I

Русь как Страна. Истоки государственности Руси.

Рассматривая начала русской государственности, скоро обнаруживаешь, что феномен её трудно поддаётся аналитическому разложению. Наверное, потому, что «начала» эти никогда из частей и не складывались. Внутренняя цельность всякой Страны принуждает внимательного исследователя обратиться к обычаям и традициям, на нравственных основах которых выстраивается государство, происходит становление Державы и объединяющей многие народы Империи. Мы и не будем «раскладывать», так как перед нами стоят другие задачи. С них и начнём.

«Русская Империя со времён «начальной летописи» строилась по национальному признаку, – писал Иван Солоневич. – Однако, в отличие от национальных государств остального мира, русская национальная идея всегда перерастала племенные рамки и становилась сверхнациональной идеей, как русская государственность всегда была сверхнациональной государственностью, – однако, при том условии, что именно русская идея государственности, нации и культуры являлась, является и сейчас, определяющей идеей всего национального государственного строительства России» (выделено Солоневичем. – В. С.). Солоневич развивает свою мысль: «Отличительная черта русской монархии, данная уже при её рождении, заключается в том, что русская монархия выражает волю не сильнейшего, а волю всей нации, религиозно оформленную в православии и политически оформленную в Империи». При всей ёмкости формулировки, придётся всё же отметить, что в ней Солоневич исходит из феномена нравственно и идеологически цельной, политически безгрешной Империи, каковой, понятно, не была Святая Русь, как не было при зарождении монархии Русское государство и наследующая её Империя.

Прослеживая развитие русской монархии, обратившейся в гигантскую Империю, будем помнить, что она опиралась на множество склонных к созидательному бытию «осевших на землю» соседствующих племён. Перемещение князей с дружиной и значительной частью народа к северу, начавшееся во времена Андрея Боголюбского (XII в.), ознаменовало переход Киевской Руси в Московскую Русь, что было политически оправдано . Переселение было вызвано стремлением сохранить Русь-Страну от навязчивой тюрко– и остаточно хазарской враждебности, что также было политической реальностью того времени. При трагическом развитии событий XIII–XIV вв. агрессивное кочевье практически не затронуло северо-западные земли Руси. И хотя вследствие нашествия монгольских и тюркских племён в этнообразующую сердцевину Древней Руси проникла-таки червоточина, она не оказала на Русь серьёзного влияния, а потому не могла изменить культуру и характер народа. Археологические и этнографические данные ясно говорят о раздельном существовании населения Руси и монгольских племён как во времена пресловутого «ига», так и при последующем вынужденном соседствовании с их остатками. Раздельность сосуществования подтверждается ничтожностью монголоязычных заимствований в русском языке. Что касается прочих заимствований, то они и по характеру, и интенсивности не разнятся с мировой практикой взаимных влияний.

Итак, «степная стихия» (в XII–XIII вв. в степях Центральной Азии включавшая монголоязычные племена найманов, кереитов, татар, меркитов, тайгидтов и др.) в середине XIII столетия нахлынула на непокорные северные земли и отступила, тревожимая ещё и внутренними раздорами. Это позволило русам сохранить своё этническое и культурное своеобразие. И по сей день русские «северного происхождения», устойчивые по духу, самосознанию и по отношению к историческим традициям своего Отечества, не особенно жалуют кочевое фрондёрство, степную удаль и прочие «пространственные» особенности. Тяготея к порядку, аккуратности и домовитости (в особенности присущим тем, кого впоследствии нарекут «староверами»), они сохранили в себе созидательные и государствообразующие свойства, основу которых составляло бытие Страны.

В связи со сказанным коротко остановимся на пресловутом смешении русских с татаро-монголами.

Прочно закрепившегося в общественном сознании «смешения» не могло быть уже потому, что народы Руси по вере, образу жизни, культуре, мировосприятию, психологически, наконец, были совершенно чужды иноверному кочевью. К этому добавлю, что условные монголы не могли и не хотели жить в непривычном для себя климате и враждебных условиях. К тому же инфраструктура городов Киевской, а потом Московской Руси была совершенно чужда быту конного воинства, для скота которого необходим был немалый фураж, а для лошадей – обилие трав. Набеги кочевников, да, сопровождались насилием и зверствами вплоть до поголовного уничтожения населения, после чего ограбленные города и селения почти всегда предавались огню. Но именно по этой причине «завоеватели», никогда не задерживаясь на чуждой, обезлюденной и опасной для них территории, уходили в степи, вне которых не могли существовать ни они, ни их многочисленные стада. Вся «жизнь» кочевников на Руси заключалась в сборе дани, после чего они спешно оставляли враждебную им территорию. К слову, поначалу айсачный сбор выполняли баскаки (сборщики налогов), а потом, дабы лишний раз не появляться там, где их не жаловали, это было препоручено местным князьям.

О прецеденте «татаро-монгольского ига», искусственно растянутого историками на несколько столетий. Обычно его исчисляют с поражения русских князей на Калке в 1223 г., протягивая его до скончания XV в. и далее, чуть не до Екатерины II…

Рассмотрим это.

После Калки русские княжества в течение нескольких десятилетий обладали известной вольностью, ослабленной, конечно же, падением ряда городов в 1237–1239 гг. К примеру, князь Андрей (брат Александра Невского), объединившись с Тверью и Данилой Галицким (по уши сытым папскими советами и обещаниями о «помощи»), создали коалицию против монголов и в 1254 г. у Кременца разбили карательную экспедицию. Потому, принимая во внимание реальное положение дел, начало «ига» правильнее отсчитывать с 1260 г., когда Русь принуждена была «дать число» для дани. Окончание же зависимости от «степи» надо отнести не к Куликовской битве (1380 г.; до неё были победы над Тагаем на р. Войде в 1365 г., над Булат-Темиром на р. Пьяна в 1367 г. и поход на Среднюю Волгу в 1370 г.), а ко второй трети XIV в., когда Волжскую Орду охватила смута и она стала дробиться на уделы. Правда, формальное единство империи было восстановлено к началу XIV в., но в виде федерации фактически независимых государств. О слабости их говорит то, что уже в последней четверти XIV в. Монгольская империя перестала существовать. Особо отмечу, что завоевала Русь Орда языческая. Когда же в первой трети XIV в. часть её приняла ислам, это привело к внутреннему расколу и дисциплинарному неподчинению ханам и тёмникам со стороны ордынцев-язычников . Некоторая их часть даже перешла на сторону русских князей, что привело к значительному военному ослаблению Орды. После смерти хана Узбека (1341) между его наследниками завязалась кровавая распря. За последующие 10 лет в Орде сменилось шесть ханов, которые начисто вырезали своих родственников, а потом сами гибли от претендентов на «престол».

Уже к началу 1360 гг. Золотая Орда распалась на два государства, разделённых течением Волги. Это обстоятельство позволило русским князьям не только вести контроль своих земель, но и влиять на политику в стане самого врага.

Чингиз-Хан

Именно в эти годы вятская дружина на ладьях пробилась до самого Сарая – столицы Золотой Орды – и взяла его штурмом. Это был не просто героический рейд – это было знамение великого будущего; знак обретения себя и вера в возрождение Руси. И кто знает, если бы в 1352 г. не чума, «моровая язва», как говорили тогда, которая буквально опустошила русские земли (в иных городах до двух третей населения), то русские княжества могли завоевать независимость от «татар» уже в 1360 гг. (Приложение I).

Как бы там ни было, реальное владычество ордынцев над Русью было не более 80 лет. Поражение Мамая (у которого, к слову, была наёмная генуэзская «чёрная пехота» – закованные в броню отборные латники) на Куликовом поле не избавило Русь от дани – она выплачивалась ещё около столетия, но ни о каком «иге» не может быть и речи.

С XV в. в восточных «углах» Великой Русской Равнины нашла себе приют Великая Степь, которая, даже не осознавая себя в таковом качестве, с течением веков заявила о себе в свойствах, о которых ещё пойдёт речь.

В связи с упомянутым уже «смешением Руси с инородцами» скажу, что отчасти оно, да, имело место, но не с татаро-монголами, а с покорёнными племенами восточно-сибирского ареала, то есть в отдалённые от «ига» времена, а значит при состоявшейся самобытности. Само же «иго» (при котором, замечу, русская церковь освобождена была завоевателями от налогов и смогла укрепить своё материальное положение) Русь, уступая превосходящей силе, терпела лишь до той поры, пока Орда не вознамерилась духовно полонить христианскую Страну. Уж этого-то православный люд не смог стерпеть!

Именно намерение Мамая-мусульманина сокрушить православие и осесть на завоёванной территории послужило главным фактором, объяснившим необычную для Древней Руси сплочённость в её борьбе с кочевниками.

В Куликовской битве войско князя Дмитрия Донского (летописец оставил нам его словесный портрет: «беаше же сам крепок зело и мужествен, и телом велик и широк, и плечист, и чреват вельми, и тяжек собою зело; брадою же и власы чёрн, взором же дивен зело») разбило полчища темника беклярбека (управляющего бластью, внутренним улусом) Мамая.

Князь Дмитрий Донской на Куликовской битве. Миниатюра XVI в.

Битва протекала тяжело, но завершилась разгромом ордынцев. Надо думать, на Куликово поле под началом славян пришли разные племена, а ушёл один народ. Хотя, скорее всего, на поле битвы русские лишь вспомнили себя. В них всколыхнулась историческая память, когда они были могучим народом, вольным и независимым, способным разбить хазарский Каганат (650–969) и противостоять самой Византии. Вновь пробудилось единство духовного плана, которое впоследствии помогло преодолеть и Смутное время (1598–1613). В этот период «общество не распалось; расшатался только государственный порядок, – писал В. Ключевский. – По разрушению связей политических оставались ещё крепкими связи национальные и религиозные; они и спасли общество». В те же времена Русь расшатывали «в большинстве недавние гости южно-русских степей, голытьба, как её тогда называли, т. е. беглые тяглые или нетяглые люди из Московского государства, недавно укрывшиеся в степях и теперь возвращавшиеся в отечество, чтобы пограбить», – заключает историк .

По прошествии веков характер «культурного обмена» в принципе не изменился. Из тех же мест в центр России устремлялись «нетяглые люди», с той лишь разницей, что голытьбой в своём Отечестве оказалось коренное население (в основном русские, испытывавшие те же «айсачные сборы»), а функцию «ляшских полчищ» выполняют «беглые» с территорий бывшей, как говорят злые языки, «Советской Хазарии». Но это – к слову. Вернёмся к временам, когда этих проблем, казалось, ещё не было; когда несметные пространства скрадывали историческую перспективу.

Начнём с того, что историю Руси постмонгольского периода во многом определило ослабление могущества сибирских ханств, которое сделало возможным постепенное освоение сибирского ареала, а также северных и дальневосточных земель. Вследствие развития Московского Царства «за Камень» (Уральские горы) в сибирские земли и дальнейшего роста Страны «вширь», происходило смешение русов с племенами и народами, не имевшими ни исторического прошлого, ни даже названий. Тотемные племена, свободные от какой бы то ни было согласованности, лишены были зачатков социального развития, а потому не были способны к устроению общества. У них не прослеживались тенденции к совокупно-организованному существованию и созданию государственности. Существуя вне связи не только с Московской Русью, но и со сложившимися цивилизациями юго-восточной Азии (ибо отделены были от них широким поясом маловодной и безлесной степи), они не знали летоисчисления, потому что не нуждались в нём. Пустые глазницы разбросанных по степи «каменных баб» без сожаления провожали каждое уходящее столетие и равнодушно встречали новое. Ибо «новое» мало чем отличалось от старого, а предшествующее не многим разнилось от прежнего, также бесследно исчезнувшего в вечности…

Многое видели они на своём веку, но мало знали… Недвижно находясь на уровне первобытного кочевого или оседлого, но всегда девственного в своей одичалости существования, племена и народы эти занимались промыслами на уровне, давно пройденном московитами, а народами Европы и подавно.

Необъятные просторы первозданной природы ещё до царствования Ивана IV манили мужественных и предприимчивых русских промысловиков, купцов и охотников. В 1550-х гг. царь лично инициировал массовое переселение русских крестьян в сибирские ареалы. Вольною волею или нехотя переселенцы привносили в новые края основы рационального существования, которого у туземцев не было за отсутствием осознанного восприятия мира. Последнее исключало наличие исторической памяти, поскольку только действенное сознание с опорой на практическое отображение порождает события, сменяемость которых, собственно, и определяет наличие истории. Ибо она есть своеобразный – постоянно напоминающий о себе во времени – результат деятельности народов, овеществлённый в плодах созидательного бытия.

Расширенная при Иване IV, включившим в состав государства Чувашию, Башкирию, Казанское, Астраханское и Сибирское ханства, Московская Русь продолжала бытовую экспансию Востока, чреватую для метрополии издержками, которые, чем дальше, тем больше заявляли о себе. Но, распространяясь на восток, Русь не покоряла силой инородческие поселения и не стремилась подавлять их самобытность, а «уподобляла самой себе» (Н. Я. Данилевский). Вольная колонизация диких земель с самого начала приняла форму «народного движения», за которым едва поспевало правительство Московии. Лев Гумилёв, изучив вопрос, пришёл к выводу: «русский народ освоил колоссальные, хоть и малонаселённые пространства… не за счёт истребления присоединённых народов или насилия над традициями и верой туземцев, а за счёт комплементарных контактов русских с аборигенами или добровольного перехода народов под руку московского царя». Если же на местах кое-где завязывалась борьба, то, как и в случае с мирными финнами в XI–XII вв. (жившими южнее рек Москвы и Оки до прихода русов, но постепенно оттеснёнными ими на север), она была вызвана не жёсткостью отношений пришельцев к туземцам, а попытками привнести христианское мировоззрение в их языческую среду. Тем не менее, и «уподобление себе», и расширение границ не везде происходило бесконфликтно, поскольку, задевая интересы и ущемляя племенные связи, в корне меняло стиль жизни аборигенов, ведших «дикий образ жизни, переходя с места на место и не имея ни домов, ни земли, которые принадлежали кому-либо одному из них в особенности», – писал английский дипломат Джильс Флетчер. Отход от древнего, тянувшегося как бы вне времени, уклада и безличностных отношений был затруднён ввиду племенной тяги к вольности «без краёв», привычно бесприютному и за века ставшему естественным существованию.

