I

Но не только «простой народ» стал жертвой «открытых дверей» для ересей, духовных призраков и идеологии пораженчества. Духовное раздвоение пустило свои метастазы в разных слоях русского общества, включая элитную его часть. До боли переживая таковое состояние души народа, но не относя его непосредственно к Расколу, В. Белинский отправляет Н. Гоголю в Зальцбрунн своё знаменитое послание. Пытаясь образумить великого писателя и спасти в нём художника, критик, словно предвидя тщетность своих усилий, – с гневом и горечью писал: «Ей (России) нужны не проповеди (довольно она слышала их!), не молитвы (довольно она твердила их!), а пробуждение в народе чувства человеческого достоинства, столько веков потерянного в грязи и навозе, права и законы, сообразные не с учением церкви, а с здравым смыслом и справедливостью, и строгое, по возможности, их выполнение. А вместо этого она представляет собою ужасное зрелище… страны, где нет не только никаких гарантий для личности, чести и собственности, но нет даже и полицейского порядка, а есть только огромные корпорации разных служебных воров и грабителей». Именно этот тип, сложившийся при тандеме церковной и светской власти, предопределил неприкаянное историческое и хозяйственное бытие России.

Виссарион Белинский

Тип потерявшего себя народа ярко отразил Николай Некрасов в многоплановом стихотворении «Размышления у парадного подъезда» (1858).

Читаем у Некрасова: к подъезду-символу чиновной России: «По торжественным дням, /Одержимый холопским недугом, /Целый город с каким-то испугом /Подъезжает к заветным дверям». Вот и сейчас подошли к ним мужики – «деревенские русские люди», уточняет поэт. Но швейцар, «скудной лепты не взяв», не пустил просителей, которые, судя по жалкой и потрёпанной одежонке, «долгонько» брели «из каких-нибудь дальних губерний». Как же отреагировала «чернь»? А никак… Выгнанные взашей, недолго постояв, «пошли они, солнцем палимы,/ Повторяя: «суди его Бог!»,/ Разводя безнадёжно руками,/ И, покуда я видеть их мог,/ С непокрытыми шли головами…». В ходе повествования Некрасов выводит читателя за пределы «парадного подъезда» и разворачивает перед ним эпическую картину: «Выдь на Волгу: чей стон раздается / Над великою русской рекой?/ Этот стон у нас песней зовется – / То бурлаки идут бечевой!..». Дав срез социальной жизни Страны, которую пронизывает бурлацкий и каторжный стон мужика – «сеятеля и хранителя», поэт в финале своего поэтического шедевра взывает к народу:

Ты проснёшься ль, исполненный сил? Иль, судеб повинуясь закону, Все, что мог, ты уже совершил, Создал песню, подобную стону, И духовно навеки почил?

Увы, зов поэта был напрасен: другой реакции, кроме этой, у морально надломленного, многажды преданного и веками угнетаемого народа, лишённого «старой» веры, присущей ему воли и личного участия в общественных делах, быть не могло. В последней строфе риторический вопрос Некрасова видится историческим, ибо «мужик» до сих пор пребывает в том же «сне»… В те же годы жёсткое презрение и ненависть к чиновно-государственной воле не приобрели ещё у народа фатальных свойств. Время чёрной тризны ещё не пришло . В эпоху Некрасова гнев простого люда гнездился большей частью в душах наиболее отчаянных, о которых без обиняков писал Ф. М. Достоевский в своих «острожных письмах» к брату Михаилу: «Это народ грубый, раздражённый и озлоблённый.

Николай Некрасов

Ненависть к дворянам превосходит у них все пределы, и потому нас, дворян, встретили они враждебно и с злобною радостию о нашем горе. Они бы нас съели, если б им дали»! Лютую ненависть «мужика» к дворянам, как классу, во времена «холерного» бунта бросил в лицо карателям один из вожаков восстания. В записках полковника И. И. Панаева, в числе других (офицеров-дворян) подавлявшего бунт, рассказано, как в ответ на вопрос следствия, верит ли он, что господа нарочно отравляют воду в колодцах, тот заявил: «Что тут говорить! Для дураков – яд да холера, а нам надобно, чтоб вашего дворянского козьего племени не было!»

Пройдёт не так много лет и официальную идеологию непротивленчества «до основания» разрушат следствия её – разбойная удаль разночинных ватаг, ведомых не верившими ни в Бога, ни в чёрта маргиналами, которых «усилит» осевшее кочевье. Добродушие и безропотность «некрасовских мужичков» сменит злоба иной политической реальности , которую олицетворяли озверевшие передоновы и сорвавшиеся с цепи шариковы, «перекрещенные» в очередную «веру» лукавыми швондерами.

Как оказалось, «проснулся» не тот народ… Духовная пустота и растерянность, приведя к неприятию «всего», подняла со дна российской жизни самые тёмные и низменные инстинкты! Питаемая ненавистью вечно обманутых именно тогда заявила о себе степная разнузданность, ставшая «душой» бесприютного и беспамятного люда. Эти свойства «двухсотлетних русских» отметил в письме к жене Пётр Столыпин: «Пугачёвщина растёт – всё уничтожают, а теперь ещё и убивают… Вчера в селе Малиновка осквернили Божий храм, в котором зарезали корову и испражнялись на образе Николая Чудотворца. Другие деревни возмутились и вырезали 40 человек. Малочисленные казаки зарубают крестьян, но это не помогает…». Нигилизм маргиналов «из народа» вылился в массовый террор, к русскому народу имевший лишь опосредованное отношение. За три года революции (1905–1907) было произведено 26 628 террористических актов, от рук бандитов погибли 669 человек, свыше 2 000 ранено! В 1907 г. князь Е. Н. Трубецкой, опасаясь очередного нашествия внешних недругов России, в статье «Два зверя» провидчески писал: «При первом внешнем потрясении Россия может оказаться колоссом на глиняных ногах. Класс восстанет против класса, племя против племени, окраины против центра… Зверь проснётся с новой, нездешней силой и превратит Россию в ад».

В обстоятельствах назревающей социальной и политической катастрофы Столыпина назначают премьер-министром. По приказу Николая II для борьбы с террористами были учреждены военно-полевые суды, террористов стали вешать и расстреливать. Но время было упущено…

Ф. Достоевский, наблюдая «знаки времени» десятилетиями ранее и тогда уже провидя структуру разрушения общества, – заносил в «Дневник писателя» (1876): «Интернационал распорядился, чтобы европейская революция началась в России. И начнётся… Ибо нет у нас для неё надежного отпора ни в управлении, ни в обществе. Бунт начнется с атеизма и грабежа всех богатств. Начнут низлагать религию, разрушать храмы и превращать их в казармы, в стойла, зальют мир кровью, а потом сами испугаются…». Через два года в письме к царю Александру III (замечу, внимательно относившемуся к мыслям великого писателя) Достоевский делает упор на внутреннем единении всех социальных слоёв, как он справедливо полагал, – лишь в этом случае образующих единый народ: «Общество основывается на началах нравственных…

Национальная сила рождается тогда, когда народ невольно признаёт верхних людей с ними заодно» (здесь и выше выделено мною. – В. С.).

Но общество, как и «дух народный», не есть некая абстракция, способная легко материализоваться в политическое и социальное бытие. Делясь не только на слои, оно существует не по «слоям», а по тому, что скрепляет или разрушает его. Скреп, на что указывал Достоевский, не оказалось ни «внизу», ни «наверху». Гибнущее самодержавие было намертво слито с обращённым в касту дворянством, а народ шёл ко дну «своим путём»… О степени недоверия к правительству ясно говорят «народные» письма во II Государственную Думу. «Горький опыт жизни убеждает нас, – писали крестьяне деревни Стопино Владимирской губернии в июне 1907 г., – что правительство, веками угнетавшее народ, правительство, видевшее и желавшее видеть в нас послушную платёжную скотину, ничего для нас сделать не может. Правительство, состоящее из дворян и чиновников, не знавшее нужд народа, не может вывести измученную родину на путь порядка и законности». О полном незнании «верхов» свого народа, непонимании духа времени и политической ситуации свидетельствуют не имеющие под собой никаких оснований «политические мечтания» Николая II. Выраженные заурядной личностью, они, по всей видимости, находили от клик и в политическом окружении царя.

Ф. М. Достоевский

Военный министр России Алексей Куропаткин 16 февраля 1903 г. заносит в свой дневник:

«Я говорил Витте, что у нашего государя грандиозные в голове планы: взять для России Манчжурию, идти к присоединению к России Кореи. Мечтает под свою державу взять Персию, захватить не только Босфор, но и Дарданеллы»!

И это при том, что русская армия в ту пору уступала по численности японской, а переброска войск из центральных регионов России затруднялась тем, что Сибирская магистраль на Кругобайкальском участке не была достроена. Не завершились в то время и работы по укреплению Порт-Артура. Но, как видится, неспособность правительства обустраивать и управлять государством была одной из хронических болезней царского Двора.

Любопытно, что за сорок лет до царских «мечтаний» министр внутренних дел граф Пётр Александрович Валуев, наблюдая деятельность царского Двора, 18 июня 1862 г. поверял дневнику свои страхи: «Мне приходит на мысль: не погибли ли мы окончательно? Не порешена ли судьба Российском Империи? При таком разладе управления, при таком отсутствии людей, мыслящих более или менее одинаково и действующих заодно, возможно ли предупредить распадение Отечества на части? Неужели я призван только к тому, чтобы быть у его последних содроганий…»!

Под стать хронически не способному к политическому мышлению правительству была духовная власть. Оглядываясь на синодскую Церковь, Николай Бердяев писал в 1907 г.: «Монахи, епископы, князья церкви, исторические хозяева религии – всё это слишком мирские, бытовые люди, поставленные царствами этого мира. Мы не верим, что эти люди не от мира сего, их отрицание мира есть лишь одна из хитростей этого «мира»…».

Из песни слов не выкинешь: созданная Никоном, закреплённая Петром, а в ипостаси крестьянской жизни отмеченная Некрасовым Русская Православная Церковь в критический для исторической жизни народа период не могла спасти разваливающееся государство. Не могла, поскольку являлась его частью!

Е. Трубецкой, видя выход прежде всего в духовном оздоровлении Страны и народа, в начале века убеждал русское общество в необходимости сбросить с себя вековые путы недостойного прислужничества у светской власти, вернуться к высоким заветам митрополита Филиппа, бесстрашно обличавшего правящую власть во лжи. В те же годы Клавдий Пасхалов – видный русский публицист и общественный деятель, убеждённый монархист, а по службе Действительный статский советник , – сумел разглядеть среди кумачёвых полотнищ 1905–1907 гг. ветхого тельца, на «рогах» которого крепились лозунги с «основными задачами» революции. Пройдёт несколько лет и Пасхалов в статье «Русский вопрос» (1913) чётко и ясно обозначит «вопрос», эхо которого до сих пор громыхает по просторам России: «Удастся ли русскому колоссу устоять на ногах или же он рухнет и, рассыпавшись на составные части, послужит образованию новых государственных организмов?».

Не удалось! Рухнув через четыре года, империя погребла под своими обломками и «новые», и «старые» реликвии Страны, оставив призрачный реликт «веры» в коммунистическое «завтра».

Несколькими годами ранее, но с большим историческим опозданием прозвучали на Государственном Совете слова правоведа и политического деятеля М. А. Стаховича: «Церковь Божию святотатственной рукой приковали вы к подножию власти суетной, земной»! «Место Господне – это дух народный. Место Господне – духовный рост народа, это свободное общение его совести с Богом» . Отдадим должное Стаховичу – он называл вещи своими именами. Духовные противоречия и впрямь шли вровень с взаимным неприятием народа и, с другой стороны – «двух» высших властей. Имея духовную основу, это неприятие подчёркивала этическая несопоставимость верхних и нижних слоёв общества.

