в этих премудростях собеседникам, что Марсия, выбрав себе в противницы Венерию Нигру, рисковала, вне всякого сомнения, куда больше, нежели Коммод. Калликст про себя гадал о причине снисходительности, с какой Коммод воспринял неповиновение своей наложницы. Терпимость отнюдь не является первейшим из его достоинств... Что до Юлии Домны, она высмеивала эту «парочку». Наверняка между ними все далеко не так безоблачно, как они пытаются изобразить! Наконец парфянин, давая понять, что чует здесь интриги столь же смертоносные, как те, из-за которых Экбатана время от времени переживает изрядные кровопускания, любопытствовал, вправду ли появление на арене Аристотелеса, последнего гладиатора, было продиктовано таким личным и непосредственным побуждением, как нам это хотят представить. Перед заходом солнца они расстались.

Носилки уже приближались к Берсейской дороге, когда финикиец вдруг спросил:

— Почему ты не воспользовался случаем? Удачей, которая сама плыла в руки?

— Какой удачей?

— Да ну... Ты прекрасно понимаешь, о чем речь. Эта малютка, жрица Ваала... По тому, как она тебя раздевала взглядом, ясно было, что ей только одного надо — раствориться в твоих объятиях.

— Что до меня, я ничего такого не заметил, — пробурчал Калликст в некотором смущении.

Его друг внимательно заглянул ему в лицо:

— Как плохо ты умеешь врать. Уж меня-то, Пафиоса, тебе не обмануть. А поскольку ты, как мне сдается, не педофил...

— Ну?

— Если ты не взял ее, это просто-напросто значит, что не захотел. Именно это меня и наводит па размышления. Такая красавица, она же само солнце затмевает! Не женщина, а царский пир... Почему?

Калликст, уклоняясь от ответа, лишь проронил с легкой усмешкой:

— Парфянин тебя положительно заразил. Теперь и тебе всюду мерещатся тайны.

— Допустим. Тогда объясни-ка мне: ты богат, на диво хорош собой, у тебя могло бы быть столько женщин, сколько захочешь. И, однако, со времени нашего прибытия сюда я ни разу не замечал, чтобы они тебя интересовали. И мальчики, как я уже говорил, тоже. К какому, по-твоему, выводу я должен прийти?

Скроив притворно унылую мину, фракиец похлопал Пафиоса по плечу:

— А может быть, я болен, очень болен? Или морская болезнь губительно сказалась на моей мужской силе?

Пафиос так расхохотался, что чуть из носилок не выпал:

— Еще чего!

Но быстро пришел в себя и, намеренно выделяя каждый звук, отчеканил:

— Ты влюблен.

— Не понимаю, — буркнул Калликст, застигнутый врасплох.

— Я сострадаю тебе, друг. Любовь — самое мучительное из всех безумств, что могут обуять смертного.

Какое-то время оба молчали. Потом финикиец спросил:

— Я случайно не знаком с ней?

Образ Марсии промелькнул в его сознании. И он сам не заметил, как выговорил:

— Да... То есть нет...

Взгляд Пафиоса так и впился в отливающие металлом синие глаза собеседника:

— Значит, я мог где-то видеть ее?

Новая пауза, и затем:

— Однако не может же быть, чтобы речь шла о Марсии? Я...

— Довольно, Пафиос. Эта маленькая шутка начинает меня утомлять. Поговорим о чем-нибудь другом, ты не против?

Обиженно надувшись, финикиец откинулся на подушки. Между тем они уже давно двигались по улицам Эпифании, и факелы то тут, то там озаряли своим мимолетным светом сверкающие фасады вилл и листву парков. До дому было уже не далеко. Калликст нарушил молчание:

— Скажи, что ты намерен делать теперь, когда разбогател и прославился?

— Заведу себе красивый дом в этом квартале. Насчет остального пока не знаю.

— Господин, мы приехали! — сообщил один из рабов.

