Как испортили плотину безвременья зубастые ои-кельрим, вырвалась из оков Таурдуин-река, загорелись по берегам её огни вечерние, огни бегущие. Отчаяние принёс дождь, ударил гром по белым крыльям. Звезда зажглась на земле, но не выкованная из серебра, а выточенная из убийцы-стали, злая звезда Танг-Эллеанд. Сорвал ураган ветви с деревьев, и стали деревья пиками, сами влетели они в руки, касавшиеся земли, когда земля не ожила ещё.

      Туман лёг на поля, и обернулись поля болотами, а реки — ущельями. Малые крупицы собрались в большие двери, и закрыли те двери небеса до той поры, пока не взялись за них руки, помнящие не родившуюся ещё землю. Долетел вздох до моря, а от моря — до бора, и родилась надежда.

      А доживёт ли она до зари — то анновале не открыто.

***

      — Катька, очнись!

      Я опустил спинку Катиного сиденья. Из носа её потекла кровь, а я не знал, что делать.

      — Катя!

      Она зашевелилась, провела рукой по лицу, посмотрела на кровь на ладони, достала носовой платок и приложила к ноздрям.

      — Я сильно измазалась?

      Стараясь не наступать на осколки, встала с сиденья, поковыряла пальцем кусочки вылетевшего при аварии лобового стекла, прилипшие к резиновому уплотнителю.

      — Мы на свободе?

      — Да.

      Расползались по небу рваные тучи, и темнела земля, пламя отсвечивало на ржавых остатках поезда, шевелилась и шуршала трава, и капли Дождя блестели на приборной панели.

      — Лучше бы нам заночевать где-нибудь подальше отсюда, — сказал я. — Предлагаю поискать, где.

      Катя отгрызла от платка кусочек, скатала его в шарик и засунула в ноздрю, чтобы остановить кровь.

      — Мне без разницы, — апатично призналась она. — Я жалею, что сбежала. Не сильно заметно, что у меня платок в носу?

      Неподъёмная глыба ответственности придавила меня при её словах. Слабая, хрупкая Катя перешла под моё покровительство, и я должен был кормить её, защищать, лечить, указывать ей дорогу. Был ли я способен на такие геройские поступки? — Нет. Я бумажный тигр, былинка, несомая ветром мимо жерновов и лезвий, и злобных намерений одичавшей Системы. Катю могли бить, расчленять, осквернять, она могла умирать от голода и жажды, а мне нечего было противопоставить миру, который перешёл отныне на сторону врагов.

      Я вышел из машины и взобрался на насыпь. Укоризненно глядели на меня снизу вверх сошедшие с рельсов древние, замшелые вагоны; искорёженный грузовик погони горел тёмным пламенем с синеватым химическим оттенком и дымил чёрным дымом. В этом пламени сгорели какие-то люди, мои враги, которых я не знал в лицо и гибель которых не вызывала во мне отклика, как абстрактная мысль, не подкреплённая примером.

      Наш грузовик пребывал в плачевном состоянии: с насыпи было видно, что металл его кузова измят, как фольга, пандус свело в сторону и согнуло, одна дверь кузова болталась на одной петле, вторая потерялась по дороге.

      Куда ни кинь взгляд, чернел таинственный ночной лес. Скрежетала осенняя птица. Ныли комары. Дождь капал на волосы, и после жара погони в тишине и недвижности было тоскливо-претоскливо, промозгло и жутковато. Развалин высотных домов нигде не просматривалось. Это не Москва. Возможно, здесь и была когда-то деревня, но уже давно на её месте только лес.

      Лес... Он был нехорошим. В нём присутствовало что-то, о чём я, на ночь глядя, думать не хотел. Не будем мы до завтра никуда уходить. И плевать: найдут нас, не найдут... Уйдём — всё одно — сгинем. Это Россия, чёрная дыра. Засосёт — не заметишь. Россия всегда была такой: на спичечных сваях над её болотом что-то строили, а сваи гнили, и всё раз за разом рушилось.

      — Я хочу пить, — оповестила Катя, когда я вернулся в грузовик. — Мне страшно.

***

      Заглянув в кузов, я увидел, что мы богачи. Ящики и мешки, которые не успели выгрузить бомжи на складе, были забиты картошкой. Из неё, я знал, в Городе делали пищевой концентрат — универсальный продукт, который синтезатор пищи мог превратить в любое блюдо, — хоть в торт, хоть в шашлык.  Наломав веток, я взял у Кати зажигалку (единственное техническое устройство, которое мы смогли вывезти из Города) и разжёг огонь. В багажном отделении сыскались две пластмассовые канистры с чистой водой, предназначавшейся для заправки водородного генератора. Ею мы утолили жажду. Катин взгляд, в котором за время погони скопилось много непонятной мне ненависти и ожесточения, изменился: в нём появились оттенки робости и благодарности. Она подошла к костру не сразу, а медленно, осторожно; протянула к теплу руки и наблюдала, как я верчусь вокруг, подкидываю дрова, ругаюсь вполголоса. Она довела меня до границ своей территории, и настала моя очередь вести её. В первые минуты она боялась, что на свободе я буду рохлей и нудягой, и мы пропадём. Теперь она знала, что так не окажется. У Кати отлегло от сердца, в глазах её разлилось спокойствие, лишь чуть-чуть разбавленное страхом перед ночной стихией. И было там ещё что-то, очень древнее и очень лестное для меня: какое-то полуосознанное благоговение перед культом пламени и его главным жрецом — мной.

      — Алекс укротил огонь, — сказал я, укая и стуча кулаками по груди, как пещерный человек. — Алекс вождь.

      Ветки сгорали быстро, быстро росла куча углей в сердце костра. Я засунул туда картофелины, присыпал сверху пеплом, сел на высохшую от жары траву рядом с Катей и погладил её.

      — Мы сбежали, — она подышала на зябнущие пальцы. — Что мы натворили?

      Катя дрожала от холода, но из-за её дрожи мне сделалось неспокойно. Казалось, за нами вот-вот придут из тьмы, окружившей костёр, и я то и дело оборачивался.

      — Не надо думать о плохом, — сказала Катя, поняв причину моего поведения. — Дурные мысли притягивают опасность.

      Вся моя жизнь являлась опровержением этого Катиного высказывания. Оно настолько шло вразрез с моим опытом, что в иной ситуации я закричал бы, но теперь я просто ничего не ответил, а только вздохнул и сказал совсем про другое:

      — Жаль, бургундское погибло в аварии...

      — Да. Сейчас бы оно не помешало.

      Испеклась картошка, и, наскоро поужинав, мы расчистили в грузовике место для сна, создали нечто вроде баррикады у выхода через задние двери, оторвали от сидений обивку и соорудили две подстилки, в которые можно было зарыться.  Катя, вздыхая и бормоча, свернулась клубком у меня под боком, маленькая и кудрявая.

      — Неужели теперь так будет каждый день? — спрашивала она, охая, ворочаясь и отпуская ругательства в адрес на редкость промозглого ночного сквозняка.

      — Не пройдёт и недели, как этот мир станет для тебя родным, — заверил я. — Город станет казаться чем-то неестественным и даже невозможным. Ты перестанешь понимать, как могла там жить. Ты заново родишься, а прошлая жизнь превратится в сплошной сон. Ведь это не Город подстроен под человека, а человек подстроен под Город. Человек всегда подстраивается под жизнь, и перемены ни для кого не становятся катастрофой. Уж мне-то ты можешь верить.

      — Да... — проговорила Катя. — Ты же из прошлого. Это трудно принять. Ты ведёшь себя так, как будто всегда жил в одном с нами времени.

      Мы проболтали, пока ночная тишина не заставила нас перейти на шёпот, а потом и вовсе замолчать, не дышать и затаиться.

***

      Я провалился в сон незаметно. Просыпался от любого шороха и, убеждаясь, что всё в порядке, засыпал. Кто-то пытался на мне лежать, где-то, казалось, горел свет, кто-то на меня смотрел и что-то шептал, — но я помнил эту тревожную возню с трудом, как и рваные, затягивающие сны. Ночь вся состояла из резких пробуждений, предательски проникшего под утеплённую форму холода, впивавшихся в рёбра углов и животной, независящей от меня напряжённости всех органов чувств, в том числе и тех, о которых я раньше и не подозревал. Под утро, в Час Быка, ко мне пришёл страх, что в убежище приползёт обожжённый, оскалившийся от боли человек из сгоревшего грузовика — приползёт и умрёт перед нами. Этот полусон-полумысль пил силы и причинял мозгу боль, и я никак не мог отряхнуться от леденящего оцепенения, а кто-то тряс меня.

      — Дьявол, почему так темно? — я растёр руками лицо, всмотрелся в окружающую темноту и не смог понять, где мы. Не было видно ничего, словно нас засунули в мешок.

      — Алекс, я, кажется, с ума схожу, — Катя часто дышала. — Я уже начала думать, что это не ты, а кто-то другой. Так страшно было!

      Сев, я задел головой брезент, лежавший поверх нас и ящиков. Он сохранял в нашем неуютном гнезде тепло и не пропускал свет.

      — Откуда здесь это?

      — Не знаю, — испуганный голос Кати щебетал, а пальцы впивались мне в локоть. — Ночью взялось откуда-то. Я сидела, жгла зажигалку, а когда она кончилась, кто-то взял — и накинул. Я чуть не умерла от ужаса. А тебя будить не хотела. Тебе и так снилось что-то нехорошее. Я думала, ты колдовал. Ты бормотал что-то...

      — Ты истратила всю зажигалку?!

      Катя захныкала, но внезапно стихла и насторожилась.

      — Алекс, ты слышал?

      — Что?

      — Молчи! Слушай...

      Над нами заскрипело.

      — Оно пришло! — Катя прижалась ко мне. — Оно пришло!

      Я откинул брезент и увидел, что ночь ушла. По крыше кузова скребли когтями. Я взобрался на ящик, громко стукнул кулаком по потолку. Раздалось злое карканье, и скрежет прекратился.

      — Видишь, это всего лишь ворона, — я как можно добрее улыбнулся бледной Кате. — В прошлом у меня на даче был дом с железной крышей — так там они постоянно шастали по кровле, на нервы действовали. Ты спала ночью?

      — Издеваешься? — Катя пощёлкала мёртвой зажигалкой и простуженно  закашлялась.

      Я выпрыгнул на траву. Сверху мелькнуло что-то большое, белое и крылатое. Оно скрипнуло по обшивке грузовика, взлетело и, плавно махая крыльями, растаяло в низких тучах — да так быстро, что я и голову повернуть не успел, а заметил лишь, как упало к моим ногам пушистое белое перо. Я подобрал его. Перо пахло мёдом.

      Ну да. Так оно и есть. Рай стал ближе.

