В Ленинградский государственный университет я решил поступать в десятом классе. Под влиянием брата был выбран физический факультет. В дальнейшем я хотел заниматься биофизикой, представления о которой у меня тогда были еще совсем детские. Вступительные экзамены я сдал без блеска, правда по физике получил отличную оценку.

Еврейская тема при поступлении звучала отчетливо. По паспорту я русский, но в отделах кадров тогда работали люди с наметанным глазом. Проректором по кадрам тогда и много лет потом был Сергей Иванович Катькало. Для таких, как я, это была грозная фамилия. До недавнего времени его сын работал деканом модного и финансово сильного факультета – Высшей школы менеджмента СПбГУ Как мог вырасти в особо активной партийной семье проповедник капиталистических ценностей? Наше общество в годы перестройки развернулось на марше, как та колонна, в которой после разворота первые опять стали первыми.

Еврейская тема не была для меня болезненной, но сопровождала всю жизнь. Пожалуй, так было до перестроечных времен, когда многие почувствовали, что «жевание» этого вопроса не помогает решению насущных задач, и когда стали цениться дельные люди, независимо от их национальности. Кроме того, появились новые «враги» – так называемые лица кавказской национальности, а позже, уже в 2010-х годах, мигранты из Средней Азии. По моим наблюдениям, уровень образованности человека не сильно влияет на его отношение к еврейской проблеме: я встречал весьма образованных антисемитов. Похоже, есть еще одна причина ослабления антисемитской волны, идущей сверху. О ней мне сказал помощник одного из наших государственных деятелей, еврей по национальности. По его словам, для высоких сфер сегодня характерен столь циничный практицизм, что национальность партнера или помощника становится не очень существенна.

Особенно меня удивляет гипотеза о некоем еврейском заговоре, некой мировой еврейской структуре, о том, что взаимопомощь евреев направлена против неевреев. Я подолгу беседовал с носителями этой идеи, удивлялся их неколебимой убежденности в своей правоте. Один из таких носителей – мой дальний родственник, человек с отличным образованием и ясным профессиональным умом. Для него существование подобной «еврейской сети» абсолютно очевидно, и он даже использует свое «знание» при решении разного рода спорных вопросов с евреями. В разговоре с ними он намекает на осведомленность об этой сети и делает то или иное деловое предложение с учетом этого обстоятельства! Оппонент-еврей, по мнению этого родственника, поняв намек о его осведомленности о тайной сети, идет на требуемые уступки. Мистика!

Я, выросший в наполовину еврейской семье, никогда не видел даже следов такого «недоброго братства». Похоже, что сегодня еврейская тема влилась в общую сильную (и крепнущую) ксенофобскую волну, когда евреи просто одни из чужаков.

Но вернемся к Университету. Первые учебные дни – погожее начало сентября. Университетская набережная, вид на Исаакиевский собор, новые знакомые, непривычная обстановка. Пожалуй, впервые, если вспомнить детский сад, школу, пионерские лагеря, я окунулся в новую атмосферу с такой радостью.

Но на занятиях пришлось мне туго. На семинарах по математике Борис Петрович Павлов, двигаясь вдоль доски спиной к аудитории, правой рукой писал на доске формулы, а тряпкой в левой руке сразу их стирал, оборачивался к аудитории и спрашивал: «Понятно?». Один студент в группе, Коля Коренев, кивал утвердительно головой, и Павлов продолжал «объяснять» дальше. Вообще преподаватели не стремились объяснить и научить. Скорее, они давали возможность учиться. А возможности были: яркие лекторы, хорошая библиотека, неплохо оснащенные учебные и научные лаборатории и, наверное, главное – общая приподнятая атмосфера.

На одной из первых лекций по общей физике профессор Григорий Соломонович Кватер объяснял начала механики. Как я сейчас думаю, объяснял неважно. Я, во всяком случае, понимал с трудом. Студенты на первых рядах вели себя свободно и раскованно. Профессор часто справлялся у них, все ли им понятно. Они утвердительно кивали головами. Я совсем пал духом. Потом выяснилось, что профессор в начале лекции сделал ошибку и давно «идет не в ту сторону». Когда ошибка проявилась, Григорий Соломонович разгневался на поддакивавших студентов, а у меня отлегло от сердца. Если всерьез, то учеба мне давалась нелегко. На экзаменах считалось нормой, что основной материал ты знаешь. Чтобы получить высокую отметку, надо было ответить на пару заковыристых вопросов. Приходилось много, а порой очень много, заниматься. Но я рад, что учился именно на физическом факультете, потому что это была отличная школа интеллекта и характера; меня окружали яркие люди – как студенты, так и преподаватели.

В целом же, оглядываясь на свое школьное и университетское обучение, я вижу, что хорошо, или даже очень хорошо, было поставлено обучение наукам, гораздо хуже обстояло с образованием. Например, мне мало известны даже основные факты мировой истории, а ведь я был совсем не худшим учеником. Что касается нравственного воспитания, то мне вспоминается пример с сыном Егором. Как-то в старших классах ему понадобилось написать дома сочинение. Можно было взять свободную тему. Егор посоветовался со мной. Я предложил что-то, связанное с милосердием и совестью. Егор отверг это предложение, пояснив, что таких или похожих слов он не слышал в школе за все годы обучения. О том же писала в «Воспоминаниях» Надежда Мандельштам: «Из обихода исчезло [в двадцатые годы] множество слов – честь, совесть и тому подобное».

Возможно, приоритет науки и слабость общего образования были осознанной политикой. Верховенский, персонаж «Бесов» Достоевского, теоретизируя по поводу социалистического будущего, писал: «Не надо образования, довольно науки», и далее: «жажда образования есть уже жажда аристократическая», то есть преступная. Но, как бы то ни было, на физическом факультете я был окружен яркими, любознательными людьми.

Позже, когда я преподавал в других институтах, я ощутил совсем иную атмосферу и понял, что никакими словами не объяснить эту разницу тем, кто не видел ее собственными глазами.

На моем курсе оказалось процентов пятнадцать иностранных студентов. В нашей группе было несколько болгар. Восьмого сентября утром в аудитории на доске кто-то из наших студентов написал по-болгарски поздравление с болгарским государственным праздником. Иностранные студенты были постарше нас, как правило уже отслужившие у себя на родине в армии. Сначала всякие мелкие бытовые различия между нами бросались в глаза, но потом установились просто добрые отношения. На старших курсах в группе биофизиков я учился с немцами. С двумя из них, Клаусом Шмутцлером и Дитмаром Рихтером, я долгое время работал в лаборатории, делая курсовые и дипломную работы. К России они относились хорошо, к тому же жена Клауса была русской. Но, конечно, замечали наши специфические недостатки. Например, Клаус плохо мирился с туалетами в общежитии. Даже не их состояние убивало его, а конструкция – не рискну описывать ее особенности, так ранившие Клауса. Но, видимо, студенты-иностранцы видели и хорошие стороны жизни в России, поэтому баланс был явно в нашу пользу: жили они полной жизнью, получали неплохую стипендию и казались довольными. Дитмар был видный, артистичный, обаятельный парень со множеством друзей. Один из них – мальчик лет пяти, сосед по общежитию. Как-то малыш, узнав, что его друг – немец, сильно заплакал и убежал. Он был уверен, что все немцы – страшные люди.

В годы учебы Дитмар, как и многие другие немецкие студенты, подрабатывал на «Ленфильме», изображая немецких солдат и офицеров в фильмах о войне. Он занимался этим почти профессионально. Среди фильмов, в которых играли «наши немцы», были очень известные – например, «Женя, Женечка и Катюша». Работа в кино и «погубила» Дитмара. Как-то на съемках в Псковской области съемочная группа побежала в сельскую столовую перекусить. Дитмар был в форме немецкого офицера. Возникла драка с местными парнями. Дело дошло до консульства ГДР, которое «приняло меры», и в результате студенту пришлось уехать из страны.

По тогдашней традиции вскоре после начала учебного года мы уехали «на картошку». (Иностранцы, кстати, на сельхозработы не ездили.) Нас отправили в Гатчинский район, в поселок Верево. Впоследствии я много раз ездил «на картошку». Все всегда проходило одинаково. Приветственную речь произносил обычно представитель совхоза (колхоза), часто парторг. Как правило, почему-то это был нервный человек в кожаном пальто. Говорилось о трудностях момента, непогоде, борьбе за урожай, объяснялась задача, назывались условия, выполнив которые мы сможем поехать домой. Эти условия всегда нарушались, нас задерживали до последней возможности, несмотря на все прежние обещания. В конце срока мы часто работали уже под дождем со снегом. В первые поездки даже разговоров о зарплате не было, потом что-то начали обещать. Но обычно мы практически ничего в конце не получали. Картошку часто клали в «бурты» не по правилам, и было ясно, что урожай сгниет. Ребята встречались с плохо организованным трудом, обманом, и все это становилось будничной нормой. Образцы привычки к такой жизни показывали студенты, прошедшие армию. Они были покрепче и пошустрее нас и прекрасно умели приспособиться к подобной «работе». К концу срока становилось все больше заболевших и уехавших домой. Первыми обычно уезжали студенческие активисты. Они «заболевали», или их ждала ответственная работа в городе.