Калликст отдернул занавески. Носилки остановились перед массивной дверью, и носильщики мягко опустили свою ношу на землю. Но не успели друзья сделать и двух шагов, как дверь с шумом распахнулась, и оттуда выскочили Наяда и Троя, вольноотпущенницы Калликста. Они буквально одним прыжком ринулись навстречу, тут же рухнули на колени, ткнулись лбами в мостовую и, рыдая, закричали:

— Господин! Хозяин! Ребенок...

— Иеракина?!

Пафиос застыл, выпрямившись, с искаженным лицом. Калликст схватил Наяду за плечи:

— Что с ней? Говори!

— Весь вечер она жаловалась, что голова ужасно болит, даже плакала от этого. Насилу смогла поесть, но тут у нее началась рвота, и она потеряла сознание.

— Мы ее уложили, — подхватила Троя, — с тех пор она так и лежит, у нее жар, она бредит.

Пафиос больше не слушал. Грубо оттолкнув рабынь, он бросился в дом.

Она дрожала как лист. Ее лоб и щеки покрывала ужасающая бледность.

Врач-грек сурово покачал головой и обернулся к Пафиосу:

— Боюсь, наша скромная наука может оказаться бессильной. Я отказываюсь делать кровопускание. Она подхватила болотную лихорадку, ту самую, что стала роковой для Александра Великого. Итак, надо подождать.

— Ждать? Но чего? Чуда?

— Ждать, пока болезнь не покинет твое дитя, или...

— Или пока она не умрет?

Врач не ответил. Только потупил взгляд. Пафиос, словно утопающий, вцепился в руку Калликста. Его глаза помутнели от слез. Он вдруг разом постарел лет на двадцать.

— Это невозможно... Я не хочу ее потерять... Это слишком несправедливо. Она всего лишь ребенок! Кроме нее у меня в целом мире нет никого, и она меня покидает!

— Не надо так говорить, Пафиос. Она выздоровеет. И...

— Ты не хуже моего слышал, что сказал врач! К тому же посмотри на ее лицо. Его уже коснулась тень смерти.

Внезапно он повернулся к фракийцу, с отчаянием прошептал:

— Епископ... Надо позвать епископа! Ему одному, может быть, под силу спасти Иеракину.

— Ты говоришь о Теофиле? — врач нахмурил брови.

— Разве ты сам сейчас не признал, что твоя наука бессильна? Когда люди ничего не могут, остается только одна надежда — на помощь Бога.

— О чем ты говоришь? — спросил Калликст. — Что еще способен сделать этот епископ?

— Но ведь... — залепетал финикиец, — ведь этих людей считают преемниками апостолов. Эти ученики Христа творили великие чудеса. Может быть, Теофил сохранил хоть малую толику могущества своих предшественников.

— Но, в конце концов, Пафиос, это же нелепость! Ты не можешь вправду верить, будто...

— Нет! Могу! — он почти кричал. — У меня не осталось другой надежды! Я не хочу потерять ее...

Он еще сильнее стиснул руку фракийца:

— Я не могу покинуть свое дитя. Но ты... Умоляю тебя... Пойди, приведи сюда Теофила!

Лицо его друга так исказилось, такая душераздирающая мука свела его черты, что Калликст подумал: ничего не поделаешь, его не образумить. На миг его взгляд задержался на темноволосой головке Иеракины, и он обронил:

— Ладно, Пафиос. Объясни, где мне искать этого человека. Я постараюсь убедить его прийти сюда.

Не в пример другим городам, в Антиохии улицы были ярко освещены множеством ламп, подвешенных на колоннах, на фасадах домов и лавок. Носильщики трусили торопливой рысью, Калликста трясло, он отсутствующим взглядом озирал площадь Омфалоса, залитую багрово-золотистыми мерцающими отблесками, испускаемыми Аполлоновой статуей. Еще немного, и носильщики остановились перед каким-то внушительным зданием.

— Вот и добрались, господин, — объявил ликтор-вольноотпущенник, на которого была возложена обязанность расчищать носилкам дорогу.