Впрочем, «неудобства» приобщения к иному типу и принципам бытия происходили всегда, когда общественная формация заявляла о своём превосходстве в духовном, культурном, военном или политическом отношении. Терпимость пришельцев к самобытности туземцев предоставляла им несложный выбор – «…оставаться в своей племенной отчуждённости или сливаться с русским народом» (Данилевский). Это обусловило начало этнокультурной эвольвенты, с каждым веком всё больше заявлявшей о своей «кривизне», благо, что места для её «разворота» было более чем достаточно. Причём, характер и содержание цивилизационной эвольвенты во многом определялся мировосприятием переселенцев, вписавшихся в уклад жизни далёких регионов.

Итак, не уничтожая племена и не превращая их в своих рабов, как то делали германцы в завоёванных ими территориях , – Русь дала пример духовного приятия и равенства по жизни, к которому (правда, на несколько иной основе и очень неохотно) Европа шла не одно столетие. Само освоение новых земель происходило параллельно наметившемуся росту национального и бытийного самоосознавания русского народа, некогда заявленного ратными подвигами под водительством князя Александра Невского и подтверждённого Куликовской битвой. Вернув себе смысл существования и обретя содержание Отечества, будущая Держава готовилась к новым формам политического существования. Духовный подъём русского народа выразил себя – провидчески выразил – в смелом, властном и непоколебимом стремлении объять соответствующую видению себя в мире территорию.

Понятно, что это было освоение «незанятых» Севера и Востока. В каждом случае действуя в своих интересах, переселенцы в совокупности своих инициатив осваивали столько земель, сколько необходимо было для единосущности Державы. И, если выход к близлежащим Балтийскому и Чёрному морям, включая проливы, по ряду причин был малодоступен, то путь к Тихому океану упорно пробивался через необъятные просторы лесов и степей. Уже ко времени царствования Алексея Михайловича (1645–1676) Тихоокеанское и Индийское побережья представлялись естественными границами геополитических, деловых и хозяйственных устремлений Московской Руси.

Несмотря на мягкие, по сравнению с Западом, методы освоения новых земель, становление Страны, размахнувшейся далеко на север и восток – от степей Средней Азии до ущелий Кавказского хребта, – в исторической перспективе таило в себе драматичные коллизии. В затянувшейся борьбе «леса со степью» сказывались малая психическая и этическая сопоставимость пришельцев и туземного населения. По факту совместное бытие выявляло силу одних и слабость других, оставляя в памяти «зарубки» несходства. Именно тогда, укореняясь в сознании и приводя к психосоматическим рецидивам, заронилась дисгармония политически объединённых туземных ареалов и метрополии. Априори «закреплённая» предполагаемой ассимиляцией, внутренняя несовместимость предопределила шаткость метрополии. Дисбаланс так и не разрешённых во времени разноразвивающихся этнических «единиц» наметил трещины, по которым впоследствии пошло размежевание духовной, социальной и хозяйственной жизни России. О себе заявил постордынский период существования России, но не без условных ордынцев. Этот несобытийный период отдалённой России отмечен был кажущейся тишью, «в омуте» которой происходило самоузнавание внеструктурной и бесформенной «степной» массы. Между тем, её бытие имело свою динамику. Говоря стихом Николая Майорова: «Скакали взмыленные кони, /Ордой сменялася орда – /И в этой бешеной погоне /Боялись отставать года»… К «бешеной погоне… годов» мы ещё вернёмся.

По-иному проходило становление Западной Европы.

В достаточно ограниченных земельных пространствах обосновались мощные культурные и экономические общности. Исторически сложившееся вынужденное соседство сформировывало взаимоотношения, которые определяли большие амбиции и способность воплотить их в жизнь. С XIV столетия в Европе наметился пассионарный взрыв, сопровождавшийся активным ростом населения. Определился рост ремёсел, но техническая неразвитость производства определяла низкую производительность труда, ведя к неудобствам в экономической и социальной жизни. За отсутствием развитых законов во взаимоотношениях между крупными земельными владельцами доминировало «право сильного». По поводу или без оного рождалось недоверие к установившимся границам владений феодалов. Великие географические открытия, приведшие к образованию колоний, были ещё впереди, поэтому энергия завоеваний была направлена «внутрь себя». Возникали ожесточённые споры относительно прав на спорные территории. Усиление системы княжения выводило на первый план сильных и богатых сюзеренов, что вело к дроблению «стран» на княжеские уделы и повсеместно усиливало политическую напряжённость. Государи, где они были, целиком зависели от хаотически создававшихся коалиций из крепких феодалов. Немалую путаницу в духовном развитии стран Европы вносили (с VIII в.) «религиозные» войны, которые сменяли «обыкновенные». В своей совокупности факторы становления государственности мешали стабилизации внутренних рынков и усложняли внешние политические и торговые отношения, в которые позднее вмешались колониальные амбиции. В этих условиях европейские государства (как слагающиеся, так и сложившиеся) не имели другого выхода, кроме как договариваться между собой и внутри себя. Войны, как оно выяснилось, были попросту невыгодны, а потому происходили тогда, когда «разговоры» не помогали.

В Московской Руси внешняя дипломатия, не имея давних традиций, не отличалась особой изощрённостью (об этом, в частности, красноречиво свидетельствуют письма Ивана IV шведскому и датскому королям), так как Страна большей протяжённостью своих восточных и южных границ соприкасалась с исторически беспамятными племенами, единственно понятным языком общения с которыми была сила. Потому «договорные отношения» среди них, отражая реальное соотношение сил, выражались в кабальных для более слабой стороны условиях. В самой Руси, трудности, нередко возникавшие между жителями и местными властями, решались проще простого – «бёгом». Необъятные пространства Северо-Востока и Сибири открывали широкие возможности и беглому, и предприимчивому люду. Таким образом, каждый по-своему избегая трений с властями, и те, и другие вольно или невольно участвовали в освоении «ничейных» земель. Ясно, что в этих условиях распоряжения Правительства, не имея субъекта приложения, повисали в воздухе. Становясь ненужными и бесполезными, они не имели реальной силы, что накладывало свою специфику на внутреннюю жизнь Руси.

Иностранцы, меряя всё на свой лад, в первую очередь, естественно, отмечали то, что особенно или «дико» отличалось от их миропонимания. К примеру, Дж. Флетчер, подолгу живший в Московии в период правления Ивана IV, изумлялся тому, что у московитов «жизнь человеческая считается нипочём…». На это заметим, что напряжение внутренней жизни Московской Руси не всегда можно было снять путём приложения законов, как то было принято в европейских обществах. В первую очередь, потому что наличие, отсутствие и степень действенности законов в государстве во многом зависят от окружающих его племенных ареалов.

Каковы были их качественные характеристики?

Немецкий дипломат и путешественник Сигизмунд Герберштейн, в первой трети XVI в. дважды бывший в Московии, писал о судопроизводстве, в частности, заволжских орд: «У них нет никакой справедливости, потому что если кто нуждается в какой-нибудь вещи, то безнаказанно может похитить её у другого. Если тот жалуется судье на насилие и нанесённую ему обиду, то виновный не отпирается, но говорит, что он не мог обойтись без этой вещи. Тогда судья обыкновенно произносит следующее решение: «Если ты в свою очередь будешь нуждаться в какой-нибудь вещи, то похищай её у других» . Схожее «естественное право» с незапамятных времён укоренилось в племенах Северного Кавказа. В середине XVII в. турецкий географ и писатель Эвлия Челеби писал о них в «Книге путешествий»: «…эти племена …воюя между собою, похищают детей и жён, продают в неволю и этим живут. По мнению, бытующего у этого народа, человек, не занимающийся грабежом, – жалкий неудачник. Потому они и не допускают таких в общество и не дают им в жёны девушек».

Историческая перспектива внеэволюционного существования наиболее полно раскрывает себя в Ногайской Орде, скоро вошедшей в состав Московской Руси. Русский посланник Е. Мальцев писал Ивану IV: «А нагай государь изводятца, людей у них мало добрых. Да голодни государь необычно нагаи. И пеши. Много з голоду людей мрёт. А друг другу не верят меж себя и родные братья. Земля их пропала, друг друга грабят» . Взаимоотношения, личные свойства и племенные черты характера этически закрепляли себя в досуге. О тех же ногайцах Флетчер, очевидно, не разобравшись в их тяжкой доле, – писал в книге «О государстве Русском»: «…когда же поют, то можно подумать, что ревёт корова или воет большая цепная собака» .

Конечно, английскому дипломату можно было бы попенять за чрезмерную строгость в оценке крика души ногайцев.

Флетчеру, скорее всего, не приходилось ни выть с тоски и голода, ни отнимать у соседа шкуру, стрелу или кусок мяса. В своих пенатах елизаветинская знать, поглощая десертные лангеты с роскошными пирогами (типа любимого всеми «шепердспай» – Shepherd’s pie), критское вино и испанское шерри, ублажала слух свой пением под мелодичное звучание пальцевой лютни в исполнении Д. Дауленда, Ф. Россетера и других знаменитостей. Впрочем, и московскому бытию, правленному христианской этикой, чужд был заволжско-ногайский дух. Если отвратить внимание от ногайских серенад в сторону судных дел и поведенческой этики Руси, то уже в «Изборнике Святослава», составленном дьяком Иоанном в 1076 г., мы найдём принципы, на века определившие мироощущение Древней и последующей Руси.

В соответствии с текстами «грешного Иоанна» мудрым считается лишь тот, кто идёт путём добродетели. Гармония личности заключена в чистоте помыслов и непричастности к греху, а мудрая жизнь – это гармоничная богоугодная жизнь. «Равных тебе с миром встречай, меньших тебя с любовью прими, стань перед тем, кто честью выше тебя. Будь таким для своих рабов, каким просишь быть к тебе Бога». «Ладони сожми на стяжанье греховных богатств сего света, но простри их на милость к убогим». «Отверзи слух свой к страдающим в нищете… С надёжным советом сердца своего изучай нравы окружающих тебя людей…». Стремление к нравственной чистоте пронизывает княжеский «Изборник», но оно было характерно и для «низов» Древней Руси. Очевидно, отношение к морали, нравственности и христианской вере, поддерживаемое всеми слоями общества, и стало причиной того, что Русь в святоотечественном наследии стала называться святой.

Для обыкновенных жителей Древней Руси была характерна, помимо декларируемой в «Изборнике» нравственности, высокая правовая культура, чёткость и ясность в ведении дел. Об этом свидетельствуют берестяные грамоты XI–XV вв., в частности, «сведение счетов» новгородцев Якова с Гюргием и Харитоном: «Вот расчёлся Яков с Гюргием и с Харитоном по бессудной грамоте, которую Гюргий взял (в суде) по поводу вытоптанной при езде пшеницы, а Харитон по поводу своих убытков. Взял Гюргий за всё то рубль и три гривны и коробью пшеницы, а Харитон взял десять локтей сукна и гривну. А больше нет дела Гюргию и Харитону до Якова, ни Якову до Гюргия и Харитона. А на то свидетели Давыд, Лукин сын, и Степан Тайшин» (вторая половина XIV в.). Не всё было гладко на Руси. И тогда ищущий правду истец мог послать обидчику вызов на испытание водой: «[Ты дал (?)] Несдичу четыре с половиной резаны, а (мне) ты дал две куны. Что же ты утверждаешь, будто за мной восемь кун и гривна? Пойди же в город – могу вызваться с тобой на испытание водой». Деловитость, самообладание и внутреннюю культуру являет письмо новгородца Петра: «Поклон от Петра Марье. Я скосил луг, а озеричи у меня сено отняли… Спиши копию с купчей грамоты да пришли сюда, чтобы было понятно, как проходит граница моего покоса». Заметим, при «наезде» на него Петр и не думает обращаться к «крутым парням», как это за отсутствием правосудия нынешней «Руси» сделал бы сейчас, а спокойно готовит «бумаги» для третейского суда. Письмо это свидетельствует ещё и о «круговой» образованности, ибо, помимо самого Петра, предполагает компетентность Марьи (его жены?) и ответчиков, не говоря уже о местной власти.

Итак, берестяные грамоты являют собой исключительно важную летопись деловых и бытовых отношений, счёт упоминаний которых идёт на тысячи . Связь духа, нравов и закона несёт в себе «Домострой», составленный в середине XVI в.: «И всех, кто в скорби и бедности, и нуждающегося, и нищего не презирай… И этим милость Бога заслужишь и прощение грехов». Были, однако, реалии, о которых мы вскользь упомянули и от которых весьма трудно было уберечься. Сопредельное и отнюдь не желанное соседство, прорастая в Русь, вынуждало московитов нередко закрывать глаза на прегрешения чуждых общественным правилам, а подчас и вовсе диких «новых русских».

Без сомнения, «природные западники» не могли принимать всерьёз общество, основанное не на чётких гражданских законах, а на принципах и по сию пору не вполне ясного внутреннего «законоуложения», которое имело поддержку в странных с точки зрения чужеземцев, обычаях и традициях. Их этическая ценность ставилась под сомнение иностранцами главным образом потому, что они не походили на принятые ими у себя и, уж конечно, никак не совпадали с «ихними» законами и правилами. Впрочем, и без иностранных путешественников становится ясно, что сложившаяся на Руси практика, нагнетая противоречия бытийного характера и не ведя к развитию законоположений, порождала в России закононеуважение в принципе. Не исполняясь на местах, княжеские «распоряжения на бересте» на бересте и оставались, по неприятию их «уходя в песок» бескрайних степей. Аморфное даже и в крупных городах социальное устройство почти не развивалось в дальних поселениях, ослабляя и без того мало действенные правовые звенья.

II

Куда хуже обстояли дела на территории бывшей Киевской Руси.