      — Постой! — крикнул я в небо. Никто не отозвался, но я долго стоял, глядя на светло-серое солнечное пятно в тучах, подставляя глаза моросящему дождю и ловя носом свежие ароматы травы, листьев, железа, остывшего пожара, прорезиненного брезента и болота. Было часов восемь утра.

      — Эй, Катя, у тебя есть ангел-хранитель.

      Катя сидела в глубине кузова и кашляла. Она не хотела выйти и размяться — думала, от этого станет ещё холоднее.

      Со вчерашнего дня у нас осталось несколько недоеденных картофелин. Они остыли и были склизкими и подгоревшими. За завтраком я изложил Кате план на будущее: идти по железной дороге до ближайшего населённого пункта, там достать нормальную одежду и амуницию, сориентироваться, в какой стороне Москва, и топать туда, в мой клан.

      — Есть и другой вариант, — добавил я. — Мы можем выкопать в чаще нору и зазимовать. Я стану местным пивным лешим, а ты — моей шампанской дриадой.

      Кате было очень тяжело. Ночь надломила её. Она не верила в моё благостное настроение, да и я в него не верил. Дождь усиливался и холодел, темнели и сгущались тучи, словно мрачный дракон грядущего медленно снижался к нам, готовясь задуть дыханием огонёк надежды.  Предчувствие, что планам не суждено осуществиться, овладело всем моим естеством и заставило дрожать, как вчера, во время побега из Города. Тем не менее, мы решили выдвинуться немедленно. Древние викинги сказали бы, что клубок наших жизней может быть уже размотан, только мы не знаем об этом, и нет смысла пытаться обхитрить судьбу, которая сама мать хитрости. Лучше идти по Дороге, чем сидеть на обломках и дрожать.

      Я закрыл кузов брезентом, чтоб не намокли драгоценные запасы, за которыми мы ещё должны были вернуться, и стал ждать, пока Катя в кустах приведёт себя в порядок.

***

      Она вернулась очень напуганной и только и смогла что пролепетать:

      — Т-там, в кустах...

      То был не Катин голос — то постучалось в нашу дверь насилие.

      Мы прошли метров двадцать вглубь леса и за густыми зарослями орешника наткнулись на то, что недавно было укромной лесной поляной. Какой-то жестокий плуг перепахал её от края до края, да так основательно, что тонкий слой лесного чернозёма перемешался с лежавшей под ним глинистой почвой. На поляне не осталось ни травинки, ни кустика. Коричневая земля была напитана водой так, что в ней можно было утонуть, но залитые дождём уродливые борозды от широких протекторных колёс и глубокие следы сапог сохранились довольно хорошо. Местами грязь вздымалась, образуя кочки, меж которыми натекли мутные зеленоватые лужи; кое-где торчали камни и куски бетона, ранее, видимо, находившиеся под землёй. И поросла эта страшная поляна уродливыми круглыми предметами размером с человеческую голову. И никак не хотел я понимать, что это и есть головы закопанных живьём в землю людей, с волосами, насквозь пропитавшимися слякотью, — головы тех, кто уже начал смешиваться с миром. Мёртвые.       

       На некоторых головах, подальше от грязи, мокрые и молчаливые, но довольные собой, сидели чёрные вороны и поклёвывали жуткие свои насесты. При нашем появлении птицы взлетели на деревья и подняли несусветный грай.

      — Они все мёртвые, — низким голосом сказала Катя. — Все до единого. Алекс, куда ты меня привёл? Почему мы не остались в Городе?

      — Подожди, не так быстро, — я скрестил крупно дрожащие пальцы рук. — Подожди, мне кажется, здесь кто-то шевелится.

      — Шевелится? Шевелится?! Да они дней пять как померли! Чуешь, чем попахивает? То-то мне ночью мерещилось! Это они, несправедливо погубленные души. Стонут. Хотят отомстить. Алекс, уведи меня отсюда, прошу!

      Она вдруг заулыбалась, попыталась скрыть это, но ничего не получилось, и она опустила голову, закрыла глаза, да так и осталась неподвижно стоять и скалиться.

      Я ступил на чавкающую почву, подошёл к ближней голове. Мягкая стажёрская обувь погрузилась в грязь почти по щиколотку, сквозь тонкую подошву проник холод осенней земли. Мне хотелось пошевелить голову ногой, но я сел в грязь, закусил губу и пальцами коснулся кожи, холодной, склизкой, как картошка, которой мы позавтракали. Мертвец.

      Как глупо. Здесь все умерли. Проверять нет смысла.

      Я подошёл к другой голове. Мозг отключил мысли, чтобы не выйти из строя.

      Вороны слетели с веток и стали кружить в воздухе, то и дело снижаясь к нашим головам, страшно каркая и норовя царапнуть или выколоть глаза. Катя взвизгнула, сделала шаг назад, под защиту кустов.

      — Вон! Вон! — закричал я, взревел, зачерпнул рукой грязь и швырнул в первую попавшуюся птицу. Та увернулась, но стая попритихла, и я расслышал хрип. Голова, которая, как мне показалось вначале, пошевелилась, изменила положение и повернулась ко мне бело-зелёным неживым лицом с широко раскрытым ртом, вокруг которого темнела грязь.

      Я крикнул Кате, чтоб принесла канистру с водой — она не пошевелилась. Я крикнул громче, и она побежала выполнять поручение, не ведая, что самое страшное досталось мне.

      Человек, закопанный в землю, захрипел, попытался сглотнуть и с трудом произнёс:

      — Дай из лужи... воды из лужи... тут... поищи ещё людей... кто-то должен был выжить...

      Где Катя? Убежала? Нет, вот она, выбилась из сил, но притащила канистру и, переборов страх, подошла к закопанному, поднесла к его губам крышку с водой. Захлёбываясь, тот с шипением высосал из неё всё. Катя дала ему ещё три порции, но я остановил её, опасаясь, что долго не пивший человек может умереть. Закопанный услышал моё предостережение.

      — Не дождётесь, я не умру, — тихим голосом сказал он, заморгал и бессильно уронил голову. — Глаза чешутся... Зачем вы сюда пришли?

      Не поняв странного вопроса, я побрёл искать живых.

      Слипшиеся, похожие на гнилую тину волосы, тронутая тлением кожа, уродливо скривившиеся лица: со сжатыми губами и с раскрытыми ртами, зажмурившиеся и безучастно глядящие в землю, одни спокойные, другие отражающие невообразимый ужас. Все они смешались у меня в голове в кутерьму образов, трупного смрада, вороньих криков и резких, как вспышки чёрных молний, взмахов крыл, и ничего яркого, способного укорениться в сознании на всю жизнь, не запомнилось. И слава богу.

      Они умирали не сразу. Кто-то раньше, кто-то позже. Были трупы, которые начали гнить, а были окоченевшие, умершие этой ночью, возможно, несколько часов назад. Они превращались в прах по очереди, и те, которые были в этой очереди последними, прокляли на свете всё. Они видели перед собой лужи, но не могли до них дотянуться; они чувствовали дождь и ловили его капли, а их было слишком мало, чтобы хватило для жизни. Земля давила на них со всех сторон, не давая дышать. Холод выдавливал жизни быстрее жажды. Я дотронулся до каждого из них и знал столько, сколько не познать ни одному мудрецу. Никому не пожелал бы я обрести такое знание.

      Всего их было сорок три. Я согрешил против истины, сказав, что дотронулся до всех голов. Не до всех. Две макушки торчали из большой и особенно мутной, бурой лужи, в которой плавали мерзкие ошмётки. Ясное дело, они захлебнулись. Сначала обрадовались, что могут пить, а потом поняли, что это конец. Поднимали головы, вытягивали, как могли, губы, ловя воздух, но это не спасло их от гибели в луже, бывшей не глубже стирального таза.

      Рядом с этими двоими я обнаружил второго живого человека. Его подбородок плескался в луже, и от жажды он не страдал. Он утолял её вонючей водой, в которой утонули те двое.

      — Мы вас сейчас раскопаем, — сказал я ему, не зная, какие ещё можно подобрать слова. — Если... если вам совсем плохо, мы раскопаем вас первым.

      Естественно, ему было совсем плохо. Человек люто посмотрел на меня опухшими красными глазами и промолчал.

       Заторопившись, я нашёл одного за другим ещё двоих живых. Они были закопаны друг напротив друга и были без сознания. Нервно суетясь, Катя оторвалась от первого найденного, возле которого она хлопотала, пытаясь выкопать его голыми руками, и дала напиться всем троим.

      Последнего, пятого живого я обнаружил на самом краю поляны, в конце, когда совсем отчаялся.

      Мы оторвали от ящиков пару досок и попробовать копнуть ими. Земля была мягкой, хоть руками разгребай, но чтобы освободить человека, нужно было углубиться в неё хотя бы на метр, а для этого тонкие, хрупкие доски не подходили.

      — Выкопайте женщин, — попросил человек, которого мы обнаружили первым, и с которого начали операцию спасения. — Тошно мне, задохнусь я скоро.

      Найти женщин среди пятерых выживших было сложно. Страдания и грязь изуродовали людей до неузнаваемости.

      Я вернулся к железной дороге, подлез под днище грузовика и минут пятнадцать подкапывался руками под разбитые вдребезги шарообразные генераторы Б-поля, которые в будущем называли колёсами.  Мне удалось выдернуть из-под грузовика два больших цинковых обломка, похожих на черепки огромного кувшина. Благодаря им выкапывание людей пошло быстрее.

      Перемазавшись, промокнув и взопрев, мы с Катей извлекли из-под земли одну из двух с трудом найденных женщин — ту, что была закопана на краю поляны. Нечего было и надеяться, что она поможет в спасении остальных. Она слабо дышала, и пришлось нести её в наше убежище на руках, — благо, женщина, несмотря на высокий рост, оказалась поразительно лёгкой.

      С другими подобный трюк не вышел. Вторая женщина была довольно упитанной, а может, распухшей, и до грузовика я тащил её волоком. Катя, не знавшая в Городе, что такое тяжёлый физический труд, вымоталась, и её едва хватало для работы с «лопатами». 

      Третьим в грузовик отправился щуплый мужчина, закопанный напротив женщины. Он выглядел наиболее жалко, ибо даже не открыл глаз, когда мы вливали ему в рот воду и освобождали его соседку по могиле.

      Неожиданной стороной повернулось к нам извлечение парня, зарытого возле вонючей лужи. Когда мы с Катей уложили его на землю и стали осматривать на наличие ран, он вскочил и, вопя, кинулся на меня с кулаками. Ума не приложу, откуда взялись у него силы для этого рывка, но их оказалось куда как недостаточно. Я оттолкнул от себя сумасшедшего, и тот, странно извернувшись, упал боком на землю, вперился в меня диким взглядом, тщетно пытаясь обуздать вышедший из-под контроля разум, после чего его вырвало, и он потерял сознание.