Итак, растянутая на два с половиной столетия, агония Синода наступила единовременно с падением России, основательно запутавшейся в своих хоругвях. Грянула революция, которая, по Розанову, свершилась «в два дня». Ошеломив мир, она явила гнилость всех скреп русской жизни.

Однако именно по этой причине «дело революции» было не о «двух днях»…

С рубежа XVIII–XIX вв. следуя исторически ущербной геополитической стратегии расширения физических границ империи, самодержавие при недостаточном развитии мускулов приобрело чрезмерно лишний вес. Он был тем более ощутим, что «мышцы» Страны в лице народа держали на голодном пайке. Потому истощённый и исключённый из общественной жизни народ всё с большими оговорками мог служить империи мощной базой. Стремительно падал авторитет синодского православия. Уже иеромонах Серафим Саровский с горечью говорил об оскудении веры в России. Начавшись с головы, оно не могло не отразиться на душе, воле и жизни народа. У старца было время распознать очаги массового недоверия народа к светским властям и синодской церкви. Вглядываясь в происходившее инок, Серафим Саровский оставляет пророчество о будущем России. Являясь фактом духовной истории Страны, оно примечательно во многих отношениях:

Св. Серафим Саровский. Прижизненный портрет

«Мне, убогому Серафиму, Господь открыл, что на земле Русской будут великие бедствия. Православная вера будет попрана, архиереи Церкви Божией и другие духовные лица отступят от чистоты Православия, и за это Господь тяжко их накажет. Я, убогий Серафим, три дня и три ночи молил Господа, чтобы он лучше лишил меня Царства Небесного, а их бы помиловал. Но Господь ответил: “Не помилую их, ибо они учат учениям человеческим и языком чтут Меня, а сердце их далеко отстоит от Меня”. Далее ещё конкретнее: произойдет «великая продолжительная война и страшная революция в России, превышающая всякое воображение человеческое, ибо кровопролитие будет ужаснейшее: бунты Разинский, Пугачёвский, Французская революция – ничто в сравнении с тем, что будет с Россией. Произойдёт гибель множества верных отечеству людей, разграбление церковного имущества и монастырей; осквернение церквей Господних; уничтожение и разграбление богатства добрых людей, реки крови русской прольются». «Когда Антихрист придёт и начнёт срывать кресты церквей, такая скорбь начнётся на Русской земле, что Ангелы не будут поспевать возносить к Господу души умерших» . Реалии ближайших десятилетий, мягко говоря, не опровергли пророчеств св. Серафима.

И опять отступим на шаг. Видный славянофил Иван Аксаков упрекал духовного опекуна Страны (синодскую Церковь) в том же: «Святая Русь безнравственна, не творит ни добродетели, ни доблести, в высшем смысле этого слова». Аксаков сетовал на то, что верхи демонстрируют «поразительную неспособность, нравственную дряблость и духовную непроизводительность», а Вл. Соловьёв, наблюдая настроения народа, отмечал, что последний в лучшем случае ограничивается «домашним» или «храмовым» православием.

Справедливости ради скажем, что сами славянофилы сыграли двоякую роль в духовной жизни российской интеллигенции. С одной стороны, они немало способствовали пробуждению национального сознания русского общества, ибо поставили вопрос о национальном самоопределении и национальном призвании; с другой – в силу социального и правового неравенства, а также помещичьей оторванности от народа – они не стали и не могли стать властителями дум Страны в её духовной ипостаси. Разрываясь между двумя «любвями» – к народу и своему поместью, между «мужиком» и свечным заводиком, замкнутые на народной идее «по-немецки» и одеваясь настолько «по-русски», что, по меткому замечанию Герцена, «народ принимал их за персиян», славянофилы могли разродиться «немецкими» же детищами, коими были сентиментальное «кающееся дворянство» и неустанные «ходоки» из разночинцев. Через годы Н. Бердяев скажет об этом: «Святыня православия должна стать динамической силой истории», однако «славянофилы хотели навеки санкционировать православием безвластный, пассивный, неволевой характер русского народа». Это был жёсткий упрёк как исторически победившей в России синодской Церкви, так и самим славянофилам.

Ввиду того, что результаты «победы» говорили сами за себя, появились попытки переосмысления наиболее запутанных узлов истории Страны, включая табуированный. Александр Ельчанинов, после «Великого Октября» став иереем Ниццкого собора, с горечью констатировал: «Теперь только видим мы гибельное непонимание русского национального духа… Сюда относится… бессмысленное преследование старообрядцев, истребление их икон, запечатывание храмов, разрушение алтарей, престолов, иначе сказать, преследование самых верных носителей русского духа»!

Трагическое состояние дел в России нацеливает наше внимание на важнейшие сегменты жизни Страны, из которых складывалось российское общество к началу XX в., а именно – на его духовно-нравственную ипостась.

То, что открылось св. Серафиму в келье, а святители наблюдали в храмах и церковной жизни, известный публицист М. Меньшиков ежедневно наблюдал в повседневном бытии.

По работе изъездив всю Россию, он, воочию увидев «удаль» лихих «молодцов» образца 1905–1907 гг., оставил в своих статьях важные «зазубринки»: «Наша церковность, подобно государственности, представляет собой такую ветхую храмину, что дотроньтесь до неё – чего доброго, так грохнет, что костей своих не соберёшь» .

Позднее Меньшиков опять вспомнит о старообрядцах. Изучая материалы и суммируя наблюдённое, он скажет: они «были наиболее передовым, наиболее культурным слоем, наиболее жизнеспособным из всех.

Их фанатизм свидетельствовал об их искренности и серьёзности, а такие люди всегда головой выше толпы, легкомысленной и либеральной, готовой менять верования по команде начальства. Глубокая вера в Бога есть сила души, вроде той, что толкает пушечное ядро: попробуйте остановить его».

По наблюдениям Меньшикова, старообрядцы «казались умнее и развитее православных. На них лежал хороший культурный облик. Сдержанный тон, чинность манер, приличие языка (вместо зловонного сквернословия православных), трезвый и ясный взгляд на вещи – всё это ставило старообрядцев в своего рода артистический разряд среди деревенского населения» . Разница в отношении веры и дел, будучи очевидной для философов, писателей и публицистов, была ясна и честным иерархам Русской Церкви. Иоанн Кронштадский, наблюдая крушение основ Страны и отпадение народа от заблудшей Церкви, в разгар первой революции 25 марта 1906 г. произнёс горькое и пронзительное Слово на Благовещение: «Вера слову истины, Слову Божию исчезла и заменена верою в разум человеческий; печать, именующая себя гордо шестою великою державою в мире подлунном, в большинстве изолгалась…Не стало повиновения детей родителям…браки поруганы; семейная жизнь разлагается; твёрдой политики не стало, всякий политиканствует…все желают автономии… Не стало у интеллигенции любви к родине, и они готовы продать её инородцам… враги России готовят разложение государства…». В преддверии ещё больших бедствий архиепископ Волынский Антоний (Храповицкий) 28 ноября 1907 г. в письме митрополиту Киевскому Флавиану (Городецкому) указывал на распад и разложение церковной иерархии в России: «…Попы едят перед служением колбасу с водкой (утром), демонстративно, гурьбами ходят в публичные дома, так что, например, в Казани один из таковых известен всем извозчикам под названием «поповский б…», и так их и называют вслух»). Обобщая опыт не только XIX в., ученик преподобного Силуана Афонского архимандрит Софроний называл массовый отход современного человека от Церкви реакцией естественной совести человека на грехи исторического христианства.

Иоанн Кронштадский

Нелицеприятный богослов и бескомпромиссный публицист, священник В. П. Свенцицкий отмечал в своих лекциях в 1907 г.: «Толстой, отвернувшийся от Церкви в значительной степени благодаря её позорному современному состоянию, выстрадал своё право безжалостно обличать и духовенство, и называющих себя христианами. Пусть он не прав в своей критике церковного учения, но он страшно прав в своих обвинениях её безобразной жизни».

Видя в «преступном самодовольном непротивленстве» одного из самых опасных врагов Церкви, Свенцицкий остерегал от смешения любви со слащавой улыбкой: «Больному, всё спасение которого в ампутации ноги, вместо “жестокой операции” давать сладенькую водицу – это не любовь!».

Будучи сильной, талантливой и яркой личностью, моральный наследник протопопа Аввакума мужественно отстаивал своё духовное служение

Положение дел в России продолжало ухудшаться.

В 1915 г. избранные от священнослужителей депутаты Государственной Думы констатируют «оскудение в Церкви религиозного духа и охлаждение к ней всех слоёв общества». Философ и публицист Лев Тихомиров 27 февраля 1916 г. пишет в своём «Дневнике»: «Весь наш верхний класс, дворянский и промышленный – ловкий на всякое хищничество, – лишён идеи, самосознания, идеалов. Энергии нигде нет. Бороться энергично не может ни с кем. При опасности каждый будет спасаться сам, не заботясь о гибели других, а потому все составляют лёгкую добычу каждого свирепого и энергичного врага. Авторитета не существует. Духовный провален и опозорен, и всё больше падает в глазах народа» (выделено мною. – В. С.). Авторитет царский, конечно, все-таки ещё крепче, но подорван и он». «Всех обуяла одна мысль – драть с живого и мёртвого… Это превращается в какую-то вакханалию, и чем это закончится – представить невозможно».

Весьма актуальные в то время мысли Тихомирова не потеряли своей остроты: даже слов менять не надо, за исключением дворянства, которым теперь стали «олигархи в законе». Тогдашний обыватель, презирая худых пастырей – и «казанский», и всякий другой тип попов, – всякую духовную проповедь слушал со злобной ухмылкой. В одном из писем поэт Николай Клюев сообщает адресату: «Я, отказавшись от земли и службы, пешком с пачкой воззваний обошёл почти всю губернию (Олонецкую. – В. С.), но редко где встречал веру в революцию – хотя убивать и грабить найдутся тысячи охотников» (газета «Трудовой путь»). Как видно, много чего наблюдал Клюев, по-православному изумляясь тому, что «верующие» в революцию вставляли в киот с лампадками портреты матёрой бандитки Марии Спиридоновой.

Но то – «темнота». Продвинутое общество, загоняя весь мир в свой умственный и нравственный эгоцентризм, воспринимало эпоху как будто по-другому. Марина Цветаева, не унизившись до страшной фурии, вставляет в киот лик обожаемого ею Наполеона… А Борис Пастернак, исправляя её «ошибку», уверенно «вставляет» «Жанну д’Арк из сибирских колодниц» в свою поэзию. Это, правда, произойдёт позднее – в 1925 г., но лишь подчёркивает духовную чересполосицу, ибо у творческой интеллигенции было время осмыслить происходящее в России.

Впрочем, что тут сетовать на сбитые с толку (все) слои общества, если некогда столп веры Святой Руси Соловецкий монастырь во время I Мировой войны собрал для «помощи воинам действующей армии»… 12 рублей?!.. Потому не один лишь страх видится в «чаадаевских» мыслях философа М. О. Гершензона: «Нам не только нельзя мечтать о слиянии с народом – бояться мы его должны пуще всех казней власти и благословлять эту власть, которая одними своими штыками и тюрьмами ещё ограждает нас от ярости народной»…

Умеющие слышать ещё и прозревали – вот только число их было ничтожно.