Жили в бараках или больших помещениях, например в клубе. Спали на сенных матрасах, положенных на большие нары. Еда была обычно очень скудная, вплоть до просто хлеба с молоком. Иногда питались в сельских столовых. Это был хороший вариант. Но, несмотря на все это, от «картошки» оставались приятные воспоминания, и на следующий год опять ехали, даже с некоторым подъемом, который, правда, на картофельном поле быстро проходил.

В первую поездку мы внимательно смотрели на опытных студентов старших курсов, которые были среди нас. Они держались особняком. Как-то к нам в барак пришел руководитель с какими-то новыми требованиями. Один из таких студентов при этом переодевался после купания. Выслушав руководителя, а это был молодой преподаватель, студент встал на нары, снял мокрые трусы, встряхнул их, с расстановкой матерно выразил свое отрицательное отношение к указанию и набросил трусы на горящую под потолком одинокую лампочку, чтобы они быстрее сохли. Трусы зашипели, свет померк, стало тихо, преподаватель вышел. Мы, только что принятые в институт студенты, обомлели.

Много позже, уже преподавателем, я ездил «на картошку» со студентами Гидромета. Одна из первых поездок была в конце 1970-х годов, в Волосовский район, в поселок Клопицы. Руководителями были двое карьеристичных мужчин лет тридцати.

На такую руководящую работу обычно направлялись «перспективные кадры». Уже сделавшие карьеру приезжали лишь на проверки. Оба моих начальника упивались своей властью над студентами. А студенты были в основном первокурсниками, только что сдавшими вступительные экзамены. Для них преподаватель был богом. Так вот, начальники любили после рабочего дня вызывать к себе в комнату мелких нарушителей дисциплины и устраивать им строгие допросы. Вызывались по одному свидетели, их запугивали, показания сверялись. Больше всего любили начальнички разбирать амурные дела. В них они копались с особым удовольствием.

Установилась тяжелая атмосфера. Мой помощник, толковый физик-теоретик В. М., так разнервничался, что заработал расстройство желудка. Его слабило ежеминутно. Я определенно не поддерживал ретивую пару. Наметился конфликт с идеологическим подтекстом. Приезжали университетские начальники. Но все обошлось.

Через десять лет, когда я защищал докторскую диссертацию, член Ученого совета по фамилии Свешников меня сильно поддержал. Оказалось, что его дочь была студенткой в том отряде и рассказывала дома о событиях в Клопицах.

В следующий раз я был уже главным руководителем отряда. Отвертеться не удалось. Сын иронизировал, что меня сильно ценят, раз посылают на такую работу. Было уже начало перестройки, и роль денег повысилась. Все было как обычно: грязь, темные холодные вечера и холодные ранние утра, совхозные «планерки» в грязной каптерке с поломанными стульями. Но появилось и кое-что новое – студентки матерились, а местная молодежь затевала стычки со студентами. В мои студенческие годы такое бывало гораздо реже. Драки стали главной помехой в работе, потому что вынуждали травмированных студентов бросать работу и уезжать в город. И я, учитывая новые хозрасчетные веяния, договорился с милицией о дежурстве около студенческого жилья за отдельную официальную плату – небольшая сумма вычиталась из общего заработка. Милиционеры были довольны, и нам стало спокойнее. Иногда милиционеры спрашивали меня, что им делать с задержанными местными дебоширами. Я просил провести беседу и отпустить. Потом оказалось, что беседы в отделении были привычны местной молодежи и не пугали ее. И вот однажды, после получения студентом серьезной травмы, я сказал милиции, чтобы с обидчиком поступили строго по закону. Парня увезли в райцентр, началось следствие. Пахло судом и тюрьмой. Это было непривычно для всего местного населения. Ко мне зачастили ходоки с рассказами о тяжелом детстве и сложной жизни задержанного. Я сочувственно советовал приберечь эти важные сведения для следствия или суда. Меня выслушивали с недоумением и уходили в прострации. В камере задержанный рвал на себе рубаху и бился головой о стену. Он и вправду не понимал, за что его задержали. Ведь так поступали до него в деревне все парни. Кончилось тем, что родители избитого студента почему-то забрали заявление и обидчика выпустили. Но нам стало спокойнее.

Я попытался сделать так, чтобы студентам заплатили за работу. Раньше такого не было. Не очень понятно, почему: то ли руководители не занимались этим, то ли правила не позволяли, то ли деньги попросту присваивались начальством.

Я объявил студентам «правила игры» – условия сдельной оплаты. Слушали меня, как крестьяне когда-то слушали благие нововведения барина, то есть почтительно, но не веря ни одному слову.

К моей радости и удивлению окружающих, обещанное удалось выполнить, студенты получили приличные деньги. Тогда же я понял, что при желании можно легко обогатиться за студенческий счет.

Финал истории был такой: на поле уже лежал снежок, рабочих рук почти не осталось – многие уехали по болезни или еще по какой-то причине. К последнему дню работы часть картошки не выкопана. Утром придет комиссия принимать работу. Если картошка останется выкопанной, но не убранной с поля, не заплатят или заплатят малую часть. Институт не выполнит обязательств, а это неприятность уже районного масштаба. Тракторист спрашивает у меня, вскапывать грядки или нет. Я смотрю на колесные следы, уходящие по снежку в лес, говорю «копай» и увожу остаток замерзших студентов в лагерь. Утром комиссия видит тщательно убранное поле, а я – свежие колесные следы, ведущие к лесу…

После второго курса я с однокурсником Николаем Кореневым поехал в геологическую экспедицию. Цель – заработать немного денег и посмотреть жизнь. При оформлении временным рабочим в отделе кадров поинтересовались, не еврей ли я. На мой вопрос, неужели это важно и в этом случае, мне пояснили, что в экспедиции используются подробные карты местности и там не должно быть ненадежных людей. Я ответил, что по паспорту не еврей, по маме – еврей, и решайте, достоин ли я ехать рабочим в геологическую партию.

Уезжал я в начале лета. Провожали брат Толя и Татьяна, моя будущая жена.

Туруханск, куда мы прилетели, запомнился небольшими приземистыми бараками, комариным писком, столовой, где ели летчики, авиапассажиры и прочий кочующий народ. В столовой были единые для всей страны рубленые котлеты с макаронами и всесоюзным красноватым соусом.

Оттуда на гидросамолете мы вылетели к началу маршрута. Спускались по реке в большой надувной десантной лодке, почти шлюпке. Русло лежало в лощине. Берега были высокие, лесистые, а дальше от реки уже шли бесконечные болотистые топи. Местность – ненаселенная, с необычайным количеством комаров и всякого гнуса: манная каша через одну-две минуты становилась черной от налипших комаров. Собака, нос которой был постоянно облеплен мошкой, сходила с ума. С тех пор, когда я попадаю в комариные места в наших северо-западных краях, я понимаю, что это сущие пустяки по сравнению с гнусом тундры. На нервной почве у Коли Коренева вскоре разыгрался сильнейший радикулит. Его пришлось отправить домой с оказией.

Я понял, что в таких условиях основным достоинством оказывается не сила, не ум, не удаль, а нервная устойчивость и позитивная стабильность психики, настроенность на обычные бытовые дела.

Выживаемость в этих условиях зависела от тебя самого. Рассчитывать на чью-то помощь не стоило. Склонности к взаимовыручке у товарищей по партии я не заметил. Как-то мы подплывали к водопаду, где раньше уже гибли геологи. Перед такими препятствиями мы высаживались из лодки и, идя по берегу, аккуратно спускали ее на канатах по краю порога или водопада. В этот раз я один держал носовой канат, а три или четыре человека – кормовой. Вдруг нос тяжело груженной лодки мотнуло к середине реки и меня, как пушинку, кинуло в воду перед самым водопадом. Он шумел, как в кино, меня быстро несло к обрыву, сопротивляться течению было бесполезно, и я, как мог, сгруппировался. После падения меня утащило на дно красивой лагуны. Через какое-то время я вынырнул. Вверху на каменистом краю обрыва стояли мои спутники, спокойно наблюдая за происходящим.

Места были крайне дикие, ненаселенные. Как-то, сплавляясь по реке, мы увидели палатку и человека – большое событие. Мы подплыли поговорить. Это был старик, представитель какого-то местного народа. Он запасал на зиму грибы, рыбу, ягоды. В палатке стояла печка, рядом были ящики, бочки, вялилась рыба. Старик сказал, что его должен забрать сын, когда луна второй раз станет полной. Календаря он не знал.

Видели мы также небольшую деревню, в которой жил один из местных народов численностью меньше сотни человек. Это были люди маленького роста, кривоватые, с признаками вырождения. На улицах собаки ели красную рыбу. В деревне оказалось много ученых – этнографов или фольклористов. Они сказали, что этот народ является прародителем финно-угорских народов, то есть когда-то эта этническая группа разделилась, часть пошла на северо-восток и со временем превратилась в финнов, а часть отправилась на юго-восток, их потомки – венгры.

