Мы долго плыли вниз по сибирским рекам. Сначала по Иртышу, казалось, поскребывая бортами по измочаленным механической откатной волной глинистым берегам. Потом река стала темнеть и из мутно-желтой превратилась в мутно-коричневую и, наконец, у Тобольска, потемнела до черной. Но вот, недалеко от Ханты-Мансийска, чуть-чуть севернее, темная с белесыми пятнами от поднятого винтами ила вода влилась в глубокую синеву — и в этом слиянии далеко-далеко разбежались берега. Иртыш вместе с теплоходом втек в Обь, и наутро уже зеленовато-солнечная вода откатывалась под напором белоснежного носа теплохода. Еще дальше, после совсем, казалось, близко придвинувшихся к реке остро ограненных отрогов Полярного Урала, плясали стальные волны Обской губы, и на их разогнавшихся по мелководью от берега жестких гребнях качало до неприятностей. Но вот волна присмирела на глубине и уже ровным чешуйчатым валом плавно поднимала и опускала сухогруз, на который мы пересели в Салехарде. По этому убаюкиванию я знал — до родного дома осталось всего семь-восемь часов хода.

Утро застало нас в бухте. Сусальное золото, разлитое по штилевой глади, дымка, одновременно и прячущая, и как-то ярче очерчивающая большое: суда на рейде, узкие косы, отмелями перегораживающие вход в бухту, далекий поселок, приподнятый на прибрежном накате, набитом тысячелетними приливами, — все это — романтическая реальность северного приморья на протяжении от Ямала до Таймыра. Иногда и на большом равнинном озере можно увидеть подобное, на несколько минут задохнуться от огромности и красоты мира, но это, если оказаться на нем в тишине и безлюдии самой ранней стадии утра, когда зоревая дымка только-только приподнялась над горизонтом, окрасив воду и небо в розовые цвета молодости.

Картину портили только комары, уже налетевшие и безжалостно жалившие, не признавая никаких законов землячества. На сухогрузе все, кроме вахтенных, спали. Мои тоже посыпали в каюте, милостиво освобожденной нам по распоряжению капитана. Спал и поселок, хотя над ним стояло, вернее, ходило по спиральным кругам незакатное солнце полярного лета. Я так и провел остаток ночи на палубе, то яростно воюя с комарами, то закемаривая на чугунном кнехте, после того, как завернулся в плащ-куртку и затянул наглухо капюшон. Я смотрел на желтый неровный, словно мелко измятая, поставленная на ребро лента, берег, и в груди тихо-тихо прищемливало приглушенно приятной, но все же болью. Я узнавал крыши, облазенные когда-то с риском для шеи и еще одного места, если поймают. Мне даже показалось, что разглядел скат своего дома. Я живо представил мать, одинокую, постаревшую, укладывающуюся на свою панцирную кровать, других она так и не признала, на свою толстенную упругую перину из пера добытой братом на охоте птицы. Как она, мучимая бессонницей и ожиданием, вглядывается в наши знакомые, но уже отдаленные временем и от карточки к карточке изменяющиеся лица, а они, бесстрастно и всегда с одним и тем же выражением, глядят из-за стекла большой рамы на прикроватной стене.

Несмотря на все мои внутренние просьбы и мольбы, поселок спал. Спали причалы, дремали разномастные катеришки, даже не покачиваясь на ровной воде. Халеи — эти вечные любители поглазеть и поживиться возле вновь прибывшего судна — и те куда-то задевались. Дрых и брат — иначе он был бы тут как тут на своей быстроходной «Казанке», любимой и холимой им ничуть не меньше, чем в иных краях легковой автомобиль. К тому же на легковушке здесь не разбежишься — от «лужи» до «лужи» всего-то два-три десятка метров сухого пространства, а за поселком и вообще болото. Зато хорошая лодка с мощным мотором, да еще с удобствами — это уже средство и для рыбалки, и для выпендража. Знакомых женщин здесь катают тоже на лодках — словом, все, как везде. И вот теперь, в утро перед понедельником — ни тебе любопытных, ни катающихся…