      Мы выкинули из кабины грузовика сиденья и осколки стекла, расстелили на полу ангельский брезент и  уложили на него спасённых.

      Катя трясла головой, чтобы мокрые волосы не мешали смотреть, а плечом пыталась утереть глаза. Я знал, что когда я не вижу, она горько рыдает. От жалости к ним и к себе. «Что с ними сотворили!» — думала она, понимая, что разные живут на свете ублюдки, и ничто не мешает им завтра учинить подобное с нами самими. Иногда Катя забывалась, а от моего окрика вздрагивала и с ужасом смотрела, как я, стоя на коленях, остервенело ковыряю цинковым обломком землю вокруг закопанных людей и, поскальзываясь и падая, волоку спасённых в грузовик, и скриплю зубами.

      — Ты демон... — бормотала она. — Ты не человек...

      Я не демон. Я делаю то, что говорит мне философия, ещё вчера безусловно являвшаяся бесполезной. Но что мне было отвечать Кате? Я мог оставить работу, сесть на землю и плакать, но никто бы не пришёл на помощь, и кошмар не кончился, а только пропали бы чьи-то жизни.

***

      Я был уверен, что все они умрут. Безумный паренёк корчился в сухих рвотных позывах,  тщетно пытаясь выжать из себя хоть что-то, и, наконец, у него изо рта вылилась целая лужа крови, в которой плавал тёмный сгусток, и он затих навсегда. Большой и сильный мужчина, которого мы нашли первым, почти будничным голосом просил нас развести костёр. Я отвечал ему, что огня нет, а тот вздыхал и пытался уснуть, и засыпал навсегда.

      Я познакомился со смертью в довольно раннем возрасте: один раз она пришла в мой дом в десять лет, второй раз в двенадцать. Мой разум тогда был незрел и, хоть мне и пришлось всю оставшуюся жизнь расхлёбывать последствия этих двух смертей, я всё ж таки не мог охватить интеллектуальным взором всю грандиозность процесса перехода из одного мира в другой.

      В тот грозный, безмолвный день я вновь столкнулся лицом к лицу со своим злейшим врагом, и чудо свершалось у меня на глазах. Душа моя трепетала, но разум был холоден, и с холодным и отстранённым естествоиспытательским вниманием следил я за всеми действиями подлейшего противника. В тот день люди находились одновременно в двух состояниях: в движении и в покое; они, лёжа на брезенте и с виду практически не шевелясь, в каком-то ином измерении стремительно неслись над алой плоскостью страдания в чёрные области небытия. Я не слышал крика баньши, но знал, — сейчас воздух сотрясается от него, и кто-то рядом понимает, что ему не спастись. Я не видел тёмной фигуры в балахоне, но знал — сейчас она в одном со мной пространстве и времени, сейчас она наклоняется над человеком, лежащим в тридцати сантиметрах от меня, и всаживает в него ржавую косу. Как во время пожара в небоскрёбе боялся я, что смерть обнаглеет. Что она начнёт с самых ослабших, расхрабрится, схватит тех, кто посильнее, а затем заметит меня и Катю — и накинет нам на глаза свой истлевший плащ. Почему смерть думает, что мы лучше тех, закопанных? Что мешает ей нарушить раз установленные правила и, невзирая на физическую целостность наших организмов, отнять жизнь у нас с Катей? Ничто ей не мешает, — понимал я, — ничто, кроме того рождённого длинной цепью совпадений чуда, которое заставляет наши сердца биться, раны — затягиваться, а мозг — накапливать знания.

      Я волок трупы обратно в лес, как огромные мешки картошки, я брал их за руку и перекидывал через плечо, а трупы наваливались на меня центнерами, перемноженными на максимум энтропии, и заставляли спотыкаться через каждые два шага, но я продолжал их волочь, как можно дальше, чтобы они не сводили с ума вонью.

      Мне негде было ополоснуть руки после мертвецов, и так я становился ещё ближе к краю бытия: микроскопические частички угасших жизней въелись в мою кожу, а мне было настолько плохо, что и не думал о них и возвращался к живым, и сидел с ними, томясь от бессилия. Их бы раздеть, обмыть, напоить чем-нибудь горячим, да к огню, но у меня для этого было меньше средств, чем у пещерных людей: ни кремней, чтобы разжечь костёр, ни звериных шкур, чтобы спасти людей от холода, ни шаманских отваров, чтобы вдохнуть в них силы, — была только продуваемая осенним сквозняком железная пещера грузовика, в которой мы впятером ютились, как наши совсем далёкие предки дриопитеки, оказавшиеся вдали от родных лесов. С пещеры люди начали — и к ней же вернули их петли истории. Это была граница — та, которая всегда чувствовалась в мире после конца света. Мы стояли на временном аванпосту человечества: цивилизация добралась до сюда лишь в виде гнутых обломков некогда совершенных устройств, — а если мы сделаем ещё шаг вперёд, там и того не окажется.

      Меня тошнило, и я с минуты на минуту ожидал, что из меня польётся кровь, и я умру, как тот, сумасшедший. Я готовился сдаться. Но меня спасало моё знание.

***

      Оно было со мной всегда, да и не только со мной — со всеми более-менее образованными людьми с детства было это знание. Истинно: мало создать у себя в голове огромное хранилище информации — надо ещё и добиться, чтобы знания, как детали в электронной схеме, друг с другом взаимодействовали. Чтобы из каждого факта следовала цепочка логически обоснованных выводов, в свою очередь связанных с другими фактами и логическими цепочками. Чтобы накопленный за два миллиона лет существования цивилизации опыт не лежал мёртвым грузом, а работал на улучшение нашей жизни.

      В моей же голове опыт цивилизации не работал, и лишь изредка, во время умопомрачительных сотрясений, вроде похода на Зону, по логическим цепям мозга начинал течь ток. Выученные слова переставали быть набором старинных кириллических букв и открывали дверь в космос, но едва сотрясения прекращались, ток иссякал. В повседневной жизни, как мне казалось, можно было спокойно обходиться и без знаний. А выяснилось, что нельзя. Если похоронить накопленный за два миллиона лет опыт, люди так и не перестанут закапывать друг друга живьём, и как-нибудь раз на Земле останутся только гниющие головы, торчащие из радиоактивной глины.

      Чтобы такого не произошло, нужно всегда помнить: есть бездна, и есть узенький уступчик возле самого обрыва. На уступчике живём все мы — Вы и я. Бездна рядом, от неё нельзя отдалиться — можно только приблизиться. Это глубокая, холодная пустота, которой наплевать, есть мы или нет. Рано или поздно все в неё упадут. И только сообща мы способны  бездне противостоять. Только вместе мы можем развивать науку, позволяющую хоть как-то отгородиться от бездны, только вместе мы способны творить красоту, позволяющую лучше чувствовать те немногие мгновения жизни, что нам отведены.

      Люди так любили искать в окружающем мире знаки, с помощью которых потусторонние силы, добрые духи или всевышнее божество, давали бы им понять, что и как делать, — но при этом своём желании люди в упор не замечали, что вся жизнь на Земле: вся биологическая эволюция и история цивилизации, — суть одна исполинская стрелка, без всяких намёков и иносказаний показывающая: вперёд — это туда. Туда, где прогресс, где всемогущество, где у смерти власти всё меньше, а у нас — всё больше. Прогресс — это песчинки, пусть смехотворные по величине, но из них, пусть нескоро, но всё-таки можно построить стену, способную отгородить нас от обрыва. Иллюзии же прогресса — это гибельные, но зачастую очень приятные заблуждения. Казалось бы, что мне до чужих заблуждений? — но, увы, именно из-за них, а не из-за чего-то ещё люди закапывают других людей живьём на полянах, подыгрывая и без того всесильной бездне.

      ПОЧЕМУ?! — хотел кричать я. Почему в этой беспощадной борьбе каждый за себя? Почему люди не подмигнут друг другу, не подадут условный сигнал, по которому можно было бы понять: я чувствую то же, что и ты, я до безумия боюсь бездны, я не хочу туда падать, и ты не хочешь, — так давай встанем плечом к плечу и будем бороться вместе! Почему люди вместо того, чтобы сказать это друг другу, делают свою короткую жизнь такой гнусной: отравляют природу, строят фабрики и офисы, душат друг друга и закапывают живьём? Почему они так любят быть глупыми и не думают над общей бедой, а играют в игрушки, из-за которых только быстрее скатываются в небытие?

      Я знал почему, и теперь уже не мог сдаться. Страсть обуяла меня. Я люто ненавидел смерть, которая отняла у меня всё. Я стал лучше, и внутри у меня проснулась жажда делать лучше этот пакостный мир. Мне хотелось вскинуть над головой кулак, в котором зажаты порванные оковы, и повести легионы на бой с равнодушным космосом. Я мечтал стать сверхбыстрым духом, носящимся по Земле и открывающим людям глаза, и связывающим их узами общей беды, и взывающим: «Опомнитесь, опомнитесь! Мы хотим одного и того же!». Люди говорят, будто любят друг друга, и признаки их любви так и витают в воздухе? — Так пусть они: любящие друг друга мужчины и женщины, друзья, дети и родители, — все возьмутся за руки и, не глядя по сторонам на разные дьявольские искушения, не подозревая друг друга в непонимании, не пытаясь отыскать местечка посуше, как один, с чистой душою, бросят вызов проклятому Ничему. И пусть Ничто, вечный хищник, ненастный проглот, дрогнет, — и вот тогда мы перейдём в наступление, которое будет уже не остановить.

***

      Я рассматривал троих лежавших передо мною спасённых новыми глазами и восхищался тем, сколь гениальным должен быть Главный Теоретик, чтобы после устроенного им Большого Взрыва разбросанные по пространству кварки и атомы не мелькали туда-сюда, став бессмысленным Хаосом, но собирались воедино, образуя простейших живых существ в океане докембрия, а вслед за ними и прекрасные черты лица, длинные пальчики, тонкий нос с горбинкой, высокие скулы, длинные золотые волосы!.. Вот каким громадным был импульс абсолютного прогресса, вложенный в мироздание божеством: его оказалось слишком много для сотворения тупого космоса, где материя только и может, что крутиться по орбитам, гореть, сталкиваться и взрываться, — и главные энергетические мощности Созидания были потрачены на бесконечно изящную работу, имя которой Человек. Уж я-то знаю кое-что в биологии и могу заверить: чтоб получилось такое красивое лицо и тело, нити ДНК должны быть как ничто на свете тонки и безошибочны.

      И есть на свете свиньи, способные уничтожать шедевры самоорганизации, подобные этому!