Если бы Калликст не знал, что резиденция римского наместника находится на Сульпийском холме, он мог бы подумать, что его носильщики сбились с пути. Никогда бы не поверил, что такое жилище может принадлежать епископу Аптиохийскому. Но его сомнения мгновенно рассеялись при виде рыб, изображенных прямо на дверях в виде барельефа. Поколебавшись мгновение, он постучал.

Послышались шаги. Створка двери приоткрылась:

— Что угодно?

Он как-то неуклюже пробормотал:

— Мне... мне бы епископа повидать.

— Наш господин сейчас занят. Он принимает важную персону, — отвечал слуга учтиво, но твердо.

— Но речь идет о жизни ребенка. Девочка очень больна, и... — он искал нужных слов, обескураженный сознанием нелепости собственных действий, — ее отец настаивает, чтобы епископ пришел к ее изголовью.

— А вы не считаете, что врач был бы уместнее?

Конечно, он это знал. Но собрался все же настаивать, когда из атриума донесся знакомый голос. Голос, который он никак не ожидал услышать в подобном месте.

— Господин Калликст?

— Мальхион! Что ты здесь делаешь?

— Аскал тоже здесь, со мной. Мы служим в эскорте высокопоставленной персоны, которая сейчас у епископа.

Не обращая внимания на присутствие слуги, фракиец объявил:

— Мне нужна твоя помощь. Иеракина так плоха, что хуже некуда.

Улыбка атлета разом увяла:

— Иеракина?

В нескольких словах Калликст объяснил ему, каково положение вещей.

— Если у тебя под этим кровом есть какое-то влияние, выручай.

После короткого раздумья Мальхион, только фыркнув в ответ на протесты слуги, сделал ему знак следовать за ним. Они пересекли атриум, прошли сквозь анфиладу комнат и оказались перед дверью, возле которой стоял на страже Аскал. Уроженцы страны Цин обменялись парой отрывистых реплик. Аскал отступил, и Мальхион повел Калликста в большую залу.

Старец в темных одеждах сидел на курульном кресле. Перед ним спиной к дверям стояла какая-то фигура.

При виде столь неуместного вторжения старец нахмурил брови:

— Что происходит? Кто ты такой?

— Прости меня, но...

Он не успел закончить фразу. Фигура стремительно развернулась на месте, яркий свет упал на ее лицо.

— Калликст!

Оглушенный, фракиец почувствовал, что сердце вот-вот выпрыгнет у него из груди. Марсия! Здесь, в двух шагах от него...

Калликст притушил пламя в канделябре.

Что-то нереальное было во всем, здесь происходящем. Иеракина по-прежнему в забытье, уплывает все дальше от мира живых. Епископ, коленопреклоненный у изножия ее постели, сложив ладони, молится без слов. Разве что губы время от времени пошевельнутся. Пафиос и Марсия, тоже на коленях, с отсутствующими лицами. Словно бесплотные тени.

А он, Калликст, чувствует себя не в своей тарелке, каким-то потерянным. Наверное, потому, что ему не понять... Ведь он чужой в этой атмосфере истового жара, с каким они взывают ко вмешательству незримой силы.

Он отошел, уселся в сторонке возле распахнутого в ночь окна и уставился в темноту. Этот мрак, он подстерегает свою добычу. Ребенка...

Прошел уже час, а может, два...

Не в силах дольше все это выносить, он встает, выходит в сад. Невыразимое бешенство поднимается в нем. Ужасающее омерзение.

Почему? За что? В чем провинилось это дитя, чтобы так рано вырывать его из жизни?

«Бог богов... Бог язычников, римлян, сирийцев! Что же ты творишь?».

Он говорил вслух, почти не сознавая того. И не слова это были — это сердце разрывалось. Он запрокинул голову к звездам и выдохнул еще: «А ты... бог христиан... что ты делаешь?».

Бог христиан!..

Он еще раз десять повторил эти простые, полные мольбы слова, пытаясь проникнуться всем тем, что стояло за ними.