В Приднепровье ещё во времена Древней Руси обитали различные кочевые и полукочевые тюркские племена, признававшие власть русских князей: торки, берендеи, коуи, турпеи, известные под общим названием «чёрных клобуков» (чёрных шапок). По летописцу они также назывались «черкасами» – именем, которое позже перешло на ядро малороссийских казаков в московских документах. Начиная с XIV в. территория нынешней Украины оказалась разделённой между Великим княжеством Литовским, королевством Польским, Молдавским княжеством и Золотой Ордой. В XV в. от Орды обособилось Крымское ханство, перешедшее под власть Османской империи. С тех пор Северное Причерноморье стало для крымских татар своего рода плацдармом для набегов и разорений южно-русских земель.

Несколько иную судьбу испытали на себе юго-западные территории, в частности, русское княжество династии Рюриковичей Галицко-Волынская Русь (1199–1392). Ослабленная в начале XIV в. вследствие обострившихся отношений с Золотой Ордой, она в конце века была разделена и отошла к Польше (1387), а обширные поселения вместе с крестьянами были отданы «для кормления» шляхте (польским дворянам). Кревская уния (1385), согласно которой великий князь Литовский Ягайло крестился по католическому обряду и ввёл католичество в качестве государственной религии в Литве, усилила польские и католические влияния в Великом княжестве Литовском. В результате на Востоке Европы возникло обширное Польско-Литовское государство. Уже при Ягайле началось ущемление православного населения захваченных поляками русских земель. После Люблинской унии (1569) под власть Польши перешли земли Волыни, Подляшья, Подолья, Брацлавщины и Киевщины. Брестская церковная уния (1596) довершила духовное закабаление Западной Руси. Ряд епископов православной западно-русской Киевской митрополии во главе с митрополитом Михаилом Рогозой заявили о принятии католического вероучения и переходе в подчинение Папе Римскому с одновременным сохранением богослужения византийской литургической традиции на церковно-славянском языке.

Таким образом, Ватикан в 1596 г. одержал, бесспорно, крупную победу и над православием, и над русским народом. Победу латинской стороны обусловила завсегда промагнатская политика польского короля, не прекращавшиеся усилия иезуитского ордена и сильное давление шляхты в сословной Польше. В тот период политика Речи Посполитой являла собой классический пример занятия «с Божьей помощью» не своей территории. Поскольку религия (в данном случае католическая) была задействована в качестве выверенного в веках «духовного инструмента» присоединения чужих земель.

Надо сказать, что со стороны влиятельных украинских феодалов особого противодействия этому не наблюдалось. Более того, «ополяченные» в соответствии с политической и хозяйственной конъюнктурой, они презирали своих соотечественников не меньше польской шляхты. Последняя, издеваясь над малороссами, презрительно называла их «холопами» и «быдлом». Из великого множества приведу лишь несколько свидетельств.

Папский нунций Руггиери отмечал, что паны, «казня и истязая крестьян ни за что, остаются свободны от всякой кары… можно смело сказать, что в целом свете нет невольника более несчастного, чем польский кмет (зависимый крестьянин. – В. С.)». Ксёнз Пётр Скарга – иезуит, ярый гонитель православия и ненавистник украинского крестьянства, всё же не скрывает правды: «Нет государства, где бы подданные и земледельцы были угнетены так, как у нас, под беспредельной властью шляхты. Разгневанный земянин (землевладелец. – В. С.) или королевский староста не только отнимает у бедного холопа всё, что он зарабатывает, но и убивает его самого, когда захочет и как захочет, и за то ни от кого дурного слова не услышит». Еврейский религиозный деятель Натан Ганновер в своих мемуарах (1648) о жизни крестьян Галиции писал о том же: «Вышеупомянутый король (Сигизмунд) стал возвышать магнатов и панов польской веры и унижать магнатов и панов греческой веры, так что почти все православные магнаты и паны (т. е. русские дворяне. – В. С.) изменили своей вере и перешли в панскую, а православный народ стал всё больше нищать, сделался презираемым и низким и обратился в крепостных и слуг поляков и даже – особо скажем – у евреев». Современник раввина французский инженер Гильом де Боплан также свидетельствует о том, что польские магнаты и шляхта считали украинских крестьян (ибо городских украинцев в то время попросту не было) «быдлом», т. е. скотом. Семнадцать лет наблюдая бесправие жителей прежней Волынской Руси, Боплан приходил к выводу, что их положение хуже галерных рабов. Непокорных польские паны приказывали вешать и сажать на кол. Известный магнат Станислав Конецпольский предлагал шляхте программу, по сути, умерщвления малороссов: «Вы должны карать их жён и детей, и дома их уничтожать, ибо лучше, чтобы на тех местах росла крапива, нежели размножались изменники его королевской милости Речи Посполитой»! Наряду с «милостью» и дабы предотвратить «измену», паны продолжали проводить ассимиляцию и окатоличивание южнорусского и белорусского народов, для чего была введена уния православной и католической церквей.

Итак, оказавшись под властью Речи Посполитой, окраинная Русь вплоть до присоединения (по решению Земского Собора в Москве в 1653 г.) её к России влачила ничтожное и крайне унизительное существование. В те же годы на украинских землях, остававшихся под владычеством Польши, Молдавии и Венгрии, продолжал господствовать неограниченный произвол польских магнатов и шляхты. Невыносимый гнёт со стороны последних вызвал переселение во второй половине XVII в. десятков тысяч украинцев из Правобережья, Волыни и Галичины на Левобережную Украину – в Харьков, Чугуев, Сумы, Мерефу, Лебедь, Ахтырку, Богодухов, Гайворон, Золочёв, Змиев и ряд других городов и селений.

Помимо Польши, постоянную угрозу для народа представляли крымские татары, из года в год опустошавшие города и селения Малороссии. Сотни тысяч уведённых в полон христиан пополняли собой невольничьи рынки Малой Азии и базары Стамбула. Уже более двух веков бывшая столица христиан, словно в насмешку, служила одним из мировых центров, в котором продавался «ясырь» – пленные христиане, захваченные во время набегов на окраины России, где татары творили, как говорит летопись, «многие пакости» . Проданные в рабство, мужчины гибли в каменоломнях, на строительствах дорог и на галерах. Женщин ждал гарем, мальчики забывали своё отечество в янычарах.

В самой Украине творились свои «пакости» . Простой люд, как мы знаем, обращался в холопов, а украинские феодалы перерождались в польских магнатов и шляхтичей. Борясь против социального гнёта, наиболее отчаянный народ отказывался выполнять повинности, жёг панские имения, сотнями сбегал в низовье Днепра. К началу XVI в. бродячие ватаги образовали Запорожскую Сечь, куда мог прийти всякий, даже «бусурманин». Там – в подвижных вольных поселениях под началом выборных атаманов и старшин – они создавали воинское братство, основанное на товариществе, пронизанном разбойно-милитаристским духом.

«Толпы избежавших виселицы, заблудившихся людей», со страхом, неприязнью, но и не без восхищения говорит Челеби о вольном народе, создали «племя неустрашимых кяфиров». «Из-за страха перед казаками (турки), – признаётся Челеби, – совершенно не знали ни сна, ни отдыха». Но ложкой дёгтя в «меду» казацкой вольницы было то, что в качестве наёмного войска казаки могли переходить со службы московскому царю к польскому королю и даже к турецкому султану. Свидетельствуя о политической беспринципности, такого рода вольность говорит ещё о неразвитости и неустойчивости моральных норм казаков.

За вольность «без краёв» казаки подчас жестоко расплачивались. Так, в 1651 г. Сечь вместе с крымскими татарами выступила против польского короля Яна Казимира, но в середине сражения «крымчане» покинули поле боя, захватив в плен предводителя казаков Богдана Хмельницкого. После кровопролитного сражения войско казаков было разгромлено. Тогда же часть казачьих старшин, напуганные влиянием Москвы, отшатнулась от неё и попыталась вновь наладить отношения с Речью Посполитой. Преемник Хмельницкого Иван Выговский, пытаясь вернуть Украину в состав Речи Посполитой, вступил в союз с поляками и татарами. В Конотопской битве 1659 г., имея огромный численный перевес, казаки Выговского захватили в плен русский отряд численностью 5000 человек под предводительством кн. С. Р. Пожарского; князя казнили, а остальных пленных вывели на поле и перерезали.

Это было время, писал анонимный автор-современник, когда «отец воюет с сыном, сын – с отцом, и у всех одно в голове: не быть ни под королем, ни под царем». Именно тогда появилось знаменитое украинское выражение: «Нехай гiрше, або iнше» («Пусть хуже, лишь бы по-другому»).

Благодаря переменчивым и неустойчивым настроениям казаков поляки вернули себе Белоруссию и Правобережную Украину. Впрочем, в соответствии с Андрусовским перемирием (1667), Польша потеряла Киев и все районы восточнее Днепра.

События «по-казачьи лихих» лет понуждают сделать вывод: воплощённое в бескрайней хаотической воле по принципу: «власть азиатская, воля – степная», – этнически пёстрое полувоенное общественное образование оказалось ущербной формой, в которую отлилось стремление к свободе некоторой части украинского народа. Изначально не имея ни идей, способных сплотить «братство» в нечто большее, ни далеко идущих целей, Сечь не имела исторических перспектив. Несмотря на чаяния украинского народа, его борьба за суверенное историческое бытие была проиграна, по существу не начавшись… Помимо прочего, тому виной было внутреннее несоответствие формам государственности. Вкупе с политической девственностью и отсутствием социального уклада это не позволило малороссам ни настоять на своей самости, ни организованно противостоять внешним силам. Не позволило ещё и потому, что отсутствие навыков к дисциплине отнюдь не означает тягу к свободе. Народ коснел в затянувшемся унижении и духовной несвободе, проявляя инициативу лишь в иррациональной воле, которая время от времени вспыхивала спорадическими восстаниями. Порождённая в одинаковой мере гнётом и стихийным мировосприятием Запорожская Сечь не могла (да и не ставила такую задачу) иметь выстраданной городом структуры многоярусного социального устроения. Будучи нелегитимным образованием, а потому оторванная от остального мира, Сечь заведомо исключала внутри себя становление и развитие гражданских законов, которые ведут общество к упорядоченным правовым отношениям и образованию государства. Хаотический быт казаков лишь отчасти выравнивала дисциплинарная ответственность, которая реализовала себя в пределах «свободной воли» предводителей Сечи. При таких условиях Сечь никак не могла послужить ядром для развития общественного и, тем более, государственного образования.

Остановимся на этом подробнее.

Исторически сложившийся «внутренний контекст» окраины был не самым лучшим для потенциального выстраивания общества, которое взращивается при общей тенденции к соблюдению правил, стремлении к упорядоченности и уважении законов. Именно эти свойства, посредством выстраданной самоорганизованности обусловливая психологическое единство племенного союза и его социальную предсказуемость, содержат предпосылки для создания ясного для всех жизненного уклада. Именно такого рода ясность, определяя цель в бытии народа, в конечном итоге ведёт его к суверенному существованию. Этих свойств у подневольных малороссов не было. Долгий период социального бесправия, духовного оцепенения и физического унижения не мог не наложить свой отпечаток на их характер. Отсутствие духовной опоры породило феномен духовной подвешенности и выработало в украинских крестьянах психологически устойчивый тип поселенца без государства. Тип, в котором доминировала безынициативность, а тотальная (то есть – и внутренняя) зависимость от своих мучителей сделала хроническим ощущение собственной вторичности и малой причастности к исторической жизни.

В вилке неэволюционной народной жизни складывался характер, на века определивший духовную вялость, боязнь и недоверие к свободным людям, социальную апатию, мировоззренческую замкнутость и жажду реванша любой ценой. Беспомощные при тотальном бесправии, лишь изредка взрываемом хаотической волей, народы окраины с начала польского плена стояли перед плохим и худшим выбором: жить без прав и достоинства или гибнуть в неравной борьбе за освобождение. Ясности относительно методов борьбы не было. Поэтому, оставшись в привычном состоянии, народ коснел в унижении.

Трагедия духовной неволи и социального бесправия галичан и волынцев видится в том, что сумма вековых ущемлений развила в них особый род миросознания, в котором тогдашний Запад устаивался психологическим хозяином. Неким платоновским демиургом – «творцом» и «мастером», в котором помимо реальной сильной власти крылось несовершенное, «злое» начало – пугающее и завораживающее, а потому требующее подчинения и почитания… Таковое состояние не было случайным, и, как в том убеждает бытие народов, относится не только к Сечи, не только к украинцам, но ко всякой общности, если она, не сумев настоять на своей самости или не имея её, выпадает из эволюционного бытия .

Таким образом, реализуясь в пределах анархической вольности («як Бог на душу покладэ»), свободолюбие Сечи было лишено исторического содержания, морального оправдания и, что трудно оспаривать, – законного статуса. После присоединения Крыма к России при Екатерине II Запорожская Сечь, потеряв своё значение во всех смыслах, перестала существовать. К этому добавлю, что даже в период наибольшей свободы Сечь не была и не могла быть носителем и выразителем воли (всего) украинского народа.

Сделаем общий политический вывод.

Если народ, стремясь к свободе, за века не создаёт Страну, если, мечтая о независимом существовании, за время исторической жизни не выстраивает государство, значит у него нет для этого достаточных оснований. Ему не о чем заявить о себе в масштабе цивилизации и нечего сказать на региональном уровне. У него попросту нет (внутренних) ресурсов, способных выстроить необходимые для этого «благоприятные политические обстоятельства».

Таковую историческую беспомощность усугубляет вошедшее в традицию презрение к законам и правилам. Свидетельствуя об отсутствии природной тяги к социальному порядку – гаранту исторического бытия, это утверждает неспособность к государственности в принципе. Поскольку не административное установление государства и не инициативы неких пассионарных единиц способствуют расцвету Отечества, а сам созревший для государственности народ добивается независимого существования.