А солнце, взбираясь выше, цепляло своими лучами спящих, будя тех, кому было вставать. Первыми проснулись халеи. Они прилетели и, гортанно покрикивая, стали гоняться друг за дружкой, выдирая из глоток отходы, выплеснутые за борт из окна камбуза поварихой. Хотя, по морской традиции, эту полную, еще молодую женщину команда звала коком. Через пару часов, разогреваясь, застучал на всю округу двигатель электростанции, возвещая о наступлении рабочего утра. Ну, а когда над пирсом вдруг дернул своей жирафьей шеей кран и расходившемуся не на шутку главному дизелю поселка стал весело подстукивать мотор дежурного катерка, оторвавшегося от причальной стенки, пришел и мой черед обрадоваться предстоящему дню. Точно, чутье не подвело — катер, отражаясь стуком в пространстве, а черно-серым корпусом в воде, шел к нам. Я разбудил своих и, с непонятным сыну восхищением, рассказал ему про бухту, про халеев и катера, на которые он уже насмотрелся за время плавания, на всю последующую жизнь. Катер сделал как бы круг почета вокруг сухогруза и начал поджиматься к нашему борту. Еще не передали чалку, а с него кричат мне: «Ого, наконец-то приехал», — и не дожидаясь, когда переберусь на катер, сообщали новости о друзьях — кто здесь, на месте, кто в отпуске, а кто и вообще убыл в иные «лучшие» дали. В ответ я кричал, кого привез с собой и сколько пробуду дома. Когда бросили трапик — доску с набитыми поперек брусками — и успели хмыкнуть над женой, обутой в босоножки на высоком каблуке, все уже было известно мне и понятно им. Дочку с сыном забрали в рубку и около получаса они испытывали верх блаженства, держась вместе с дядей Васей за большие рога деревянного полированного штурвала.

Вот и я дома. Под ногами черная, по щиколотку, пыль — время разгрузок, а уголь — это энергия и жизнь на зиму. Правда, весь Союз знает о газовом крае, и при чем здесь теперь уголь, мне тоже как-то не очень понятно. Я спросил об этом школьного товарища, выскочившего из «Беларуси» с тележкой, поставленной под загрузку. На мои слова он только кривовато усмехнулся и проронил: «Газетки читаете?» И я не знал, что сказать дальше. А ведь верно, читаю: и про газ, и про романтиков, и про новые города, все описывается с массой цифр и взахлеб. Чемоданы наши уже несут, а на соседнем пирсе, на расстоянии крика, вразвалку, впереди своих мужиков из бригады, в ветровке, американских джинсах, наконец-то используемых по назначению, и домашних тапочках на босу ногу, идет мой младший братишка, брат — здоровенный парень с обветренным до загара лицом, простым и резко высеченным. Тяжелый физический труд грузчика не оставляет в человеке лишнего. И только при близком общении в глазах можно рассмотреть те особые черточки, что отделяют людей друг от друга, делают их такими разными. Кричу: «Ми-ша-а-а! Мишка-а-а!! Михаи-и-ил!!!» Парень приостановился, его словно за полу придержали, повернулся на голос, замахал руками над головой и побежал назад. Я видел, как сбились с ноги, потом сгрудились в кучу остальные, некоторые повернулись в нашу сторону и тоже поприветствовали нас поднятой рукой — эти меня знают, а потом чинно, неторопливо пошагали к головке причала, где, чуть-чуть возвышаясь над водой, сидел груженный под завязку понтон. Шла не бригада — шло само достоинство рабочего человека, сознающего, что вот сейчас, своими руками разгрузит этот понтон, вон ту баржу, подошедший сухогруз и еще много-много больших и малых судов за короткий срок навигации, и именно он, а никто другой, даст поселку все необходимое на долгую холодную зиму.