Русское поселение видели одно. Это был полузаброшенный рудник. Когда-то бельгийцы по концессии там добывали графит. Мы попали туда с группой работников прокуратуры, которые плыли на катере на этот самый рудник. Всю дорогу они пили и стреляли по пустым бутылкам. Мы даже опасались выйти на палубу. У пристани им бросили узкую доску-трап, и они чудом смогли сойти на довольно высокий берег по этой доске. Рядом на дне лежал утопленник, из-за которого они и приехали. Сойдя на берег, следователи куда-то удалилась с теми, кто их встречал. Погуляв по поселку, мы вернулись к катеру к условленному времени. Там уже была следственная группа. Похоже, они хорошо выпили в поселке и с подаренным им ящиком спиртного по той же узкой доске погрузились на катер. Мы тронулись в обратный путь. Покой утопленника никто не потревожил. Похоже, он никого не интересовал.

В нашей маленькой экспедиции были разные люди – например, футболист московского «Динамо» предвоенных лет. Ко времени экспедиции ему исполнилось лет сорок пять. Годы войны, как динамовец, он провел в войсках МВД в Москве, но участвовал и в выездных акциях, например в выселении народов Кавказа. Завозили их воинскую часть в горные селения как пехотинцев или артиллеристов, прибывших с фронта. Рассказывали они местным жителям байки про свои «фронтовые подвиги». Потом говорили жителям, что надо построить дорогу к их аулу для подвоза техники. Бывший футболист с удовольствием описывал, как одураченные горцы с энтузиазмом строили дорогу, по которой их же вскоре всех до единого депортировали.

Это были сладкие для него воспоминания. Говорил он также с некоторым сожалением, но и с гордостью, что стащить что-либо из опустевших домов было практически невозможно из-за тотального взаимного доносительства. А украсть было что: в домах оставалась вся утварь горцев, в том числе ценная – кинжалы, ковры…

Одна из причин того, что многим сегодня, в послеперестроечное время, в России те времена милее, может, состоит именно в том, что деятели репрессивного аппарата тех лет были ненамного богаче остального населения и в этом смысле являлись «своими». Если даже в домашнем шкафу у чекиста висело много чернобурок сомнительного происхождения, то это тоже было понятно и в каком-то смысле близко и простительно. Чекист ходил под тем же роком, что и остальные, и завтра мог сам оказаться заключенным. Видимо, многим в России небогатый угнетатель милее сегодняшнего удачливого, богатого предпринимателя или политика, тем более что чистота их богатства часто сомнительна. Эту мысль я слышал от своего друга В. С, заметного деятеля партии «Союз правых сил». А шкаф с чернобурками у соседа-чекиста видела девочкой моя жена, Татьяна, игравшая с соседской дочерью. Татьяна запомнила этот шкаф на десятилетия. Родители Татьяны не одобряли эту дружбу и советовали ей обходить тот дом стороной.

Заработал я в Сибири за несколько летних месяцев тяжелого труда в пересчете на сегодняшние деньги примерно 10 000 рублей. Этого хватило на неплохие зимние ботинки и мелочи.

В начале сентября я с жесткой красивой рыжей бородой вернулся в Ленинград и с большой радостью приступил к занятиям в университете.

На третьем курсе началась специализация, я пошел в группу биофизиков. Заведовал кафедрой академик Александр Николаевич Теренин, среди преподавателей были крупные ученые и интересные люди. Биофизику нам читал профессор Михаил Владимирович Волькенштейн. На лекции он специально приезжал из Москвы. В начале лекции он довольно долго прочищал и раскуривал трубку, но подождать стоило – слушать его было интересно. Часть лекций у нас шла на биологическом факультете. Генетику читал профессор Лобашёв. Это был представитель не так давно разгромленной когорты генетиков, и мы понимали его горечь по этому поводу. Такого рода чувства, преданность делу интеллигентность можно ощутить только при личном контакте с преподавателем. Интернет и другие технические новшества здесь, думаю, бессильны. Сейчас генетика или биофизика мне практически не нужны, но эмоции и отношение этих людей к работе и жизни помнятся. В этом и есть, наверное, важная часть образования (не обучения, не тренинга, а именно образования!), то есть того, что дает людям мотивацию к действиям.

С началом специализации на кафедрах мы приступали к курсовым. Главным здесь было общение и совместная работа с научными сотрудниками кафедр. Работали много. Обычный день сотрудника начинался около десяти утра и заканчивался в восемь вечера. Это не считая подготовки к завтрашней лекции или написания статьи, что делалось вечером дома или в выходные. Молодежь занималась еще больше. Курсовая работа, не говоря уже о дипломной, должна была иметь смысл и хотя бы крупицу новизны. А такие крупицы добывались с трудом. Обсуждение результатов было строгим и очень заинтересованным. Даже требования к стилю текста были не ниже, чем к литературному произведению. Во время отдыха, за обедом или кофе с удовольствием продолжали общаться на профессиональные темы. Защиту диссертаций отмечали на дружных банкетах. Был в ходу анекдот о научном сотруднике, который долгое время не мог собраться защитить диссертацию. Этот человек перестал ходить на банкеты, а стал ходить только на поминки – там его никто не спрашивал: «А когда же ты?»

Случались, конечно, и ссоры, и интриги, но в этой среде не было серости. На своем уровне – студента, аспиранта, а потом младшего научного сотрудника – я с интригами практически не встречался. Научные сотрудники были из породы умных, рукастых и работящих людей. Существовала целая система подбора таких кадров. Начиналось с поиска способных школьников. Их отбирали по всему Северо-Западу – от Калининграда до Коми. Я сам старшекурсником и аспирантом был в составе отборочных групп в Таллине и в Ухте. В Таллин я пригласил с собой маму. Она была счастлива. Когда я был занят, она гуляла по городу одна, что ей было привычно, а вторую половину дня мы проводили вместе. Работа доставляла радость, потому что у местных учителей мы пользовались большим уважением, а школьники, с которыми мы общались, были действительно одаренными. Часто это были победители региональных олимпиад, среди которых мы проводили окончательный отбор. Встречались ребята и из сельских школ, где и учителя по физике часто не было. Поэтому при отборе мы ориентировались не столько на знания, сколько на способности. Отобранные продолжали учебу в Ленинграде, в 45-й школе-интернате. Школа хорошо готовила кадры для естественно-научных факультетов Университета. На младших курсах выпускники интерната резко выделялись своими знаниями и подготовкой. Правда, к последним курсам это отличие часто сглаживалось.

Студенты-физики больше других интересовались гуманитарными вопросами, искусством, спортом. Больше всего книг в университетской библиотеке брали физики, на концертах классической музыки, в хоре, на спортивных соревнованиях наблюдалась похожая картина.

Но в веселье и отдыхе мои друзья-студенты не были идеальны. Просто развлекаться не у всех и не всегда получалось. «Дни физика» с юмористической программой были очень хороши, но на обычных студенческих вечерах в других институтах, например в ЛЭТИ, было больше непосредственного веселья. Эта особенность студентов имела самые неожиданные проявления. Например, в семьях трех моих сокурсников дети покончили жизнь самоубийством. Хотя такая статистика, возможно, простая случайность.

В нашей группе несколько студентов, и я в том числе, заинтересовались философией. К тому же у нас был хороший преподаватель – Тамара Витальевна Холостова. Это было нетипично, обычно представители исторического и философского факультетов не были близки нам и вообще казались странными: и по одежде, и по манере поведения, и по ментальности. Так вот, несколько студентов, включая меня, решили собираться дома у одного из нас, Саши Тартаковского, по понедельникам на самодеятельные философские семинары. Мы назвали их «филпонты». Назначали докладчика, слушали, обсуждали. Потом немного вина и танцев, девушки, ухаживания… Темы семинаров были близки к университетской программе, абсолютно без крамолы и политики. Собирались мы несколько раз, атмосфера установилась очень теплая. Потом почему-то дело угасло. На свои вопросы вроде «что случилось?» я не получал ясных ответов. Много позже кто-то из участников мне рассказал, что с каждым из студентов, кроме меня (!), говорили «компетентные товарищи», что были неприятности у Холостовой и даже у ее мужа, морского офицера. Эпизод с «филпонтами» обнаруживает среди прочего и плотную опеку КГБ, под которой мы находились. Информированный Яков Кедми пишет, что в некоторых группах населения примерно каждый четвертый был осведомителем (Кедми Я. Безнадежные войны. М., 2012). Наш пример соответствует этой оценке – ведь нас собиралось всего несколько человек.

Другим экскурсом в гуманитарные сферы были лекции, а потом и знакомство с профессором И. С. Коном. Игорь Семёнович вечерами читал на физическом факультете курс «Социология личности». Несмотря на свободное посещение, большая 213-я аудитория всегда была переполнена. Потом стали приходить люди «со стороны». На родном факультете Кона такого интереса возникнуть не могло, он был там белой вороной.