Потенциально государственная общность при любой политической системе заявляет о себе в качестве охранной и организующей силы, облекающей имеющуюся уже целостность. Истоки государственности коренятся лишь в том народе, который сознаёт необходимость регуляторов бытия. Разбой, убийства и грабёж – удел государств племенного типа, по этой причине имеющих слабую социальную структуру, сомнительную самостоятельность, куцее историческое будущее и совсем уж мизерное признание со стороны социально и культурно развитых стран. К тому же «борьба за независимость» ещё не означает понимания, для чего она, собственно, нужна. Поскольку между независимостью от… и независимостью для… огромная дистанция. Как желание сказать ещё не говорит об уме, так и «борьба за свободу» не тождественна видению исторического содержания свободы. Внешние помехи (и тем более спекуляции на эту тему) не играют здесь существенной роли, ибо борьба народа за свою свободу и победа в ней в принципе исключает «спонсорство» каких-либо стран. Каждый народ добивался независимости в жёсткой, а порой и беспощадной – не на жизнь, а на смерть – борьбе. Так создавались государства Европы, так утверждала своё право на политическое, культурное и историческое бытие духовная преемница Византии Московская Русь. Но подобная судьба не была уготована исторически малоинициативным народам. Ибо, как уже отмечалось, неспособность к дисциплине не имеет ничего общего со стремлением к свободе. Вернёмся к «настоящим степнякам».

Мы уже говорили, что на политически неблагоприятном, неустроенном и в перспективе взрывоопасном историческом фоне в Россию устремилась стихия дальних регионов, наполняя Страну энергией бесформенной внеисторической жизни. Это было неизбежное движение-тяга малой развитости к большей, что не раз случалось в истории и не всегда предвещало упадок более развитой формации. Однако в России феномен эвольвенты явил собой этнокультурное смещение со знаком минус, так как производственные отношения в метрополии были недавними, а в новоприобретённых территориях отсутствовали вовсе. Социальные, бытийные и деловые связи, изначально будучи неравноправными, неравнокачественными, а значит, и неравнозначными, формировались в «новой» России в узкой амплитуде приятия их ответной, хаотически протекавшей миграцией…

Плотность взаимосвязей, умаляясь в качестве, увеличивалась. Заполоняя окраинные, «стихия» со временем приступила к освоению центральных земель России. Создавались предпосылки к тому, что обречённое на гигантскую территорию бытие Страны погрязнет в вялотекущем, застойном существовании. Таковая перспектива усугублялась тем, что на Руси народ не придавал писаным законам верховного значения. Подчинённый религиозному состоянию души, он больше опирался на духовно-нравственные основы. Но, если неуважение к закону, замедлявшее развитие законодательных процессов в России, гипотетически можно было избежать, а уважение привить, то хаотического переселения племён в метрополию избежать было невозможно. Никаким другим положение дел не могло быть и, замечу, никогда не было.

Исторически в то же время и по такому же принципу происходила ассимиляция колонистов из Европы в Северной и Южной Америке, как и ответная «адаптация» в европейских странах сотен тысяч рабов и слуг, привозимых «отважными мореплавателями» из завоёванных ими колоний во всех Частях Света. С той лишь разницей, что потомки европейских и американских колонистов назывались на местах не испанцами, португальцами, ирландцами и прочее, а – креолами; т. е. равенство даже и не предполагалось. Отношение последних к своим «предкам» в лице белых было стабильно враждебным, что понятно и психологически объяснимо. То же имело место на островах Океании, Алеутских островах и Аляске в XVIII–XIX вв.

Для уяснения и последующего устранения общественной, социокультурной и этической «разницы» девственным по ряду показателей племенам необходимо было пройти определённый путь исторического развития. Оно подразумевало не пассивно-созерцательное (повторяющееся в вечности, а потому обречённое на «вечную» же вторичность) существование во вселенской плоскости, но инициативное, духовно-осмысленное, поэтапно-рациональное освоение природы.

Увы, для пересоздания огромных ареалов у истории «не было времени». У людей же были другие заботы. Между тем устроение ареалов, не разрушающее их органичное единство и внутренние взаимосвязи, могло облегчить перетекание цивилизаторских форм в эволюционные, ведя от эксплуатации природы к её целесообразному использованию. Таковое проявление человеческой инициативы разумнее как безынициативно-вялого существования, принимающего всё таким, как оно есть, так и нещадной эксплуатации (цивилизаторский путь Запада) того, что есть, что по этой причине рано или поздно перестаёт быть. Однако видение себя в качестве самостоятельной формообразующей части природы, способной развить высокое индивидуальное, коллективное и социальное сознание, не было свойственно девственно-степным регионам и хищным горским племенам, как не было характерно для народностей великой тундры, безвестным племенным образованиям и «лесным жителям» по ту сторону Уральских гор. Рациональным осмыслением сущего и способностью к общественному развитию не особенно отличались народы и племена средневосточного и южного «подбрюшья» России. Покуда следовали наиболее продвинутым культурам (к примеру, фарси), они были на определённой высоте, но, позабыв внутренние связи, прошли мимо культуры и политической уверенности в себе. Словом, Россия была охвачена широкой «подковой» ареалов, малоспособных к социальной жизни, не говоря уже о государственном бытии.

Здесь возьму на себя грех привести формулу Карла Густава Юнга, смягчая «общую» вину тем обстоятельством, что психоаналитик имел в виду «этнографически чистого» дикаря: «Дикарь живёт в такой “participation mistique” (мистической сопричастности. – фр.) миру, что для него просто не существует ничего похожего на то разграничение субъекта и объекта, которое имеет место в наших умах. Что происходит вовне, то происходит и в нём самом, а что случается в нём, то случается вовне» . Мысль Юнга косвенно подтверждает отчасти затронутый уже нами «фольклорный» мотив, передающий характер и специфику мировосприятия пасущихся на ниве природы племён: «что вижу – о том и пою…».

Но, говоря о «наших умах», Юнг (уж не подсознательно ли?!) в известной степени отчуждает их от глубокого прочувствованного восприятия природы в её первозданности и неповторимой красоте, что подтверждает не вполне осознанная в своих последствиях тенденция «западного ума» изменять природный мир по своему усмотрению. Эта тенденция прямо свидетельствует о том, что в произволе ослабленного духа созерцательное мировосприятие уступило прагматичному.

Тем не менее, девственные кланы и родовые общества ареалов тундры и Дальнего Востока умели находить ресурсы «социальной защиты» в своём грубом уме и незамутнённой никакими общественными отношениями «природной душе». Обладая сопричастной их быту самодостаточностью, племенные общности проявляли немалую изобретательность в средствах выживания в условиях суровой таёжной или степной жизни, что во многом объясняется нераздельностью существования с природными особенностями регионов. Ощущение дикой свободы и страсть к безначальной жизни, за незнанием никакой другой, формировали её стиль. И это естественно: то, что привычно и что ты не в силах изменить, всегда кажется более приемлемым, нежели загадочное и непонятное чужое – пусть даже и лучшее. И если общество, поняв, принимает эту аксиому сознательно, то племя разделяет её на уровне подсознания.

Австрийский психолог Вильгельм Вундт несколько рискованно объяснял этот психосоматический феномен тем, что дух является «внутренним бытием, лишённым всякой связи с внешним бытием». Уязвимость этой острой, но не имеющей универсального значения мысли Вундта в том, что, если «внешнее бытие» не входит в контакт с духовным бытием, тогда (если уж быть последовательным) надо поставить под сомнение не только духовное развитие, но и осмысленность существования… «европейского человечества», что, может, не было бы большой бедой, если бы не перечёркивало усилия остального человечества с его глубоко и истинно духовными проявлениями. Надо ли специально оговаривать, что это означало бы устранение (к счастью, лишь в умозрении) самой истории в её наиболее сущностных проявлениях?! Соотношение «внутреннего» и «внешнего», пожалуй, выглядело бы яснее, если определить внешнее бытие условным производным от желающих материализовать себя структурированных начал «внутреннего бытия», которое Вундт называет «духом». Но не будем отвлекаться. Вернёмся к временам, когда создавалась «имперская ткань» Страны.

Говоря о миграционных процессах в «обе стороны», не будем забывать об имевшей место «юридической свободе» передвижения кому куда вздумается.

До середины XVII в. классовые различия на Руси не были устойчивыми и обязательными. Житель Московского государства мог уйти в холопы или в вольные гуляющие люди, каковыми назывались лица, не имевшие определённых занятий и местожительства и занимающиеся перехожим промыслом (что имело место, замечу, до второй трети XX в.). Пытаясь уйти от военной или податной зависимости, даже дети бояр и дворян уходили в холопы, что было, наконец, запрещено законом в 1642 г. Имевшая место вольница настолько «достала» правительство, что вслед за Соборным Уложением (1649) был принят закон (1658), карающий смертной казнью «вольный» переход из одного посада в другой. Из государственных же соображений крестьяне были прикреплены к своему состоянию.

Их зависимость на землях частных владельцев проявлялась в принятии обязательств по аренде и ссуде, которую они получали для обработки земли. С выплатой ссуды было туговато, потому и пускались крестьяне в бега, благо, что потаённых, глухих и «худых» мест было для этого более чем достаточно.

«Вся Московия – сплошной лес, где нет иных деревень, кроме стоящих на вырубках», – писал испанец Себастиан Куберо в конце XVII в. Бегство туда, где воля сродни ветру и где концов не найти, временами принимало повальный характер. Чтобы как-то утихомирить бега, в том же Уложении неволя крестьян по договору была заменена их потомственной крепостной зависимостью по закону. Эти меры в известной степени ограничили вольное передвижение по государству и за пределы его, но не могли решить вопрос в корне, ибо границы (тем более – «за камнем») в то время практически не было. А потому «отодвигались» они свободолюбивым людом до пределов, только ему ведомых. С этими же «вольно-гуляющими» впоследствии пришлось бороться Петру I. Произведённое им «прикрепление крестьян – это вопль отчаяния, испущенный государством, находящимся в безвыходном положении», – настаивает историк Сергей Соловьёв .

Здесь придётся отметить, что всякое волевое решение в жизни государства, свидетельствуя о той или иной мере насильственности, неизбежно проводит свои проекции на хозяйственную, политическую и экономическую жизнь Страны. В данном случае петровское прикрепление к земле не могло не притормозить развитие внутреннего и социального бытия народа. Ибо, жёстко отмерив каждоличную инициативу и тем самым снизив экономическую составляющую уклада жизни народа и его гражданских перспектив, оно сеяло сомнения в настоящем и снижало уверенность в будущем. Исторический потенциал Страны так же был ущемлён, поскольку сознание несвободы снижало в народном бытии смысл общественного существования.

Но всё это было впереди… А пока контакты с дикими ареалами приводили к вялому смешению московско-русских пришельцев с аборигенами, жизнь которых не знала форм. Существуя вне общества и какой бы то ни было системы правления, незнакомые с календарём, механикой и не имевшие опыта социальной жизни, они не владели соответствующими навыками, а потому в трудноопределимой «вилке» времени и исторической перспективе не были способны к государственному существованию.

Есть основания полагать, что Русь столкнулась с феноменом (разноплеменной, разнохарактерной, разнонаправленной в своих пристрастиях и непредсказуемой в межплеменных интересах) вненациональной сущности за невозможностью быть таковой. Сущностью, не имеющей структуры и государствообразующих характеристик ввиду отсутствия для этого исторических предпосылок. Потому то, что не содержало нациообразующих свойств, не могло развиться в то, что кристаллизуется из этих свойств, а именно – в государственность.

Исходя из этих посылок, следует признать, что Российская империя, – с лёгкой руки Петра осенённая рациональными принципами европейской государственности, принципиально не свойственными ни региону «Урало-Каспийских ворот», ни «ханско-сибирскому», бесханскому и вообще лесостепному ареалу, – в лице новоприобретённых обширных территорий столкнулась с потенциально разрушающей государство силой. Характер её был завязан на отсутствии стабильности в чём и где бы то ни было, неимении охраняющих государственное образование структур и отсутствии наследной склонности к организованному, предсказуемому и упорядоченному бытию. Именно эти атрибуты кочевой, лесо-оседлой и «закаменной» стихии обусловили тот неизбывный в истории внегосударственный характер, который веками инстинктивно тянется к своему историческому беспрошлому. Под «европейским» фундаментом России оказался песок…

Вместе с тем в оценке подобно слагающихся реалий нельзя не принимать во внимание, что при поглощении одним народом другого этнические характеристики последнего не растворяются полностью, подобно кусочку сахара в чашке чая, но остаются «при себе» в виде нерастворимых элементов. Эти-то «нерастворимости» или «неизменяемые величины» так или иначе заявляют о себе в своих основных качествах. «Скаканув» вперёд, скажем, что ими являются грубость и «степно-таёжная» жестокость, неспособность к организованности и самообладанию, пониженное самосознание (и в самом деле: сознавание чего?), пассивность в жизнеустроении и венчающая все эти свойства безответственность. Впрочем, даже и при гипотетически полном растворении изменение «вкуса» (или «привкуса») всегда будет свидетельствовать о наличии «исчезнувших» элементов. Неизменяемый в главных своих чертах, характер «припозднившихся русских» и лег в основу затаённого антагонизма и несогласованностей внутри, как её потом назовут, «евразийской» цивилизации. Последняя, не имея под собой духовно-культурной доминанты, потому, видимо, и получила столь неуклюжее наименование.

Отмеченные свойства, плодя и воспроизводя историческую неразбериху, до сих пор напоминают о себе социальной инертностью, ущемлённым чувством меры и малой склонностью к индивидуально осознанному бытию, а неразвитая дисциплина приводит к политической, социальной и бытовой несамостоятельности. Туземные племена, веками пребывая в естественной для себя среде обитания, подобно американским индейцам оказавшись беззащитными перед действием «огненной воды», в процессе своей ассимиляции «поделились» этим свойством с жителями Великой Русской Равнины (доуральской России).

Раз уж мы затронули алкоголь, то замечу: если к вину постепенно доливать воду, это будет не «другое вино», а суррогат, в котором даже и запаха вина может не оказаться. Нелепость надуманного добавления к великоросской самости (или, чего уж там, – «вливания» в неё) всего, не имеющего с ней единосущих свойств, становится очевидной потому, что не может называться цивилизацией то, что не имеет к ней никакого отношения. В противном случае активное «колониальное участие» Англии, Франции, Испании или Дании в жизни аборигенов Австралии и Океании (включающей Меланезию, Новую Гвинею и Полинезию) следует считать «англо-», «франко-» или «датско-таитянской цивилизацией», что здравомыслящему человеку, конечно же, не придёт в голову. Многовековое внеисторическое, внеобщественное и внесобытийное существование можно называть как угодно – культурой неолита, триполья или эпохой бронзы, но уж никак не цивилизацией, являющейся суммой многовекового опыта созидания историко-культурной, политической и социальной значимости.