Прошло несколько суматошных дней радости и встреч. И вот, после недолгих переговоров с ребятами, которым было уже за тридцать, решили съездить за рыбкой, на уху. Особенно радовался сынишка — он голосил: «Поедем! Поедем!» — подпрыгивал, топал ногами, словом, выказывал счастье современного городского мальчишки. Вечером я в новенькой штормовке, в братниных запасных болотных сапогах, сопровождаемый сыном, появился на берегу. Гошка, один из стародавних друзей, указал на лодку, ближе других болтающуюся с задранным подвесным мотором на слабом прибое: «Вон та, моя. На ней и двинемся». Спустились под берег. Откинув выцветший до белизны брезент, Гошка уставил палец на большую сырую от недавнего лова сетчатую кочку, уложенную на разрезанный ковриком огромный канадский мешок:

— Бери за тот край, поволокем вниз. Ты уж, наверное, отвык от тяжестей?

Мы стащили невод по пологому, изрезанному талыми потоками, травянистому склону и, пробредя метров ста до «Казанки», осторожно уложили его в корму. С моря показалась еще одна лодка и, на малом ходу, вспенивая и мешая воду с песком, подъехала к нам. Сынишка перебрался к брату. Уложили припасы, устроились сами, Гоша дернул шнур стартера, и ветер свистнул в уши, а в поясницу стало отдавать от ударов днища о верхушки волн, не хуже чем в машине на плохой дороге. Шли против ветра в сторону Марсалинского маяка. Было время отлива. Впереди стали хорошо различимы очертания морских трубовозов, они привозили северным путем трубы для всей Тюменщины и здесь, на траверзе поселка, сгружали их на речные суда, уходящие вверх по губе и Оби на тысячи километров. Так вот, только тогда, когда очертания транспортов стали четкими, лодки повернули обратно к берегу. Этот маневр нужен был для того, чтобы объехать северную косу. Иначе ее не преодолеть — десятки квадратных километров водной глади лишь чуть прикрывают песчаное дно, и если во время мощных весенних и осенних приливов еще можно проскочить поближе, то в июле судьбу лучше не испытывать, чтобы не толкать потом тяжелую лодку многие километры по скрипучему засасывающему песку И ребята не рисковали. Гошка вел моторку ровно, а брат, скалясь и махая свободной рукой, лихачил, бросая свою «Казанку» то вправо, то опять к нам, влево, качал нас на своей волне, проскакивал в полуметре от нашего борта и кричал: «Ну, как, братан, нормально!!» Я кивал, хотя шутки его вызывали у меня сердцебиение, так как рядом с Мишкой сидел мой сын. Но тот тоже хохотал и, обдаваемый брызгами, подначивал дядю: «Дядь Мишь, давай их обольем». И дядя, круто меняя направление, поливал нас веером летящей из-под винта воды. Словом, экипаж у них был несерьезный. Берег, раньше утерянный из виду, теперь опять приближался. Поначалу он стал тоненькой черточкой, потом вырос в небольшой барьерчик, а еще через минут двадцать превратился в высокий желто-зеленый, местами обрывистый яр, который все приближался и приближался, однако был намного дальше, чем сочная густая кайма поймы, надвигавшаяся на нас. Неожиданно махровый бордюр расступился, и лодка плавно вошла в речку Хабиди-Яха. У изъеденного течением берега причалили. Теперь надо ждать момента прилива, когда речка, под напором быстро прибывающей с моря воды, как бы потечет вспять, то есть она не совсем будет иметь противоположное течение, а именно два разнонаправленных потока — один, верхний, потечет в сторону истока, а нижний по-прежнему будет пробивать себе дорогу к морю.

Гошка в накомарнике, остальные отмахиваются от немногих из-за ветра, но все же надоедливых комаров. Вот он присел на корточки, достал из коробка спичку и положил ее в воду. Спичка постояла на месте, словно укрепленная на донном грузике, потом нерешительно и медленно поплыла вверх по речке.