      Мне не раз приходила в голову мысль: «Что, если этих людей казнили за дело? Что, если они преступники?». Но — верите ли? — тут мне было всё равно. В мире после конца света нет законов, а значит, нет и преступлений. Что же касается совести, то у каждого она поёт свою арию, а по моей совести так и вовсе выходит, будто я преступник: взял — и поджёг небоскрёб, лишний раз подтолкнув к пропасти раненый мир. И я говорил себе: «Да, допустим люди, которых мы откопали, все поголовно маньяки и садисты. Но если б их судили представители Сил Добра, их не стали бы закапывать живьём, — их бы расстреляли, дали бы им яду, или использовали любой другой метод быстрого и безболезненного убийства, независимо от того, в чём обвиняются казнённые. Муки преступника никогда не исправляли последствий его преступления — они лишь доставляли определённого рода удовольствие палачам. И раз этих людей закопали живьём, стало быть их палачи такие же маньяки и садисты, как и осуждённые на казнь».

     Страданиями эти люди давно искупили вину.

     Я снял стажёрскую форму и укрыл ею одну из женщин. Мне не было холодно: у меня в груди горел неугасимый внутренний пламень борьбы с безразличным космосом, а ей моя маленькая жертва могла и помочь. Большего я для этих людей сделать не мог.  

***

      Закатывались красные солнца в водах и небесах; отцветали, преклоняясь к земле, сады и леса; реки засыпали, чернели и щурились лунной дорожкой. Ае отливал в сотканных из тумана формах сны, и последние Хэривэн, Ночные Хозяйки, относили их к самому Хрустальному куполу, кидали тоненькими ручками ещё выше, и сны разбивались, падали кометами вниз, к лепесткам и веткам, к земле, камням и руинам, жили там.

      Бесшумнее осени брела по чаще воскресшая Анновале, траву не колышет, цветы не мнёт; очи её блестят зеленью листьев, а на руках уснула бесполезная красота. Не знал себе цены грустный белый ангел на незримом мосту, забыл о будущем старый мохнатый ондониквэ в норе и люди во Граде подземном; ночь шла на них и на нас, и мы были Единым.

      Дожившим до заката нужно было идти, а спать оставалось мёртвым. Так было предрешено. Так было писано до Сокрытия Звёздной Земли Гил-Менельнора.

***

      Надо заметить, Катя в последнее время проявляла куда больше находчивости, нежели Ваш покорный слуга. Она уловила моё настроение — Катя, чья женская душа была как антенна для ловли высоких устремлений, пропащая, бесчувственная душа из Города, в котором высоких устремлений быть не могло. Она встала рядом со мной, чтобы бороться с небытием; она больше не плакала и не дрожала: она пыталась раздеть умирающих людей, чтобы завернуть их в сухой брезент, и тряпками стирала с них ледяную грязь. Она поняла, что мы наедине с равнодушным космосом, голые и безоружные, и он отвоёвывает у нас позицию за позицией, человека за человеком. Ей первой пришло в голову, что в аккумуляторе грузовика за ночь мог накопиться остаточный электрический заряд, и она подключила севшую зажигалку к прикуривателю. К вящей радости, энергии накопилось более чем достаточно, чтобы зажигалка (работавшая не на газе, как я привык, а на электричестве) зарядилась, и мы получили возможность разжечь новый костёр, испечь новый обед и даже вскипятить в канистре воду. С приходом сумерек трое спасённых расселись вокруг огня, мужчина глупо улыбался и бормотал чушь, но скорее от счастья, чем от безумия, одна женщина молилась своему божеству, а вторая, девушка Вельда, вернув мне одежду, пряталась по ту сторону костра. Все они почти не разговаривали, и, может, оно было и к лучшему, ибо когда они всё же заговорили, стало ясно, что мы с Катей спасли очень странных людей.

      Мужчина вдруг запустил пятерню в волосы и в сердцах вырвал целый пучок.

      — Он пить хочет, вы ему налили мало воды, — сказала женщина, которую звали Райя. Она следила то за мной, то за ёжившейся и трущей занемевшие руки Вельдой, то за Катей, которая неловко, излишне боясь обжечься, засовывала в огонь картошку.

      — А вам самим ничего не надо? — спросил я.

      — Если только ещё воды. Только лучше тёплой, а то у меня внутри всё жжёт от холодной. В чём вы греете воду?

      — В канистре. Она, правда, пластмассовая, и у воды привкус получается неприятный

      — О, Единый! — да что ты передо мной оправдываешься? Мы вам обязаны спасением, — произнесла Райя тривиальную, но от этого не потерявшую проникновенной искренности фразу. — Огромная вам признательность.

      Отобрав у Кати палку, я выкатил из костра картошку, зарыл её под защиту золы и покосился на странного мужчину, который, утолив жажду, вовсе прекратил двигаться.

      — Он выживет, — сказала Райя, вместе со мной посмотревшая на него. — Ты всё сделал правильно. Он хороший колдун. Только ты не трогай его, он сейчас очень занят. Демон, — она потёрла правую ногу, рукой пошевелила пальцы на ней, сунула стопу почти в самое пламя. — Не чувствует ничего. Не иначе, отнялась. Вельда, а у тебя всё в порядке?

      Вельда кивнула и подала женщине канистру.

      — Пейте, она тёплая, — сказала она.

      Я опасался, что она немая, однако у неё был очень красивый голос, и мне захотелось услышать его снова. Поэтому я переспросил, сделав вид, будто думал, что Вельда обращалась ко мне:

      — Что-что?

      — Спасибо за воду, — сказала Вельда.

      Я подумал, что устраиваю сущее шутовство; пришлось срочно взять себя в руки.

      — Кто же вы такие? — спрашивала Райя нас с Катей. — Вы похожи на механистов... Но механисты... они бы не стали делать того, что сделали вы.

      Я ответил, что мы беглецы, наша машина сломалась, и мы не знаем, что делать дальше.  

      — Чудной ты какой-то, — сказала Райя на это. — Не видела я таких механистов. А ты, Вельда?

      Вельда пожала плечами. Катя наклонилась ко мне и шепнула: «Они все тронулись, точно говорю». От её слов я стал испытывать неловкость за нас обоих, но после решил: «Не о смерти же думать, в конце концов!». Смерти на сегодня достаточно. Нечего это дерьмо вспоминать.

***

     С приходом темноты началась сущая чертовщина. Над нами просвистел гудок, тяжело прогрохотали по рельсам шесть пар колёс, слышен был гул мощного дизельного двигателя. Тень тепловоза проползла по насыпи, светя тусклыми жёлтыми фарами. В лесу кричал филин.

     Я боялся новой ночи и утыканной мёртвыми головами поляны.

      — Нам нужно идти, — проговорила женщина, которую звали Райя.

      — Куда?

      — В Храм Энгора, — ответила она. — Вы беглецы, и мы беглецы. Если не бежать, прошлое догонит. Чёрный конь уже у опушки, он тащит за собой ночь ноября. Будут летучие волки, будут наши враги.

      И, видя моё сомнение, она добавила:

      — Верь в свой шаг.

      Мы сделали два факела и двинулись великим Путём-Дорогою. По колеям и по болотам, по тропинкам и чаще, по полям и холмам, во мраке и холоде, под дождём, но огороженные стенами коридора, сотканного из тьмы, трав, ветвей и отблесков пламени. Во главе колонны шла высокая Вельда и несла на вытянутой руке первый факел, а второй нёс я, замыкая шествие.

      Что я делал? Куда шёл? Зачем? Я всегда знал, что ничего не знаю, и вот я стал одной из двух огненных точек, отмеривших в пространстве освещённый отрезок, и благодаря мне ночь и сон не могли настичь моих спутников. Нечистая сила двигалась следом, наступая на пятки. Как обычно, ещё вчера утром я не представлял, где, с кем и как окажусь вечером. Да что вчера? — я даже сегодня на рассвете не знал, что случится через час, и уж тем более через двенадцать часов. И я не знал, где буду завтра. И буду ли я завтра вообще. Ночь тянулась ко мне чёрными путами неверия, но внутри отрезка, между двумя огненными точками, Вельдой и мной, все было спокойно.

      Но что же происходило? Что это за люди, если меньше суток назад они едва не отошли в мир иной, а теперь идут, уверенно так и... я бы сказал, неотвратимо. Не идут, а скорее грядут куда-то, как рок, как стихия. Ни дать, ни взять, призраки. Шаг не ускоряют и не замедляют, не оборачиваются, не говорят. Не дышат. Жутко.

      Сколько километров мы прошли? Пять? Десять? Кажется, что не меньше тысячи. А я не устал. Я иду так же размеренно, не оборачиваюсь, не обгоняю и не отстаю. Нельзя отставать, темно будет. А самое главное — не оборачиваться. Обернёшься — и всё, сцапает нечистая сила, катящаяся попятам. Один раз я как-то решился на человеческий поступок: прикоснулся к Катиному плечу, а когда она обернулась, тронул указательным пальцем её нос.

      — Мы заколдованы, — прошептала она одними губами. — Нас кто-то заколдовал. Иих тоже.

      Небо со вчерашнего дня оставалось ясным, в редких тучках, и месяц, большой и жёлтый, как никогда казался облачённым в острый ночной колпак,  усмехавшимся и показывавшим мелкие острые зубки негодяя.

      Леса и поля, поля и болота. Шагов много, а пройдено всего ничего. Закружило нас вокруг одного места, тёмного, — там, где головы из-под земли торчат. И вот-вот распрямится заведённая нами магическая пружина, и забросит нас тогда к чёрту на кулички. То ли в Храм, а то ли нет. Храм-то поди один, а иных мест несчётное множество. Скорее уж забросит не туда, чем туда.

      — Само место, где нам было суждено умереть, — говорила Райя, — само оно гонится за нами. От него сложно убежать. Возле каждой глубокой ямы и оврага оно может дотянуться до нас. Нам нельзя останавливаться до рассвета. И оглядываться нельзя. И спать. В эту ночь сон не защитит, а предаст.

      В ту ночь нас предал мир, и сонная его часть, и явная. Страшные мороки посылал он нам всю дорогу, а под утро, когда мы вышли в поле, на нас напали летучие волки.  Они затаились под листьями и нежданно-негаданно вылетели, серые, шесть штук, закружились вокруг нас, обтекаемые, страшные, с уродливыми атрофированными лапками под брюхом. В это время впереди шёл я, а Райя замыкала шествие. За мгновения до нападения она успела уловить опасность, развернулась к нам спиной, ныряя в отрезок между огнями, выставила горящий факел перед собой. Мой факел схватил мужчина; оба они,  повторяя движения друг друга, не боясь летучих волков и даже не глядя на них, обошли по кругу нас с Вельдой и Катей. Летучие волки вились рядом, но круга пересечь не могли. Так мы и стояли два с лишним часа, не шевелясь, не разговаривая, а когда облака посветлели от солнца, летучие волки убрались восвояси, и в дали пожухлых полей мы увидели его.