III

Расширение Руси.

В связи с развитием тех или иных ареалов полезно помнить, что эволюция не знает статики. В общественной ипостаси имея позитивное или регрессивное, но всегда динамическое движение, она обусловлена некими историческими обстоятельствами, а потому принимает социальные и бытийные формы в соответствии со сложившимися (и продолжающими складываться) условиями и обстоятельствами. Последние, отнюдь не всегда приводя к государственности и по этой причине никак не соотносясь с эволюцией (но порождая в умах спекулятивные формы, как в случае с мифическим «евразийством»), не могут иметь и культурноисторического продолжения. Видимой частью этого непродолжения является малая способность перенимать цивилизационный и культурный опыт – будь то выверенная веками система ценностей мегакультур или эстетика культур регионального масштаба.

В нашем случае факторы разрастающихся из мумифицированных ханств, негосударственных формирований и племенных общностей (напомню, хаотически существовавших на основных землях бывшей Белой и Золотой Орды) в исторической перспективе явились серьёзным тормозом для метрополии. Поначалу неощутимо, а по мере врастания в регионы всё заметнее проникая в толщу народной жизни России, туземные свойства деформировали уклад русской жизни в его духовных, социальных и бытийных аспектах. Это заметно усилилось с развитием колёсного транспорта и созданием новых форм коммуникаций XVII–XVIII вв. Дальнейший рост миграции способствовал тесному обживанию (теперь уже бывшей) метрополии, в плотности создавшихся этнокультурных и бытовых контактов приводя к варваризации обжитых ими регионов. Приемлемые и даже необходимые для выживания в диких ареалах туземные качества в черте городов несли в себе потенциальную разрушительность. Неосознаваемые за отсутствием опыта социальной жизни и безличном существовании, этими свойствами были инертность и неорганизованность, отсутствие понятия о качестве, ведущее к безответственности, неверность слову и склонность к воровству, слабое самообладание и (прямое следствие отсутствия развитой культуры) взрывная раздражительность, оттеняемые грубостью и непредсказуемостью. Не будем исключать того, что, при отсутствии ценностных критериев ведя к психологической приемлемости всех форм насилия, это обусловило малую ценность жизни как таковой.

Неуклонное освоение диких ареалов лишь на время затенило стремление аборигенов к вольному и безначальному, то бишь, «природному» и «свободному» существованию. Чем дальше от сердцевины в «степь» расходилось влияние России, тем больше заявляла о себе психология кочевья, тем относительнее были формы и границы государственности, а «плодов цивилизации» и вовсе не было видно. Духовным «пачпортом» на освоенных территориях стало по-язычески воспринятое православие, «содержанием» – неясный в своих формах, но ощутимый в проявлениях «кочевой зов», – «компасом» же в бескрайних землях служили не твёрдые дороги, а хляби бытийного неустройства. Исторический путь, обернувшийся внеэволюционными извивами, стал той замысловатой эвольвентой, которая гнулась не путями, а «направлениями», обрекая народы на неприкаянное существование. Между тем, не обещая какую бы то ни было стабильность, стихийность характера и бесформенность «степи» нуждалась в связях, способных сыграть роль обруча, худо-бедно, но скрепляющего племена в некие общности. За отсутствием внутренней структуры эту задачу призвано было решать клановое устройство, спаянное волей беспощадных вождей. Формы беспрекословного подчинения до известной степени выполняли охранную функцию, и, более-менее упорядочивая племенную жизнь, избавляли её от отживших свой век родовых отношений. Но, ломая и без того замысловатую эвольвенту, бессистемное существование задерживало эволюционные процессы там, где они могли иметь место. При безграничной власти царьков и общественные, и личные свободы не проецировались на социальный план, которого не было, а потому не имели исторически перспективных способов выживания.

Смешение продвинутых культур с менее развитыми приводило к тому, что первые, приобретая свойства вторых, качественно теряли в своём развитии, а «вторые» в какой-то степени выигрывали в нём. Но поскольку мало предрасположенное к историческому развитию, как правило, выпадает из поступательного развития цивилизационной среды, в эволюционной игре «высших» и «низших» форм случившийся общественный симбиоз утверждается в упрощённых, наиболее доступных категориях и свойствах. То есть присущих тому, что впоследствии назовут «массовым человеком». Естественно, элитарность, в противостоянии с массовостью, в этическом плане будет неизменно проигрывать. Так создавалось прокрустово ложе, в котором гиганты, укороченные на голову, уравнивались с большинством. Именно таким образом внеэволюционное, внеполитическое и внесоциальное существование являет свою эвольвентную разнонаправленность. Впрочем, «нутряное» развитие диких ареалов, не имея тяги к внешнему прогрессу, с чем косвенно согласовывается и ранее приведённое замечание Вундта, в известной мере способно принять некоторые формы чуждой им цивилизации ума и расчёта, если, конечно, в процессе принятия не становилось их жертвой…

Состояние духа беспокойных и неуправляемых «нерастворимостей», прорастая в бытии Руси, впоследствии психологически закрепила идеология Св. Синода. Проводя в жизнь положение Св. Писания: «ни один волос не упадёт с головы человека, если на то не будет воли Божией», церковная мысль абсолютно во всём видела непререкаемую волю Божию – даже и в том, что можно и должно было решать человеческим «произволением». Отождествив промысел Божий со своим произволом, Синод сводил на нет необходимость инициативы, разума и воли человека.

В свете рассматриваемых проблем было бы странно не принимать в расчёт то, что́ фактом своего существования участвует в эволюционной (исторической) жизни или не участвует в ней, не являясь частью истории. Не будем упускать разницу и связь между личным национальным самоощущением (которое не противостоит коллективному самоопределению) и самопознанием народа. В статье «Об истинном и ложном национализме» (1921) Н. С. Трубецкой писал: «Между индивидуальным и национальным самопознанием существует теснейшая внутренняя связь и постоянное взаимодействие. Чем больше в данном народе существует людей, «познавших самих себя» и «ставших самими собой», тем успешней идёт в нём работа по национальному самопознанию и по созданию самобытной национальной культуры, которая в свою очередь является залогом успешности и интенсивности самопознания индивидуума». Согласимся с этим утверждением, поскольку самопознание являет себя не только внутриэтнической кристаллизацией национально-сущностных свойств, но и в политическом отстаивании их. Если этого не происходит, если познанию национальной сущности мешает атавистическое или паразитное оправдание и, того хуже, любование собственными или приобретёнными несовершенствами, тогда уместно говорить не о свободе выбора, а о несвободе заимствования, что есть отступление от свободы в принципе.

Если не прибегать к широкомасштабным, а потому сопряжённым с неизбежными погрешностями сопоставлениям исторической жизни народов и не вдаваться в исторические же параллели и аналогии (в которых путаются и самые признанные специалисты), но ограничить сравнительный анализ опытом «всего лишь» Центральной Европы, то разница в характере, социальной жизни и во внешней политике будет очевидна. Н. Я. Данилевский, предложив гениальную по простоте и убедительности схему культурно-исторических типов, не стал углубляться в неясные составляющие эти типы. А дело стоило того.

Имея цель выявить яблоко раздора между Европой и «нами», Данилевский несколько стилизует сложность и многосоставность второй части вопроса. Между тем, расширившись на Восток, Россия перестала быть этнокультурной «единицей», отчего обширные территории для многих из «нас» так и не стали Отечеством. Русский «плавильный котёл» оказался полон этносоставляющими мало способными к ассимиляции, что нарушило единство культурно-исторического типа. Племенная несопоставимость, привнесённая культурно-неисторической данностью, рождая взаимопротестность внутри «нас», уподобилась горящим дровам, на которых бурлит котёл, исторгающий из себя «варево» всяческих бед. Обратим внимание, что в лоне германо-романской цивилизации народы формировались по иным принципам.

Племена Центральной Европы, взяв у Древнего Рима наиболее пригодное для социального и государственного устройства, а у Византии духовную культуру, обтёсывались долго, исторически единовременно, совместно и, что важно, в пограничном контакте друг с другом. При единой исторической жизни это не могло не привести к многоступенным политическим и экономическим договорам, культурным диалогам и смягчающим социальную жизнь бытовым соглашениям. В то время как Московская Русь, и без того отгороженная от состоявшейся к тому времени европейской цивилизации лесами и труднопроходимыми болотами, взвалила на себя бремя «степно-таёжного человечества», от которого едва ли не сразу стала прогибаться. Но, не желая и не в состоянии уже оставить без государственного внимания всё более приживляющийся к социальному телу огромный «кус земли», Страна вынужденно эволюционировала в русле новых растущих в числе и в ряде отношений неудобных для неё этнокультурных составляющих.

Правильнее сказать – тех из них, которые заявляли о себе наиболее настойчиво. Именно эти «составляющие» реализовались в Великой Эвольвенте. Растянувшись на столетия, себя обозначила обратная ассимиляция. Поначалу неспешная и неощутимая, а в сложившихся исторических обстоятельствах естественная, туземная пассионарность и в последующие времена не была слишком навязчивой. Так происходило всегда, когда орудием истории были не личности, а именно обстоятельства.

После Куликовской битвы, потерпев ряд военных поражений и неудач в племенном устроении, остатки бывшей Белой и Золотой Орды затаились, разрозненно существуя под началом ни на что особо не претендовавших местных ханов и мурз. Живя в племенных усобицах, духовной и религиозной разобщённости, конно-степное бытие обречено было на историческое вымирание, ибо не соответствовало требованиям новой исторической формации, проводником которой служила быстро усиливавшаяся Русь. Тем не менее, вступая в родство с московитами, заговорив на русском языке, переняв часть традиций и обычаев, приняв православие и как будто ассимилируясь, «белое», «серое», «золотое» и прочее кочевье застыло в ожидании исторического случая настоять на себе. Этим гипотетическим случаем могло стать ослабление европейской части метрополии. Так оно и случилось.

Прогрессирующее ослабление России было вызвано рядом отнюдь не взаимообусловленных исторических обстоятельств, из которых выделю следующие:

1) Тирания Ивана IV, сопровождавшаяся уничтожением элитного сословия Руси.

2) Духовный раскол Страны в середине XVII в.

3) Внешние и внутренние войны России XVIII в.

«Окончательное» идеологическое и политическое размежевание Европы и России на Запад и Восток, произошедшее на рубеже XVIII и XIX вв., подвело итог многовековому духовному и политическому противостоянию сторон. Положение дел усугубило незнание собственного народа и недоверие к нему со стороны «высших эшелонов» российской власти. Но обо всём по порядку.

Усилению Московского царства со времён княжения Василия II (1425–1462) и Ивана III (1462–1505) сопутствовало укрепление политического сознания русской знати, которая, входя во власть, теснила политическую «ось» Кесаря. Это пугало весьма умного и талантливого, но мнительного Ивана IV, стремившегося к централизации правления посредством абсолютизации личной власти. Расширение жизненного пространства Руси тоже имело свои особенности.

Пробить «окно» к Балтийскому морю мешал Ливонский орден, скорый на союз с Польшей, Литвой, Швецией и Данией, а охране южных границ (в то время весьма условных) Руси мешали амбиции Османской империи и хищное воинство крымских ханов. Было ясно, что начало военных действий на севере обусловит агрессию с юга, и наоборот. Общее положение дел усугубляла неустойчивая экономическая база Московской Руси. Тем не менее, затеяв войну с Ливонией (1558–1583), которой предшествовала грубая дипломатическая переписка Грозного с королями Швеции и Дании, царь… распорядился арестовать крымских послов, по сути инициировав войну на оба фронта. Ввергнув Страну в пучину невообразимых противоречий, он в конечном итоге деградировал как личность.

Остановимся на этом более подробно.

Захватив Казанское и Астраханское ханства, Иван IV приблизил ко двору знать из покорённых Русью племён. Политическую ущербность этого решения усилило намерение царя задействовать их в качестве «татарского кнута» для русского народа и аристократии, чему нет ни моральных, ни политических оправданий. Возвысив «лучших» из побеждённых за счёт реальных победителей, то есть поменяв местами лучших с худшими, царь определил политическую перспективу, обратную заданной. «Царя Ивана окружало огромное количество инородцев исключительно восточного происхождения, – пишет культуролог В. Куковенко в книге «Иван Грозный и опричнина». – Именно мусульманской элите нужны были резкие перемены в царском окружении, чтобы как можно более закрепить свой неожиданный успех». Она, очевидно, и навела царя на «мысль о замене старой гвардии на новую, набранную на этот раз не из русских, а из инородцев, которые, будучи чужими в русской земле, были бы преданны только царю и беспрекословно послушны его воле. Тем легче было с такими сатрапами начать преследование той части аристократии, которую Иван подозревал в изменнических настроениях». Новые политические приоритеты во многом обусловил брак с черкесской княжной Кученей (1561), который усилил проазиатские ориентиры царя . Учредив опричнину (от древнерусского «опричь» – «особый», «кроме») с тем, чтобы утвердить свою неограниченную власть, Иван IV стремился искоренить «боярский сепаратизм» «без докуки и печалований» со стороны духовенства. Вследствие проводимой политики вчерашние победители татар, а сегодня «изменники», воеводы и государственные деятели стали терять не только свои позиции, но и головы…

Впрочем, это производилось не только руками особых отрядов инородцев.