— Пора. Эй, вы, городские, — это он так меня с сыном величал, в лодку! — И опять мне: — Ты — на веслах! Не забыл еще?!

— Да нет.

— Тогда давай двигай!

Гошка выложил подсохший на ветру невод на клеенку, расстеленную на плоском носу лодки, досадливо побубнил, отцепляя ячею от защелки лючка, и встал туда же. Подвесной мотор и сынишка возле него, посаженный для равновесия, задрались под тяжестью рыбака и его орудия лова. Он махнул мне, мол, греби, а Мишке кинул конец длинной капроновой веревки:

— Держи!

Я стал грести. Лодка должна была двигаться задом наперед и подавалась тяжело — усеченную корму тормозило приливное течение. Ветерок, казавшийся благом на берегу, превратился в неодолимую силу. Спина взмокла, стекла очков запотели, дужки соскальзывали с ушей, и очки сползали с носа. Пытаясь их поправить, я отпускал весла, и лодка вставала поперек реки. Гошка ругался, иногда даже очень крепко. Но вот дотянули до осок, густо проросших на болотистом берегу. Кулички засуетились, забегали, засвистели отрывистым посвистом: чьюйко при! чьюйко при! Казалось, они кричат: «Чего пришли, чего пришли!»

— Держись ближе! — почти рычит Гошка, в жизни добрый и мягкий человек, обычно улыбчивый и немногословный. В свои далеко за тридцать сохранивший юношескую красоту. Только несколько морщинок, тянущихся от глаз к вискам, указывают на истинный возраст. Войдя в ритм, цепляя веслами траву, а ртом воздух, я все же греб уже ровнее, без толчков и дерганий, от которых Гошка раз чуть не свалился в маслянисто поблескивающую на закатном солнце воду. Это вообще искусство — стоять на мокрой утлой поверхности и, балансируя корпусом, аккуратно, чтоб не запутать ячею, по отдельности опуская поплавки и грузики, выставлять невод. Еще гребок, еще один, еще и еще — вот мы снова на Мишкиной стороне речки. Невода на лодке уже нет, а в руках у Гошки моток толстого шнура.

— Чаще! Скорей! — командует он.

Лодка ткнулась в песок, а по речке, дугой, от берега до берега, цветут белые пенопластовые балберы — поплавки.

— Тяни, Мишка! Тащи!!

Брат, перебирая веревку, потянул. Гошка спрыгнул на траву и тоже быстро-быстро стал подтягивать свой край невода. И тут же мне:

— Брось лодку! Выбирай подбору!

Подбора — это та же веревка, но только продернутая на нижний срез невода. К ней же привязаны грузила — небольшие, с кулак, красно-кирпичные ядра, с двумя дырками, на манер пуговицы. За них и привязываются грузила к подборе тонкими крепкими бечевками. Брат, подтягивая свой край, приближался к нам все ближе и ближе. Он выбирает сразу и верх и подбору, но его работа не главная, основной выбор невода ведем мы с Гошкой. Вот Мишка уже возле нас, и тогда Гошка просит сынишку:

— А ну, Боря, сумеешь, как папа!?

— Сумею! — обрадовался сын доверию. Он набрал в сапоги, но рад стараться, как-никак взрослые поручили ему такое серьезное дело. Невода осталось всего метров двадцать, вода в конце полукружья из поплавков стала побурливать. Гошка повернул лицо, красное от натуги, к брату:

— А ну, пугнем! — И они начали шлепать верхней веревкой по воде, отгоняя вглубь ищущую выхода из западни рыбу Вода теперь кипела от множества хвостов, бьющих у поверхности.

— Эхма, есть уловчик! — радовался Гошка.

Брат вторил ему: — Нельмушку бы?!