Его лекции и манера их чтения были действительно замечательными. Впервые мы видели перед собой разумного, строго мыслящего человека, излагающего гуманитарные идеи и концепции в привычном нам, студентам-физикам, стиле – с доводами, ссылками и доказательствами.

И конечно, при таком подходе куда-то бесследно испарялась вся демагогическая чепуха, которой много лет забивали наши головы, и я получал подтверждение своим мыслям и догадкам, которые открыто обычно не высказывались. Как-то я набрался смелости, подошел и познакомился с Игорем Семёновичем. После этого я бывал у него дома, где он жил с мамой Евгенией Генриховной.

Игорь Семёнович рассказывал, как после окончания института он попал на работу по распределению в Вологодский пединститут. Было самое начало 1950-х. С едой в Вологде дело обстояло очень плохо. Местное население как-то выживало за счет огородов и связей с деревней, а приезжему было совсем тяжело. И вот начальник областного управления госбезопасности обратился к Игорю Семёновичу с просьбой помочь ему в заочной учебе. И молодой преподаватель стал в определенные часы ходить в управление. Понятно, какой вывод сделали его вологодские знакомые.

Зимой крыльцо превращалось в скользкую снежно-ледяную горку. Будучи не очень ловким человеком, Игорь Семёнович преодолевал эту горку почти ползком. Когда он посетовал начальнику на это, тот стал высылать навстречу гвардейцев, которые подхватывали наставника под мышки и втягивали в дверь.

Как бы то ни было, плата за эти уроки помогла Кону перенести трудности житья в Вологде. Благодарный начальник даже предложил Игорю Семёновичу совершить поездку по лагерям Вологодской области. Тот счел такую экскурсию не очень приличной и отказался. Потом он жалел об этом, поскольку эпоха лагерей заканчивалась.

Я помогал Игорю Семёновичу в проведении социологических опросов, а потом с друзьями Володей Соловским и Жорой Михайловым побывал во Всероссийском пионерском лагере ЦК комсомола «Орленок» на Черном море, где работал Кон – видимо, консультантом по педагогике. Это был примерно 1964 год. В лагере работала группа умных, интеллигентных, любящих детей вожатых. Вожатые проводили новую для комсомола и пионерии линию: строго сохранялась вся пионерская атрибутика и традиции, не было никакого диссидентства, просто упор делался на искренность и человечность общения. В результате в лагере царила необычная атмосфера приподнятости, доверия, человечности и творчества. Ребята становились очень близкими друзьями, в последний день смены за автобусами с отъезжающими те, кто оставался в лагере бежали с плачем – расставание было для них маленькой трагедией. Потом, как я узнал позже, у ребят начинались проблемы в школах – они привозили с собой дух «Орленка», который совершенно не соответствовал тому, что было «на местах». Это дошло до «верхов», и такой стиль воспитания потихоньку изжили.

В апреле 2011 года я услышал по радио «Эхо Москвы» о смерти Игоря Семёновича. Вспоминали о нем очень достойные люди и говорили, что за свои восемьдесят лет он не сделал ничего, за что можно краснеть. Оказывается, сразу после окончания института, в 22 года, он подготовил три кандидатские диссертации. Ему дали защитить две и послали на работу в Вологду. За три года до смерти он выпустил книгу «80 лет одиночества». Надо прочесть.

В «оттепель» вызрели некоторые надежды, которые потом основательно «подморозились». Появились молодые комсомольские и партийные активисты – энтузиасты, которые хотели работать без фальши, бороться действительно за те высокие цели, которые были написаны на идеологических знаменах, как тогда говорили – за «социализм с человеческим лицом». Я знал двух таких активистов – В. Р. и В. К.

Игорь Семёнович Кон в пионерском лагере «Орленок»

Первый был красивым, броским, видимо талантливым и честолюбивым человеком. Он быстро продвинулся по партийной линии до городских высот и увлеченно работал на том уровне. При этом не отдалялся от старых друзей. Постепенно он скучнел; говорят, стал много пить и за пару лет расстался с иллюзиями. Вероятно, он так и не стал своим в партийных верхах. Умер он довольно молодым.

В. К. я знал лучше. Он был, безусловно, порядочным и бескорыстным человеком, и понесло его тепло «оттепели» в комсомольские активисты институтского масштаба. Там он сцепился по каким-то принципиальным вопросам с партийными функционерами и тоже тихо сошел со сцены. Система поиграла с такими идеалистами и вытолкнула их.

Здесь я хотел бы сказать об удивительной способности партийных функционеров затыкать рот оппонентам. Иногда я обращался по разным поводам в парткомы. Это могла быть, например, просьба о служебном повышении ценного сотрудника. Процедура была такая: записываешься у секретарши на прием; говоришь, по какому вопросу; дня через два приходишь. В кабинете, как правило, накурено, не очень опрятно, маловато света. Секретарь парткома выглядел обычно занятым, довольно усталым и несколько помятым. Приветствовал тебя в меру вежливо, но несколько отчужденно – ведь я не «свой», слушал внешне внимательно, хотя и с некоторым нетерпением. Отказ уже созрел, но ты не хочешь этого замечать и с напором и надеждой продолжаешь излагать свою проблему. В ответ – гладкая, весомая тирада, складно обосновывающая отказ. Речь всегда состояла из готовых блоков, обладавших какой-то магической силой. Ты понимаешь, что услышал что-то не то, но сразу не находишь, что возразить. Некоторое время ты что-то глуповато мямлишь. Однако вскоре понимаешь, что пора уходить. С тобой прощаются вежливо, но глядя мимо тебя и с облегчением – в голове у функционера другие заботы. Выходишь из парткома в темноватый коридор в некоторой прострации. Проходит несколько минут – и ты понимаешь, где было передергивание и что надо было возразить. Быстро возвращаешься к кабинету, но он уже закрыт или его обладатель уже ушел, и надо вновь записываться на прием у секретарши. Но когда представишь, как она будет смотреть на тебя при повторной записи, раздумываешь и в паскудном настроении уходишь. Недавно я встретил в «Бесах» Достоевского схожие наблюдения. Вот черта Петра Степановича Верховенского, далекого предтечи партийных секретарей: «Слова его сыплются, как ровные, крупные зернышки, всегда подобранные и всегда готовые к вашим услугам. Сначала это вам и нравится. Но потом станет противно. И именно от этого слишком уж ясного выговора, от этого бисера вечно готовых слов».

Через два десятка лет многие из этих деятелей как-то незаметно эмигрировали – в числе первых из новой волны уехавших. Я встречал их в 1990-е, уже старичков, спокойно живущих за границей. Стыда в их глазах я не заметил, но и прежнего желания поучать тоже. Больших богатств у многих из них не наблюдалось. Жили они на пособия и льготы, добывать которые оказались мастера.

Был и другой род партдеятелей – рафинированные профессора, крупные ученые. Они не опускались до разносов, а могли даже слегка по фрондировать, имели либеральные манеры, если не взгляды. Это были большие царедворцы и политики. Один из них, В. М., бывший секретарем парторганизации Университета во время ректорства академика А. Д. Александрова, рассказывал мне, как их с ректором вызвали в Москву, кажется в ЦК партии, «на ковер» в связи с дракой: побили студента-негра. В те годы это было серьезное происшествие. Московский чиновник строго спросил Александрова, что же произошло с африканским студентом. Александров раскованно ответил, что побили и что он сам с удовольствием бы добавил. И с этими словами они вышли. Последствий никаких не было. Александров пояснил В. М., что своим провокационно-смелым поведением дал понять чиновнику: у него есть сильная «рука», позволяющая так держаться в этом кабинете. Позже, в 1970-х годах, уже в Гидрометеорологическом институте В. М. многократно показывал класс такой нагловато-византийской дипломатии. Как-то были мы с ним в райкоме партии на совещании ученых района, посвященном экологическим проблемам. Совещание проходило в кабинете второго или третьего секретаря райкома. Секретарь вел заседание умело и величественно. Ученые сидели притихшие. В итоге перед каждым участником была поставлена задача. Один из ученых, пожилой, задерганный человек, сказал, что он не справится с заданием в связи с большой занятостью. Секретарь веско помолчал. В повисшей тишине он тихо и внятно попросил помощницу связаться с руководством института, где работал неудачник, и порекомендовать освободить его от работы, чтоб он был не так занят. Дело для бедняги, кажется, плохо кончилось. После этого урока остальные бодро согласились с предложенной работой. Заседание окончилось. Кто-то спросил о дате следующего заседания. Секретарь кратко ответил: «Вас известят по нашим каналам». Все понимающе кивнули и гуськом тихо вышли. Я спросил В. М., как будем выполнять полученное задание. Он ответил: «Забудьте о нем. Больше никогда вы об этом не услышите». И оказался прав.

Я запомнил хорошее высказывание В. М.: «Чем хуже дела, тем лучше должен быть повязан галстук».