***

      Высокий и трёхрогий, весь из тёмно-зелёного отшлифованного гранита, Храм Энгора настолько резко выделялся на фоне гладкого поля с чахлой травой, что так и хотелось представить, как он в один прекрасный день переместился сюда из иного измерения. Храм разрушал созданную земной природой композицию и стоял так, гордый, посреди разрушенной композиции.

      — Единый услышал наши мольбы, — Райя щурилась от яркого серого рассвета, заставлявшего блестеть средний рог Храма. Почему только средний, я понял, когда мы, пройдя ещё порядочно по полю, приблизились, и стало видно, что остальные два рога частично оплавлены и почернели, словно от жара. Но что за жар мог расплавить гранит?

      Я смотрел на мужчину, чьего имени так и не узнал, а тот смотрел на Храм. Я смотрел на Райю, а Райя — на Храм. Я смотрел на Вельду, на её тонкий нос с горбинкой, высокие скулы, длинные золотые волосы, — а та смотрела на рассвет. А Катя смотрела в землю и зеленью лица походила на русалку; она не смела поднять глаз. Все были преисполнены благоговения, а я один со своим дешёвым сарказмом и неверием смотрел не на чудо, а на людей, и надеялся увидеть в них хоть что-то иное, помимо этого трепета перед величественным идолом, — но ничего иного я увидеть не смог. А когда все, не сговариваясь, двинулись к Храму, я пошёл с ними.

      Высокие стрельчатые ворота Храма, находившиеся в вечной тени портала и двух низких и широких аркбутанов слева и справа от ворот, оказались закрытыми.

      — Никого нет? — осмелился я глухим, подставившим меня голосом нарушить священную тишину.

      — Эти двери открыты всегда, когда светит солнце, кроме двух часов, утром и вечером, в заповедное время, когда свершается молитва, — своим чудным стилем пояснила Райя. — Стучаться в Храм сейчас не имеет смысла и законных оснований. Это было бы святотатством, ибо мы чтим Единого и знаем завещанные предками обычаи. Давай лучше помолимся, не станем забывать веру, и возблагодарим Единого за новый день, ниспосланный нам.

      — Возблагодарим, — отозвался мужчина, имени которого я так и не узнал.

      — Вы можете остаться, — сказала Райя, заметив, что мы с Катей из деликатности решили отойти и не слушать чужую молитву. — Мы и за вас помолимся.

      — О нет, — ответил я, — что вы!

      Предложение Райи не на шутку меня смутило. Никто никогда за меня не молился, да и не нужно это было. Не то чтобы я атеист; я не отрицаю, что Вселенная спроектирована и построена гениальным Главным Теоретиком, но знать о нём мы можем не больше, чем может знать о своём художнике нарисованный на картине человек. И ни в чьих молитвах Главный Теоретик не нуждается — ведь он уже давно придумал, как ему со всеми нами быть.  

      — Пойдём, отойдём, — я взял Катю за локоть и потянул за винтообразный аркбутан Храма.

      — Подожди, — остановила Райя. — Ты сказал за себя. Теперь пусть скажет за себя твоя спутница. Ты не можешь выбирать за неё.

      — Она стесняется вас, — сказал я, и таки ушёл вместе с Катей за аркбутан.

      У подножья Храма мы не остались единственными сомневающимися. Зерно неверия проросло в иной, отличной от знакомых мне душе, — в той, что не зачерствела в бескомпромиссном мире функциональности и комфорта. То была душа Вельды, которая тоже не захотела благодарить Единого. Я не видел её, но с волнением ловил каждое слово.

      — Нет, — чуть испуганно, но твёрдо говорила она Райе. — Я не хочу благодарить никого, кроме тех двоих людей, которые спасли нас вчера. Простите, но я не могу сделать того, что вы от меня ждёте.

      — Но почему? — чрезмерно удивившись и опешив, воскликнула Райя.

      — Мне не за что его благодарить, — отвечала ей Вельда. — Я не считаю себя лучше тех людей, которые не дожили до вчерашнего утра.

      — Единый, — проронила Райя, — счёл, что они прошли достаточно, чтобы очиститься от греха, и даровал им за это лучшую, вечную жизнь рядом с собой. А наша дорога пока не окончена, мы ещё не готовы войти во врата рая.

      — О какой вечной жизни вы говорите! — взволнованно произнесла Вельда. — Ведь мы были вместе до конца, и вместе видели, как все умирали! Неужели вы не поняли: никакой вечной жизни не хватит, чтобы люди смогли забыть те страдания, которые они пережили перед смертью! Даже через пятьсот лет эти люди в раю будут просыпаться среди ночи от кошмаров.

      — Единый вылечит их души. Единый изгладит воспоминания о боли.

      — Вы говорите, изгладит? Значит, Единый бог распоряжается людской памятью как ему заблагорассудится? Изглаживает и оставляет, что ему угодно? Нет, Райя, я убедилась, что всё не так, как вы хотите верить. Простите.

      — Вельда, вернись!

      — Нет!

      Я услышал шаги Вельды и подумал сперва, что она пошла к нам, но у неё, верно, был другой путь и совсем другие мысли, и мы оказались по разные стороны от входа в Храм. 

      Райя заверила спутника, что Вельда одумается и что одиночество это такое наказание, которого она не выдержит. Мужчина усомнился и сказал, что, похоже, демоны овладели мыслями Вельды.

      В мире после конца света люди дичали на глазах. Мифологическое сознание вернулось, и появилось уже немало тех, кто считал, будто им управляют попеременно то боги, то демоны. Идеалы гуманизма и Просвещения рушились один за другим.

      Закончив обсуждения, Райя и её спутник зашептали хвалы своему божеству. Они стояли на коленях перед запертыми вратами, и я не мог их осуждать, но и находиться рядом с ними было неловко. Храм блестел и торчал посреди чиста-поля, торжественный до нелепости, взявшийся здесь вопреки воле природы и стремлениям ландшафта сохранить свою целостность. Храм не лез ни в какие ворота, но мнил, что сможет создать ворота собственные, себе под стать, и казался способным на это. Но был ли? Райя верила, что был. А я никогда ничему не верил.

      Мы сели на сухую и мягкую, как самый настоящий ковёр, траву под аркбутаном, грелись, когда солнечные лучи пробивались сквозь тучи, и предавались унынию всё остальное время. Забывшись, я выдернул пожелтевшую травинку с колосистой метёлкой на конце и стал жевать безвкусный кончик. Катя удивилась, попробовала, ей не понравилось. Её бы обнять и сказать что-нибудь, что её взбодрит, но я больше ничего не говорил. В Городе у меня ещё оставались силы на подобные вещи, но они иссякли, едва отпала необходимость играть во влюблённых. Катя и нравилась мне, и отталкивала. И мы сидели молча, не как любящие люди, понимающие друг друга без слов, не как друзья, но как те, кому в этот благословлённый девятью музами Геликона час не о чем разговаривать.

      Время застыло в студень, но, отражаясь в бесформенной массе облаков, текло всё-таки, медленно и лениво, как и полагается студню. День шёл к нам издалека, из самого-самого Владивостока, и когда он, наконец, незаметно к нам подкрался, тогда звякнул, сотрясая пространство, гонг, расплавил ленивое время, дал часам и минутам пинка, и жизнь вернулась на круги своя; из-за ворот Храма появились жрецы, и мы стали гостями.

***

      «Сколько в этом мире стен! — удивлялся я, шагая за двумя жрецами в серых накидках с капюшонами и оранжевыми руническими надписями. — Сколько их понастроили! И за каждой новой стеной творится что-то особенное. В убежище — одно, в Калиновке другое, Городе — третье, в Храме Энгора — ещё что-то. Чёрт-те что вообще!..»

      Внутри помещения Храма были обшиты лакированным деревом, на котором были выжжены узоры из больших и маленьких ромбиков. Жрецы вели нас через запутанную сеть коридоров и узких помещений с высоким потолком и витражами из ромбовидных кусков разноцветного стекла. Очередной коридор вывел нас на террасу, опоясывающую необъятный атриум. Над террасой этой висело ещё штук шесть или семь других террас, а над всеми ними, на высоте десятиэтажного дома серел стеклянный купол, сквозь который были видны три рога Храма. Пол атриума терялся где-то внизу, тремя уровнями ниже, и там, не зная недостатка в свете, обильно просачивающемся сквозь купол, раскинулся зимний сад, росли деревья, бил фонтан и блестели какие-то золотистые скульптуры. Террасы поддерживали зеленоватые витые колонны, похожие на гигантские свёрла или штопоры. Вообще архитектура здесь была фантастическая, непохожая ни на классицизм, ни на готику, ни на какой-либо иной знакомый мне стиль. Да и сам культ Энгора, бога времени, — откуда он взялся? «Чёрт-те что!» — возмущённо повторил я про себя.

      Райю в Храме знали хорошо и, кажется, уважали. Достаточно было всего нескольких слов, чтобы жрецы поняли: стряслась беда, и нам всем необходимо укрытие. Я был рад, что обошлось без лишних расспросов и сцен. Трагедии жизни всем были знакомы не понаслышке.

      Пока мы поднимались по невероятно узкой и длинной лестнице, нас быстрым шагом догнал ещё один жрец. Едва выдалась возможность, он чувствительно толкнул меня в плечо, выкрикнул что-то грозное, откинул с лица капюшон, и я узрел... Антона!

      — Так я и думал! — воскликнул он и вознамерился было меня обнять, однако я был против:

      — Но-но, без нежностей!

      Антон крикнул вслед жрецам, уводившим от нас по коридору всех моих спутников:

      — Элистер! Эй, Элистер! Можно серебряного ко мне в комнату?

      Один из провожатых обернулся и согласно сверкнул улыбкой в свете коридорных свечей.

      — И вон ту серебряную, — шепнул я Антону, который без вопросов передал мою просьбу через весь коридор жрецу Элистеру, и вот всего через десяток минут мы с Катькой, умывшись и переодевшись, уже сидели в компании Антона на полу просторной комнаты с четырьмя кроватями, массивным комодом и огромной хрустальной люстрой под потолком, ели тёплую, обсыпанную сухариками отбивную, запивали её квасом и блаженствовали.

      — Редкостная ты сволочь, — трещал Антон. — Такому, как ты, сам чёрт не брат. Из любой передряги выпутаешься.

       — Я-то ладно. А вот ты какого дьявола делаешь в Храме Энгора?

       — Дружище! — укоризненно произнёс Антон. — После того, как тебя украли у меня из-под самого носа, я места не нахожу. Я дал зарок отыскать тебя, во что бы то ни стало. А Храм Энгора — место, где я родился; здесь живёт много людей, способных помочь мне в поисках... И... ты не хочешь представить меня милой барышне? — он, будучи в своём репертуаре, осклабился.