— Да, не помешало бы для туристов. А по нам лучше муксунчика — для копченки мило дело.

— А и щекурок с пыжьянчиком сойдут. Как думаешь? — откликается брат.

— Сойдут, — подтверждает Гошка. — Тащи!

У наших ног горки темно-коричневой сетчатки, кое-где в ней водоросли, их потом предстоит тщательно выбрать, иначе потом гнилостный запах будет отпугивать рыбу.

Вышла мотня — длинный сетчатый мешок, расширяющийся к основанию, с маленьким иллюминатором-отверстием. А там, в ней, бьется множество рыбы, сверкающей блестящими боками разных оттенков. Сын бросил подбору и заревел.

— Ты чего разнюнился? — спрашивает Гошка.

— Укололся-а-а!

Гошка предупреждает:

— Осторожно, робя, ерши пошли, а чтоб вас, — он тоже ожегся.

— Ну, чего ты ревешь, как оглашенный? В какой класс перешел?

— В четве-о-о-ортый!

— Ну, даешь, мы с отцом в твои годы уже вовсю чужие сетки проверяли, своих-то не было. А ты вон поди побегай по поляне, там где-то позвонки белух валяются поищи. И кончай, а то своим девкам скажу, они тебя засмеют.

Но сын остался, ему было интересно, как впрочем и мне, полузабывшему все эти рыбацкие премудрости, от которых ох как много зависит. Когда мотня вышла вся, мы ее выволокли на место посуше и начали разбирать улов, все время восклицая: «Ух ты!», «Смотри!» — и приподнимали рыбину одну краше другой. Но, конечно, самой привлекательной оказалась пучебрюхая полутораметровая нельма. Ее Мишка, освободив от зацепей, выдернул первой и, с помощью сына, втолкнул в мешок. Правда, был еще двухметровый, с огромадным, раздутым от распиравшей максы пузом налим, но его в счет не принимали. В этих краях, когда у ненца рыбака спрашивают: «Рыба есть?», он безо всякой задней мысли честно отвечает: «Рыпка нету. Сюка есть, налимка есть». Так что налимов скидали в лодку, ими Гошка будет кормить свору ездовых собак. Летом псы лениво бродили по улицам, лежали, раскиснув от тепла в своих мохнатых шубах, на тротуарах и отъедались к зиме, когда наступит для них пора работы в упряжке. Мишка тоже укололся об ерша и предложил выкинуть «эту сопливую тварь». Я, уже отвыкший от вида ершей размером в ладонь, упросил приятеля и брата собрать самых крупных для ухи.

— Собирай… — брезгливо позволил Гошка.

— Еще закинем? — обратился Мишка к нему.

— Зачем? Тебе мало?

— Да не-ет, — протянул брат.

И в самом деле, у нас только первоклассной рыбы оказалось три полных мешка, да еще в скользкой от слизи клеенке ком ершей на ведерную уху, да налимы в лодке, чурбашками катающиеся под сапогами. Сынишка, видевший в своей жизни лишь полосатых окуньков, блеклых чебачков да изредка подлещиков, уже не мог восхищаться, он просто себе не верил, что можно вот так, за час наловить целую гору рыбы. А Гошка с братом жевали бутерброды и делились соображениями, мол, рыбы стало маловато и надо ездить в такую даль, что вот собираются строить город, и совсем ничего не останется, мол, итак потоптали всю тундру, замаслили бухту, а она — главное нерестилище в губе. Обратно добрались совсем ночью, если так можно называть время, когда красноватая, как облитая кровью, вода, освещенная спустившимся к горизонту солнцем, похожим на раскаленную болванку, сливалась с небом, а на фоне этого багряного полотна выделялись нарумяненные контуры судов.