Но не только у думцев, духовенства, пролетариата и «простого люда» плохо обстояли дела в духовном отношении. Беспросветная бездна открывалась в умах «прогрессивного общества», издавна мнившего себя учителем народа. Именно его А. Блок относил к «образованным и обозлённым интеллигентам, поседевшим в спорах о Христе». Такое же презрение – и вполне заслуженно – поэт испытывал к «настоятелям» народа – «многодумным философам и лоснящимся от самодовольства попам», которые «знают, что за дверями стоят нищие духом, которым нужны дела…». Все они (увы, включая самого Блока) исторически традиционно существовали лишь около духовной жизни народа. Несколько ранее А. П. Чехов называет российскую интеллигенцию «вялой, апатичной, лениво философствующей, холодной». В 1899 г. он писал И. И. Орлову: «Я не верю в нашу интеллигенцию, лицемерную, фальшивую, истеричную». Не изменилась она и в дальнейшем. Отсюда жёсткость определения И. Бунина вечно неугомонных и весьма амбициозных, но несостоявшихся «властителей дум» народа: «…наша интеллигенция – это подлое племя, совершенно потерявшее чутьё живой жизни и изолгавшееся насчёт совершенно неведомого ему народа» (из письма П. А. Нилусу в мае 1917 г.). Словом, так и не разобравшись ни в народе, ни в перипетиях времени, «передовое общество» декорировало свой духовный блуд «иконами» в духе Марины Цветаевой. Предваряя этот блуд собственным духовным смятением, летом 1904 г. Блок пишет Евгению Иванову: «Мы оба жалуемся на оскудение души. Но я ни за что, говорю Вам теперь окончательно, не пойду врачеваться к Христу. Я его не знаю и не знал никогда. В этом отречении нет огня, одно голое отрицание, то желчное, то равнодушное. Пустое слово для меня, термин отпадающий, “как прах могильный”»… В следующем году (в письме ему же) Блок ещё более категоричен: «Что тебе – Христос, то мне НЕ Христос». «Близок огонь опять, какой – не знаю. Старое рушится. Никогда не приму Христа»! Бунин, никому не спуская подобных опусов, видел в них «приступы кощунства… богохульство чисто клиническое». Болезненная трансформация духовных ценностей («несамостоятельный, он точно пребывает в инобытии, чем в бытии…», – писал о нём критик Ю. Айхенвальд) впоследствии и привела Блока к осознанному приятию послеоктябрьской реальности. Поверженная духовность в эти годы замкнулась у него в «поэтическом» бессердечии: «Кипит в груди… чёрная злоба, святая злоба». И тогда – в состоянии духовного кощунства – поэзия Блока разряжалась «выстрелами»: «Товарищь, винтовку держи, не трусь! /Пальнём-ка пулей в Святую Русь, /В кандовую, /В избяную, /В толстозадую!» («Двенадцать», 1918).

Александр Блок

Потеряв ощущение реальности, Блок в рёве толпы слышит «музыку революции». Перепутав русский народ со «скифами», которым «доступно вероломство!», Блок хватает под уздцы полюбившуюся ему метафору «Да, скифы – мы! Да, азиаты – мы, /С раскосыми и жадными очами!» и лихо проносится с ней по всей поэме. И в конце только, очевидно, подустав, грозит Западу «скифской» же необузданностью. Превратив в рупор революции свою «варварскую лиру», Блок политически близоруко и этически беспомощно (ибо «Скифы» были написаны 30 января 1918) приглашает Запад «на светлый братский пир», как известно, уже в марте 918 г. закончившийся в Брест-Литовске «похабным миром». Максимилиан Волошин, исходя горечью в стихотворении «Мир» (23 ноября 1917), был более последователен:

С Россией кончено. На последях Её мы прогалдели, проболтали. Пролузгали, пропили, проплевали. Замызгали на грязных площадях…

В умах творческой интеллигенции царило смятение и безверие, которые усугубляла политическая близорукость. Но не у всех. Н. Бердяев сумел разглядеть в большевиках известные нам «совершенно восточные черты». «Русский большевизм и максимализм, – писал он в статье «Интернационал и единство человечества», – есть порождение азиатской души, отвращающейся от западных путей культурного развития и культурного творчества (здесь и далее выделено мной. – В. С.). Русский революционный социализм легко переходит в извращенный русский мессианизм, основанный на смешении разных планов и разных миров.

В русской революционной стихии вечно рождается разгоряченная мечта о царстве Божьем на земле, царстве всечеловеческом, которое раскроется всему миру из пожара, загоревшегося в России». По существу «в ленинском большевизме идея братства человечества и царства правды на земле …утверждается в исступленной ненависти и раздоре, в обречении на гибель большей части человечества, именуемой «буржуазией». Человечеством признаётся лишь пролетариат» («Русская свобода», 22 апреля 1917). Даже Максим Горький в «Несвоевременных мыслях» вынужден был назвать ЦК большевиков «орудием в руках бесстыднейших авантюристов, или обезумевших фанатиков», там же заявляя о «бешеной пляске г. Троцкого над развалинами России». То ли ещё будет…

Николай Бердяев

Но это – потом. А тогда повсеместный духовный и мировоззренческий срыв был следствием смещения культурно-информационных пластов российского бытия. Известный православный писатель С. И. Фудель в книге воспоминаний делился наблюдениями своего отца – известного священника: «Наши приходы обезличены и не проявляют даже признаков жизни». И от себя добавлял: «Святая Русь» умирала изнутри, идея сохранения христианства в массах терпела страшное крушение <…> период перед Первой мировой войной был наиболее душным и страшным периодом русского общества. Это было время… массовых самоубийств молодёжи, время разлива сексуальной литературы, когда Сологуб, Вербицкие, Арцыбашевы буквально калечили людей… гимназисты мечтали стать «ворами-дженетельменами»… Главная опасность этого времени заключалась в том, что даже лучших людей оно точно опаляло иссушающим ветром».

Старорежимная Русь трещала по всем швам и истинно рушилась. Из омертвелого тела её выпадали духовные скрепы, а повсеместные обвалы обнажали порочную конструкцию «российского дома». Между тем из поднятой предреволюционными «ветрами» пыли слышалась фальшиво-оптимистическая хрипотца М. Горького: «Русская интеллигенция – лучшая в мире», которую заглушали трибунные выступления апостолов Революции. В полифонию ниспровергателей «старого мира» органично вписывались пылающие адом стихи Фёдора Сологуба. Настрочив «Литургию Мне», он горделиво вещал: «Отец мой Дьявол!». Не отставал от «колченогого духа» Сологуба Исаак Бабель. Кощунственной резвостью пера в рассказах «Иисусов грех» и «Сашка Христос» Бабель, по словам Бунина, изумлял даже видавших виды «скотоподобных холуёв советской Москвы».

На фоне сумятицы в душах «лучших людей» Страны трагически наивными выглядят упования Д. Мережковского на то, что религиозный огонь «сойдёт… в новом сошествии Духа Св. на живой дух России, на русскую интеллигенцию», которая «ещё не со Христом, но уже с нею Христос»…

Откуда такая уверенность? Мережковский не медлит с ответом: «Разум, доведённый до конца своего, приходит к идее о Боге. Интеллигенция, доведённая до конца своего, придёт к религии»… «И когда это свершится, – писал философ, ослеплённый «огнём» разума, – тогда русская интеллигенция… сделается Разумом Богочеловеческим…» («Грядущий Хам», 1906).

Если Эртель полагал, что русское общество способна возродить христианская мораль в действии, то Мережковский видел спасение России в неком абстрагированном «интеллигентном» Петре. «Велика опасность, грозящая нам, но велика и надежда наша: с нами Пётр», – восклицал Мережковский, апеллируя не к апостолу Петру, а к Петру I. Андрею Белому, начавшему «запускать в небеса ананасом» ещё до революции, мрак, ею вызванный, виделся предрассветными сумерками перед грядущим «началом светлого воскресения Христа и Софии, России будущей»…

Но «разум, доведённый до конца своего», и запущенные в небеса «ананасы» исходили из духа разрушения. Поэтому всё сделалось так, как должно было сделаться: священство опустилось, что называется, ниже плинтуса, «масонствующие во Христе» философы ушли в «софийные» грёзы, народ запутался и огрубел, а интеллигенция, и боясь, и презирая народ, в очередной раз явила свою духовную гниль, гражданское мелкодушие и слабоволие.

Но если так, то что в этих обстоятельствах могло предотвратить падение Страны? Или поставим вопрос иначе: что могло бы сыграть сдерживающую роль в реалиях духовного, политического и социального разброда государства?

II

Если исходить из того, что великую Страну выстраивает достойный её народ (т. е. в полной мере исполненный величия, силы духа, мужества и пр.), то в первую голову необходимо обращать внимание на крепящие Страну основы. То есть – на субъекты и прецеденты истории, благодаря которым она стала Великой! В этом случае восстановление государства в качестве самостоятельной исторической данности – политической единицы, исполненной силы духа народа и культурно-исторических инициатив, – более чем реально. Уже само возникновение социальных и политических катаклизмов говорит об ослаблении и даже разрыве внутренних связей, которые призваны крепить основы духовной целостности и моральной крепости общества, объединённого в народ. В сложившихся в России драматических обстоятельствах нелепо было направлять усилия на проведение косметических реформ, пудра которых, сыпясь при каждом неловком движении государственного организма, открывала в теле Страны старые язвы. Итак, вместо заморской «пудры» важно было установить глубокий и всесторонний диагноз социальных болезней, способный выявить причины общественного разлада. Ибо лишь осознание всего комплекса проблем вкупе с видением народа перспектив собственной исторической жизни способно вызвать восстановление внутренних ресурсов Страны, в результате чего законы сделаются действенными, а политические, социальные и экономические реформы станут прогрессивно эффективными.

Увы, это не делалось в России на протяжении двух столетий, не было сделано и в начале XX в.

История учит тому, что самые гениальные политические идеи, социальные проекты и экономические программы являют собой не более чем план или «чертёж», по которому гипотетически может строиться архитектура Страны, государства или империи. В то время как реальное выстраивание происходит только, если за дело берётся главный субъект истории – народ. В противном случае идеи одного человека или группы людей (вспомним Великую Французскую революцию и её детищ следующего века) – значительных и даже великих – остаются плодом единоличного сознания. Даже и реализованные, они, являясь исторически преходящим фактом, становятся политическим фантомом. «Революции бесплодны, – писал на этот счёт кубинский революционер Хосе Марти, – если они не скреплены пером в школах и плугом на полях».