Одними из лидеров «несистемного поведения» в период хрущёвской оттепели оказались художники, писавшие в современной или просто индивидуальной, независимой манере. Многие из них работали вне Союза художников, что само по себе было вызовом. Устраивались шумные выставки. На одной такой выставке, попавшей в историю, в Московском манеже в 1962 году, я побывал. Дело было уже после посещения выставки Н. С. Хрущёвым и его знаменитого разноса художников, когда Никита Сергеевич говорил «говно», «пидарасы» и грозил выслать из страны «абстракцистов». У входа была многочасовая очередь. Я попал на выставку, показав студенческий билет со штампом Ленинградского университета и убедив милиционера из оцепления, что такой билет означает мою причастность к искусству.

В зале у картин Ларионова спорили о реалистическом и абстрактном искусстве. Сторонники абстрактного искусства говорили, в частности, что фотография лучше реалистической картины передает натуру, а значит, реалистическая живопись не нужна. Этот довод ставил в затруднительное положение сторонников реализма.

Сам процесс публичного спора был для людей того времени непривычным и возбуждающим. Ведь еще вчера говорить на эти темы было не принято. «Теперь трудно представить атмосферу того времени, когда даже вполне невинный интерес к импрессионистам рассматривался как проявление опасных наклонностей и мог навлечь на "виновников" преследования…» – пишет В. Иванов в своей книге «Петербургский метафизик», посвященной Михаилу Шемякину.

Посмотрел я обруганные Хрущёвым экспозиции Эрнста Неизвестного и Фалька. («Обнаженную» Фалька, как говорили, Никита Сергеевич искал, спрашивая: «Где тут обнаженная Валька?») Я не увидел в их произведениях никакой политики, но в них явно чувствовались темперамент, незатертость и талант авторов.

После этого скандала у нас резко поубавилось надежд на «социализм с человеческим лицом». Казалось бы, что страшного в обиде властями художника, студента, библиотекаря с грошовой зарплатой? Но, видимо, такие вещи каким-то малопонятным образом приводят к падению режимов. Вероятно, схожее событие произошло в начале царствования Николая П. Многие из дворянства, бюрократии и, главное, земских деятелей хотели либерализации режима, большего участия в делах государства и возлагали в этом большие надежды на молодого царя. Царь же в своей первой публичной речи 17 января 1895 года назвал эти ожидания «бессмысленными мечтаниями», чем оттолкнул от себя общество. Боюсь, что нынешние власти наступают на те же грабли. В декабре 2010 года наш национальный лидер, упоминая интеллигенцию, употребил термин «либеральные бороденки». Жаль, ведь большинство этих «бороденок» поддерживало перестройку, в результате которой нынешние лидеры оказались у власти.

Немного о материальной стороне жизни в 1960-е годы. Студенческая стипендия была 30–40 рублей. Пообедать в очень неплохой университетской студенческой столовой стоило 50 копеек. Комплексный обед – типовой, из трех блюд, вроде сегодняшнего бизнес-ланча, – был и того дешевле. Кофе в уютной кофейне под столовой – 14 копеек, пирожное – 22. Зарплата младшего научного сотрудника без ученой степени была около 120 рублей. Между прочим, такую же пенсию платили моим родителям, и, надо сказать, что пожилым людям этих денег в основном хватало. Билет в купейный вагон до Москвы на фирменный поезд, например «Красную стрелу», стоил около 12 рублей. То есть на зарплату младшего научного сотрудника можно было десять раз съездить в Москву или около двухсот раз неплохо пообедать. Сегодня зарплаты младшего научного сотрудника хватит примерно на 3–5 поездок в Москву или 50–80 обедов. По этой грубой оценке уровень жизни интеллигенции упал более чем в два раза.

А ведь в СССР и так жили небогато. Денег явно не хватало, особенно молодежи. Я и мои друзья подрабатывали репетиторством, летними выездами на строительные работы в сельскую местность или разгружая железнодорожные вагоны. Это называлось шабашкой, а работники, соответственно, шабашниками. Я постоянно репетиторствовал, особенно в июне-июле, когда абитуриенты готовились к вступительным экзаменам в институты; занимался этим иногда очень много.

Один раз был на шабашке в Псковской области, в поселке Должицы. Там наша маленькая бригада строила деревянный дом. Я был занят в основном на тяжелых неквалифицированных работах. Рабочий день начинался часов в семь, заканчивался около девяти вечера. Трудились плотно, уставали сильно. Один из нас, С. Т., утром, сидя в постели, закидывал в рот горсть таблеток и только после этого, раскачавшись, вскакивал. Еда была весьма скудной. Держать повара нашей маленькой бригаде оказалось невыгодно, на походы в столовую было жалко времени. Жили в совхозном двухэтажном доме, обшарпанном, с сильнейшим запахом уборной внутри. Во дворе были дровяные сараи, земля покрыта толстым мягким слоем опилок и щепок. В теплую погоду опилки сильно пахли, этот запах смешивался с запахом уборной. Тут же стояли качели, на которых часто качался ребенок лет семи, сын высланной из Ленинграда проститутки, жившей в нашем доме. У мальчика была болезнь сердца и из-за этого очень синюшные губы. Качели мерно поскрипывали, а мальчик что-то пел в ритм с этим скрипом. Пел божественным голосом, напоминающим Робертино Лоретти. Все вместе: голос мальчика, скрип качелей, сильнейший запах, общее чувство неустроенности – сильно действовало на меня.

Наш местный начальник – «представитель заказчика», – как оказалось, понимал в строительстве даже меньше меня, хотя всю жизнь был при этом деле. Мои более опытные товарищи С. Т. и Т. Б. помогали ему уяснить процесс. Зато уже в начале работы местные жители написали на него анонимку с обвинением в получении от нас денег – «откате». Но все рассосалось.

Местные мужчины приходили на стройку посмотреть на нас, новых в деревне людей. Они садились неподалеку на корточки, надвигали на глаза небольшие кепки – «плевки», как называла их моя теща, – закуривали и долго молча наблюдали за нами, с любопытством, скорее дружелюбно. Потом стали предлагать нужные в хозяйстве вещи, например инструмент. Мы спрашивали, сколько стоит. После паузы продавец робко и одновременно с некоторым вызовом называл цену: «А стакан». Мы обычно соглашались. Затем сделки стали происходить и после работы, в доме, где мы жили. Цена всегда была одна и та же. После того как нам стали приносить и домашние вещи, пришлось выгодные покупки прекратить.

Пьянство в те годы было более заметно, чем сейчас. На улицах часто встречались сильно пьяные мужчины. В стране было полторы тысячи медвытрезвителей, куда на специальных машинах свозили тех, кто не мог идти. Все это породило целую субкультуру с песнями, анекдотами, байками.

Пьянство на производстве объяснялось во многом тем, что существовала постоянная нехватка рабочих рук. Уволенный с одного места завтра работал уже на другом заводе.

Брат рассказывал, как на химическом заводе во Владимире иногда после работы устраивали митинг. Для этого в конце рабочего дня неожиданно закрывали проходную, и люди скапливались в заводском дворе. Многие, ничего не подозревая, перед самым концом смены привычно выпивали спирта «на ход ноги», рассчитывая быстро выйти на улицу. Когда митинг заканчивался и людей выпускали через проходную, во дворе оставались лежать невольные жертвы мероприятия. Получалось не «на ход ноги», а «на вынос тела».

Когда я стал подростком, меня на улице часто спрашивали: «Третьим будешь?» Это означало, что двое уже купили (или планируют) пол-литра водки и хотели бы уютно и душевно, в садике или подворотне, разделить содержимое и стоимость бутылки на троих. Тут же была скромная закуска, например плавленый сырок. Бутылка очень приличной водки «Столичная» стоила 3 рубля 7 копеек. Водка похуже, «Московская», – 2 рубля 87 копеек.

Почему-то люто пили стеклодувы, которые работали в Университете, причем самые хорошие мастера особенно сильно и пили. Некоторые, не выпив, вообще не могли приступить к работе. Ждали одиннадцати часов, «когда проснутся малыши» («малыш» – маленькая, на 0,25 литра, бутылка водки). В это время начиналась продажа спиртного, и в магазин посылали «гонца», который «затаривался» на весь коллектив.

На одном из ежегодных «Дней физика» приводился график зависимости производительности труда стеклодува от выпитого спиртного. Кривая имела вид колокола с максимумом около 200 граммов водки. Минимальной и очень большой дозам соответствовала нулевая производительность. Я как-то видел действие большой дозы: в цеху на полу лежали мертвецки пьяные стеклодувы, их мощные горелки шумно работали, а мастер тихо пережидал перерыв в своей каптерке.

Страшно пили в деревнях. Заметно было увеличение числа недоразвитых детей и другие признаки вырождения.