«Если тиран примечал где-нибудь человека особенно дерзкого и преступного, то скорее привлекал его к сообществу и делал слугою своего тиранства и жестокости» (А. Шлихтинг). Английский дипломат Горсей отмечает в своих записях: своему народу царь «противопоставил величайших негодяев». «Своим опричникам великий князь дал волю всячески обижать земских», – сообщает авантюрист-опричник Г. Штаден. «Собрал себе со всея Русские земли человеков скверных и всякими злостьми исполненных» (Курбский). Распознав «придворные страхи» царя и умело разжигая их, опричники не щадили никого из недавних своих победителей. Начав «перебирать людишек» для задуманных «дел», царь не забывал «перебирать» и имущество «бояр-изменников», которое давал в награду наиболее отличившимся из новой «знати». Последняя отличалась тем ещё, что набиралась из местных «худородных» дворян и из сопредельных племён, подчас не имевших даже письменной культуры, но из века в век упорно живших в привычном беззаконии (к примеру, свод устных правил адыгов «Адыге хабзе» «разрешал воровство и разбой среди своих же соплеменников. Единственным условием для такого разбоя было не попадаться на подобных делах»). Наиболее лютые «кирибеевичи» награждались царём не только «шубой с царского плеча», но и богатыми поместьями, в которые они поселялись со своими уже «дворовыми» рабами. «Если кто-либо из опричников знал богатого князя или боярина, горожанина или крестьянина, совершал он над ними злодеяния различными способами… Опричники не делают никакого различия между высокопоставленными и подлыми, духовными и светскими чинами, горожанами или крестьянами…», – сообщают И. Таубе и Д. Горсей.

Замечу, не все покорённые племена злоумышляли против России. Например, хан Большой Ногайской Орды Исмаил в 1563 г. выдал царю замешанных в сговоре с крымским ханом своих племянников Ибрагима-мурзу и Ей-мурзу, а также Чалым Уляна, князей Тениша, Утеша, Коурзяна, Давлет Килдея, Девеша. И что же? Приняв их, великий князь первых взял «под свою руку» и «пожаловал их свыше многих мурз», а имена остальных остались в летописях среди владельцев новгородских имений, куда некоторые были помещены с многочисленным потомством. После «обыска» 1564 г. в 1565–1566 гг. в Бжецкую и Воцкую пятины были отправлены сотни помещиков, тюрко-язычные имена которых ясно говорят о том, кто пришёл на смену прежним владельцам имений .

Улещая инородную знать, включая злоумышлявших, царь по-иному относился к боярской элите и народу, который едва ли не весь видел в изменниках. В 1570 г. Грозный возбудил «дело» против нескольких сот дворян, обвинив их в «работе» одновременно в пользу Крыма, Польши и Турции. 116 «польско-турецких шпионов» были казнены тут же, после чего были убиты их семьи. 184 в качестве опальных были разосланы в отдалённые города и монастыри. «Правительство в Московском государстве было уничтожено в один день, и страна осталась без власти. Вне сомнения, эти люди противились опричным вождям, поэтому были оклеветаны и уничтожены», – резюмирует В. Куковенко и добавляет: «Знакомясь со списками казнённых, отравленных, ослеплённых, постриженных в монахи аристократов, нельзя не отметить одну примечательную деталь – репрессиям подвергались исключительно русские люди» . Выполняя функцию мести, «ближайшая к царю инородческая группа фактически правила страной и, пользуясь отсутствием заметного сопротивления, безжалостно истребляла население, прибирая к рукам его богатства»; «…почти четверть века русская аристократия целыми семьями клала головы на плахи, но инородцы твердо и неизменно стояли у трона» (тамже). Репрессиям безвинно подверглись выдающиеся деятели Страны – реформатор Алексей Адашев (о котором московская летопись сообщает: «А как он был во времяни, и в те поры Руская земля была в великой тишине и во благоденстве и управе…), князья – Иван Шереметьев, Александр Горбатый-Суздальский, Алексей Басманов, Андрей Шеин, бесстрашный стрелецкий командир Никита Голохвастов и много других. Победитель великой битвы при Молодях (1571), князь Михаил Воротынский был обвинен в намерении околдовать царя и умер от пыток (1572), во время которых царь лично посохом подгребал ему угли. Князя Дмитрия Шевырёва и вовсе, как смерда, посадил на кол. Боярину Ивану Челяднину, обладавшему безупречной репутацией, в период очередного психического надрыва Иван IV приказал надеть царские одежды, посадил на трон, поклонился, после чего убил ножом. «Умело» проводя террор, царь («людодер» – называет его хорватский мыслитель XVII в. Ю. Крижанич) завладел многими наследственными имениями и землями князей, а взамен дал им на поместном праве земли в самых отдалённых краях государства. Некоторые дворяне были «испомещены всем родом». К примеру, «12 князей Гагариных получили одно крохотное поместье на всех» (Р. Г. Скрынников). Прямые участники «опричных дел» Таубе и Крузе сознаются: «Представители знатных родов были изгнаны безжалостным образом из старинных унаследованных от отцов имений, и так, что они не могли взять с собою даже движимое имущество и вообще ничего из своих имений… им не разрешалось возвращаться домой, жены и дети были также изгнаны, и они должны были идти пешком… Остальные должны были тронуться в путь зимой среди глубокого снега, так что многие из их благородных жен родили в пути на снеге; если кто-либо из горожан в городах или крестьян в селах давал приют больным или роженицам, хотя бы на один час, то его казнили без всякой пощады. Мертвый не должен был погребаться на его земле, но сделаться добычей птиц, собак и диких зверей. И многие из тех, которые могли прежде выступить в поход с 200–300 лошадьми, обладали состоянием во много тысяч гульденов, должны были нищими бродить по стране и питаться подаянием…».

Парсуна Ивана IV. Конец XVI в.

В декабре 1569 г. «власти выслали из Пскова и отчасти Новгорода до 2.000 опальных псковичей и новгородцев. Опричное войско застигло переселенцев в пути и истребило, согласно отчёту Скуратова, до 1.000 человек, а вместе с полочанами – до 1.500 людей» (здесь и ниже – Р. Г. Скрынников). В Новгороде сотни «связанных женщин и детей бросали в воду и заталкивали под лед палками»; «Грозный приказал опричным катам привязывать младенцев к матерям и «метати в реку». И новгородские и немецкие источники одинаково описывают, как одни опричники сбрасывали связанных в воду, а другие разъезжали на лодке с топорами и рогатинами и топили тех, кому удавалось всплыть». Богатея с помощью топора и плахи, Иван IV щедро раздаривал русские поместья опричникам и их разросшимся в Москве кланам. Свод нравственных и государственных законов «Русская Правда» был попран и забыт. Всем заправляла больная воля «зверя-антихриста», сидящего «на месте святом» (Курбский) и заявленные маниакальным страхом царя – банды, ввергнувшие Страну в хаос. «Если кто-нибудь из земских был ограблен или убит кем-нибудь из опричников, то нельзя уже было получить никакого удовлетворения ни судом, ни жалобою царю… И эта свобода, данная одним грабить и убивать других без всякой защиты судебными местами или законами (продолжавшаяся семь лет. – В. С.), послужила к обогащению первой партии и царской казны и, кроме того, способствовала к достижению того, что он имел при этом в виду, т. е. к истреблению дворян, ему ненавистных, коих в одну неделю и в одном городе Москве было убито до трёх сот человек», – сообщает Флетчер о царском терроре.

Не все тупили глаза пред злодействами царя, но всякое обличение их приводило к гибели «оступившихся». Так, новгородский дворянин Митнев, будучи на пиру во дворце, осмелился бросить в лицо Грозному: «Царь, воистину яко сам пиешь, так и нас принуждаешь, окаянный, мед, с кровию смешанный братии наших… пити!», – за что тут же во дворце был убит опричниками. Один из умнейших деятелей Руси Оберегатель государственной Печати Иван Висковатый «горячо убеждал царя прекратить кровопролитие, не уничтожать своих бояр. В ответ царь разразился угрозами в адрес боярства. «Я вас еще не истребил, а едва только начал, – заявил он, – но я постараюсь всех вас искоренить, чтобы и памяти вашей не осталось!» (Р. Г. Скрынников). Память о русской аристократии всё же осталась, а вот место её заняли те, чья жестокость к русскому народу и дворянству поощрялась тем больше, чем более отвечала параноидальному страху царя. Пощады не было никому. Герои осады Полоцка (1563) князья Михаил Репнин и Юрий Кашин, отказавшись участвовать в «царских утехах», по приказу Ивана IV были зверски убиты уже в следующем году; Репнин – у алтаря за вечерним чтением Евангелия; Кашин – при утренней молитве. Иван пролил «победоносную, святую кровь» воевод «во царствах Божиих», – бичевал царя в своих посланиях князь Курбский.

Шапка Мономаха пылала на голове Грозного. Сознавая свои дела, он пишет исповедание, обращенное равным образом к сыновьям и к Богу, и завершает его поразительным признанием своих злодеяний: «Аще и жив, но Богу скаредными своими делы паче мертвеца смраднейший и гнуснейший… сего ради всеми ненавидим есмь…». Но и здесь, пытаясь «простить» казнённых, царь вовсе не думал прощать оставшихся в живых! Обладая «душой, страдающей и бурной» (А. С. Пушкин), царь не мог и не хотел быть другим. Подозревая в измене всех, кроме самого себя, он ещё в сентябре 1567 г. наказал английскому послу Дженкинсону устно передать королеве «великие дела тайные». Однако по возвращении в Лондон тот не преминул составить письменный отчёт о беседе. Тайна «великого дела» стала явью: царь просил королеву предоставить ему убежище в Англии «для сбережения себя и своей семьи… пока беда не минует, Бог не устроит иначе».

Совокупность веры и дел царя не оставили историкам большого выбора в его оценке.

С. М. Соловьёв полагал, что царь «не сознал нравственных, духовных средств для установления правды и наряда или, что еще хуже, сознавши, забыл о них; вместо целения он усилил болезнь, приучил еще более к пыткам, кострам и плахам». В то же время историк ставил царю в заслугу развитие государственных начал. Н. И. Костомаров считал Ливонскую войну политической ошибкой Ивана Грозного. В. О. Ключевский, не видя в Иване IV государственного деятеля, почти целиком отрицал положительное значение его царствования.

Избегая крайностей, отметим главное: беспримерное уничтожение народа и ограбление русской элиты из княжеского и боярского сословия нарушило жизнь Страны. Опричные репрессии, обезглавив Боярскую думу, «лишили головы» и важнейший институт русской монархии – Государев двор. Положение в России усугубил трёхлетний голод (1569–1571) и моровая язва, погубившая несколько сот тысяч человек. Неисчислимые бедствия были ещё впереди, но уже в 1576 году Г. Штаден, составив проект «обращения Московии в имперскую провинцию» , – писал королю Чехии Рудольфу: «Ваше римско-кесарское величество должны назначить одного из братьев Вашего величества в качестве государя, который взял бы эту страну и управлял бы ею… Монастыри и церкви должны быть закрыты, города и деревни должны стать добычей воинских людей». Не умея справиться с инициированными им самим тяготами – и по этой причине держа в уме бегство в Англию к «сестре» – Иван IV в своём «Духовном завещании» предлагал поделить государство между сыновьями на полунезависимые уделы. Но не успел… Подорвав влияние удельно-княжеской знати, Иван Грозный оставил после себя дотла разорённую Страну.

Д. Флетчер, посетив Москву в 1588 г., вынес ощущение близкого «грандиозного пожара». Через два века В. О. Ключевский, внимательно изучивший эпоху Ивана Грозного, утвердился в том же: именно опричнина подготовила «действительную крамолу» – Смутное время. Некоторые отечественные историки полагают, что в гражданской войне и от голода погибла треть населения Московского государства! При очевидной связи террора с последующим социальным хаосом в Московской Руси отмечу ещё индивидуальные предпосылки к нему психического характера.

Если принять во внимание «царственные патологии», то они имели место во все времена, при любых формах правления и в разных странах. К примеру, современник царя король Швеции Эрик XIV, страдая манией преследования, не уступал своему «русскому брату» в жестокостях по отношению к членам своей семьи и придворному окружению. Так, находясь в состоянии маниакальной подозрительности, Эрик XIV по ложным обвинениям в заговоре бросает в 1567 г. в тюрьму всех членов древнего рода, главой которого был Нильс Стуре. Король лично убивает Стуре кинжалом, а его соратников приказал немедленно казнить. Но и здесь же отметим: после расправы над семьёй аристократа, король был заключён под стражу! Любопытно, что, потеряв «все королевские права на Швецию» и в результате став просто «бедным Эриком» замка Эрбюхус, король в целях освобождения начал готовить тайный сговор с царём Иваном Грозным.

Деспотизм английского короля Генриха VIII также не знал границ. Принудив парламент провозгласить себя Главою Церкви Англии (1534), Генрих приравнял к государственной измене отказ присягать «английскому папе», коим он фактически стал. В числе «изменников» наиболее именитыми были епископ Рочестерский Джон Фишер, знаменитый гуманист Томас Мор, за три года до того бывший лорд-канцлером Англии, и один из самых могущественных людей в Англии после короля канцлер королевства Кардинал Томас Уолси. Заключённый под стражу (1529), он, видимо от страха, умер в следующем году. Пятая жена Генриха Анна Болейн поплатилась за свои протестантские убеждения, а Томас Кромвель – за то, что свёл её с королём. Своё чувство вины перед королевой Генрих выразил в трогательном разрешении не отправлять её на костёр. Оставаясь в рамках милостей своих, он выписал из Калле палача, виртуозно владеющего мечом. Очевидно, из того же милосердия король согласился заменить костёр отсечением головы своего министра. Поклонившись народу и назвав себя «вечным странником в этом мире», Кромвель оставил свою голову на эшафоте. Словом, казни неугодных никого не удивляли ни в Англии, ни в других странах. Но, оставаясь при своих грехах, Генрих умел заинтересовать лучших строителей, музыкантов и художников европейских стран (Гольбена Младшего, например). В результате нищая в плане изящных искусств, но богатая овечьей шерстью и сукном, Англия стала одной из культурных столиц Европы, что значительно повысило её международный авторитет. А убогий в те годы Лондон посредством разумной культурной политики короля стал рядом с главными городами Европы. Жестокость Генриха VIII, замечу, направленная на принципиальных противников, а не на уничтожение и замену знати, не помешала ему подготовить невеликое островное государство к той роли, которую она со временем стала играть в мировой истории.