Вот и выходит, что не подкреплённый волей народа «плод сознания» есть не более чем незрелая политическая субстанция, подобная карточному домику (в Новой и Новейшей истории это были скоро канувшие в вечность империи Наполеона I, мертворождённые детища Венского конгресса 1815 г. и III Рейх Гитлера). Скажем ещё, что «имперское сознание», в особенности если оно имеет под собой историческую и культурную основу, вовсе не обязательно должно ассоциироваться с подавлением кого– или чего-либо. И хотя писанная история даёт нам немало примеров давления сильных государств на слабые, включая политическое и социальное подавление внутренних протестов, жёсткость власти отнюдь не всегда является основополагающим принципом. К тому же само проведение силовой политики, в ряде случаев не заявленное в качестве исторически бесспорного факта, не является и этической достоверностью. В том смысле, что отдельно взятое «подавление» или «карательные меры» в историческом контексте подчас являются единственно возможной «хирургической операцией», способной сохранить жизнь общества и Страны (чего, к слову, не было сделано в России ни до «февраля» 1917 г., ни в период стагнации СССР). Эти же исторические принципы заявляют о себе и в международной жизни, в схожем стиле пресекая «политический аппендикс» эволюционно и исторически некорректных государств. Словом, даже имевшее место проведение политики «иными средствами» вовсе не всегда означает подавление. Как потому, что в старые времена по-другому политика попросту и не строилась (поскольку была нормальным отправлением эволюционного становления обществ, впоследствии превращённых в общественно-политические организмы), так и потому, что слабые племена и народности не особенно дорожили своим «суверенным» существованием ввиду призрачности оного или малой способности к самостоятельной жизни (по крайней мере, так было до тех пор, пока человечество в реальной истории развивалось в соответствии с социальной эволюцией, а не под диктатом высоких технологий, то есть – до Новейшего времени). Когда же в силу исторических обстоятельств или по стечению политических недоразумений карликовые «политические единицы» всё же возникали, то, предоставленные самим себе и не зная, что делать со своей «свободой», они, как правило, влачили социально жалкое, вне– или околоисторическое, а значит, политически не осознанное и бытийно странное существование. Такого рода «неосознавание» и неэффективность иных государств усугубляет проходящая на наших глазах трагедия «жизни после истории». Ибо в новейшей её части эволюционные процессы подавлены эвольвентой жёсткого волюнтаризма. Формой его является «идея» потребления, содержанием становятся пёстрые средства включения в этот процесс, а постисторической целью – создание социальных плантаций, состоящих из биологических организмов, внешне напоминающих человека. В подтверждение возможности этих перспектив укажу на то, что в современной истории факт преимуществ внешнего (т. е. – материального, а значит, преходящего) плана продолжает доминировать в сознании сотен миллионов людей, стирая привязки к своему «никчёмному» с потребительской точки зрения, Отечеству. Таким образом, доминанта, или «продолжение (сильными государствами) политики иными средствами», в своих глубинных взаимосвязях в ряде случаев является едва ли не взаимообусловленным деянием… обеих сторон. Что касается духовных категорий, то, не существуя изолированно, они отнюдь не сосредоточены лишь в «разуме» народа или «душе» его.

Испанский философ Ортега-и-Гассет пишет по этому поводу: «Конечно, сила оружия не разумна, но и духовность не сводима к одному только разуму. Человеческий дух вообще питают истоки, чья мощь не идёт ни в какое сравнение с разумом, и среди них – стихии, которые повелевают людьми в разгар сражений» . Сила оружия и в самом деле не базируется лишь на самой себе. Её принципиальное назначение в том, чтобы охранять содержание того или иного исторического бытия, выраженного в государстве и олицетворённого в нации или народе. Такого рода сила есть жёсткая форма, облекающая содержание народа. «Сила оружия, – настаивает философ, – как и любое духовное начало, прежде чем покорять, убеждает. И не конечная победа в сражении приводит к желаемому историческому результату. Очень редко побеждённый народ исчерпывает в последнем бою все ресурсы сопротивления». Оговаривая тот факт, что «какой-то народ может быть умнее, культурнее, утончённее народа-победителя», указывая на варвара, «победившего упадочный Рим» (да и сам Рим, добавлю от себя, покоривший культурно превосходящую его Грецию), Ортега-и-Гассет там же утверждает: «Победа имеет не материальный, а глубоко моральный смысл, она знаменует превосходство победившей армии, в которой в свою очередь воплощено историческое превосходство создавшего её народа»! Потому в иных обстоятельствах «подавление» с неменьшими основаниями следует считать добровольной уступкой со стороны ослабленных или утерявших исторический смысл своего существования народов, что выражается в приятии исторически более жизнеспособной или объективно большей (культурной, социально-экономической, политической и пр.) значимости . О реальной исчерпанности суверенного бытия в первую очередь свидетельствует отказ местного института власти в пользу чужого, или за полным отсутствием внутренних связей с народом – установление «своей» антинародной диктатуры. Об агонии суверенного существования говорит и (естественное следствие деспотии) не подтверждённое внутренними обстоятельствами восстание народа против враждебной ему власти!

Иное происходит там и тогда, когда жизнь общества входит в своё естественное русло.

С опорой на историческое бытие «мировых единиц» можно констатировать: именно в государствах, видящих и осознающих свою историческую перспективу, создавались грандиозные духовные и материальные ценности (что не опровергают отдельные личностные достижения, могущие иметь место в общественных образованиях, даже в пику их слабой развитости). Ибо народо-вдохновлённая политическая субстанция, будь то государство или империя, есть историческая форма наиболее мощной реализации коллективного сознания (гения народа).

Помимо ярко обозначивших себя в древней и последующей истории ведущих государств мира, это коллективное (соборное) сознание вызревало во времена Киевской Руси и формировалось в Московском государстве, приобретя имперскую форму и обозначив властные функции при Петре Великом.

В этом плане не грех напомнить о значении и о месте в мире «больших величин».

Философ Иван Ильин в статье «Россия есть живой организм» (1948) объясняет и необходимость, и историческую закономерность закрепления Россией определённого жизненного пространства: «…этот простор (Россия. Ниже выделено мной. – В. С.) не может жить одними верховьями рек, не владея их выводящими в море низовьями. Вот почему всякий народ на месте русского вынужден был бы повести борьбу за устье Волги, Дона, Днепра, Днестра, Западной Двины, Наровы, Волхова, Невы, Свири, Кеми, Онеги, Северной Двины и Печоры. Хозяйственный массив всегда задыхается без моря. Заприте французам устье Сены, Луары или Роны… Перегородите германцам устье Эльбы, Одера, лишите австрийцев Дуная – и увидите, к чему это приведёт. А разве их «массив суши» может сравниться с русским массивом?». И далее: «Нациям, которые захотят впредь загородить России выход к морям, надлежит помнить… Неумно и недальновидно вызывать грядущую Россию на новую борьбу за «двери её собственного дома», ибо борьба эта начнётся неизбежно и будет сурово-беспощадна».

Иван Ильин

Иван Ильин не только знал историю, но и великолепно владел законами диалектики, что позволяло ему достаточно точно прослеживать исторические перспективы «политических единиц» и развитие их в геополитических пространствах. Ясно, что начало этих «траекторий» следует искать не в амбициях лидеров и даже не в системе правления, а в возможностях внутреннего и «внешнего» бытия, в первом случае явленного жизнью народа, а во втором – деятельностью института государства. Вспомним и мы: ещё во времена правления Алексея Михайловича и Фёдора Алексеевича государственный строй Московской Руси представлял собой, говоря современным языком, корпоративную систему. Духовно единосущное население Руси было организовано по чинам – корпоративным объединениям, а Земский собор, выражавший народную волю, представлял собой собрание представителей отдельных «классов».

Разумеется, даже и самая лучшая система правления, самые мудрые и справедливые законы не гарантируют исторического благополучия Страны. На пути к этому есть ряд «природных» препятствий, из которых выделю следующее: законы работают лишь в той мере, в какой это позволяет им природа человека и общества, социально локализованного в границах государства! Поэтому всякий раз, оценивая неэффективность системы и плохо работающие законы, нужно быть уверенным, что загвоздка именно в них, а не в людях. Словом, необходимо разделять возможности системы и нравственный потенциал общества, вовсе не обязательно солидарного с ней… Ибо народ, существующий в политической системе и «в законах», призванных стабилизировать бытие, может следовать реалиям политической жизни лишь в пределах своей природы. Все ярко обозначившие себя в истории народы добивались места под солнцем не только в жестокой, а подчас и беспощадной – не на жизнь, а на смерть – «внешней» борьбе, но и в повседневном устроении Страны.

Как и в каком качестве эти принципы применимы к России?

Для начала напомню, что в сложном процессе создания Страны и выстраивания державы среди прочих народов Руси исторически наиболее цельно и мощно заявили о себе великороссы.

Названные так не по произволу учёных, а ввиду исторически и культурно состоявшейся активности великороссы не имели качеств, которые впоследствии приписали им историки по недоразумению и архивариусы по призванию. Измышления иных западных историков, издавна и навсегда перепуганных Россией, противоречат сущности и характеру великорусского этноса. Именно нациообразующие свойства: духовная сила и великодушие, могучая воля к жизни и братская (по духовному и нравственному факту «староверческая») взаимовыручка и объёмность мироощущения русских привели к образованию Великой России. Эта бытийная непреложность, став культурным и историческим фактом, напрочь опровергает выстроенную в умозрениях «западную» тезу, в соответствии с которой «русские мало способны к цивилизованному существованию». Тем более, что понятие «цивилизованность» оценивается по шкале, выверенной по себе и между собой правящими кланами Европы в ходе исторически плотного взаимодействия (так, если ты умный, то непременно должен изменить природный мир, «победив» его волей и Разумом). Во всяком случае, не разобравшись в отношении русских (субъектность которых изрядно запутала духовную и политическую мысль XX в. в том числе в самой России) и охотно поверив в свою культурность и непогрешимость в принципе, «западный мир» убедил себя в том, что русским исконно (то есть, всегда) присуща политическая и социальная вторичность, склонность к страданиям и упадничеству, неспособность обустроить государство и быть свободным в нём. Но, меряя чужое бытие собственным, «учителя» запамятовали, что отсутствие в Московской Руси «правильных», с точки зрения Запада, законов свидетельствует об исторически и культурно более перспективной доминанте духовного строя над «буквенным». Уже к XVII в. Россия вплотную подошла к модели до тех пор недостижимого государственного устроения (или Страно-устройства), способного единосущно включать в себя единство веры и дел. Это был тот тип социального бытия, при котором концепция Страны, доминируя над государством, усиливала последнее во всех ипостасях. Иначе говоря, духовность, основополагая жизнь народа и выстраивая социально-нравственную и политическую целостность, этически не противостояла материальной сфере, а единоначально господствовала в Стране. Концепция «Москва – Третий Рим», по существу, была формулой духовно-политического единства Страны-государства, мимо которой прошла «исихастская Византия», и которую извратило омирщвлённое цезаре-никонианство в России. Вывод: русская формула Страны предполагала принципиально новую модель государственного устройства.

Новой она была уже потому, что в конфессионально раздробленной Европе «закон» базировался на социально-политической основе, регулировавшей жизнь народов вне единства христианской морали и нравственности. Помимо прочего «основа» эта мало отвечала запросам социально-экономической формации, заявившей о себе с конца XV в. Потому «европейская буква», ущербная в духовной субстанции, не имеющая настоящей поддержки в морали и нравственности (при этом существуя в «правовом поле» на полицейской основе), – не могла получить реального признания в народе. Тем более, что сама «буква» закона, стоя на страже интересов сильных, не избавляла от нарушения его параграфов как со стороны правоимущих, так и их правопреемников. Таким образом, не имея общенародно признанного морального авторитета, закон служил в Европе скорее уздой свободы народов. И довольно долго!

В России, как мы знаем, эволюционное раскрытие Страны было нарушено. У княгини Екатерины Дашковой, обсуждавшей с канцлером Австрии Антоном Кауницем в 1780 г. «русский вопрос», были основания заметить князю: «невежество не позволило ему (Петру I. – В. С.) видеть, что некоторые реформы, насильственно введённые им, со временем привились бы мирным путём (здесь и далее выделено мною. – В. С.) в силу примера и общения с другими нациями». Пётр и вправду лишь «взнуздал» то, что проводил в жизнь «московский кабинет» ещё при Алексее Михайловиче и что не получило должного развития после Раскола. А потому продолжим мысль княгини о деятельности Петра: «Если бы он не ставил так высоко иностранцев над русскими, он не уничтожил бы бесценный, самобытный характер наших предков» .

Самобытность народа и в самом деле пострадала, но, надо думать, не только по этой причине.