Сурово пила и интеллигенция. Я знал об этом по таким известным примерам, как Довлатов и Высоцкий, но собственными глазами увидел, когда много позже, уже во время перестройки, пытался организовать производство и продажу скульптурных моделей известных городских зданий. Идею мне подсказал генеральный менеджер крупной международной компании. Он дал образец, привезенный из Европы, и сказал, что будет продавать за границей в дорогих отелях мои изделия за очень приличную для меня цену – около 300 долларов за штуку. Я нашел художников и мастеров и наладил производство моделей очень приличного качества. К сожалению, дело не пошло. Менеджер не смог выполнить обещание и наладить сбыт. Но благодаря этой работе я тесно познакомился с ленинградскими художниками. Я бывал в их полуподвальных мастерских с продавленными диванами, облезлыми стульями и столами с остатками «вокзальной» выпивки и еды. В этих мастерских они работали и жили. Художники были хорошо образованны и, по-моему, высокопрофессиональны. Работали они без обычных формальностей – без трудовой книжки, не заботясь о трудовом стаже и прочем, что занимало обычных людей. На мой вопрос, что же будет с его пенсией, один из художников гордо ответил: «А вы представляете себе художника на пенсии?» Они жили в постоянном безденежье, но алкоголь у них не переводился. Получить работу в срок от них было нереально. Характер у каждого был непростой. Они могли хвалить друг друга и рекомендовать мне как заказчику, но так же легко могли и очернить коллегу, едва тот выходил из комнаты.

Причины сильного пьянства в нашей стране, особенно в советский период, разбирать не берусь. Но часто приводимое «споили русский народ» считаю не совсем корректным, так как народ все-таки не скот безвольный, который можно запросто спаивать. Но может быть, я и не прав, и это действительно была осознанная политика. Во всяком случае, теоретик социализма Шигалев из «Бесов» Достоевского считал пьянство очень полезным инструментом для властей социалистического общества.

В родительском доме алкогольной проблемы не было. Отец крепкого спиртного не любил, предпочитал вина, но скорее пробовал их, чем пил. Думаю, что это было в нем от южного детства. Я впервые попробовал алкоголь в старших классах школы. Первый опыт был плох – выпил с друзьями кубинского рома, пришел поздно домой. Родители спали. Меня вырвало, и брат, ни слова не говоря, взял тряпку и все убрал. На студенческих вечеринках иногда перебирал. Как-то друзья, и среди них староста группы Т. К., поздним вечером пешком привели меня домой с Васильевского острова на Выборгскую сторону, на проспект Карла Маркса! Доставляли таким образом домой и моих друзей. Т. Б. как-то привели домой в девичьем пальто.

На младших курсах нередко я путешествовал на байдарке, обычно в августе, когда заканчивал репетиторство с абитуриентами. Туризм в те годы был в кедах и с рюкзаками, а не с путевками в Турцию. С собой брали тушенку, сгущенку и прочую походную еду, топорик, кухонные принадлежности для готовки на костре. Надо сказать, что туристическое движение немного поддерживалось государством; при некоторой ловкости можно было даже получить субсидию на такой поход, приладив к нему «политическую подкладку» или хотя бы ее видимость. Для этого следовало обратиться, например, в райком комсомола, изложив план похода. Целью могло быть посещение мест боевой славы, уход за памятниками героям и т. п. В качестве поддержки иногда выдавали продовольствие, предоставляли на время похода снаряжение.

Походы на байдарке мне очень нравились, так как можно было взять много груза и, следовательно, путешествовать с некоторым комфортом. Кроме того, купание было, естественно, «под рукой».

На старших курсах мы ездили на юг: без билета на поезде (платили проводникам) или на попутных машинах, что называлось «автостопом». Такой вид туризма тоже поддерживался властями – в городском клубе туристов можно было получить специальные талоны, которые следовало давать водителям, согласившимся тебя подвезти. Потом водитель получал какое-то поощрение за эти талоны. Шоферы, впрочем, талоны не особенно ценили. Но сам факт их существования, а значит, и официального благословления автостопщиков, был важен.

Как-то ночью мы приехали в город Остров. В темноте стали устраиваться на ночлег, понимая, что находимся на траве среди кустов и деревьев. Наскоро поставили палатку. Утром оказалось, что мы ночевали на клумбе маленького скверика на центральной площади города.

Доезжали до Крыма и Кавказа. Поездки были приятные и поучительные: «щемящее чувство дороги», разговоры с водителями, ночевки около дорог, новые виды, впечатления… Страна небыстро проходила вблизи нас.

На поезде ехали обычно в служебном купе. Платили проводнику примерно половину стоимости билета. Денег с собой брали удивительно мало. На все время поездки – месяц-полтора – на двоих с Татьяной у нас уходило рублей 60–80, при стоимости билета в один конец в плацкартном вагоне около 15 рублей. О жизни в гостиницах и постоянном питании в столовых, даже самых дешевых, не могло быть речи. Жили в палатках в красивых местах прямо на берегу моря. Таких, как мы, было много. Образовывались целые палаточные городки. В них жили студенты и молодая интеллигенция со всего Союза. Атмосфера в таких городках была очень дружественная, обитатели – понятные и приятные. С началом перестройки эта атмосфера исчезла как дым. Появилась совершенно новая публика – уже с деньгами, с новыми деньгами, к обладанию которыми еще не привыкли. На лицах этих людей уже не было отпускной беззаботности и интеллигентности. Они были требовательны к удобствам и немного, но ощутимо недовольны всем окружающим.

В одну из поездок мы добрались до Крыма и жили на пляже в Судаке. Там я пошел работать в столовую «за еду». Трудился по нескольку часов в день, перетаскивая тяжелые мясные туши из холодильника в цех. «Жалованье» я брал себе и всем соседям по палаточному городку. Все ждали моего прихода с нетерпением.

Еда в южных столовых была обычно довольно мерзкой. Мы старались скрашивать ее, покрывая сверху всякой зеленью. Но обычно готовили сами на костре, везли с собой котелки и прочую утварь.

Иногда переезжали из одного приморского города в другой на теплоходах. Тогда по Черному морю курсировали по расписанию несколько очень больших и, как нам тогда казалось, комфортабельных кораблей. Некоторые были получены как репарации из Германии. Процедура посадки была отработана – на всех покупался один самый дешевый билет. Кто-то из компании проходил по нему на корабль, затем выходил на пирс, передавая следующему, – и так все оказывались на борту. Ехали, конечно, на палубе, спали на скамейках или на полу, но позволяли себе выпить в ресторане настоящего чешского пива. Таким образом перебирались, например, из Сухуми в Одессу.

Пели Окуджаву, Кима, Городницкого, Галича, а также песни на стихи Бродского. Эти глубоко личностные, искренние сочинения были противоположностью официальной бодряческой эстраде. Городницкого я видел и слушал в доме И. С. Кона, в этом же доме услышал магнитофонные записи домашнего концерта Галича. Самодеятельным бардом был наш сокурсник Игорь Клебанов, впоследствии один из операторов «Белого солнца пустыни». Его «Ассоль» напевал весь наш курс.

Большим событием был суд над Иосифом Бродским в 1964 году. Его судили за «тунеядство». По рукам ходила стенограмма судебных заседаний со ставшей знаменитой фразой одного из свидетелей, требовавшего для Бродского сурового наказания: «Я стихи Бродского не читал и детям своим не разрешаю».

Во время моей учебы в аспирантуре Университета в нашей семье произошло важнейшее событие – мы купили кооперативную квартиру в одном из первых кооперативных домов в Ленинграде, а может быть и в СССР. Это была непривычная для социализма частная собственность. Дом управлялся не жилищной конторой, а правлением жилищного кооператива. Первый взнос за маленькую однокомнатную квартиру в таком доме составлял 1200 рублей при средней зарплате инженера 120 рублей в месяц. По нынешним понятиям очень разумное соотношение, но тогда люди не спешили покупать такие квартиры. Считалось, что квартиру должны «дать»; жилье было принято «получать», а не покупать. Кроме того, у некоторых был жив в памяти опыт владельцев кооперативного жилья конца 1920-х годов, когда такие квартиры были отняты у владельцев или национализированы. Наша квартира была маленькой, двухкомнатной, с крохотной – 5,5 кв. м – кухней. Говорят, что такие крохотные кухни делали и из идеологических соображений: считалось, что с приближением коммунизма люди будут меньше готовить дома, а больше питаться в столовых – «предприятиях общественного питания». Но как бы там ни было, отдельная квартира была громадным счастьем!

Дом стоял в зеленом районе, где было много таких же кооперативных домов. Рядом находились парк Лесотехнической академии, парк Челюскинцев и Сосновка. Для мамы, любившей гулять, это было важно. В квартире был даже небольшой балкон, выходивший в зеленый двор. В доме и во всей округе оказалось много интеллигенции. В народе этот район называли «район еврейской бедноты». Позже оказалось, что здесь провели детство многие друзья сына, даже те, с которыми он познакомился позже в Америке. А в комнате на проспекте Карла Маркса остался жить брат Толя, который к тому времени развелся с женой.

Из факультетской студенческой среды вышли известные диссиденты. Я знаю Георгия Михайлова и Михаила Казачкова.