Вдруг он сжал кулак и, воздев его к небесам, бросил, как вызов:

— Назареянин! Нынче вечером я поймаю тебя па слове. Давай, соблаговоли па миг, всего на одно краткое мгновение снизойти к горю отца. Явись. Приблизься. Подай знак. Не для меня — ради него. Ради нее. Спаси этого ребенка, который уходит. Тогда я признаю, что ты не бессердечный идол... Сегодня, сейчас, в этот самый вечер, Назареянин... Один единственный раз...

Вот и заря забрезжила... Чья-то рука нежно коснулась его лба. Он поднял глаза и увидел Марсию.

— Ну?! — он почти кричал. — Как она?

И поскольку молодая женщина не отвечала, он невнятно выдохнул:

— Значит, все... Умерла...

Сияющая улыбка озарила лицо Марсии:

— Нет, Калликст. Она по-прежнему с нами. Она очнулась. И попросила есть!

Он, казалось, не понимал.

— Еще она зовет тебя.

Он вскочил. Голова шла кругом от волнения. Тут и епископ в свой черед вышел от больной. Калликст поспешил переспросить его о том же.

— Все хорошо, — просто ответил Теофил.

— Ты хочешь сказать, что... она спасена? Окончательно спасена?

— Да. Лихорадка ее отпустила. Через несколько дней она вполне поправится.

— Велика же твоя власть.

— У меня нет никакой власти. Один лишь Господь всесилен.

Потом они сидели в табулинуме дома в Эпифании. Одни. Марсия задумчиво запустила руку в его густые волосы и обронила:

— Теперь ты понимаешь? Удалось тебе постигнуть всю абсурдность моей жизни?

— Ты ни в чем не виновата.

— Да нет, виновата! И еще во многих других вещах...

Он хранил молчание, не мог найти нужных слов. А она продолжала:

— Мои братья мне доверяют. Надеются, что я сумею привести Коммода к вере Христовой. Ради этого я пожертвовала всем. Своим телом, своей душой. Я оскверняла себя, обнажалась в гимнасиях, на аренах я стала убийцей. Зачем? Что толку в этом ужасном существовании? В конечном счете — поражение, полный провал и больше ничего...

— Марсия, Марсия, довольно. Я не понимаю, что ты говоришь.

— И если сегодня вечером я пошла к здешнему епископу, то исключительно потому, что больше не в состоянии продолжать влачить свою жизнь подле этого больного мальчишки. Я надеялась, что епископ отпустит мои прегрешения, утешит меня.

— Подумать только, а я ведь одно время думал, что ты, может быть, влюблена в Коммода. Никогда бы мне в голову не пришло, что это твои братья заставляют тебя действовать так.

Молодая женщина подняла на него ясный, твердый взгляд:

— Нет, Калликст, ты заблуждаешься. Никогда никто меня не просил душой и телом отдаться императору. Я всегда в полной мере отвечала за то положение, в котором оказалась. Все гораздо сложнее. По-моему, тебе пора узнать...

Она примолкла, глубоко вздохнула и чуть дрожащим голосом начала:

— Мой отец был вольноотпущенником Марка Аврелия — к тому же император дал ему свободу в благодарность и награду за заслуги, и он же нарек его дочь этим именем — Марсия. Тем не менее, мы остались жить при его дворе, там-то меня и приметил Квадратус, молодой друг Марка Аврелия. Ты лучше, чем кто-либо другой, должен знать, как обходятся с вольноотпущенницами или дочерьми вольноотпущенников: в жены их не берут никогда, просто используют как наложниц. К величайшей гордости моего отца я стала любовницей Квадратуса. Надо признать, что для дочери жалкого африканского раба из нумидийской колонии Малая Лепта это значительное повышение в ранге — разделять ложе богатого, отягощенного знатностью придворного. Хотя, по правде сказать, Квадратус был всего-навсего ничтожным распутником, а поскольку мне волей-неволей приходилось участвовать в его развратных оргиях, могу тебя уверить, что, в конечном счете, нет занятия более утомительного и скучного.