В период расширения Московии и последующего растянувшегося на века «обновления Страны» в организм народа действительно стали проникать до того мало присущие ему «степная» инертность и созерцательность, которые привнесли с собой в равнинную Русь жители бескрайних степей и пустынь. Собственно, «обмен свойств» происходил как ввиду появления в этих землях русских переселенцев, так и по причине растекания племён по ареалам России. Раскол в свою очередь породил в России духовный разброд и социальную неустойчивость. Прежняя соборная целостность начала давать трещины, а исторически выношенное своеобразие народа стало подаваться под натиском волею судьбы «случившихся русских». В бытие Страны проникли взращённые «в степях» свойства, существенно изменившие характер народа, а именно: мрачность, нелюдимость и зависть, с которыми в деле и социальном обиходе спорила «ханская» дурь, спесь, тщеславие и безответственность. Веками формируемый характер «старшего брата», который прежде всего и в наибольшей степени отличало великодушие, мельчал, деформировался в социальную, политическую и бытовую мелкоту. Всё это разъедало духовно-плодородный слой Страны. Но, как уже отмечалось, не везде и не во всём.

Вообще, не лишне принять во внимание то, что каждый субъект мирового бытия, будь то немцы, русские, англичане, французы, итальянцы, китайцы или японцы, включает в себя десятки сильных племенных образований и народностей. Взятые в отдельности, они могут не обладать государствообразующими свойствами, но, объединённые вместе (по инстинктивному ли стремлению или осознанной необходимости дополнить недостающие свойства), они являют собой мощную этнокультурную общность, в ипостаси нации ведущую к образованию государств, которые живут до тех пор, пока живы крепящие их свойства. Если же народ «вдруг» перестаёт разбираться в своём бытии, если начинает запрягать телегу впереди лошади, а в лесу дров не может найти, значит, это уже другой народ… Во всяком случае, не тот, который выстраивал Страну и Державу. И тогда место, а заодно и территорию «бывшего народа», неизбежно занимают те, кто сохранил способности к организации жизненного пространства и кто понимает, что не хлебом единым жив человек. Знание этого, подкреплённое делом, то есть развитием ремёсел, искусства и науки, как ничто лучше стимулирует рост нации и народа. Н. В. Гоголь, сознавая перспективы не только духовного и державно-коллективного сознания, но и творчества в исторически состоявшемся сознании, был прав, когда отводил ему важное место в жизни Страны: «Искусство – это драгоценная жемчужина в державной короне».

В период приобретения исторического и культурного значения России прояснились сущностные различия между европейскими империями и их русским эквивалентом. Развитие социальных сфер России сопровождали научные изыскания. Так, в XIX в. в жизнь общества вошли новые темы и стали активно развиваться науки, прежде мало заявленные в европейских странах, к примеру: происхождение видов человека (Приложение VII). Однако параллельно с формированием этих «эквивалентов» процессы расслоения этноструктуры и внутренней жизни России, с самого начала носившие внесоциальный (т. е. хаотичный и непредсказуемый) характер, привели к коррозии остова великой в потенции государствообразующей этноструктуры. Отхождение от «центра» и размывание великодержавия (этической проекции великодушия), видимо, и обусловило ту широту характера, которую, говаривал Достоевский, «я бы сузил». Частным выражением «великих бескрайностей» является до сих пор любая народу беспричинная (т. е. не вызванная необходимостью и ни к чему конкретному не ведущая) молодецкая удаль, элементы которой явлены в красочных пословицах: «На миру и смерть красна», «Бойся жить, а умирать не бойся», «Жить по воле – умереть в поле», «Смерти бояться – на свете не жить» и т. д. Эта же степная, то есть – жизне-неустраивающая, жизне-неутверждающая и в конечном итоге жизнь-не-ценящая и жизнь-разрушающая, психология реализовывала себя во всевозможных формах ухарства и лихачества, порой без нужды и без видимого повода подвигая на «геройства» тех, кому всё трын-трава и кому море по колено, кого так и тянет жить по воле и умереть в поле. Эти фольклорные молодцы «разудалой Руси», во всякое время живя по случайным понятиям и «от случая к случаю», если забузят, то хоть святых выноси… А то без всякого «подугрева» способны поднять пыль столбом и дым коромыслом так, что хучь вон беги, хучь топор на «ево» вешай… Проявлялись эти свойства не только «простолюдно» и не только на бытовом уровне.

Говоря об отчаянных сорвиголовах и удальцах, весёлом кураже и мрачных формах бузы, отметим, что всё это, искони став отличительной чертой характера московско-русского люда, особенно присуще было «племени босых», по этой причине легко и охотно братавшихся со столь же бесформенным и легко управляемым «пролетарским сознанием». И гордиться тут особенно нечем, поскольку молодецкая удаль, в своих наиболее оправданных и невинных формах прельщающая состоянием души и её щедростью, духовным здоровьем, великолепием воли, энергии и отваги, в своей бытийно-психологической парадигме содержит затаённо-негативные направляющие. Потому что непредсказуемая и бескрайняя (а значит, бесконтрольная и бессмысленная), удаль эта есть подсознательное и даже прямое стремление нарушить правило, правовое установление, закон или общественный порядок. Иначе говоря, те Страно-образующие свойства, на которых зиждется и государство.

И в самом деле: как можно излечить тело государства от болезней, если при ухарском восприятии реалий они стали его частью, если пустили метастазы по всему организму Страны?! Не случайно Максим Горький, после кровавой Первой русской революции посчитав, что перебрал в изображении «положительных» образов вольных босяков и прочего неприкаянного люда, вынужден был признать: «Вообще русский босяк – явление более страшное, чем мне удалось сказать, страшней человек этот прежде всего и главнейше – невозмутимым отчаянием своим, тем, что сам себя отрицает, извергает из жизни». Потому в совокупности своей все эти «разрывы», «отчаяние» и «извержение из жизни», отмеченные писателем, есть подспудное и даже прямое желание перевернуть всё вверх дном! Изувечив не своё, так всё «завернуть», чтобы долго ещё шли разговоры, пересуды, «охи» да «ахи». Уж не для того ли, чтобы состояние «с ног на голову», периодически заявляя о себе, стало привычным? Этого нельзя исключать. Поскольку в страсти к «переворотам» заявляет о себе «нутряной» протест против всякой упорядоченности сложившихся реалий; раскрывает себя стремление, разорвав и разрушив всё до основания, выровнять «всё со всем», вытоптать всё видимое до линии горизонта так, чтобы «всё» стало, «как в степи»… А ведь именно это и есть стихийное стремление «новых печенегов», ставших историческим псевдонародом, вернуться к себе – к своему историческому беспамятству…

Стремление к «абсолютной свободе», вообще говоря, не является специфически человеческим качеством, поскольку оно присуще и зверю. Тогда как Homo sapiens, отметившему себя в мировой истории и культуре, свойственна осознанная свобода и посредством компромисса с личными запросами стремление к упорядоченному общественному бытию. И даже когда бытие это нарушалось многочисленными, протяжными в истории бунтами и жестокими восстаниями (как правило, доведённых до крайности неимущих слоёв населения), то суть протестов почти всегда сводилась к экономическим требованиям. Так было в странах Европы, по схожему сценарию развивались восстания во всех частях света, включая Россию. Хотя, не совсем…

В русском бунте было нечто, отличающее его от прочих.

В странах Запада протестные формы диктовались стремлением «низов» если не сравняться с «верхами», то значительно улучшить уровень своего существования, что, понятно, не устраивало верхи. В пост-Московской Руси (то есть «после» состоявшегося и ни на минуту не останавливавшегося «великого переселения» кочевой стихии в бытие России) народные бунты характеризовало стремление к стихийной каждо-личной свободе, подчас не имевшей ни политического статута, ни социального адреса, что свидетельствует о тяге к внесоциальным и внеобщественным формам безначального или необузданно-«природного» существования. Этому, с одной стороны, способствовали духовная смута, снижение авторитета власти и роли русской общины, в значительной степени обусловливавших напряжение и гнев народа, с другой – отмеченное усиление «степных настроений», отродясь и по природе, и по вере не свойственных русскому мужику. Здесь, очевидно, и нужно искать причины изменения характера общественного протеста в России.

Народные бунты, в разных странах во все времена и при всех формах правления отличаясь хаотичностью, и в Европе были беспощадными, но не обязательно бессмысленными . Иначе в России. Со времён правления государя Алексея Михайловича, т. е. после Раскола, многие наблюдатели, как в России, так и вне её, отмечали именно бессмысленность и беспощадность «русских бунтов». Последнее, помимо беспризорной удали, с одной стороны, свидетельствует о разрыве сознания верхних слоёв общества и нижних, с другой, говорит о том, что «русскими» они были лишь по названию. Тогда же обозначило себя параллельное развитие культур, характерные особенности которых разнились, приумножались и не испытывали необходимости взаимного обогащения. Налицо было отсутствие диалога между элитой и народной массой. Расстояние между ними увеличивалось с каждым поколением. Из новых реалий выпирали привнесённые качества, прежде мало свойственные русским, а именно: бытовая грубость и социальная безответственность, жестокость и отсутствие чувства меры. Во всём…

Так о себе заявило разложение духовной целостности народа.

Забытый нынче писатель XIX в. Александр Эртель, настаивая на социальной организации общества и споря об этом с Львом Толстым, говорил, что «раздать имение нищим – не вся правда. Нужно, чтобы и в моих детях сохранилось то, что есть добро: знание, образованность, целый ряд истинно хороших привычек… …Отдавши имение, отдам ли я действительно всё, чем я обязан людям? Нет, благодаря чужому труду я, кроме имения, обладаю ещё многим другим и этим многим должен делиться с ближним, а не зарывать его в землю…». Вспомним и сейчас актуальные мысли немца, не только обрусевшего, но и свято полюбившего свою новую родину: «Несчастье нашего поколения заключается в том, что у него совершенно отсутствовал интерес к религии, к философии, к искусству и до сих пор отсутствует свободно развитое чувство, свободная мысль… Людям, кроме политических форм и учреждений, нужен “дух”, вера, истина, Бог…». «Социализм, – развивая тему, говорит Эртель, – …может быть только у того народа, где просёлочные дороги обсажены вишнями и вишни бывают целы… Там, …где посадили простую, жалкую ветелку и её выдернут «так себе» и где для сокращения пути на пять саженей проедут на телеге по великолепной ржи, – не барской, а крестьянской, – там может быть Разовщина, Пугачёвщина, всё, что хочешь, а не социализм. …Нельзя всем предписать земледельческий труд, жестокое непротивление злу, самоотречение до уничтожения личности… Сводить всю свою жизнь до роли “самаритянской” я не хочу…». Протестовал Эртель и против другой крайности. Против непреходящего каждо-личного ощущения вины. Поскольку, не ведя к переменам, но разрушая мир человека, «самоощущение» это создаёт формы психического пораженчества, которое уже не одно столетие – и до сих пор! – продолжает отравлять жизнь Страны. Досталось от Эртеля и русской интеллигенции. Писатель сурово осуждал её за вечный протест – несоотносимый с реальными нуждами, а потому истеричный и бессильный. «Русскому народу и его интеллигенции, прежде всяких попыток осуществления «царства Божия», предстоит ещё создать почву для такого царства, словом и делом водворять сознательный и твёрдо поставленный культурный быт…». Отмечая в русском характере угасшую внутреннюю свободу, на месте которой давно уже свила гнездо идеология духовного непротивленчества, – Эртель звал не «умирать за идею», а осуществлять её для жизни. Односторонний протест «даже в случае победы может принести более зла, нежели добра… Горек, тысячу раз горек деспотизм, но он отнюдь не менее горек, если проистекает от “Феденьки”, а не от Победоносцевых». Провидя будущее, а потому предупреждая общество об опасности «диктатуры пролетариата», Эртель пишет: «Воображаю, что натворили бы “Феденьки” на месте Победоносцевых!». И ведь мы знаем это – натворили, и ещё как!