На берегу, под Гошкиным домом, превратив лодки в разделочные столы, мы резали рыбу и очищали ее от внутренностей. Гошка достал соль, и мы с удовольствием ели сырую печень, круто просаливая свежатину. Сын попробовал, но есть не стал и, пряча отвращение, отошел подальше. С яра спустилась старая женщина и, перемежая русские и ненецкие слова, похвалила наш богатый улов. В этих местах для рыбака это всегда сигнал, что надо поделиться, и означает — в семье нет взрослых или здоровых мужчин, кто мог бы отправиться в море на лов. Гошка, отгоняя наседавшую комарню, спросил:

— Мешок принесла?

— Есть-есть. Сяс дам. — Старуха заторопилась, вынула из-за пазухи синий холщовый мешок, и Гошка сложил туда по паре щекуров и пыжьянов, да муксуна. К подолу старухиной вылинявшей летней меховой ягушки прижалась облезлая со слезящимися глазами собака. Она всем своим видом просила свежей рыбы, и Гошка, оглянувшись на брата, попросил:

— Дай собаке сырка.

Три рыбки одна за другой мягко шмякнулись о песок. К ним было кинулись мощные бурые похожие на медвежат-двухгодков псы, но Гошка цыкнул на них, и они нехотя отошли от старухиной спутницы. А та, опасливо порыкивая, стаскала рыбу в кучку и, навалившись на нее грудью, принялась за трапезу.

В душе я порадовался — вот еще один добрый обычай сохранился неизменным у моих земляков. Вспомнил, как вот так же пацаном прибегал к парусным подчалкам и неуклюжим неводникам, причалившим к берегу, и так же говорил: «С удачей!» и проще, где-то услышанное: «Бог помощь…» или, мальчишески-простодушное: «Ух ты! Скоко рыбы наловили!» И обязательно какой-нибудь хмурый, заросший щетиной дядька вдруг, просветлев лицом, подзывал меня: «А ну, малец, давай тару», — и накладывал рыбы сколько влазило в суму Но и у тех, кому помогали, хватало совести — мы никогда не приносили больших мешков. Вот и старухина авоська явно была рассчитана на три-четыре хвоста, где-то на один «рыбный день». Гошка, запихивая туда еще одного щекуренка, ворчал:

— Ведь наказывал тебе, приноси большой. Знаю же, старик болеет. А ты чего мне подсунула, взяла бы больше: подсолила, подвялила — все лучше.

Старуха, соглашаясь, кивала:

— Уле сово, хоросо. Летусий рас моя принесет. Тарик уле рукается, скасала: «Сачем мноко перет, какой шадный моя шонка».

— Ты вот лучше ему скажи, чтобы меньше принимал, ему, вредно — старый ведь, больной.

— Коса, моя не лусает, пусть твоя скаши.

— Ладно скажу. Толку-то. — И, показывая бесполезность будущего разговора, Гошка махнул рукой, в которой держал распластанную рыбину, и она так же безнадежно мотнула толстым двуперстным хвостом.

Старуха дождалась, пока собака доела рыбу и, согнувшись, медленно побрела наверх, в поселок, по самодельному, из выловленных в море плах, Гошкиному трапу. Повеселевшая собака взбежала раньше и, топчась и повизгивая, ждала женщину, казалось, будь у нее руки, она бы сейчас кинулась поддерживать свою благодетельницу.

Прискакали шустрые голенастые Гошкины девчонки и утащили еще несколько сырков, для кошек.

Я засмеялся:

— У нас так от улова ничего не останется.

Но мою шутку не приняли. Гошка указал ножом на груду рыбы, вываленной в песок, мол, давай разделывай, с укоризной выговорил:

— Ты забыл, как сам здесь околачивался?

Я промолчал, поняв нечаянную неуместность своей шутки.

Все я помнил. Иной раз добытчики приходили с моря почти ни с чем, но и тогда мне давали рыбы, даже если не хватало другим, — люди знали, кому как живется, кто может подождать, а кто и нет.