Она остановилась, возможно, просто затем, чтобы дух перевести. В ее чертах проступила невыразимая усталость. Калликст догадывался, что толкает ее на эту откровенность, почему она так внезапно решила сорвать укрывавшую ее доселе завесу тайны: чтобы избавиться от страшного груза, который без передышки несла на своих плечах все эти годы. А она между тем заговорила снова:

— Я была сама себе противна. У меня возникло чувство, будто я утратила какую-либо определенность, стала просто вещью, которую двигают с места на место, берут или отшвыривают прочь, сколько вздумается. Тогда-то я и познакомилась с другим приближенным Цезаря, египтянином по имени Эклектус. Ты о нем наверняка слышал, он теперь у Коммода дворцовый распорядитель. Это совершенно исключительный человек, он открыл передо мною другой мир, указал средство смыть с себя всю ту грязь, в которой я жила. Эклектус христианин. Он обратил меня в свою веру.

— Что ж он не попытался вырвать тебя из этого окружения?

— Он хотел это сделать, а потому предложил мне стать его женой. Я согласилась. Но как раз тогда — можно подумать, будто наша судьба и впрямь предначертана заранее, — в меня влюбился сам Коммод. Он в ту пору только что пришел к власти, был еще совсем юным. От него можно было ожидать всего, чего угодно. А я... мы оказались перед жестоким выбором: была надежда, что из любви ко мне он проявит милосердие к нашим братьям, попавшим в беду, но не поведет ли он себя совершенно иначе, если я отдамся другому? В конце концов, думаю, Бог решил все за нас. Узел был разрублен: Квадратус ввязался в заговор, целью которого было убийство императора, и если бы я в то время не уступила Коммоду, меня бы, без сомнения, смели с лица земли, да и всех, кто был мне близок, тоже.

Калликст в молчании обдумывал слова молодой женщины, потом спросил:

— Так какие же чувства ты испытываешь к императору?

Поколебавшись мгновение, она сказала:

— Признаться, поначалу он был мне не безразличен. Так что я нашла задачу, стоявшую передо мной и внушавшую ужас, куда менее мучительной, чем можно было ожидать. Причина, конечно, в том, что выносить телесную близость двадцатилетнего юноши было легче, чем объятия жирного Квадратуса. И потом, что скрывать, вместе с Коммодом мне достались и богатство, и кое-какая власть, могущество. Но по существу я никогда его не любила. Если бы не это, легко представить, какая ревность, несомненно, терзала бы меня, ведь у него целые когорты эфебов и любовниц множество: он, сойдясь со мной, никогда не переставал тешиться и теми, и другими. А потом, со временем, Коммод изменился. Мне кажется, он стал тем, чем является теперь, оттого, что никто никогда не воспротивился ни одному его желанию. Без конца, снова и снова предаваясь пороку, гонясь за наслаждениями, никогда не утоляющими ненасытной жажды, смертный с роковой неизбежностью доходит до преступления и чего-то похожего на безумие. К тому же я уверена, что если Коммод пожелал по-настоящему, насмерть сразиться на арене, то не столько затем, чтобы заткнуть рты шутникам, которые прохаживались на его счет, сколько потому, что захотел потешиться тайным сладострастием убийства. Если здесь еще нужны доказательства, вспомни, как он обошелся с несчастной Венерией Нигрой...

Калликст кивнул утвердительно, затем произнес:

— Однако, Марсия, есть одна вещь, которая мне непонятна. Я слышал, будто во время последнего пира, который давал император, ты заявила Коммоду: «Прикажи, Цезарь, чтобы и моих противниц тоже вооружили по-настоящему, ведь если тебя убьют, мне больше незачем жить».

— Так и было. Но эти слова не имели того значения, которое ты вправе придать им. Я же на самом деле очень долго верила, что смогу обратить Коммода в христианство, что, может быть, еще настанет день, когда он исправится...

— И?..