      — Совсем не горю желанием, — признался я. — Она общается только с джентльменами.

      — С ке-е-ем???

      Я как можно грустнее вздохнул и пресным тоном сказал:

      — Антон, это Катя. Катя, это Антон.

      — Его лучший друг, — добавил Антон и напыжился.

      Катя с кружкой кваса развалилась на кровати, как римская аристократка, и пожирала нас, сидящих перед нею на полу, огромными глазищами. Она боялась ненароком уснуть от дикой усталости, и её разбирало любопытство.

      — Ау! — я щёлкнул пальцами у неё перед носом. — Скажи, что тебе приятно познакомиться с моим лучшим другом Антоном.

      Катя открыла было рот, чтобы ответить, но я помешал ей, сказав:

      — Не обращай внимания, Антончик. Она родом из Города механистов; люди там очень целомудренны, а женщины так и вовсе робеют перед незнакомыми мужчинами. Катя всего-навсего тебя стесняется — вот и молчит.

      Получив от Кати пинок, я добавил:

      — А дети в Городе рождаются из пробирок, и у них нет пупка. Эй, Катя, покажи-ка пузико.

      — Пошёл ты ко всем чертям! — воскликнула она и наградила мою спину несколькими синяками.

***

      Узнав о том, где я так долго пропадал, Антон просиял. Я рассказал ему кое что из того, о чём Вы, любезный зритель, уже знаете, но при этом многое из известного Вам я от него утаил по вполне понятным причинам. Катя дополняла рассказ и ничего, в отличие от меня, не скрывала — наоборот, из её замечаний я сам узнал много нового. Так, к примеру, когда я выразил опасение, что Анжела Заниаровна может по маячку в Катиной голове вычислить наше местонахождение и предпринять активные действия, которые могут представлять угрозу как для нас, так и для Храма, Катя успокоила меня и сказала, что может за Анжелу Заниаровну поручиться.

      В последнее время, поведала она, положение Чёрного Кардинала пошатнулось. Каста «золотых» была обеспокоена растущим влиянием «чёрных» и стала подкапываться под самую влиятельную фигуру спецслужб — Анжелу Заниаровну. Были выявлены многочисленные случаи превышения ею служебных полномочий, привлечено внимание общественности к нерациональному использованию ресурсов Города. «Золотые» следили за её претенциозными проектами, и в частности, за попытками исследовать временной разлом. Им очень не понравилось, что во время нашей экспедиции на Зону пропала одна из дефицитных ракетных установок — та самая, из которой Анжела Заниаровна, мстя нечистой силе, хотела «пальнуть» по фабричным корпусам. Не сегодня-завтра Чёрному Кардиналу пустят пулю в затылок — а следом начнутся расправы с её людьми.

      Всё это Катя узнала от Лионы во время последнего их разговора. Лиона имела тесные связи с «золотыми» — не зря за ней ухаживал сам Юра, — и её информации можно было доверять. Она опасалась, что под железную метлу чисток попадёт Катя, работавшая на Анжелу Заниаровну, и порекомендовала ей поскорее убраться от греха подальше в промзону, а то и за пределы Города. Лиона очень хорошо отзывалась обо мне и утверждала, что самый безопасный вариант — убежать со мной. Со мной, говорила она, в лесу не пропадёшь.

      — Так что, — заключила Катя, — Чёрный Кардинал теперь уже никакой не кардинал, а обычная сопля. Она чувствует, что на неё точат зуб большие шишки, и не будет рисковать техникой и людьми, догоняя нас. А остальные «чёрные» и подавно не будут. Мы и так пять машин разбили — а машины в наш век бесценны — ведь мы больше не можем их производить.

      — Да-а-а, — протянул я, когда Катя закончила говорить. — Жаль всё-таки Чёрного Кардинала. Такая красивая женщина... Люблю блондинок.

      — Не обманывайся, — Катя улыбнулась. — Она для тебя старовата. Знаешь, сколько ей лет? — И никто не знает. Она охотилась на колдунов, когда Город ещё был американским бункером.

      Я призадумался. И правда, Анжела Заниаровна, бывало, употребляла выражение «в моё время». А когда оно было, её время? Давно — это явно. Я догадывался, что в будущем открыли секрет продления молодости. Тот же Кузьма Николаевич помнил уничтоженный в конце сороковых годов Светлоград, а значит, сейчас ему далеко за семьдесят, но при этом его здоровью, выносливости и остроте ума позавидовал бы и семнадцатилетний.

      — Не залипай, — одёрнула меня Катя. — Давай, наконец, поспим. А то как бы не сдохнуть от усталости.

      — Да, — согласился я, почувствовав при слове «сдохнуть» невыносимую тяжесть в голове. — Мне нравится ход твоих мыслей.

      И проклятый день смертей кончился. Сон принял меня и Катю; Антон ушёл по делам, а в сонном мозгу всё курсировала мысль: «как бы не сдохнуть... как бы не сдохнуть...». Чертовски глубокая мысль, скажу я.

***

      Вполне обоснованно проспав до времени суток, когда солнце переползло на ту сторону Храма и оставило для вида из моего окна лишь красные акварельные разводы на увядшем поле, я проснулся в совершенном одиночестве, духоте и странном воодушевлении. Встав, я взволнованно прошёлся по комнате, недоумевающе посмотрел на ромбики на стенах, перелистал лежащий на кровати Антона томик «Айвенго» 2055-ого года издания и пальцем нарисовал сердечко в пыли, лежавшей на комоде. Над комодом в углу висела старая паутина, а в ней скорчился высохший паук, который умер, пока дожидался свою бабочку. Я вышел.

      Антон с Катькой отыскались совсем рядом, на второй сверху террасе, нависавшей над атриумом. Антон разговаривал с двумя жрецами Энгора, мужчиной и женщиной, и вместе с его голосом был слышен шум фонтана, доносившийся снизу, из-под террасы. Антон заметил меня, и я не успел скрыться, в результате чего пришлось знакомиться с его собеседниками, которые оказались его родителями. Я поклонился и поспешил уйти от них всех побыстрее и подальше. Чтение классической литературы благотворно влияло на Антона, однако мне было не до того. Скользнув взглядом по кольцевой террасе, я увидел удалявшуюся на ту сторону атриума светлую голову, которую с некоторых пор не способен был спутать ни с чем. Прямые длинные волосы на этой голове, попадая в пятна солнечного света, пробивавшегося сквозь стеклянный купол, золотились, а оказавшись в тени, выглядели почти белыми.  На спине причёска Вельды заканчивалась не резко, не пушисто и не завитками, а ровным острым углом, чуть более светлым на конце, как лисий хвост. Это казалось мне особенно мило. Я улыбнулся всем четверым собеседникам и поспешил за Вельдой. 

      Сейчас, сейчас я догоню её и скажу. Сейчас, сейчас...

      И, почувствовав, что настал миг, когда на попятную уже не пойдёшь, и, хоть слова мои ещё не были произнесены, промолчать уже не получится, я сказал:

      — Постой! С тобой всё в порядке?

      Вельда сделала ещё шага три по направлению движения и, глядя не на меня, а в пол, что-то совсем тихо пробормотала, после чего развернулась и резко зашагала в другую сторону. Я мог догнать её, если бы пробежал метров пять, но Вельда пошла прямо к лестнице, туда, где стояли Антоновы родители, Катя и сам Антон, а показываться им в положении неудачливого селадончика я не собирался. И я не побежал за Вельдой, а просто пошёл, достаточно быстро, но с каждым шагом отставая от неё.

      — Алекс, ты ничего не потерял? — осведомилась Катя, когда я прошествовал мимо.

      — Отвли, — буркнул я — очень тихо, однако, боюсь, несмотря на это, чуткие женские ушки уловили каждую ноту втиснутой в пять-шесть звуков какофонии под названием «Алекс готов провалиться сквозь землю».

      Тем временем Вельда свернула в какой-то боковой коридор, а я был настолько не в себе, что даже не заметил, в левый или в правый.

      Бросив погоню, я вернулся в комнату с чувством, будто проснулся только что, и только что взял над собой контроль. Мне стало ужасно неприятно из-за случившегося, которое явно было большим, нежели просто недоразумением. Я вспомнил, что пережила Вельда накануне, сравнил это со своим поведением и почувствовал себя чудовищем. Эта мысль изматывала. Сознание собственной вины и попытки оправдать себя перед самим собой ввергли меня в какую-то липкую прострацию, в которой ничего невозможно было ни думать, ни делать.

      — Алекс, а Алекс, — из-за двери выглянула Катина голова. — Пойдём Храм смотреть! Там Антончик такие вещи рассказывает про культ Времени! Про уходящие у нас из-под носа жизни... Мне кажется, тебе это было бы интересно.

      — Нет, Катенька, извини. Что-то мне лень. Я полежу, посплю ещё, хорошо? — и я взялся за «Айвенго», наперёд зная, что не смогу прочесть ни слова из написанного.

***

      В комнате, как я уже говорил, было необычайно душно, форточки не открывались, да и нервное перенапряжение давало о себе знать. От духоты я уснул прямо с раскрытой книгой на лице, а проснулся поздним вечером от голосов.

      — Конечно же, у меня есть пупок! Неужели ты веришь этому маньяку?

      — Ха-ха! А ты права, Санёк тот ещё маньяк! Представляешь? — однажды он сжёг гигантский небоскрёб, всего лишь за то, что тот когда-то принадлежал капиталистам!

      — Он и в Городе целую семью ни за что ни про что хотел на машине переехать. Я серьёзно! Классовые враги, говорит. Давай, говорит, раздавим их. К счастью, за рулём была я... Но старикашки, конечно, наложили в штаны, когда увидели его злобствующую физиономию.

      — Т-с-с-с! По его ауре я вижу, что он не спит...

      — Дьявол!

      — Что случилось? — спросил я, сняв с лица книгу и щурясь на хрустальную люстру, в которой горело зараз штук сорок свечей. Света было не меньше, чем от электрических лампочек, плюс хрустальные висюльки отбрасывали на пол, стены, потолок и все предметы в комнате радужные отсветы, точь-в-точь как в моей квартире в двадцать первом веке. Я прикинулся, что не слышал диалога Антона и Кати и принялся яростно протирать глаза.

      — Верховный жрец передаёт тебе привет, — сообщил Антон, а Катя с невинным личиком грохнулась рядом на кровать и погладила мой лоб.

      — У тебя буквы на щёчках отпечатались, — сообщила она. — Интересная книга?

      — Довольно-таки, — ответил я. — Хотя там сплошь про евреев.

      Антон на это громогласно расхохотался и заявил:

      — Точно! — маньяк!