Александр Эртель

Но будем справедливы. Иные черты босяцкого и небосяцкого буйства в какой-то мере присущи и дисциплинированным, социально развитым и склонным к политической стабильности народам. С той однако разницей, что «у них» выход буйных эмоций уравновешивается последующим приведением и себя, и всего порушенного в прежнее состояние. То есть маятник, качнувшись и исчерпав крайность, всё же возвращается в то положение, которое помнит. Тогда как в России, утерявшей крепость веры, неладно скроенный «маятник», не зная меры отклонения и не помня прежнее положение, мечется во всех мыслимых направлениях подчас без всякой связи со «стрелками» времени.

Именно эти непредсказуемые и гибельные для Страны «степные» шараханья, овеществившись в смуте, состоянии разрухи и устоявшись в недеянии, стали нормой. Оттого нет ни спешки, ни особого желания наводить порядок и… некому поправить «маятник». И впрямь: зачем, если скоро всё вернётся на круги своя, то есть станет с ног на голову?! По всей видимости, утеря в российском бытии организующих жизнь человека и общества духовных и созидательных начал лежит в основе тотального воровства (коррупции, по-современному) и партийной кумовщины.

Но и отсюда же статичность повторяющегося в своих деструктивных формах российского бытия, олицетворённого в неисчислимых по жизни «статистах», способных, «зацепившись за пень, простоять весь день». Те же из них, кто, отцепившись от «пня», пробудившись от застоя, перепоя или полного отсутствия какой бы то ни было деятельности, начинают «брести как слепец по изгороди», незнамо зачем и неведомо куда, первыми пополняют собой число неприкаянных босяков (бомжей, по-нашему). И беда не в том, что околачиваются они, где придётся, и живут как ни попадя, а в том, что великое множество их иначе жить не может, да и не хочет уже…

Лишённые не только царя в голове, но и сердцевины в душе, как «смиренцы» по причине никчёмности, так и «буяны» ввиду бесхарактерности, разбавленные изрядным числом духовных бродяг и «нестяжателей» по неспособности ни к какому делу, являются страшной, разрушительной для всякого государства силой. Силой, как то было в Византийской империи периода упадка, псевдодуховной, а потому материализовавшей себя в тьме озлоблённых босяков-«сумочников». Эта сила везде и во все времена не имела формы, потому что не имела содержания и цели. Оттого для пустых духом, «босых» умом и характером ничего святого нет, не было и быть не может. «Выплакав» ли здравый смысл или пропив его, растранжирив ли по непутёвости или став инертным от бесцельности, но публика эта усугубляет проблемы Страны. Так же и замаливающие свою греховность пустые «созерцатели вечности». По факту обряженные ложной преданностью Богу, они при вполне здешнем ханжестве пребывают в тяжком грехе духовной лжи, социального и гражданского недеяния. У духовно обездоленных бедолаг, живущих как бы для Бога, всегда не ко времени и никогда для людей, напрочь отсутствует представление о чести, достоинстве, мужестве и самообладании. Лень и «разруха в голове» лишает их ясности мысли, отчего нет любви к труду и профессионального отношения к делу, а слабость духа и отсутствие характера ведут к бестолковости в чём бы и где бы то ни было. В напоминание легковерным и духовно инертным (в своей лени живущим «на усмотрение Божие»), непутёвым и безлошадным «путникам в жизнь вечную», но в помощь деятельным духом, очевидно, и слагал русский народ веками выверенные назидания: «на Бога надейся, а сам не плошай», «Богу молись, а к берегу греби», «святый Боже пахать не поможет», «молитву твори, да муку клади». Среди жемчуга народной мудрости выделяются немеркнущие в веках предостережения: «пролитую воду вновь не соберёшь» и – «авоська верёвки вьёт, небоська петлю затягивает»…

Пётр Столыпин

III

Рассматривая подобные «лечения от меланхолии», нельзя не упомянуть о другой крайности (опять же условной, ибо здесь ничего толком не разграничено и «краёв» не знает) – это когда «соскочившие с петли», входя (или – выходя и, по кругу, опять возвращаясь) в лихоносный кураж, целиком погружаются в беспробудный кутёж. И тогда «загорается душа от винного ковша», опять свидетельствуя об опрощённости привольно-бездуховного, а в бытийном плане социально и житейски неприкаянного сознания. Этих-то бедолаг – «хоть без штанов, да в позументах» и «ворон в павлиньих перьях», кто «напьётся – решетом деньги меряет; проспится – не на что решета купить» (да и не помнит уже, где мёд-пиво пил…), кто во всякое время «лежит на соломе, а говорит с ковра», неустанно клеймил в чеканном своём слове мудрый и острый ум русского народа. О гордыне, тщеславии, чести не по чести и достоинствах без видимых их проявлений, и слагались короткие «саги», как то: «вино вину творит», «высока у хмеля голова, да ноги жиденьки», «пока пили – кулаки дерево рубили, а протрезвели – и топор не взяли». Но и этот же безлошадный «народушко» вкупе с неуёмными в буйстве «рубаками» с вилами в руке, капустой в бороде и хаосом в голове исторически несёт беду не только себе. Чуждый всякой стабильности и слаженности сознания, он страшит мир и после неверного своего просыпа…

Не об этой ли бескрайней удали говорят вырванные с корнем телефонные трубки и выбитые стёкла будок (с появлением мобильников, их рвут уже из рук детей, женщин и стариков) в городах и пригородах России?! Не эта ли степная «удаль», диким кличем взывая к своему варварскому прошлому, разбивает ухоженные витрины и бросает камни в остеклённые окна едва выстроенных домов?! Не эти ли горе-удальцы, психологически прияв насилие и грубость, в кураже разламывают украшенные чудной резьбой скамьи в садах и парках?! Не огнепоклонники ли, выворотив с корнем вырубленные для детей в парках «избушки на курьих ножках» и не щадя узорочье, жгут их на потеху своим инстинктам?! Не они ли привели к смене испокон веков чтимых на Руси писаных законов (вспомним «Русскую Правду» Ярослава Мудрого) на «понятия»? «Невесть откуда» взявшаяся полукочевая психология, обретя зримые формы, наследила в политической и социальной жизни Страны. Опрощённые донельзя чада её «действуют в нашем обществе на всех уровнях, – говорит историк В. В. Бочаров. – Они, по сути, «выводят из строя» писаные государственные законы, реально регулируя общественную жизнь» (Литгазета. № 14. 2014).

Наблюдая социальные и дворовые пепелища, поневоле приходишь к еретическим мыслям: а что, если вовлечённые в не свою историческую жизнь, таким образом мстят всему, что отличается от мрачного небытия в их сознании?!.. Не они ли, по Юнгу, не умея отличить субъект от объекта и психологически не различая внутренний мир от внешнего, тут же реализуют вовне всё, что происходит в них самих? Но, поскольку всякое разрушение вовне происходит сначала в сознании, может, лихой народец с разрухой во всём и плоским, как степь, мировоззрением просто приводит внешний мир в соответствие со своим внутренним?! Может, это и есть проявление некого статичного бессознания, выражающего малую способность к государственности, которым столь щедро поделились с Русью приобщённые к ней туземцы лесов и степей?

Но, если так, значит, в историографии произошла «историческая» подмена представлений о народе и самом существе русского человека, за чем последовало закрепление фальсификации «наукой» по факту – ветреной служанкой идеологии. Во всех этих «историях» русский народ отождествляется с тёмным языческим миром, «духами леса» и дикой «степи», что было предсказуемо, поскольку именно «поколение с собачьим лицом» издавна устраивает недругов России. И если поначалу бумажными слагателями «русского человека» были западные «спецьялисты», то теперь к ним, «на лету» перехватывая друг у друга гранты, охотно примкнули «наши» уже «историки-евроазиаты» (или, «по-благородному», – евразийцы), ведомые теми же идеологическими архивариусами.

Возникают вопросы и иного свойства. Не в инстинктивном ли стремлении сохранить коренные особенности характера нужно искать причины того, почему великороссы, не находя себя в своём Отечестве, без труда вписываются в упорядоченный социум высокоразвитых государств? Не тяга ли к социальной стабильности и дисциплине, чёткости и ясности в делах свидетельствует о стремлении к прочной государственности, в полноте своей не реализованной в ходе «братского единения» с теми, кому она была мало свойственна или не свойственна вовсе?! Может, массовый исход русских из разболтанного «туранской удалью» Отечества вызван неутолённым желанием влиться в бытие, где нормы государственности отвечают человеческим требованиям? Но тогда приятие дисциплины и порядка есть не что иное, как стародавний «зов предков», обусловленный стремлением воссоединиться, пристать к прежней своей «стране», «отчине» или «дедине», в культурном ареале которой великороссы не успели реализовать своё историческое предназначение.

Как бы уравновешивая эти стремления, «ставшие русскими» с агрессивным недоверием встречают всё, что дико для них и до чего по этой причине они не могли дойти сами. Отсюда диапазон восприятия – от неуёмного восторга при обладании «диковинкой» до желания изломать недоступное. Малая психическая адаптация к позитивной духовности и гуманитарным знаниям, как правило, реализует себя в неприятии всего, что непонятно. Сумма имманентных свойств, обусловив духовную путаницу, по-видимому, и привела «общую» религиозность к «доверию» к Богу, лишённому всякой воли. Оттого «вера» эта веками заявляет о себе банальной инертностью, ленью и безответственностью. Выжив под мощной дланью Петра Великого, эти свойства остались при себе и впоследствии. Они, видно, и образовали «в голове» социальную (политическую, культурную и пр.) плоскость, исключающую вертикаль цивилизационного бытия. Возможно, именно такого рода «духовность» возбуждала «креольский гнев» Ульянова-Ленина, когда он, в безделье куролеся по городам и весям Европы, наблюдал порядок и аккуратно ухоженные «проклятыми буржуями» места обитания.

Справедливости ради скажем, что всякого рода «отчаянная» публика имела (и имеет) немалые достоинства, среди которых, увы, не было (и нет) организованности и стремления к чёткости, самообладанию и предсказуемости в поступках, тяги к порядку и лично осознанной ответственности. То есть всего того, что является следствием длительного исторического развития в условиях контролируемого политического, социального и гражданского выбора, коим является хороший выбор, плохой или, при неумении строить бытие, – гибельный! Именно многовековой отсев мелкого и нежизнеспособного от значительного и эффективного обусловил развитие социума и гражданских достоинств там, где научились жить по закону. Ибо деспотия власти, базируясь на «личной ответственности», лишает общество индивидуальных характеристик и осознанного стремления к социальной (не путать с общинной) целостности. Опыт истории убеждает в том, что сила воздействия трибуна и лидера на активность хаотического по природе «массового человека» тем больше, чем больше личность имеет качеств, которые роднят её с толпой, народными массами и доминирующими в них настроениями.

В истории Нового времени одной из наиболее ярких фигур, в которых олицетворено было «буйство», являлся анархист М. Бакунин. «Сидела в нём какая-то пьяная бесшабашность русских кабаков», – говорил о нём Александр Блок. Боровшийся против всякой организации (кроме анархической), революционер и теоретик «народных революций» готов был само небо обрушить на головы «буржуазного человечества». Потому Церковь в его глазах была разновидностью «небесного кабака». Вознеся буйство в ранг творчества («страсть к разрушению – творческая страсть»), Бакунин, к счастью, в этом плане так ничего и не сотворил.

Если говорить об искривлённом феномене «русской жизни», то нельзя обойти вольную стихию несколько иного рода, характер которой наметил в автобиографическом романе «Юнкера» Александр Куприн. «…Бешеная кровь татарских князей, – писал он о своём герое, – неудержимых и неукротимых его предков с материнской стороны, толкавшая его на резкие и необдуманные поступки, выделяла его среди дюжинных юнкеров».