Она уперлась подбородком в сложенные руки:

— До сей поры он ни единого шага ко Христу не сделал, этот человек признает только пути Изиды или Митры. Мои братья-епископы непрестанно твердили, да и теперь все еще твердят, что нельзя отчаиваться, надо «уповать на милость Господню». А я уже не знаю... Ничего не знаю... Если бы Коммод умер на арене, цель всей моей жизни мгновенно была бы уничтожена. Вот почему я тоже хотела умереть.

Сейчас эта женщина, которую он привык видеть такой сильной, впервые предстала перед ним в растерянности, в ней было что-то от сломленного горем ребенка. От этого она показалась ему еще милее и ближе.

— А что, если тебе... отступиться? Бросить все это?

Она печально усмехнулась:

— Разве ты забыл? Ты мне уже подсказывал этот выход тогда, помнишь, в тюрьме Кастра Перегрина... Нет, Калликст. Я влипла, как муха в паучью сеть.

— Сейчас мы уже не в Риме, а в Антиохии! Евфрат отсюда в двух шагах, а за ним Парфянское царство, самое неприступное убежище. Через пять дней мы сможем добраться туда!

— И что мне там делать? Без гроша, без крова... Лишенной какой бы то ни было цели?

— У меня есть кое-какие средства. Конечно, сокровищами Цезаря не располагаю, но легко мог бы приумножить то, что имею. Я...

Она прикрыла ему рот ладонью. В ее взгляде была бесконечная нежность.

— Нет, Калликст. Мы и часа не смогли бы прожить в покое. А я не могу смириться, признать поражение...

Он схватил ее за плечи, сильно сжал и выговорил почти с отчаянием:

— Я тебя люблю, Марсия...

 

Глава XLI

Александрия, сентябрь 190 года.

«Как Отец знает Меня, так и Я знаю Отца; и жизнь Мою полагаю за овец. Есть у Меня и другие овцы, которые не сего двора, и тех надлежит Мне привести: и они услышат голос Мой, и будет одно стадо и один Пастырь».

Книга, подаренная Климентом, все еще лежит на столе открытая. А ее слова, те слова, что он знает чуть ли не наизусть, оживают в его памяти. Вот уже больше недели, как они заполонили его душу, почти готовую сдаться.

«Помните слово, которое Я сказал вам: раб не больше господина своего. Если Меня гнали, будут гнать и вас».

Ему и сегодня вечером снова не уснуть. Сон бежит от него. А ночь между тем ласкова, исполнена покоя.

Калликст вскочил с ложа. Простыни были влажны. Все тело в поту. Надо выйти на свежий воздух. Ему душно, он задохнется в этих стенах. Вот уже больше недели, как он стал путать закат и восход.

За порогом дома ночь, она глядится в зеркало озера. Фелука плывет к берегу, вот встала на якорь возле понтонного моста. Люди сошли с нее, тащут сети.

«Проходя же близ моря Галилейского, Он увидел двух братьев: Симона, называемого Петром, и Андрея, брата его, закидывающих сети в морс, ибо они были рыболовы, и говорит им: идите за Мною, и Я сделаю вас ловцами человеков.

И они тотчас, оставив сети, последовали за Ним».

Калликст побрел на понтонный мост. Он чувствовал любопытные взгляды, устремленные на него. Немного ссутулился, ускорил шаг.

Очертания дома у него за спиной постепенно расплывались. Вскоре он совсем скроется из глаз, утонет в ночном пейзаже. Только забытая лампа будет подавать знак, мерцая во мраке.

Всадники... Их силуэты мелькают среди дюн. Сирийцы? Римляне? Или северяне, фракийцы, бегущие неведомо от чего, бешеным галопом несущиеся к прекрасным берегам Босфора.

Он продолжает шагать вперед. Под ногами грязь, подошвы сандалий, словно губка, издают чавкающий звук, и он странно отдается в тишине.

«Не думайте, что Я пришел принести мир на землю; не мир пришел Я принести, но меч».