      Потом он стёр с лица следы веселья и добавил:

      — Я оставлю вас одних. Мне необходимо присутствовать на вечерней куэрмэ у корней Ненлота. Поплотнее закройте дверь и не вздумайте заниматься непристойностями.

      — Ха! — бросил ему я. — А если займёмся, что ты сделаешь?

      — Я? — Присоединюсь! — Он накинул на голову капюшон и удалился.

      — Чёрт возьми, — решила Катя, когда дверь за Антоном закрылась, — а мир интересная штука. Подумать только! — люди всю жизнь проводят в железном аду, и не видят всей этой красоты! — она перевернулась на спину и стала смотреть на люстру. — Костров, огромных окон, дождя...

      — Ну, люди от этого не сильно переживают, — заметил я. — Они не видят всего ужаса, ведь на самом деле это только тела живут в железном аду — души же обитают в Матрице, где все счастливы и без огромных окон.

      — Всё философствуешь? — Катя повернула ко мне голову и обольстительно улыбнулась.

      — Почему тебе так не нравится философия? Что она плохого сделала? С ней-то хотя бы людей живьём не будешь закапывать.

      Важная тема заставила меня напрячься; я в возбуждении встал и, загородившись шторой от света люстры, прислонился к оконному стеклу. За ним стояла ночь, и не было видно ничего, кроме клубов тумана, в которых у самой земли фантастично отсвечивали разноцветные витражи Храма.

      — Алекс, ты куда? Лежи. Разве я говорю, что не люблю твою философию? Я теперь вижу, что ты прав, во всём-превсём прав. Ложись обратно. Ты не знаешь, как выключается эта штуковина?

      Катя не знала, что такое люстра и как «выключать» свечи. От этого моё сердце растаяло; я расплылся в умилённой улыбке, влез на боковину кровати и долго задувал все огоньки меж хрустальных висюлек. Когда же в комнате воцарилась тьма, наполненная запахом свечного воска, Катя стала теребить мой воротник, пытаясь расстегнуть рубашку. Кудряшки щекотали мне щёки.

      — Алекс... какой ты хороший... ну поцелуй же меня...

      — Пускай Антон целует.

      — Да ты никак ревнуешь? — спросила она тем же игривым тоном, каким произнесла несколько предыдущих фраз, но я почувствовал, что сейчас может произойти нечто важное.

      — Вовсе не ревную. Просто здесь как-никак Храм...

      — Плевать! — решительно сказала Катя. — Бог Энгор поощряет все виды положительных связей между людьми... В Храме, если ты заметил, под одной крышей живут мужчины и женщины. Красивые мужчины и очень красивые женщины. Тебе это ни о чём не говорит?

      Она поцеловала меня.

      «При чём здесь Храм? — подумал я с досадой. — Начал говорить начистоту — так говори!»

      — Катя!.. — шипел я, уперевшись руками ей в плечи и отстраняя её от себя. — Катя!.. Ну да, дело не в Храме... И не в ревности... Просто я... Я сегодня много думал о тебе и понял...

      — Что ты понял? — в Катином голосе появились нотки раздражения.

      «И правда, что?» — спросил я себя.

      Мы прошли с ней огонь и воду. Это не скинешь со счетов. Мы припечатаны друг к другу. Но я не мог ей верить. Я параноик, и долго ещё у меня в душе сохранится неприятный осадок, будто я это лишь Катина работа, опасное задание, за которое в Городе её ждёт щедрая награда. А если и отодвинуть в сторону её недавнее прошлое, то оставался другой вопрос: способна ли она испытывать к человеку настоящую любовь? Да, я никудышный учитель, но часть проблемы крылась и в Кате. Она была слишком чувственна, а чувственность это такое качество, которое мешает людям быть самоотречёнными. Коль скоро объект любви вызовет вдруг в чувственной женщине ненависть или презрение, она не попытается разобраться в себе и обуздать эти эмоции ради какого-то высшего идеала.  Она, как привыкший к сладостям ребёнок, будет тянуться лишь за удовольствием, которое рано или поздно станет давать ей другой человек. С Катей мне не остановить мгновения — в этом я был уверен. Глядя на неё, я боялся, как бы то, что люди называют словом «любовь», на поверку не оказалось тем, что называет любовью Катя, и ничего более возвышенного людям чувствовать не дано. Вот это было бы по-настоящему ужасно. Это значило бы, что опустошённость от природы заложена в наши души. А я всю жизнь бежал от опустошённости.

      Была ли Катя умна? — Тоже неясно. Она неискренна и полна предрассудков, она вечно изъясняется штампованными фразами и склонна к мистицизму. Ей кажется, будто мысли о беде притягивают беду. По её логике выходит, что если идти по грязной улице и не думать о грязи, то и не испачкаешься. Она хитра и расчётлива — это да, а вот в уме её я позволю себе усомниться.

      Однако ум, говорят, в женщине не главное. Пускай она не была искушена в абстрактной логике, пускай я не чувствовал себя способным пробудить в ней что-то возвышенное, — но Катя была славная. Славная и очень милая неунывающая девчонка с глазищами. Я мог бы смотреть сквозь пальцы на все её недостатки, которые — что греха таить? — вовсе не смертельны и, в отличие от её достоинств, весьма распространены. Я наверняка остался бы с ней, удерживал её подле себя ещё долгое время, не будь у меня самого важного «но» — о нём я пока боялся даже думать.

      В Городе между нами с Катей кое-что было. В подсознании у меня, как и у всех людей, сидел вонючий, блохастый дриопитек. Сейчас, в данный момент, когда у него из-под носа уплывала такая в высшей степени притягательная самка, он громко ревел, прыгал по прутьям клетки и был в гневе. И только я попробовал его обуздать, как Катя встряхнула меня за воротник и предупредила:

      — Не смей молчать! Начал говорить — так говори!

      Решившись, я напомнил Кате, как она сказала когда-то, будто я чересчур серьёзно отношусь к... скажем так... к чувствам. Я хотел объяснить ей, что по-другому к ним относиться и нельзя, поскольку в этом разрушенном мире каждому человеку нужно иметь надёжную опору. Да, подобные желания выглядят инфантильными, но они проистекают из самой сути нынешнего миропорядка. Мне было тяжело говорить это, и я попытался описать Кате весь набор противоречий, угнездившийся в моём и без того несчастном сердце, но это было невозможно, и в итоге вышло лишь пошленькое «давай останемся просто друзьями». Катя знала, что я именно это и намеревался ей выложить; штампованные фразы были её коньком, и она сказала тоном усталого провидца:

      — Опять про блядство начнёшь...

      — Прости, в тот раз я был пьян...

      — Прекрати извиняться! Никогда — запомни! — никогда не извиняйся перед женщинами. А к тем, кто пьян, закон более суров, чем к тем, кто трезв, — ты сам объяснял мне это в Городе! — (она уже говорила на повышенных тонах). — Значит, я блядь, и поэтому ты не желаешь со мной водиться!

      — Но как ты ведёшь себя с Антоном?

      — Как? — удивилась Катя. — Я со всеми себя так веду.

      — Вот в том-то и дело, что со всеми.

      Разъярённая как тигр, Катя соскочила с постели. В темноте мне показалось, что она схватила какой-то тяжёлый предмет, чтобы прибить меня, и замер, готовясь к удару. Но вместо удара услышал лишь её ледяной голос:

      — Я такая же женщина, как все. И точно так же, как все женщины, я могу любить и быть жизненной опорой — при условии, что меня не игнорируют и не смешивают с грязью!

      Она помолчала, ища слова, способные меня задеть, и сказала, наконец:

      — А ты — ты просто-напросто повёлсяна блондинку!

***

      В этом дождливом мире вечно хочется спать, но на следующее утро я неожиданно для себя проснулся спозаранку — даже чуть раньше, чем пробил гонг, возвещающий, что великий бог Энгор извлёк из изукрашенных ромбиками шкатулок новый драгоценный день и поделил его на всех нас. 

      За окнами хлестал ливень. На комоде стоял недопитый стакан воды, в котором плавал бесценный атом трития. Откуда-то дул сквозняк, холодный, ноябрьский. Прячась от него, Катя на соседней кровати с головой залезла под одеяло и спала там, свернувшись, как котёнок. Антон — наоборот, — развалившись на всю постель, цинично храпел. Я решил не подниматься, пока не встанет кто-нибудь из них, — а они не вставали чертовски долго, словно вознамерились залечь в зимнюю спячку. И многие десятки минут пролежал я, не шевелясь и глядя на четвёртую кровать, стоявшую в комнате и пустовавшую. Символично, что она пустует, думалось мне. Моя кровать тоже наполовину пустует, и это ещё символичнее.

      Через час, когда гонг уже пробил, я забыл об этом. Через час мы с Антоном, наскоро позавтракав, сидели на широком подоконнике в трапезной Храма и болтали. Почему на подоконнике? — Ну, наш разговор не был предназначен для посторонних ушей, а в Храме Энгора, в отличие, к примеру, от христианских монастырей, ни для жрецов, ни для гостей не было установлено жёстких норм поведения, так что сидение в непредназначенных для этого местах не возбранялось. В длинной трапезной, несмотря на дождь и сумрак, атмосфера царила довольно домашняя, почти как в клане. Собственно, жрецы Энгора и были одним кланом — просто с религиозным уклоном. Как и другие колдуны, они восстанавливали Землю после глобальной катастрофы, и, ничем не отличаясь от простых смертных, за завтраком разговаривали, смеялись, чокались бокалами с вином. Служители и служительницы сидели за длинным общим столом, и на нас с Антоном никто не обращал внимания, кроме, разве что, Кати, которая ела и пила медленно и то и дело возмущённо поглядывала на нас. Она не сомневалась, что мы говорим о ней, и разговор у нас сугубо мужской. Она почти не ошибалась. Мы говорили о ней — но не только. Всё началось с Вельды, которая сидела в трапезной вместе со всеми, и на которую я бесцеремонно пялился.

      — Красивая барышня, — сказал Антон, когда мы только сели на подоконник.

      Мне вовсе не улыбалось выслушивать лекцию на тему моих симпатий, и я решил, что куда больше ясности внесёт в наши отношения разговор о вчерашнем Антоновом поведении, которое возмутило меня до глубины души.

      — Ничего, — согласился я. — Но ты, как я погляжу, предпочитаешь шатенок.

      Антон сделал вид, будто не понял намёка, и попытался вновь перевести стрелки на Вельду, однако я был непреклонен.

      — Как вчера погуляли по Храму? — осведомился я. — Катя прониклась?

      — Да, ей понравилось, — ответил Антон, почувствовав, что началось.  

      — Понимаешь, Антон, когда ты назвался моим лучшим другом, я не тянул тебя за язык. Не кажется ли тебе, что для лучшего друга это был не самый благовидный поступок?