Отлив обнажил давние язвы — битое стекло лежало сплошным мозаичным настилом. Казалось, кто-то задался целью засыпать дно бухты бутылочным стеклом. Оно скрипело под литыми подошвами резиновых сапог и неприятно холодило кожу пальцев при неосторожном прикосновении, когда прополаскивали очередную распоротую рыбину.

— Вот так и бьете посуду? — интуитивно стараясь отплатить брату за выговор, спросил я.

— А кто их знает?! — зачертыхался он. — Я лично свои собираю и сдаю, если принимают. А народ попривык, вот и разбрасываются. Видишь ли, стыдно им на пункт ходить, а этот кавардак смотреть не стесняются. Дети тоже в мамок и папок удались, не заставишь подобрать. Вельветовые техасы с трубовозов по двести рэ они носят, а под ногами деньги подобрать ни в какую. А вот мы готовы были сдавать, да некуда было. Помнишь, вы у моряков по три копейки за штуку аж семьдесят рублей заработали.

И это я помнил. Как хранили бутылки на чердаке, как перед этим мыли их в ручье, как уговаривали возчика из рыбкоопа дядю Сеню увезти наш груз на пирс. Как, наконец, получили заработанное у развеселой, раскрасневшейся на ветру бабенки там же на причальной площадке. Витька тогда купил сестренке платье к первому сентября, а братишке кирзовые сапоги. Отец так пил, что даже на это не хватало получки. А я с гордостью отдал деньги матери. Помню, память еще не отшибло — они тогда оказались как раз ко времени. Я задумался и все скреб и скреб уже добела выскобленное рыбье нутро.

Гошка, наверное, краешком глаза следил за нами и сердито сказал:

— Чего растрепались? Ты, я смотрю, Серьга, отвык от нашей работенки?

Что я мог ответить — конечно, отвык и, явно, выглядел рядом с Гошкой и братом этакой мокрой вороной. Это заметил даже сынишка и сказал мне:

— Пап, а дядя Миша уже три рыбы почистил, а ты одну.

Я прикрикнул на него, чтоб не болтался под ногами, лучше бы познакомился с девчонками, Гошкина старшая была ему ровесницей. Сын обиженно отошел и стал наблюдать за собаками. Они не дрались и не выхватывали куски друг у друга, каждая ела то, что ей бросил человек. К этому северные собаки приучены со щенячьего возраста. Такой регламент — жесткая необходимость, которую хозяин насаждает, иначе и упряжки не получится. А в ней соблюдается строгая иерархия, где вожак, это вожак, ведущие есть ведущие, а пристяжные и малолетки — совсем другой ранг. И владелец кормит собак соответственно — лучшие куски достаются вожаку и главным тягачам. Остальные собаки на этот порядок не покушались, прекрасно понимая, от чего зависит хозяйская благосклонность, и если решали между собой какие-то свои, сложные собачьи проблемы, то подальше от глаз и ушей людей.

Собрав выпотрошенную рыбу в большие полиэтиленовые мешки, поднялись в поселок. Дома у Гошки меня поругали его мать и жена за притащенных ершей. Возни с ними, в самом деле, было много, но все же через час в эмалированном ведре забулькала уха, уже пахнущая луком и лавровым листом. А потом мы сидели за столом, уставленным тарелками с подернутой пленкой ухой, а посредине, на керамическом блюде, разинув рты, лежали икряные ерши. В сковороде, еще шкворча, утонув в собственном жиру, веселили глаз золотисто-коричневые кусочки пыжьяна. И тут же, у края, на доске для резки хлеба, Гошка строгал муксуна, заранее замороженного в холодильнике на айбат. Я поинтересовался у забежавшего попить сына, не хочет ли он спать, но тот помотал головой и, сообщив, что его уже покормили, опять отправился во двор.

— Ну, за уху, за улов, за твой приезд, — поднял Гошка хрустальный стаканчик.

Солнце приподнялось над подоконником и, заглянув в окно, удивленно скользнуло по нашим лицам. Наступило новое утро.