Он остановился. Где-то взвыла гиена. Казалось, задувает ветер пустыни. Ему почудилось, будто там, вдали, маячит, проступая из сумрака ночи, тень женщины. Конечно, мираж, а может, Изида, изгнанная из Бехбета-эль-Хаггара, в безумной надежде мечется по Нильской дельте, с любовью собирая разбросанные куски мужнина трупа.

«Се, Отрок Мой, Которого Я избрал, Возлюбленный Мой, Которому благоволит душа Моя. Положу дух Мой на Него, и возвестит народам суд».

Чей-то голос... Нет, быть не может. Она мертва. Флавии, нежной сестренки, больше нет. Ее глаза, так любившие свет, всего лишь круглые черные дыры, раскрытые в ничто.

«Иди за Мною, и предоставь мертвым погребать своих мертвецов».

Он сел на землю, прямо в грязь. Из дальней дали все еще поблескивали зеркальным светом озерные воды. Если бы она сейчас была здесь... Если бы можно было положить голову ей на живот, как в тот вечер в Антиохии, когда песок в часах неведомым волшебством остановил свой бег.

Теперь Рим далеко, на краю света. Он баюкает его любовь в императорской порфире.

«Я сделаю вас ловцами человеков».

Калликст скорчился, прижал колени к груди.

Он впился взглядом в краешек солнца, которое, выползая из-за горизонта, зажигало его своим огнем.

Какой-то благостный покой разлился повсюду, заполняя окрестность. Пустынный ветер стих. Скоро настанет день. И все будто замерло, ожидая его.

По знаку Деметрия, епископа Александрийского, маленькая группа, состоящая из Климента, его жены Марии, Леонида, Лисия и других, выстроилась цепочкой на пустынном берегу Мареотийского озера.

— Приблизься, — приказал епископ.

Точным движением он сдернул с Калликста тунику, она соскользнула наземь, и оба вступили в озерные воды, погрузившись в них по пояс.

Было осеннее утро, одно из тех, что вмещают в себя всю прелесть Александрии. Небо сверкало необычайно яркой синевой, солнце уже успело подняться довольно высоко. Изумрудная поверхность озера слегка трепетала, и было не понять, то ли ее волнует теплый бриз, прилетающий с открытого моря, то ли маленькие суденышки, без конца бороздящие влажную гладь.

— Веруешь ли во всемогущего Бога-Отца?

— Верую.

Зачерпнув ладонью немного воды, епископ выплеснул ее Калликсту на темя.

— Веруешь ли в Иисуса Христа, сына Божьего, рожденного Девой Марией, распятого при Понтии Пилате, умершего, погребенного и воскресшего, который, взойдя па небо, воссел одесную Отца, откуда он придет судить живых и мертвых?

— Верую.

Деметрий в третий раз зачерпнул воду ладонями. Потом взял освященного масла и пальцем нанес его па лоб фракийца:

— Помазываю тебя священным елеем во имя Иисуса Христа. Отныне ты больше не дитя человеческое, но дитя Господне.

Стоя чуть в стороне, Климент растроганно следил за церемонией, не упуская ни единой подробности. Наплыв воспоминаний овладел его душой.

С тех пор уже миновало несколько месяцев... Перед его изумленными глазами снова предстал фракиец, возвратившийся в Антиохию. То мгновение запомнилось ему в точности. Предвечерний час, он в только что ушел из библиотеки и теперь спокойно обсуждал что-то с Марией. Встретились горячо: гость и хозяин в бессознательном порыве бросились друг другу на шею.

— У меня такое чувство, будто я грежу. Это правда ты? Ты здесь? Быть не может!

— И, однако же, это он, — заметила Мария. — И вот что заставит тебя изумиться еще сильнее: Калликст принес письма для нашего епископа от антиохийской общины.

Климент окинул своего друга быстрым озадаченным взглядом. Это было и впрямь ни на что не похоже — чтобы язычнику поручили передать послания христиан.

— Значит, там произошло что-то крайне серьезное?

— Нет. С чего ты так всполошился?