Не только «английский папа», но и чешский король Рудольф II, к которому, как мы помним, обращался неуёмный авантюрист-опричник Г. Штаден, тоже частенько не выходил из депрессии. И было отчего: в начале XVI столетия Чехия пережила тяжёлое поражение от турок, а в середине века её потрясали гражданские и религиозные войны, хуже которых была лишь социальная зависимость от немецкого бюргерства и дома Габсбургов. Тем не менее король не изыскивал «злоумышленников», а находил в себе силы для покровительства науке и искусству. Протеже Тихо Браге и Кеплера, даровитых художников Джузеппе Арчимбольдо, Ганс фон Аахена и других мастеров собрал большую коллекцию художественных ценностей и основал крупнейшую в стране библиотеку. Потому период правления Рудольфа II считается Золотым веком чешской культуры, который подчёркивал бурный экономический подъём. Этого не скажешь про Ивана IV.

IV

Российский цезарепапизм.

Внести наибольшую ясность в масштабе ущерба от деспотий может, пожалуй, фактор плотности и состава жителей государств. Сравним эти данные.

Городское население «животноводческой» Англии в то время составляло около 10 %, аграрной Швеции ещё меньше , а Московской Руси – лишь 2 %. Следовательно, урон, нанесённый элите и государственной власти Московии трагичен для неё в гораздо большей мере. Есть и другая мера оценки. История всякого государства изобилует шпионами и убийцами, засланными враждебными странами для устранения наиболее действенных политических фигур. В той же Золотой Орде ханы казнили десятки влиятельных и непокорных русских князей, но – за весь «ордынский период» Руси! Тогда как «благоверный царь всея Руси» Иван IV казнил столько родовитых дворян, что Страна замерла, а царский двор едва не обезлюдел. Царь подверг террору не только московское и новгородское дворянство, но верхи приказной бюрократии и горожан, то есть те слои, которые составляли опору государственности. В таком раскладе террор был политической бессмыслицей.

Суммируя политический, военный, социальный и экономический урон, нанесённый России Иваном IV, с уверенностью можно утверждать: никакие иностранные диверсии, ни одна «разведка мира» не нанесли России больше вреда, нежели сам царь, систематически уничтожавший русскую политическую элиту! Нам ещё предстоит вернуться к положению дел в Московской Руси и её окраинам в XVI в. Сейчас же, обозначив лейтмотив последующего анализа, сделаем важный для развития темы вывод: на фоне экономического и военного ослабления государства интенсивное расширение границ на восток следует признать пирровой победой Московской Руси с неясными (в то время) для неё последствиями. Московское Государство, насчитывая в середине XVI в. около 6–7 млн человек и в историческое одночасье став гигантской Страной, – попросту не в состоянии было духовно, культурно и экономически ассимилировать бесчисленные племена дальних ареалов.

Дальнейшие процессы «великого переселения народов» были предсказуемы: по пути, проторенному «ближним кочевьем», в сердцевину России устремилось «дальнее». Началось то, что со всей определённостью можно назвать расширением Востока на Запад. Но, если «юго-восточный фронт» был сравнительно тихим, то есть не сопровождался громами пушек и ружейной стрельбой, то «западный» был реальностью.

Отмечу исключительно важное для России возвращение исконных русских земель, некогда оттяпанных польскими и литовскими магнатами. Объявив войну Речи Посполитой и выиграв её (1654–1667), Россия вернула почти всю территорию Древней Руси до этнических польских границ. Новый расклад сил предсказуемо обусловил трения со Швецией в 1656–1658 гг. и Турцией, заставив беспокоиться завсегда неугомонную и ревнивую в земельных притязаниях Англию. Тем не менее, Русь предпочитала деликатные формы общения с Западной Европой. В особенности со времён первого «государя всея Руси» Ивана III, когда Страна стала одним из субъектов мировой политики.

Но в стремлении стать ещё и объектом экономических отношений допетровская Русь подобно сказочной избе неуклюже пыталась обернуться к Европе «передом». Тот же Иван IV предоставил английским купцам торговые квоты, о которых русские купцы и промышленники не смели и мечтать! Причём, в обмен на свободную торговлю в Англии, английская «сестра» не постеснялась выторговать у «брата» монополию на торговлю английской Московской компании (Muscovy Company) со всей Россией, что закрыло доступ в неё всем иностранным купцам. Грозный дал королеве в 1587 г. такую привилегию, хотя было ясно, что это приведёт к упадку оптовой торговли России. Несмотря на убытки, монополия английских купцов сохранялась аж до 1649 года! Английская компания утеряла её лишь с головой Карла I… Запретив привилегии англичанам, которые «своего короля Карлуса убили до смерти», царь Алексей Михайлович (прозванный Тишайшим) ясно выказал своё отношение к цареубийцам, коим по факту был английский парламент и его выкормыш – «Верховный суд справедливости». В дальнейшем Петр Великий ещё резче развернул «избу» к «свету» Европы. Причём так, что едва не свернул её с настила отечественного уклада. Хотя, будем справедливы, энергичные действия царя Петра имели под собой немалые основания.

Ко времени царствования Петра Великого сложилась уникальная ситуация.

На колоссальной территории, превосходящей все существовавшие до того империи – от Александра Великого до Чингисхана, – был создан не имевший в мировой истории прецедент, когда «тело» Страны с одной стороны «плескалось» в водах Тихого океана, с другой – упиралось в жёсткий «потолок» западных государств, непреклонных в своей многовековой неприязни к «восточным варварам». Попытки цивилизовать «медвежьи углы» Российской державы с помощью «монгольской грубости и прусского педантизма» (М. Бакунин), оказались неуспешными не в последнюю очередь из-за растворения в ней племён и народов, которые вовсе и не считали себя растворёнными. Неладно скроенное, некрепко сшитое и ещё хуже организованное сожительство народов в числе прочих причин обусловило вековечную спотыкаемость политической жизни России, разросшейся в гигантскую империю. Пётр, как никто, ясно узрел плотный частокол из трудноразрешимых «туземных» проблем, способных подорвать государственное устройство Страны, и устрашился… В геополитическом плане Россия стояла перед угрозой быть намертво зажатой в тиски между туземным Востоком и высокоорганизованным, расчётливым и беспринципным в следовании своим интересам Западом. В качестве феномена цивилизации Запад не был ясен русскому боярству, а народ и вовсе не имел о нём никакого представления. Да и недосуг ему было. С неудовольствием, удивлением и недоумением московиты взирали на миграционные волны, идущее из-за «Камня» через «Урало-Каспийские ворота». В этих обстоятельствах Петру ничего не оставалось, как, с одной стороны, скрепить державной печатью задолго до него освоенные русскими переселенцами бывшие ханства и прилегающие к ним земельные пространства (формально взяв под контроль необъятные регионы и природные ареалы), с другой, твёрдо намеревался пробить «окно» в Европу. Размывание самости Московской Руси и её окраин, очевидно, и заставила Петра сосредоточить самозащитное внимание на Западе. Он ясно видел дилемму: либо России продолжать обособленное от европейского мира бытие и оказаться поглощённой «конно-степной («таёжной» и всякой другой) цивилизацией», либо, выйдя из изоляции, повернуться лицом к Западу и попытаться найти поддержку в расово близких народах, ввиду ряда благоприятных факторов вышедших на более перспективный путь культурно-исторического развития (Приложение II).

Пётр предпочёл последнее.

Выбор этот, видно, нелегко дался царю, ибо, ведая о пренебрежении и враждебности к России со стороны Запада, знал он цену потенциальной «дружбе» . В то же время царь, как политический деятель и прирождённый геополитик, отнюдь не был свободен в своём выборе. Объективно его решение предопределено было реальностью внутриполитического, этнокультурного и экономического порядка. Суть её (скоро отражённую в петровских реформах) можно сформулировать следующим образом: сможет ли Страна, повернувшись лицом к Западу (т. е. заинтересовав собой, создав партнёрские отношения и научившись чему-нибудь), адаптировать и, не причинив ущерба себе, культурно подчинить туземные племена огромных ареалов? Если этого не случится, если Страна духовно и социально не осилит «дух» степно-таёжного мира, то не разделит ли она его внеисторическое бытие? Не окажется ли в разрыве европейской цивилизации и степной стихии, что означает распад государства на разнонаправленные (культурные, этнические и пр.) составляющие?! Эти вопросы в той или иной форме, наверное, стояли перед самодержцем. На них, не торопясь и «не слушая» царя, отвечала вся последующая история.

Принимая в расчёт неуклонное техноматериальное развитие Европы, для России недопустимо было привычно-неторопливое житие в «пространстве» бездеятельной созерцательности. Сомневаясь в способности решать назревающие проблемы с опорой лишь на опыт отечественной жизни, Пётр принял решение интегрировать Страну в систему европейских ценностей, апробированных в историческом бытии и в практической жизни реже дающих сбой. Реформы императора взбудоражили общество и усилили духовное противостояние. Между тем, они были призваны обновить сферы государственной жизни, не отрицая и не противостоя основам народного бытия, которое выражалось отнюдь не в заросших бородах и посконных портах.

Начало деятельности Петра показывает твёрдое намерение облагородить «заросший лик» дворянского общества, придать бытию форму, пригодную для новых исторических реалий. В его намерения не входило изменить духовное бытие Страны. Пётр «Не презирал страны родной, /Он знал её предназначенье», – скажет об этом А. Пушкин. Уверенный в своих планах, Пётр, по словам Вольтера, «на кончике уха» империи (а на самом деле – на финских болотах) закладывает Санкт-Петер-Бурх – новую столицу России. «Куда ты скачешь, гордый конь, и где опустишь ты копыта?», – писал Пушкин, с беспокойством вглядываясь в будущее Страны. А тогда Пётр настойчиво искал «коридоры» в Европу, ибо не хотел, чтобы Россия стала для Запада «порогом». Русский царь понимал нелепость односторонней, отгородившейся от мирской жизни «византийской» устремлённости «в небеса», которая на земле несёт гибель государству. Поэтому стремился усовершенствовать бытийную ипостась Страны. «Надлежит трудиться о пользе и прибытке общем, который Бог нам пред очами кладёт как внутрь, так и вне, отчего облегчён будет народ», – вразумлял он своих соратников.

Самодержец неустанно проводил мысль о том, что в заботе о душе не следует забывать о благоустройстве внешнего бытия, «дабы с нами не так сталось, как с монархией греческою».

Важная стратегическая мысль! Однако, реализуя её, Страна надолго отклонилась от векового уклада. Пройдёт немного времени, и в каменном Питер-граде греческий строительный модуль будет соседствовать с итальянским барокко под гипнотическими взглядами египетских сфинксов, а казарма, увы, надолго станет символом новой столицы. «Петербург воплотил мечты Палладио у полярного круга, замостил болота гранитом, разбросал греческие портики на тысячи вёрст среди северных берёз и елей. К самоедам и чукчам донёс отблеск греческого гения, прокалённого в кузнице русского духа», – скажет о питерской архитектуре философ Георгий Федотов. Словом, не всё происходило по воле, хотению и планам царя, ибо, начавшись с него, не им продолжилось.

Итак, Запад надолго прописался в бытии нового города.

На фоне устроения города рассмотрим принципиальную связь Страны со структурой государства.

Государственность Древней Руси (не путать с народной её ипостасью, тождественной Стране и Отечеству) изначально несла в себе «единство» общинно-языческого характера, которое, став принципом отношений, не могло обезопасить Киевскую и Московскую Русь от междоусобиц. К тому же, не имея в своей основе экономического содержания и далеко идущих политических целей, усобицы носили условно-политический, или лучше сказать – «внутрисемейный», а в контексте мировой истории – несобытийный характер. В то же время усилиями русских иерархов (в первую очередь св. Сергия Радонежского) собравшаяся в кулак Русь как Страна была сильна духовным единством с опорой на традиции и обычаи. И преобразовать эту силу в империю можно было, лишь сохранив союзническое, но раздельное (по принципу: Богу – Богово, кесарю – кесарево) единство духовной и имперской власти с опорой на военную мощь. Однако государственная ипостась, в народном сознании единосущная Стране-Отечеству, не очень убедительно слившись с монастырским архетипом православия, была жёстко подчинена больной воле Ивана IV. А в правление Петра I и вовсе разминулась с Русской церковью. Последняя, не особенно озабоченная мирским устроением, не могла прийти к тому, к чему и не шла. В свою очередь, великий преобразователь, предприняв решительные шаги для усиления государства, не в состоянии был узреть результаты своей деятельности в их эвольвентном «коварстве». Не мог и не в состоянии был оценить потенциальную опасность проведённых им кардинальных, жёстких и подчас жестоких реформ в Стране, как и фатальных изменений в жизни народа.

Увеличенная до гигантских размеров за счёт невозделанных территорий вкупе с туземными народами Россия до Петра не имела конструктивной внешней политики и пока ещё только осваивала масштабные методы её ведения. В этих обстоятельствах отечественная жизнь России приобретала дискретное развитие с не очень устойчивым законодательством, преходящими политическими лидерами и малозаметными социальными изменениями. Лишь в период правления Екатерины Великой (1762–1796) политическая масштабность получила адекватное выражение. Если ко времени её вхождения на престол в стране насчитывалось 60 светских образовательных учреждений различного ранга, то к концу её царствования их было уже свыше 500. Из 50 губерний 11 были приобретены в годы именно её царствования. Население Страны увеличилось с 18 до 36 миллионов человек (запомним это, как и то, что в 1730 г. в России жило всего 11 миллионов). Сумма государственных доходов выросла с 16 до 68 миллионов рублей. Были построены 144 новых города; издано более 200 законодательных актов. Повышению престижа России в немалой мере способствовали личные контакты императрицы с умнейшими людьми Европы, из которой в Россию хлынул мощный поток переселенцев.

Пушкин несколько запальчиво назвал деятельность императрицы «непристойно разыгранной фарсой». Но не будем пенять за это великому поэту. Не владея всеми историческими материалами, он мог не знать, что в правление Екатерины II почти вдвое увеличилась армия, в российском флоте число линейных кораблей, не считая других судов, выросло с 20 до 67. Армией и флотом было одержано 78 блистательных побед, упрочивших международный авторитет России. Слова «Россия» и «русские» произносились с большим уважением прежде всего самой императрицей, всю жизнь стремившейся доказать величие и исключительность народа, которым она волею судьбы руководила.