С Казачковым я учился с первого курса, видел его ежедневно, но практически не общался. Красивый, видный, всегда хорошо одетый с немного капризным, как мне казалось, выражением лица. Его компания была как бы избранной. В общем, не мой круг. Позже, в заключении, он показал себя бойцом. Детально его историю я не знаю, но канва такова. По распределению он попал в знаменитый Физтех. Институт был частично режимным. Казачков общался с иностранцами. Одним из предметов общения была его коллекция картин. Дело закончилось обвинением в шпионаже и пятнадцатилетним сроком, который Казачков отсидел в мордовских лагерях. Как я читал, ему предлагали помилование. Но он отказался, так как помилование предполагает признание вины. В результате он отсидел срок полностью и вышел в числе последних советских политических заключенных. Насколько я слышал, он сидел вместе с Натаном Щаранским, будущим министром правительства Израиля. Позднее был полностью реабилитирован. Сейчас живет в Бостоне. К встречам однокурсников в Петербурге пишет приветственные послания: яркие, талантливые, прочувствованные, с неординарными размышлениями о нашем общем прошлом.

Историю Георгия Михайлова я знаю лучше. Жора был исключительно живым, светским человеком. Советские недостатки не любил острее, чем все мы.

Жора любил интересных людей, общался со студентами из капиталистических стран, которые только начали появляться в Университете. В частности, это были студенты гуманитарных специальностей, приезжавшие в ЛГУ на краткосрочные, например языковые, курсы. Такие встречи официально не запрещались, но и не одобрялись властями. Жора же нарушал эти неписаные, но жестко действующие правила.

Как писал уже во время перестройки генерал КГБ Олег Калугин, «в собственной стране советские служащие (и, видимо, не только служащие. – В. С.) имели право встречаться с иностранцами только вдвоем. Побывавшие в гостях у иностранцев не могли ответить взаимностью у себя дома».

Приведу пример действия этих правил. Один из студентов, Илья Н., потомок знаменитого дворянского рода, еще учась в восьмом классе, познакомился на улице с иностранцем, и тот через какое-то время прислал Илье по почте джазовую пластинку. Через много лет Илья закончил Университет и распределился в закрытый институт, где для работы нужно было получить допуск. Так вот, этот допуск ему оформляли долго и с трудом. Оказалось, что причиной затруднений была та пластинка. Кстати, недавно один осведомленный человек рассказывал мне, что перлюстрацией почты в те годы занимались выпускницы библиотечных техникумов, призванные в КГБ для этой работы. Время от времени девушкам устраивали экзамен – в общем потоке корреспонденции шли контрольные письма, где ключевые слова были запрятаны в нейтральный текст. Не заметивших крамолу сразу увольняли.

Иногда встречи с иностранными студентами происходили у Жоры дома. Помню вечер с американскими студентами-славистами. После небольшого застолья их потянуло на наши песни. С настроением они пели «Темную ночь». Мне было неудобно, что слова песни я знаю хуже, чем они. Во время таких встреч у дома дежурили специальные машины-фургоны, которые уезжали, когда мы расходились. Наше общение было очень интересным. И мы, и западные студенты с жадным интересом смотрели друг на друга. Интересно было все: их одежда, их манеры, их мнения. На мой взгляд, ничего опасного для властей на этих встречах не происходило. Вероятно, властям не нравилось, что общение происходит в неподконтрольной обстановке, вне рамок общества международной дружбы и т. д.

Приглашение Г. Михайлова на кинопробы на «Ленфильм»

Позже я прочел у вышеупомянутого генерала Калугина, что независимость, «отчужденность недоступной их пониманию среды» и вправду раздражала чекистов…

Тогда же началось наше увлечение «неформальными» художниками, то есть работавшими вне официальных союзов и необязательно в манере соцреализма. Их иногда называли художниками-нонконформистами. Картины их покупали в основном западные коллекционеры, в том числе дипломаты, что, впрочем, не делало художников богачами. Московский художник Дмитрий Плавинский вспоминал: «Мое, как и многих художников, невыносимое материальное положение было результатом хрущёвского разгрома левых художников в Манеже. За ним последовала темная ночь ильичёвщины… В газетах и по радио все абстракционисты, как нас огульно окрестил тов. Ильичёв (тогдашний идеолог от культуры. – В. С), объявлялись опасными диверсантами, за спинами которых стоял западный капитал. Нашими подлыми действиями руководила опытная рука ЦРУ Ильичёв в одном был прав: наши работы, никому не нужные на родине, в основном покупались западными дипломатами и корреспондентами. Платили гроши, но дающие нам возможность хоть как-то сводить концы с концами…»

Справа – Георгий Михайлов

В 1974 году состоялась выставка московских нонконформистов. Она вроде не была запрещена. Но, как назло, место экспозиции начали благоустраивать как раз во время ее начала. Бульдозеры ровняли землю и уничтожали картины. Выставка стала знаменитой; ее назвали «Бульдозерной». Один из организаторов, художник Оскар Рабин, как вспоминают, «буквально висел на ноже одного из трех бульдозеров». Недавно, спустя сорок лет, была открыта выставка памяти Бульдозерной и вышел неплохой фильм, посвященный тому, уже ставшему легендарным, событию.

Тягостная атмосфера ощущалась не только художниками. Валентин Сафонов, вспоминая об учебе в Литинституте (вероятно, в 60-е годы), приводит длинный список спившихся или покончивших с собой соучеников и заключает: «Не стану продолжать этот грустный и бесконечно долгий мартиролог. Люди, перед памятью которых я низко склоняю голову не были душевнобольными или в чем-то виноватыми. Виновато время – беспощадное, удушливое, как ветер пустыни – самум. Кто-то, не видя выхода, сжигал себя в пламени алкоголя, иные – яростные и нетерпеливые – глотали яд, стягивали на шее петлю, выбрасывались с балконов многоэтажек» (Эмиграция в никуда //Слово. 1991. № 1).

Афиша, выпущенная к 40-летию знаменитой Бульдозерной выставки

Вернемся к художникам и Жоре. Он организовал в своей квартире на Охте выставку нонконформистов, где побывало множество зрителей. Сегодня, спустя сорок лет после тех выставок, становится понятен масштаб личности Жоры. Наш общий знакомый, крупный современный художник Л. К., в недавнем разговоре даже усомнился, что я был близко знаком с «самим Георгием Николаевичем, этим авторитетнейшим галеристом и знатоком современной российской живописи».

На выставке Жоры люди общались, покупали у художников их произведения, кстати очень недорого. Мы с Татьяной тоже прибрели несколько картин Юрия Галецкого и Владимира Кубасова. Эти картины до сих пор радуют нас, согревая дом таинственным теплом. Непривычная неформальность и человечность общения, интересные люди – вот что было самым привлекательным в этих встречах в доме Жоры. Душой компании всегда был Жора, который в этой обстановке чувствовал себя как рыба в воде. Со всех картин, выставлявшихся у него, он делал качественные слайды и постепенно стал серьезным знатоком живописи того времени. Кончилось все это для него арестом, судом и четырьмя годами заключения в Магадане. Обвиняли его в спекуляции, поскольку у него были и денежные отношения с художниками. Как выяснилось в суде, «коммерция» Жоры приводила к убыткам, ни один художник не дал показаний против него, но фактическая сторона дела суд не интересовала – результат был предрешен. По ходу дела я предложил адвокату Жоры свои услуги как свидетеля, но тот, выслушав меня, почему-то молча повернулся и быстро ушел. От своей речи на суде защитник Жоры демонстративно отказался, сказав, что юридические доводы бессмысленны в такой обстановке.

На суде я наблюдал картину заполнения зала, о которой потом читал в воспоминаниях диссидентов. Перед началом заседания, до открытия зала суда, в коридорах и на лестничных площадках ожидало несколько десятков друзей Жоры. Ко времени открытия дверей они начали подтягиваться к залу и увидели, что около дверей вдоль стенки коридора уже стоит очередь. Ее составляли неприметные, незнакомые мужчины одинакового вида: немолодые, с невыразительными лицами, в аккуратных, не очень ладных костюмах. Они стояли молча, скучая.

Пришлось встать за ними. Дверь в зал открылась. Зал начал наполняться, и оказалось, что для друзей и знакомых места не остается. Осталось лишь несколько мест для ближайших родственников! Позже я узнал, что это был отработанный прием – вот его описание А. Сахаровым («Воспоминания»): «Все остальные скамьи были заняты специально привезенными из Москвы "гражданами" в одинаковых костюмах; их одинаковые серые шляпы ровными рядами лежали на подоконниках. Это были гэбисты. Такая система – заполнять зал сотрудниками КГБ, а также другой специально подобранной и проверенной публикой (с предприятий и из учреждений, райкомов и т. п.) – является стандартной для всех политических процессов».

На одно заседание я все-таки попал. От судьи веяло предрешенностью результата, зал был полон незнакомых безразличных мужчин, Жора был бледен. Кажется, во время заседания суда, на котором я был, с ним случился голодный обморок.

Статья Георгия Михайлова, баллотирующегося в депутаты Ленсовета. Газета «Литератор». Февраль 1991 г.