Именно так – выделяла. Ибо уравновешенность и выдержка, не свойственные носителям природных стихий, не входили в число добродетелей ни татаро-монгольских князей, ни нукеров их, одинаково и не умевших, и не желавших обуздывать свои страсти. Возвращаясь к «народу», примем во внимание, что это понятие включает в себя вовсе не обязательно лишь опрощённые слои нации, но и остальные, включая «самую продвинутую» её часть. Потому сказанное распространяется и на тех, чьи дела, прямо или опосредованно влияя на бытие Страны, определяют пути развития (любого) Отечества. Многообразие их подобно камням смальты красочно расцвечивает бытие народов и саму цивилизацию. Впрочем, оценку мозаичной целости мира время от времени корректируют самые неожиданные «цветовые» вкрапления.

Как оно случается, когда побеждает что-то «единственно верное» (к примеру, толерантность), иные не в меру сентиментальные археологи и этнографы, откопав в курганах «закаменной», России глиняную дудку, наконечник стрелы, части бронзового копья или изящно выполненную фигурку зверя, льют слёзы о затихшем в истории топоте и ржании «конно-степной цивилизации». Всё ещё сопереживая перипетиям дикого бега, тяжко скорбят о культуре степных племён и народностей, якобы погибших в «тюрьме народов» – России.

Полноте, господа! Куда могли сгинуть за каких-то два-три века (XVI–XVIII) те же ордынцы, их близкие и дальние родственники, включая тьму безвестных племён?! Ну, ладно, часть их вынуждена была уйти в кыпчакские, казахские и монгольские степи, на века став «государствами юрт», но куда делись миллионы остальных? Не могли же они, огненным шаром прокатившись по землям Руси, исчезнуть, подобно шаровой молнии?

Да никуда они не исчезли…

Низвергнутые из Великой Русской Равнины в Великую Степь и Восточную Сибирь, они влились в сумму не сознающих себя племён и утратили своё, некогда эпическое значение. После середины XVI в. на протяжении двух столетий в недрах Русского государства происходила консолидация локальных этногрупп. В образовавшихся ханствах, как и встарь живших вне социального устройства, регламентированных обязанностей и гражданских законов, началось формирование новых этнических общностей, имевших локальные самоназвания: астраханские, казанские, касимовские, крымские, сибирские, темниковские и др. И это происходило вплоть до революции 1917 г. В этот, назовём его «буферный период» XVII–XIX вв., став ли «трёхсотлетними русскими» или оставшись при себе, этнические общности обрекли себя на прозябание как вне исконной своей, так и вне русской исторической жизни. В той же Республике Татарстан, например, около с. Кукмор сохранились селения удмуртов и марийцев, которых не коснулось ни христианство, ни мусульманство, где до последнего времени люди жили по древним обычаям своего племени.

Но даже принявшие христианство чуваши, марийцы, удмурты и кряшены, числясь в нём только формально, до недавних времён продолжали жить по древней старине. Но, не приняв русскую цивилизацию и забыв существо своей, «двух-, трёхсотлетние» маргиналы всё же тянулись к Центральной России, в начале XX в. став одним из «рабочих материалов» в деле «революционной реформации» Страны.

«Зависание» вне истории, культуры и социальной дисциплины в перемесях своих, пожалуй, и создало некий надэтнический тип, который до сих пор реализует себя в том, что уродует лифты, загаживает «матерями» стены подъездов и мочится мимо писсуаров, а прежде того воровал калоши у булгаковских профессоров, жёг иконы и крушил храмы. Объятый духом разрушения до степной ровности неприкаянный тип этот и есть самый, что ни на есть, взаправдашний «ордынец», ибо и топот, и «ржание», и безразличие к чужой жизни, и спутанные «гривы» – всё при нём. «Сколько лиц бледных, скуластых, с разительно асимметричными чертами среди этих красноармейцев и вообще среди русского простонародья, сколько их, этих атавистических особей, круто замешанных на монгольском атавизме! Весь, Мурома, Чудь белоглазая…», – дивился ещё И. Бунин, наблюдая нахлынувшие в столицы типажи, от тяжёлых, ненавидящих взглядов которых у его сословия мурашки бегали по коже . И, как скоро выяснилось, – не напрасно…

Но как же так? Были ведь среди степных «креолов» чудесные ювелиры, кузнецы и создатели не великих, но монументальных, неразлучных с пространством «каменных баб»?! Правильно, были. Да что с того, если их (полонённых или нанятых среди племён придунайских мест) колдуны съели или зверь загрыз… Это потом шаманы и прочие «лешие», переодевшись, стали частью русской культуры, которая по своей сути не особенно устраивала их. Этот-то тяжёлый и мрачный дух – прибегну к библейскому тексту – «собачьего поколения», некогда приносивший в жертву людей и животных, продолжает полосовать «лихим ножом» сиденья поездов, не чураясь и сидящих на них. Он же материализуется в искаженные от мата и перепитые до «глюков» в глазах физиономии. И он же, в пьяных рыданиях изливая «душу» перед подельниками и ничего уже не различая перед собой, увечит и «своих», и всех, кто подвернётся под его матерные и метафизические излияния. Этот же «дух» в лице большевистских идеологов на протяжении многих лет требовал человеческих жертвоприношений, коими были массовые «заклания» во имя призрачного «светлого будущего». Именно этот «дух», не найдя своего воплощения в ювелирах и первобытных скульпторах, и реализовал себя в недобрых людях, коим не суждено было стать ни певцами, ни строителями, ни народными сказителями. Он же уничтожал прежде и крушит сейчас всё, что «режет глаз», дабы свести чуждое ему к пустоте, которая существует в голом сознании. А это означает – «как в степи» или в ущельях гор. Именно среди новообращённых и «переделанных в русские» вместо строительных и жизнеутверждающих свойств заявило стремление разрушить всё до основания. А потом, после разрушения «старого мира», мыслилось «всего лишь» оскорбить их самолюбие, врезать «по стеклу», плюнуть в спину, в душу, оскорбить, унизить или хотя бы наступить «недобитым» на цивильный башмак. В. Г. Белинский в статье «Россия до Петра Великого» задаётся вопросом: каковы «хорошие свойства русского человека, отличающие его не только от иноплеменников, но и от других славянских племен, даже находящихся с ним под одним скипетром?». И отвечает: «Бодрость, смелость, находчивость, сметливость, переимчивость – на обухе рожь молотит, зерна не обронит, нуждою учится калачи есть». Но к этим прекрасным качествам критик не случайно добавляет менее очевидные достоинства: «…молодечество, разгул, удальство», которые хороши, а потому терпимы, но лишь до тех пор, пока в развитии своём не приводили к психическому состоянию, при котором «русскому человеку» – «и в горе, и в радости море поколено!» («Отечественные записки», 1841). Окончание фразы критика едва не перечёркивает (а в исторической жизни как раз перечёркивает) некоторые достоинства русского народа. Потому что помноженное на количество – так обозначает себя мировосприятие, существующее вне истории, вне культуры и вне общества. То есть то, которое базируется на разрушительных основах, совершенно отличных от строительных тенденций и органического вовлечения в эволюционное бытие.

Иван Бунин

Конечно, не в одном только «мордо-бытии» искали маргиналы для себя отдушину. Пожалуй, из того же веселия вольной души исходят любые «простому народу» мелкие формы культуры, как то – нехитрые частушки. Родившиеся в плясе и кручении народных танцев эти малые фрагменты (именно малые, коим не пристало олицетворять собой истинно великое национальное творчество) народной культуры являются привольным языком опростившегося сознания. Также и некогда популярная в народе сельского типа балалайка (по всей вероятности, тюркского происхождения от домбры киргизов-кайсаков) есть любимый инструмент того же «ухарского (туранского) мировосприятия», выражением которого служат неприхотливые двух– или трехструнные мотивы. При всей красоте звучания современной балалайки (замечу: в конце XIX в. усовершенствованной талантливым музыкантом и композитором В. В. Андреевым, который прибавил к инструменту порожки, третью струну и пр.) всё же бросается в глаза лихая беглость её ритмов, отнюдь не сочетающихся с духом и традиционной напевностью русских песен, полных поэзии и красочности, игрового вымысла и глубокого смысла. Зато именно под бойкие ритмы плясовых инструментов куда как легче исполнять скаковые «креольские» мелодии типа «Эх, яблочко…» и т. д. Не случайно именно балалайка, а не, скажем, фортепьяно или скрипка, была любимым инструментом булгаковского Шарикова. Вот и для вышедшего из народных низов Григория Распутина не существовало «фортепьян». Для него понятие «музыка», уверял Ю. Анненков, «означало: балалайка, гармонь и цыганские гитары». Наверное, не случайно в проклятых и забытых властями Советской России сёлах и деревнях столь же популярной стала простенькая фисгармония, под которую, наяривая, разудалая часть народа и сейчас проворно вытанцовывает: «Ты, Подгорна, ты, Подгорна, широкая улица, по тебе никто не ходит, никакая курица», или: «Мы ребята, ёжики, в голенищах ножики, любим выпить, закусить, в пьяном виде пофорсить…» и так далее, и тому подобное.

Любопытные мысли о преемственности культур в условиях сосуществования народов и их традиций высказывал князь Н. С. Трубецкой: «Целый ряд черт, которые русский народ в себе особенно ценит, не имеют никакого эквивалента в славянском моральном облике. Наклонность к созерцательности и приверженность к обряду, характеризующие русское благочестие, формально базируются на византийских традициях, но, тем не менее, совершенно чужды другим православным славянам и скорее связывают Россию с неправославным востоком. “Удаль”, ценимая русским народом в его героях, есть добродетель чисто степная, понятная тюркам, но непонятная ни романо-германцам, ни славянам» . Словом, тут есть над чем поразмыслить.

Размышляя на предмет вовлечения русского и, беря шире, славянского народа в правовое поле «узнаваемой» европейскими странами культуры, профессор В. Бочаров говорит: «Конечно, наша власть может заимствовать “хороший закон”, принятый в рамках другой культуры. Однако можно заранее утверждать, что его постигнет та же участь, что и большинство уже принятых законов, которые, как известно, у нас “не работают”. Люди просто не исполняют того, что не согласуется с предусмотренной их культурой представлению о нормальном, правильном, справедливом, должном (выделено мною. – В. С.). И здесь фактически нет исключений» (там же).

Вернёмся, однако, «в степь».

Трудносовместимый со стабильным существованием, бесформенный «характер степи» завсегда нуждался в связях, способных сыграть роль обруча, худо-бедно, но скрепляющего племена в некие общности. За отсутствием внутренней структуры в качестве компенсатора эту задачу призваны были выполнять кланы на основе беспощадности их лидеров. Формы беспрекословного подчинения, более-менее упорядочивая племенные образования, избавляли их от отживших родовых отношений. Но, выполняя охранную функцию, они тормозили эволюционные процессы, скрыто проходящие в любом народе, народности или племени. Потому при существовании режима безграничной тиранической власти и личные, и общественные свободы не имели своего выражения, как, собственно, и права на существование.