— Да ведь это же странно, страннее некуда, чтобы христиане Антиохии, да, впрочем, и любые другие мои единоверцы, поручили почитателю Орфея миссию подобного рода. К тому же надобно добавить, что мне представляется столь же удивительным, как сам-то почитатель Орфея согласился на это.

— Почитателя Орфея, о котором ты толкуешь, больше нет.

Собеседник, похоже, не понял, и фракийцу пришлось пояснить:

— Я решил принять христианство.

Климент и его жена переглянулись, недоверие на их лицах постепенно сменялось огромной радостью.

— И ты уверен в своем решении? — спросил грек, впрочем, уже заранее твердо зная ответ. — Мой долг предостеречь тебя. Путь, на который ты отныне вступаешь, праведен и прям, но также и полон трудностей. К тому же твое обращение предполагает, что тебе придется порвать с кругом, к которому ты, видимо, принадлежал: римские всадники отвернуться от тебя, и тогда...

Калликст широко ухмыльнулся:

— Стало быть, ты все это время принимал меня за всадника?

— Ну да, всадника или, во всяком случае, патриция высокого ранга.

Фракиец выдержал паузу. После этих мгновений безмолвия неожиданное сообщение, которое он приготовился сделать, прозвучало еще поразительнее:

— Нет, Климент. Тот, кого ты видишь перед собой, всего-навсего беглый раб, вор, а может быть, и убийца.

Климент и Мария безотчетно напряглись, замерли. Потом наставник из Александрийской школы мягко произнес:

— В таком случае нам нужно побеседовать наедине. Пойдем.

Они отправились в его рабочий кабинет и там долго говорили.

Калликст тогда рассказал ему все свою историю, стараясь не упускать подробностей. Что заставило его примкнуть к христианам? — спрашивал себя Климент. Было ли это следствием медленного созревания или истина открылась ему с жестокой внезапностью? Климент не взялся бы определенно утверждать ни того, ни другого. Тем не менее, очевидность налицо: на человека снизошла благодать. И дело тут не в нескольких прочитанных книгах — их влияния не хватило бы на то, чтобы поставить под сомнение его изначальные верования. Тут что-то другое. Но когда Климент попытался выяснить это, на лицо его друга внезапно набежала тень:

— Не проси меня это объяснить. Так произошло, и довольно. Да и твоя книга немало поспособствовала моему просвещению.

— Но было же что-то, какое-то решающее событие?

Решающее событие... Несомненно, огромную роль сыграла та ночь в Антиохии, когда он бодрствовал у ложа маленькой Иеракины.

Ближайшие месяцы Калликсту надлежало провести подле Климента и его супруги. В это время он с совершенно неслыханной усидчивостью впрягся в изучение священных текстов. Климент не мог припомнить, чтобы когда-либо у него был столь исполненный рвения и усердия ученик.

Он принялся глотать одного за другим таких разных авторов, как Гомер, Эврипид и Филон, причем с такой страстью, словно то были любовные стихи Катулла.

Клименту надолго запомнятся эти бессонные ночи, напролет проводимые в беседах и спорах, которые утихали только на ранней заре, когда оба собеседника уже чувствовали себя вконец изнуренными, хотя их глаза все еще горели воодушевлением.

А еще был тот июньский вечер... Они вышли из дома на озерный берег. Не успели сделать и нескольких шагов, как Калликст повернулся к своему спутнику. В руке у него был кошель.

— Возьми это, Климент. Здесь все, что осталось от состояния, похищенного у Карпофора. Твоей школе эти деньги нужнее, чем мне.

Климент не проронил ни слова. Только головой покачал. Этого оказалось достаточно. Фракиец без колебаний направился к понтонному мосту и швырнул кошель в озеро.

— Ты прав, Климент. Это золото слишком запятнано злом, от него веет ужасом.

И вот ныне эти долгие месяцы катехизации завершились здесь, в Александрии, на песчаном берегу.

Климент смотрел, как Калликст вместе с Деметрием медленно поднимается по сбегающему к воде откосу, и ему вспомнились сложа апостола Павла:

«Раб, призванный Господом, есть свободный сын Господа».