Казалось, приумножив царство, Екатерина могла быть спокойной относительно будущего России. Но это было не совсем так. Точнее – совсем не так…

Положение дел России определяли вызревавшие в её недрах причины и объективные обстоятельства, среди которых наиболее очевидным было «победоносное» увеличение населения. Как можно догадаться, число жителей России не могло за 65 лет более чем утроиться(!) лишь за счёт «семейного» прироста великороссов и других славянских народов. Почему?

Для выяснения этого вопроса вернёмся к Петру I, ибо именно он заложил основы того, что приумножила Екатерина II и её уже «птенцы».

При всей «заточенности на Запад» Пётр I не ставил интересы России в зависимость от иностранных держав, а потому в дипломатических отношениях не сходился слишком близко ни с одной из них, благодаря чему при нём «русская кровь» не проливалась за чужие интересы. На этом заострял внимание историк А. А. Керсановский в своей «Истории русской армии». Как бы в назидание будущим царям и правителям России Пётр требовал от своих полководцев умелых побед, одержанных «малой кровью». Военный теоретик и историк генерал Генрих Леер имел веские основания утверждать, что царь был «великий полководец, который умел всё делать, мог всё делать и хотел всё делать».

Реформируя бытие России, самодержец намеревался жёстко – раз и навсегда! – изъять из него не свойственные русскому человеку, но «географически» привнесённые «степно-таёжную» инертность, созерцательность и вытекающую из такового мировосприятия небрежность в отношении ко всему «временному». Ибо тяготеющая к «вечному» вялость духа через аморфность характера и духовную лень активно свивала свои «туземные гнёзда» в бытии России. Нерешённые проблемы социальной и гражданской жизни препятствовали развитию здешнего отечества, в его государственной ипостаси лишая Россию исторических перспектив. Именно эти государство-необразующие качества, сродные заурядному безделию, стопорили бытие России, в котором производящая «вещи» материальная сфера не существует вне духовной и творческой деятельности. Пётр «понял, – писал Бакунин, – что для основания могущественной Империи, способной бороться против рождавшейся централизации западной Европы (Данилевский определял этот исторический феномен более точно – германо-романская цивилизация. – В. С.), уже недостаточно татарского кнута и византийского богословия. К ним нужно было прибавить ещё то, что называлось в его время цивилизацией запада…» .

Российскому государству и в самом деле нужна была не ордынско-московская, а исторически перспективная технология власти, с помощью которой можно было организовать Россию в тогдашней её самодержавно-крепостнической ипостаси. Интуитивно чувствуя то, что через столетия в теологическом ключе разъяснил Макс Вебер (а именно: развитие промышленности и рост производства в христианской Стране наиболее продуктивны при «уяснении» Евангелия «деловыми» конфессиями), Пётр с головой бросился в «индустриализацию» Руси.

Однако чудесного превращения Руси в процветающую империю не произошло. И не только потому, что «Россия не Голландия» (Н. Карамзин). Пётр I, по образному выражению Пушкина, поднял Россию на дыбы, но и он же распял Страну на «дыбе» нового исторического развития. Начав реформы по образу и подобию Европы (между тем вкусившей «запретный плод» утилитарных знаний не «враз», а по мере исторического развития государств и создания разветвлённых социальных инфраструктур), царь подчас действовал вслепую. Будучи прав в решении обустроить Россию в державу, Пётр не сумел, да и не мог обуздать неподвластные ему внеэволюционные процессы, происходившие не только за «Камнем», но уже и в преддверии его… О переборах в волевых решениях императора свидетельствует стиль административных мер, проводимых большей частью по западной кальке. «Честью и достоинством россиян сделалось подражание, – сетовал Н. Карамзин в своих «Записках о древней и новой России». – Имя русское имеет ли теперь для нас ту силу неисповедиму, которое оно имело прежде?». Выношенные лишь в умозрении, подражательные инициативы были слишком поспешны и внедрялись царём в пику исторически сложившимся реалиям и без учёта потенциально-самостоятельного их развития. Снятые с чужого плеча, реформы Петра стали той самой не своей «одеждой», которую беспощадное время к концу следующего столетия превратило в исторические лохмотья… А пока «державная печать» Петра обусловливала (теперь уже законную) ответную миграцию новообразованных, или, принимая во внимание православие, новообращённых «русских» с необозримых территорий в срединную, а потом и в головную часть России. И всё же большая часть «ошибок Петра» укладывается в географическое расположение Руси, неизбежно обусловившее развитие Страны в направлении «цивилизационных пустот» холодного Севера, снежного Востока и во всех отношениях жаркого Юга. Там-то – в первозданных и диких регионах – «хвосты» исторической эвольвенты начинали «биться» особенно сильно и непредсказуемо. Наметилось несогласие «молчаливой степи» с навязанной ей новой исторической парадигмой. В «новых кривых», по которым вилась эвольвента, и реализовывала своё «несогласие» необузданная языческая энергия, как будто излучаемая нескончаемыми лесами, степями и далями, давно подчинившими себе тамошние племена и народы…

В чём ещё были прямые и опосредованные упущения великого монарха?

Упорно проецируя в российские реалии «западное» бытие, Пётр не сумел оценить фактор единосущности общества, в разной исторической и культурной среде опирающейся на свои характеристики. К примеру, «верхи» и «низы» Европы, завися от «случайностей» неправедного разделения на общественные слои, всё же являли собой единое историческое целое. Рядовой «западный» прихожанин, исповедуя (до протестантства) единую для всех христианскую веру, ходил в тот же храм, что и князья и короли, а в повседневной жизни говорил на своём родном языке (различие в диалектах не устраняло психологического единства и не нарушало структуру языка). Разнясь социально и имущественно, и крестьянин, и герцог жили в одной политической системе и духовно-культурной среде. Разные слои общества в бытийном плане исповедовали единые этические ценности, что было закономерным следствием совместного исторического опыта, коренящегося на схожих критериях справедливости. А базовые нормы морали и неприятие (во всяком случае, по общей для них шкале нравственности) категорий зла были закреплены законами. Русский прихожанин тоже ходил в те же храмы, что и бояре, и князья, но после Раскола уже не стоял рядом и не причащался с ними на равных. А при несчастной судьбе став нищим, и вовсе «общался» с дворянами лишь на церковной паперти и ступенях храма. За церковной оградой «верхи» и «низы» русского общества тем паче жили в разных мирах. Великосветская его часть и чиновничество являли собой один мир – ничтожный по числу и в соответствии с заданными функциями узкий и ограниченный. Простой же народ существовал в своём, испокон веков мало меняющемся обиходе, в котором не было места ничему «фряжскому» – незнакомому, да и нежелаемому. Что касается языка общения, то дворянское сословие, в ущерб родному, упорно осваивало иноземные языцы, таким образом отгораживая себя и от отечественной культуры, и от презираемого ими народа. Последний, оставшийся при своём уме, языке и укладе жизни, с трудом выдерживал усиливающийся напор со стороны в недавние времена приобретённых Россией земель. С одной стороны, народ хранил родную речь, с другой – вынужденно (как то было в заброшенной «волынской» юго-западной части России) хоронил себя в диалектах и наречиях, которые по прошествии времени стали языками. Итак, не одни только войны и «варваризованное общежитие» были причиной нестабильного существования России. Гражданское бытие империи и потенции развития существенно определяли факторы духовного и бытийного порядка, которые, во многом завися от внутренней целостности народа, не существуют вне восприятия и осознавания себя в мире. В первую очередь отнесём к ним из столетия в столетие убывающую соборную психологию доминирующего в Стране народа. Примем во внимание и то, что посредством Византии Русь духовно и психологически перемостила христианство «Первого Рима» в православие «Третьего». То есть в известной мере привела в соответствие со своей, по духу во многом совпадающей с евангельской, племенно-откорректированной аскезой.

Пётр Великий. Слепок маски

Но это именно совпадение. Нестяжание и рассеянное отношение к богатству и накопительству имело на Руси не столько нравственную, сколько мировоззренческую основу. Разница существенна. Ибо в первом случае человек делает выбор, исходящий от его духовной зрелости и привитых ему моральных цензов. Во втором – выбор ограничен тем, что «за человека решает» его мировосприятие, формируемое на основе факторов в первую очередь религиозного и общественного, а потом уже личностного плана. Напрямую связанный с традициями и коллективным соучастием в бытии, «план» этот обогащён общинно-родовыми и историко-культурными влияниями (сейчас добавим вмешательство СМИ и возрастающую в своей роли и мощи Сеть). Говоря проще, мирооценка – и чем дальше, тем больше – подвержена надличностным влияниям. В этой связи примем во внимание, что в своей исторической жизни каждый народ делает выбор в соответствии с доступными ему духовными и моральными категориями, формирующими восприятие мира, соответствующее его характеру и кругозору.

Среди обозначивших себя в мировой культуре феноменов особую нишу занимает мироощущение русского цивилизационного типа. Характерное тяготением к коллективному поиску истины, оно наиболее явственно прослеживается в нравственном укладе великороссов. Этот феномен обогатил исторический путь Страны духовным содержанием, которое, став характером народа, определило его судьбу. Нестяжание в качестве морального принципа и стремление реализовать прежде всего внутренние свойства не раз являло в исторической жизни народа свою нравственную высоту, но в силу антагонизма с материальными категориями столь же последовательно «уравновешивалось» ущербностью экономических показателей. Всечеловечность свойств русского народа весьма тонко раскрыл Ф. М. Достоевский, в своих книгах отмечавший уникальное состояние души русского человека.

При таковом состоянии последний, не особенно стремясь реализовать себя в «вещных материях» и в бытовой конкретике, всего меньше видел себя в достижении преходящих (личных) и сиюминутных интересов. Устойчиво негативное отношение к «соблазнам мира» духовно и психологически вело его к нравственному феномену соборно-согласованного (всеобъемлющего, «всемирного») тяготения к истине.

Но, отдавая должное этому стремлению, его немалой этической красоте и нравственным достоинствам, придётся принять во внимание, что стремление к истине ценно не само по себе, не духовной абстракцией, а когда ему сопутствуют дела. То есть ценно не метафизически, когда умозрительное «стремление» освящено эфемерной душой и совестью «вообще», а когда оно имеет строительную структуру; когда благие намерения переходят в осмысленную деятельность и прилагаются к здешней реальности. Или, точнее, когда стремление к истине узнаёт себя в результатах. Так как лишь воплощение идей придаёт им ценность и бытийную устойчивость, поскольку оно непосредственно формирует уклад жизни. Что касается масштабности созидания, то о ней говорят степень и формы соучастия в мироустроении. Вне этого императива «всечеловечность», широко, бесполезно и мелко разлившись по социальному и «мировому» бытию, оборачивается инертностью в первую очередь в гражданском бытии, в конечном итоге сводя повседневное существование к стадному послушанию. Именно такого рода «деятельность», ставя под сомнение саму себя, противостоит позитивному развитию организма общества, Страны, государства и духовности как таковой.

Здесь мы близко подошли к тому, что красной нитью проходит через жизнь любого государства, а именно: к религии и идеологии. Априори существуя независимо друг от друга, они весьма активно формируют духовное и светское мировосприятие, включаются в гражданское бытие народа и таким образом выстраивают систему духовных координат, этических цензов и общественных ценностей.

В тех же случаях, когда они пересекаются друг с другом (а именно это и происходит), то порождают комплекс трудных, а подчас неразрешимых противоречий как раз по причине принципиальной разницы изначальных смыслов и стоящих задач. В исторической жизни народов разное отношение к миру определило, в частности, характер и типы «средневековых христианств», кристаллизовало догматы и предопределило средства решения разногласий внутреннего плана. То же происходит и с идеологией. Но, если религия апеллирует к душе человека, предполагая её спасение, то идеология сопряжена с необходимостью исторического и бытийного выживания здесь.

Рассматривая вопрос в таком ключе, невозможно миновать моральные и этические аспекты, по которым выстраивается как внутренняя (духовная), так и внешняя (политическая, социальная и экономическая) составляющая бытие государства – любого! Нельзя упускать и то, что в ряде случаев и внутренние, и внешние цензы имеют искусственное происхождение, то есть продиктованы «духом времени» и нуждами государства.

Система этих отнюдь не равнозначных ценностей формировала принципы жизнеустроения, психологически, а значит, и по характеру не во всём схожих народов Западной и Восточной Европы. Из последней выделим Московскую Русь, ставшую Российской империей.

Не погружаясь в перипетии различия между Страной, которую олицетворяет Россия, и государством, в ипостаси условного в те времена Запада, обозначим этическую иерархию этих цивилизационнных единиц.

В по-змеиному мудрой средневековой Европе по достижении в XV–XVI вв. новых технологий и возможностей их использования, усиления торговой и банковской деятельности, тамошнее христианство претерпело сущностные изменения. Оставаясь в рамках своих конфессий, оно приобрело черты, роднящие его с идеологией как таковой. В этом качестве оно поддерживало, в частности, приумножение «золотого тельца» (кальвинизм), чего отнюдь не чурался и Ватикан. Своеобразная «схизма Возрождения» ещё больше отдалила «западное христианство» от «восточного», таким образом закрепляя различия «двух христианств». Ясно, что идеология наживы призвана была сохранить власть и богатство за теми, кто ими уже обладал. Светская власть, в лице королевской проиграв борьбу (до Реформации) с папством, сочла за благо союз с Церковью, ибо только благословение последней могло придать ей сакральную наполненность, возвеличить авторитет и повсеместно крепить власть «помазанников божьих». В свою очередь папство, достигнув вершины здешнего владычества, согласовывало и утверждало догматы для служебного (внутрииерархического) пользования, умело совмещая их с духовной и материальной эксплуатацией всех слоёв населения. Канонически находясь под туфлей понтифика, а по идеологическому статусу имея союзника в светской власти, западно-христианское учение в то же время находилось под мирским сапогом объективно-исторического процесса, в котором обозначили уже своё развитие новые экономические отношения. Имеющие многоипостасную «привязанность к миру», они олицетворены были в принципиально новом типе деловых людей – буржуазии. Таким образом, при всех различиях уподобясь сиамским близнецам, обе власти на деле преследовали те же (чтобы не сказать одинаково мирские) цели.

Нечто похожее произошло и на Руси, но с опорой на иную мировоззренческую основу.