Заметим, что в прокрустово ложе смешения продвинутых культур с менее развитыми, в результате чего «первые», приобретая свойства «вторых», замедляют своё развитие, а последние ускоряют свой эволюционный виток, не всегда укладывается вторая её часть. Этим она и «тянет» за собой «первых», так как то, что не формирует бытийное и социальное развитие, в эволюционной игре приобретает функции не столько замедления, сколько деструктивности этносоциального и политического существования. Поскольку непрерывность эволюции находит себя в исторически обусловленном эвольвентном «движении». Иными словами, «нутряное» развитие этносов, не имея ни прямого отношения к внешнему прогрессу (с чем согласовывается приведённое замечание Вундта), ни тяги к нему, всё же способно поставить себе на службу цивильные проявления последнего. Если, конечно, в процессе усвоения новых (унавоженных удобствами и достижениями ума и расчёта) культурных ареалов и псевдодуховных пространств не станет их жертвой… В аспекте рассматриваемых проблем не менее опасным можно считать упорство в неприятии того, что фактом своего существования является объективированной частью «нового» эволюционного витка (или исторического опыта) народа. То есть необходимо видеть связь и разницу между личным национальным самоощущением (с вытекающим отсюда коллективным самоопределением) и самопознанием народа. «Между индивидуальным и национальным самопознанием существует теснейшая внутренняя связь и постоянное взаимодействие, – пишет Н. Трубецкой. – Чем больше в данном народе существует людей, «познавших самих себя» и «ставших самими собой», тем успешней идёт в нём работа по национальному самопознанию и по созданию самобытной национальной культуры, которая в свою очередь является залогом успешности и интенсивности самопознания индивидуума». Осмелюсь добавить, что самопознание это проявляется не только в формировании внутри этноса и кристаллизации национально-сущностных свойств, но и в политическом отстаивании их. Когда этого не происходит, когда познание национальной сущности отодвигается носящим атавистический или паразитный характер оправданием и, того хуже, любованием своими или приобретёнными несовершенствами, то уместно говорить не о свободе выбора, а о несвободе заимствования, что есть отсутствие свободы в принципе.

К исторически, духовно и культурно деструктивному упорству следует отнести издержки ложного национального самосознавания, которые часто выстраивают барьер (определяя и потолок), мешающий проникновению в народное тело новых качеств. Потенциально весьма полезные, но ввиду национальной слепоты задавленные, эти свойства не развиваются даже при тесном взаимодействии с близкими этносами. Речь идёт не о глухих (таёжных, степных и пр.) геокультурных пространствах, а о зонах регионально и климатически несравненно более удобных для выживания, культурного развития и экономического процветания. Мы говорим о славянах Центральной Европы. Это прежде всего – чехи, словенцы, лужичане, а также поляки, кошубы и хорваты. Приняв христианство из рук германских епископов, первые, скорее, являются, по меткому замечанию К. Леонтьева, «немцами, переведёнными на славянский язык». Но, так и не сумев «перейти в немцы», поляки, словаки, кошубы и хорваты тяготели к неславянской Европе, наверно, в силу племенной слабости и исторически сложившихся ножниц – географической и политической зажатости между Западом и Россией. Положение дел усугубляло неослабное давление германо-романского «мира». В издержках духовной и политической подавленности, очевидно, и кроются начала трагедий, будь то массовое истребление хорватами родственных им сербов во II Мировую войну, затянувшаяся непримиримая неприязнь поляков к русским и т. д. Отметим и то, что среди западных славян свою духовную и культурную идентичность в большей мере сохранили те этносы, которые приняли и отстояли в истории православие. Поцеловавшие же папскую туфлю – то ли по инерции, то ли по привычке распространили податливое «целование» в виде политической и военной зависимости от западных держав, что особенно заметно в наши дни.

Так уж получилось, что и в значительной степени онемеченную (или как говорят злые языки, которым мы вовсе не обязаны верить: не выдержавшую культурной, политической и промышленной экспансии) Чехию, и оставшуюся в Европе «при себе» Польшу не особенно привечает «истинная Европа». То же относится к племенам и народам Восточной и Западной Европы, которые довольно долго варились в бурном котле европейской цивилизации. Даже приняв к исповеданию навязанные им культурные и духовные (в виде множества проекций католицизма и мусульманства) ценности, социальное тело этнически весьма пёстрых государственных образований так и осталось при своих родимых пятнах. Последние, предательски темнея на «телах» стран, ставших независимыми или стремящихся к этому, до сих пор тормозят их политическое, культурное и материальное бытие. Возьмём хотя бы Черногорию, где среди местных жителей немалой популярностью пользуются открытки с так называемыми «Черногорскими заповедями». Несмотря на заданную ироничность, «житейские предписания» всё же адаптируют сознание черногорцев к тому, что им, по всей видимости, истинно присуще, а именно: «Днём отдыхай, чтобы ночью спать», «Работа болезнетворна: чтобы не умереть молодым, сторонись её с раннего детства» и тому подобное . Эти «весёлые» заповеди, как ни хохочи над ними, объясняют причины уровня жизни черногорцев, непростительно «постного» для природного изобилия Адриатики. Можно не сомневаться, что иронические наущения не находят понимания среди трудолюбивых немцев, не приводят в восторг расчётливых англичан и, конечно, неустанных в труде аккуратных японцев. Поневоле возникают «нехорошие» предчувствия относительно Черногории, не так давно ставшей крошечным, зато «самостоятельным» государством.

Тем не менее, иные народы, с честью выжив среди воинственного окружения и сохранив свою культурную идентификацию, с пользой для себя умели перенять у своих недругов некоторые весьма полезные принципы выживания. К примеру, Россия, опираясь на духовное наследие Византии и энергию великороссов, сумела создать гиганское государство, в этнической пестроте которого русский народ сохранил свою идентичность (Приложение VIII). Но она не является некой самоценностью. В ходе исторического развития происходит всегдашняя борьба нового со старым, в которой не всё старое было полезно, как и не всё новое обеспечивало историческую перспективу. В этой «рубке» выживало не обязательно жизнеспособное и погибало вовсе не обязательно заслуживающее этого. Наряду с «хорошим» и «плохим» в жизнь России вписывалось главным образом то, что находило соответствие в характере народа. Дабы не заплутать в деталях, отмечу лишь жертвенность и обусловленную суровой «географией» внешнюю грубость русских.

Поначалу заявив о себе в таинствах духовной аскезы, первая, по мере утери внутренних источников воодушевления, нашла своё вульгарное продолжение в бытовой сфере, закрепилось в поколениях и приняло форму бытовой жёсткости и раздражительности.

Устоявшись в этом качестве и сомкнувшись со вторым, она вошла в политическое неустройство Страны и в известной мере стала «нормой» жизни. Очевидно, подобные метаморфозы, подстёгивая геополитическое неприятие, были в числе тех, что легли в основу неизбывной неприязни Запада к России. В то же время, делая акценты на «плохом», бывшие «учителя России», а нынче тайные, явные и прочие её советники, нередко пускают в ход краплёные карты. И не обязательно на «высоком» геополитическом уровне, а на самом что ни на есть банальном. В частности, настаивая на «русской скандальности», «игроки» лихо заходят с «русских козырей», среди которых им видится типичной, к примеру, «пьяная удаль» и разгул, сродные вольному духу Сергея Есенина. Если уж говорить о нём, то бездомный поэт «советской Руси» – гениальный «балалаечник» в косоворотке с внешностью скандинава – и впрямь гордился своей бесшабашностью не меньше, нежели славой поэта. Провидя свою судьбу, Есенин писал: «Обречённый на гоненье,/ Ещё я долго буду петь…/ Чтоб и моё степное пенье/ Сумело бронзой прозвенеть». Но, упоминая о «степи» и гордясь этим, поэт в минуты отчаяния писал не об этом. Слова Есенина есть нередкий в писательской «кухне» поэтический самооговор – некий приём, отвечающий далям внутренней свободы. «Пенье» поэта не было и не могло быть «степным», потому что, несмотря на заказанную эпохой скандальность , оно от крестьянских пашен и «травного одеяла» обращалось к небу чаще, нежели стелилось по ухабам равнинных кабаков. При внешней брутальности сущность Есенина струилась чистым ключом поэзии, отражая небесную синь в разливах его поэтического пространства. И даже в самые мрачные годы жизни родник творчества Есенина перекликался с сущностью, которая принадлежала великим, истинно народным певцам. Вдохновляемая вышней правдой, она была родственна не временным явлениям «дня», а родниковой естественности его души. Потому Есенин был и остаётся певцом свободы, воли и чистоты народной стихии. «Задыхаясь в этой жизни, не находя себе места, Есенин никого не ненавидел, никого не проклинал, ни на кого из людей не написал пасквиля, во всём виня судьбу, „рок событий”», – писал о духовной «бронзе» Есенина выдающийся композитор Георгий Свиридов. Что касается «степного пенья», то о нём поэт ясно говорит в своей автобиографии: «Наше едва остывшее кочевье мне не нравится. Мне нравится цивилизация» (1924).

Сергей Есенин

Словом, «есенинский козырь», с какой стороны им ни заходи, окажется битым. И не только потому, что поэт обладал великим талантом. У «скандального» русского гения попросту не было свойств, присущих кочевью, среди которых наиболее живучей оказалась (до сей поры не изжитая) бесформенность внеисторического сознания. Остепенившись, осев и став «наземным», последняя нашла себя, как это ни покажется странным, в слегка облагороженном лике нетерпимого к другим почвенного изоляционизма. Не сознавая себя в «степном» качестве, но сохранив его отличительные особенности, «Русь» эта окопалась в лесо– и степно-деревенской, «уходящей в века» патристике. Понимание народности, теряясь в архаизме изжитых слов, у певцов «ушедшей Руси» свелось к околонародному бытописанию, где, за отсутствием истинного родства с жизнью, «народность» идеализируется не в лучших своих качествах и ценится не за те достоинства. Пресловутая «широта натуры», по сию пору ласкаемая «народными идеологами» и литераторами узкого кругозора, никуда не уйдя, осталась при исторически том же бесшабашном и бесформенном полукочевом разгуле. Именно в этом вакууме «молодецкая удаль» уходит за пределы закона, находя упоение в загуле и криминальном буйстве. Между тем в этом вертепе, затягивающем Страну и государство в небытие, не может ни существовать, ни зародиться истинно значительное содержание. Не способна в нём отлиться и звучащая в веках бронза героической Музы; не может вылиться стих, по эпическому звучанию равный «бронзе» есенинского творчества!

Итак, постоянно содрогаясь могучим «туловищем», Россия в буквальном и в переносном смысле на протяжении своего исторического существования не раз «теряла голову» (как то было при Петре III и четырех императрицах, а затем при Павле I, Николае I и Николае II) в попытках обустроить Страну и государственность. На протяжении XVIII–XIX вв. двуглавая (в лице духовной и светской) власть России создавала противоречия в духовной и социальной жизни Страны. И если первая с самого начала склонилась пред второй, то «вторая» по статусу не могла слишком далеко отклоняться от первой… Так, обе «головы» изначально разнонаправленные по духу и задачам, не выдержав испытания временем, при первой же могучей встряске пали «в два дня». Отметим и то, что социально инертная ипостась (при ложном сознавании духа России) психологически отражает малоценность вещного мира, который изначально не имел цены в сознании. А не имел по причине малой к нему духовной и психической адаптации, что тождественно малой потребности в нём. Но духовное «отсечение мира» никак не сродни материальному разрушению его. Ибо первое отказывается, а второе ненавидит! В этом состоит разница между переживанием и подражанием. В социальном, политическом и экономическом плане «внешнее» и ведёт (причём, до сих пор!) изленившееся бытие России к повседневной небрежности, переходящей в преступную безответственность. К этому добавим, что европейская головная часть России, уже в первые годы советской власти растеряв большую часть своих мозгов, а после рецидивов конца XX в. лишившись многих своих героев и тружеников, ещё больше уменьшилась в своих размерах. Но то было в конце. В начале века обе власти вошли в ступор противоречий. И реакция «новых пассионариев» не заставила себя долго ждать. На буйном топоте, гике и разудалой псевдосвободе остановимся отдельно.