Приговор включал конфискацию имущества, а значит, и картин, принадлежащих Жоре. Суд получил заключение экспертов Русского музея, что эти картины не представляют художественной ценности, и принял решение об их уничтожении. К счастью, большинство картин уцелело из-за нераспорядительности властей, а может, и чьей-то тайной доброй воли. Сейчас спасенные картины можно увидеть в галерее Михайлова. На рамах и сопроводительных документах сделаны специальные пометки о том, что данное произведение приговорено таким-то решением такого-то судьи к уничтожению. Сейчас, через двадцать пять лет, многие из художников, выставлявшихся у Жоры, имеют мировую известность. В 1989 году Жора был полностью реабилитирован. Освободившись, он начал судебное преследование тех, кто готовил и вел против него незаконные дела.

Занимался он этим грамотно и настойчиво, но безрезультатно – система своих людей не выдавала. Скончался Жора 10 октября 2014 года. Хоронили его на Смоленском кладбище в Петербурге. Пришло 150–200 человек. Говорили о его борьбе, трудной судьбе, беспокойной душе. И очень к месту звучали слова молитвы: «Господи, упокой душу усопшего раба твоего…»

Другой мой соученик, Юля (Юлиан) Гольдштейн, не был диссидентом. Он любил бардовские песни, ходил в агитпоходы, ездил на целину был добрым, непрактичным человеком. По распределению попал на Горьковский автозавод. Настал август 1968 года – чешские события. На заводе состоялось собрание, где выступали официальные лица с разъяснениями. Юле что-то показалось непонятным, и он задал вопрос одному из выступавших. После собрания к нему подошли несколько человек, у которых тоже были вопросы, и они договорились встретиться, чтобы все обсудить. Встретиться не пришлось, так как Юлю арестовали. Как рассказывал мне Юля, адвокат пояснил ему перед судом, что есть два варианта поведения. Первый – признать, что возводил напраслину на государство, и тогда он получит три года за клевету. Второй – стоять на своем, утверждать, что не клеветал, и получить десять лет за агитацию против советской власти. Юля избрал первый вариант. Он не был борцом с режимом, он был его жертвой.

В сентябре 2011 года я увидел афишу выставки «Вторжение 68 Прага». Забыта «интернациональная помощь», все названо своими именами – так, как говорили «голоса» в том августе. За что пострадал Юля? Кто ответит за это?

Георгий Михайлов. 2000-е гг.

Учеба в Университете заканчивалась подготовкой и защитой дипломной работы. Обычно она была полноценным маленьким исследованием. Часто результаты публиковались в авторитетных научных журналах. Когда диплом был готов, его отправили моему формальному руководителю академику Теренину который в то время лежал в больнице Академии наук, в Москве, после инфаркта. Вскоре работа вернулась с его подробнейшими замечаниями. И дело было не в важности моей работы, а в отношении академика к любому научному результату. Ничего похожего позже я не встречал.

Поступив в ЛГУ, я сразу стал играть в водное поло в университетской команде. Заниматься спортом, а не просто обязательной физкультурой, было довольно престижно. Элитными дисциплинами считались большой теннис и альпинизм, в котором как раз и преуспел наш тогдашний ректор, академик Александр Данилович Александров. Среди университетских ученых было принято проводить лето в горах Кавказа или Тянь-Шаня с рюкзаком и альпинистским снаряжением. Старшекурсники физического факультета тоже занимались альпинизмом, до нас доходили слухи об их походах и, увы, нередких несчастных случаях. О теннисе люди больше говорили, чем собственно им занимались, потому что кортов было мало, но всем хотелось видеть или представлять себя на корте с ракеткой. Одно время было даже модно возить у заднего стекла автомашины теннисную ракетку как знак причастности к спорту и светской жизни.

Спортом занималось не так уж много студентов; думаю, человека два-три в каждой группе, не больше. Заместители декана физфака Валентин Иванович Вальков и Николай Иванович Успенский, встречая студента-спортсмена, всегда останавливались и расспрашивали: все ли в порядке, не нужно ли чем помочь, все ли хорошо в общежитии, как дела с учебой и т. д. Эти заместители, немолодые седые люди, прошедшие войну, спортсменов уважали, как ребят организованных, эмоционально устойчивых, умеющих преодолевать трудности. Эти качества были очень ценны для студентов физфака, где учиться было сложно и многие одаренные ребята по разным причинам «сходили с дистанции», не выдержав трудностей.

От спортивной кафедры наш факультет курировал Николай Егорович Малышев. Он был тренером по легкой атлетике, тренером, судя по всему, превосходным, среди его учеников – олимпийская чемпионка Татьяна Казанкина. Николай Егорович передвигался по Университету рысцой, ему было некогда, с утра до вечера он занимался своим делом. Самой большой радостью для него было обнаружить новый талант, отыскать и поддержать студента, который мог бы выступать за сборную Университета.

Спортсменам нередко шли навстречу в том, что касалось учебы, некоторые занимались по индивидуальному графику, но, как правило, все учились весьма прилично. Например, мой однокурсник Андрей Потанин, знаменитый в свое время теннисист, первый советский участник Уимблдонского турнира, дошедший до финала Уимблдона среди юниоров, чемпион Ленинграда и СССР, – не прерывая выступлений, защитил диссертацию и стал кандидатом физико-математических наук.

Нашу сборную по водному поло тренировал Александр Иванович Тихонов, одновременно выступавший за команду мастеров «Балтика». Это был физически одаренный человек, спортсмен до мозга костей, со всеми достоинствами и недостатками людей этого типа. Тренировались мы три-четыре раза в неделю. Главным городским турниром был чемпионат вузов Ленинграда. Несколько раз в год были выезды на товарищеские встречи с командами разных университетов страны: Минска, Вильнюса, других городов, чемпионат Центрального совета общества «Буревестник». Перед серьезными турнирами у нас проводились двух-, трехнедельные сборы. Более всего запомнились матчи с командой МГУ – тогда это была команда выдающегося уровня, европейского, даже мирового. Помню их тренера, Андрея Юльевича Кистяковского, аккуратно делавшего заметки в блокноте во время игры, а в перерывах тихо, обращаясь к игрокам на «вы», объяснявшего на макете «их маневр».

Играл в нашей команде и знаменитый ныне фотограф и журналист Юрий Рост. Мне он запомнился бережливым отношением к своему времени – приходил точно к началу тренировки и уходил сразу после ее окончания. Выдавалась пауза – брался за книгу. Такую организованность я наблюдал у многих университетских спортсменов.

Спорт давал возможность ездить по стране, кто-то из команды получал получше место в общежитии, кому-то, благодаря выступлению за университетскую сборную, доставались еще какие-то бонусы, но мы тренировались и выступали не только за материальные блага. Это было действительно любимое занятие. Наш вратарь, скажем, помнил все голы, которые ему забили в официальных встречах, а матчей могло быть несколько десятков за сезон. Для него это было важно, каждый пропущенный мяч он «пропускал» через себя. Для всех нас это был настоящий драйв, как сказали бы сейчас.

Я с удовольствием вспоминаю азарт коллективной игры, ощущение сильного тренированного тела и спокойной уверенности в себе, которые давал спорт. Вместе с тем мне кажется, что спорт мог бы нести в нашу тогдашнюю жизнь много-много больше – настоящее здоровье и дух fair play, то есть культуру честной борьбы и соперничества. Этому, к сожалению, тогда особенного внимания не уделялось.

После окончания университета я был оставлен в аспирантуре на кафедре, а Татьяна распределилась в «ящик», то есть закрытый институт в Горелове, который занимался разработкой моделей танков. Попала она туда с помощью моего брата Толи. Директором института был Василий Степанович – политик демократического толка времен перестройки. Татьяна довольно успешно занималась там датчиками для измерения запыления воздуха, охлаждающего двигатель. Проблема встала после очередной арабо-израильской войны, когда наша техника неважно себя показала в условиях пустыни.

Виталий Сирота – аспирант ЛГУ Конец 1960-х гг.

Перед самым началом этой войны я был в Школе молодых ученых в Белоруссии на озере Нарочь, у границы с Литвой и Латвией. Подобные форумы молодых ученых устраивались обычно летом в живописных местах СССР. Я бывал на таких конференциях в Белоруссии, Закарпатье; сам организовывал школу в Репино под Ленинградом. Лекции читали ведущие ученые; слушатели, молодые ученые, приезжали «за казенный счет», им оплачивался проезд и командировочные расходы. Занятия могли проходить прямо на открытом воздухе. Контакты, установившиеся в школе, продолжались потом многие годы. Наверное, все сегодняшние ведущие ученые прошли такие школы.

Вечером в прибрежном ресторанчике мы ели копченых угрей с белым вином. Однажды над озером целый день пролетали военно-транспортные самолеты; звено за звеном они летели на юг. На следующий день мы узнали, что началась арабо-израильская война. СССР был, конечно, на стороне арабских стран. Против Израиля десятки лет велась ожесточенная пропаганда, сионизм представлялся одним из главных врагов СССР…