      — Что «не самый благовидный поступок»? — Показать ей Храм? — Она попросила — я и показал.

      — А если б она попросила о более значительной услуге, что тогда?

      — Тогда бы я сказал, что я твой лучший друг, и ничего не выйдет, — ответил Антон без всякой иронии.

      — Хорошо, — оборвал себя я, ибо чувствовал, как испаряются под его серьёзным взглядом доказательства обвинения. — Я поверю тебе. Я знаю, как ты относишься к словам. И я знаю Катю. Я верю, что вчера она первая начала с тобой заигрывать, такой уж у неё характер...

      Я потерял мысль и выглянул в окно, за которым простиралось торжественное небо и торжественная, освободившаяся от людской суеты земля. Пейзаж искривляли капли дождя, сползавшие по стеклу. «Здесь не мрачно и не тоскливо, — подумал я. — Здесь просто спокойная красота».

      Антон терпеливо ждал, пока я докончу. А докончить было проще простого. Время пафосных речей истекло; отныне для понимания достаточно нескольких слов.

      — Эта женщина ничего не значит для меня, — сказал я. — Но если б значила — на нашу дружбу легла бы огромная тень. Вот всё, что я думаю на этот счёт. Понимай как хочешь.

      — Ты обижаешь меня, — сказал тот. — Я никогда бы не отбил женщину у друга...

      — Оставим эту тему, — я наморщился. — Она тебе по вкусу — сразу видно. Забирай её к чертям собачьим. Мне плевать. Глубоко плевать. Так глубоко, что мои плевки пролетят сквозь земное ядро и размажутся на обратной стороне планеты где-нибудь в Сан-Франциско.

      Это было единственное, о чём я в первой половине разговора говорил искренно. На-пле-вать. Да! Отчего-то меня совершенно не трогали Антоновы враки, и Катино легкомыслие, которое было большим, чем просто легкомыслием; я нёс околесицу и смеялся над тем, насколько затёрта была в эпоху постмодернизма схема раскрытия любовного треугольника (вернее, пока что — треугольничка), которую я сейчас реализовывал, а Антон поначалу принимал всё за чистую монету и краснел, и смущался, и злился на меня, говорил неестественными интонациями, но потом вспомнил, что я отношусь ко всем словам по-механистски и по-постмодернистски и подключился к розыгрышу. Между нами появилась мамихлапинатана; мы оба поняли, что и без слов всё между нами ясно, и вопрос о Кате был решён заранее, но продолжали разыгрывать тысячелетиями не сходившую с подмостков жизни архетипическую сценку «Объяснение между двумя приятелями».

      Я наговорил Антону кучу фраз, позаимствованных из смутно припоминавшихся шпионских романов. Эта женщина опасна, говорил я. Она может оказаться шпионом или саботажником, говорил я. Она оставит где-нибудь маячок, а по нему выпустят ракету. Я сделал ударение на то, что говорю всё это Антону не чтобы рассорить их с Катей, — в конце концов, я и сам могу быть агентом механистов, вольным или невольным, — но надо быть настороже. «Будь настороже, — сказал я. — Она никому не расскажет всего — ни мне, ни тебе». Антон поблагодарил за предупреждение и пообещал разобраться, что к чему. «Если при Кате есть какая-то техника, — сказал он, — то её обнаружат. Но мне кажется, что если техника и есть, Катя о ней не знает. Скорее всего, её используют без её ведома. Как и тебя». Он был рад, что диалог стал покидать плоскость межличностных отношений. Я заметил это и, дабы ввести его в заблуждение, а затем застать врасплох самым обескураживающим вопросом, спросил, нельзя ли прямо сейчас проверить нас с Катей на наличие маячков. «А то, — сказал я, — не могу ночами заснуть — всё думаю, как бы на нас ракета не упала». Антон ответил, что он для такой проверки недостаточно силён как колдун, а жрецов впутывать нельзя. «Вернёмся в клан, — сказал он, — и там решим, что к чему. А пока можешь спать спокойно — от ракет Храм защищён по полной программе». — «Рад слышать от тебя столь разумные речи», — признался я и приготовился задать Антону обескураживающий вопрос, но тот меня опередил.

      — Катя очень хорошая, — сказал он. — Только попала в скверную историю. И довольно легко было увидеть, что у вас с ней ничего не клеится.

      — Что-то раньше ты не проявлял подобной проницательности, — пробормотал я. — Подозреваю, это Катька тебе рассказала.

      Антон усмехнулся, повеселел, обозвал меня психом и заявил, что не заметить, как я пялюсь на блондинку с ушками, весьма и весьма затруднительно.

      — Да почему «с ушками», чёрт возьми?! — воскликнул я.

      Антон выхватил у меня руководство диалогом и принялся отыгрываться.

      — Не ори, — говорил он. — Неужели ты, когда её откапывал, не заметил, что она эльфийка?

      — Конечно, заметил, — соглашался я, распаляясь. — Такая красотка, — говорил я, — настоящая сказочная принцесса. Наверняка она родилась в гигантском гладиолусе.

      Антон напирал.

      — Она эльф, понимаешь? Не человек, а эльф.

      Неслышно скрипя шестерёнками памяти, я выудил из глубины мозга обрывки каких-то фраз, разрозненные предложения из учебника по истории... И точно, об эльфах в двадцать втором веке говорили не как о сказочных персонажах, а как о вполне реальном явлении. Я не обращал на это внимания, потому что чудес и без того хватало. А тут на тебе — «эльфы». Приехали...

      — Значит, эльфы есть? — переспросил я у Антона. — Это не метафора?

      — Ясен пень, есть! — Антон гаденько хихикнул.

      — Откуда же они взялись? Ещё сто лет назад их не было.

      Теперь это была игра Антона, которая для меня была так же волнительна и прекрасна, как новое перемещение из жуткого прошлого в колдовское, чистое и дождливое грядущее.

      «Конечно же!.. — думал я. — Конечно же!.. Эльфов не было... Люди тосковали по ним, люди не могли найти себе без них места. Бесконечная тоска по прекрасным созданиям заставляла их строить мерзкие офисы и заводы. Люди становились подонками, сволочами — и всё из-за того, что эльфов не было рядом. Но век RRR расставил всё по местам. Они вновь с нами, волшебные Тоате де Даннан. Они рядом».

      — Как это здорово!.. — вздохнул я.

      — Попробовать стоит, — вкрался в мечты голос Антона, и началась другая архетипическая сцена под названием «Науськивание друга на симпатичную девушку». «Как-никак, ты спас её, — рассуждал Антон. — Может, у тебя и получится. Но вероятность мала. Она видит мир совсем не так, как мы. Она не так думает, не так чувствует... А вдруг ей сто лет? По ней не поймёшь — эльфы ведь не стареют...». — «Плевать, — сказал я. — Мне самому сто лет. Даже чуть больше. Около ста тридцати». — «Ну так вперёд! Поговори с ней. Узнай, кто она». — «Боюсь, она считает, что я хочу сделать её своей рабыней...» — «С чего ты взял? Из-за того, что ты спас её? — Так в наше время людям часто приходится выручать друг друга. Никто никого рабом не делает».

      — Сейчас нельзя, — отрезал я. — Разве ты не понимаешь, что она позавчера чуть не умерла? Нужно время. Пусть пройдёт несколько дней. Пусть всё хоть чуть-чуть уляжется.

      Антон опять посерьёзнел.

      — Через несколько дней, — сказал он, — мы сами можем умереть. Мы не знаем будущего. Скорее всего, оно ужасно.

      Он помолчал, давая мне прочувствовать, что я живу не где-нибудь, а в двадцать втором веке, где умереть проще, чем прикурить сигарету, и что людей здесь скрепляют куда более крепкие, нежели в моё время, связи — связи грозной беды, которая рано или поздно нагрянет. Дружеское подзуживание, как в мыльной опере, кончилось, мамихлапинатана между нами исчезла, и я незаметно был поставлен перед фактом.

      — Я не собираюсь копаться у тебя в душе, как тупая бабёнка, — сказал Антон. — Я просто высказал пару очевидных мыслей.

      И добавил:

      — Понимай как хочешь.

      Когда он ушёл, я остался наедине с огромным окном и полупустой трапезной. За длинным, мест на сорок, столом осталось сидеть человек шесть. Но Вельда ещё не ушла. Сумрак и сквозняк обвивались вокруг меня, и только что отзвучавшие слова о существовании эльфов представились мне на секунду порождением внезапной дремоты. Чтобы убедиться в реальности происходящего, я сел напротив Вельды и, глядя на её тонкие пальцы, указательный и большой, в которых была изо всех сил зажата алюминиевая ложка, произнёс:

      — Скажи, я не обидел тебя вчера?

      В сумраке зрачки Вельды были расширены. Серые радужки заблестели, и я с ужасом понял, что она плачет.

      — Что тебе надо от меня? — заставляла она шевелиться дрожащие губы. — Ну что? Почему ты всё время ходишь за мной? Я не принадлежу тебе. Если ты сделал что-то для моей жизни, это не даёт права унижать меня... Ты понимаешь?

      Вот так. Едва слышный голос — и всё. Вельда не могла сказать более грубых слов и не могла рассердиться, ибо гнев её навсегда остался там, на поляне. Она не могла чувствовать ничего, кроме боли, отчаяния и ужаса, и мои неумелые, грубые и лицемерные попытки помочь вызывали в ней лишь отвращение.

      Я попытался дотронуться до её плеча, но она отдёрнулась и выбежала вон. Все взгляды сконцентрировались на мне. Моя драма не осталась тайной, и теперь, наверное, поползут сплетни, но я ничего не мог поделать, а так и сидел, каменея, пока кто-то не зашипел: «Пойдём, пойдём отсюда». Кажется, это была Катя. Она вывела меня из трапезной и всунула в руку графин вина.

***

      Через полчаса, лёжа на кровати, я попытался взглянуть на ту сцену другими глазами.

      Как оказалось, я угадал мысли Вельды. «Я не принадлежу тебе», — сказала она. Стало быть, думает, будто я считаю её обязанной мне. Проклятая казнь, проклятая поляна... Лучше б её спас кто-нибудь другой... Лучше б вообще не было нужды её спасать!

      Люди издревле желали несчастья своим любимым. Помнится, ещё Платон об этом писал. Да и сказку какую ни возьми — везде Иван-царевич вызволяет царевну из лап всяких злодеев. Людям хочется сделать любимого человека должником. Сложно заполучить сердце красавицы, купающейся в шелках и окружённой толпами поклонников. Куда проще осчастливить бедную Золушку. Но жизнь не сказка. В жизни у Золушки могло быть счастливое прошлое, которое рухнуло, и которое не восстановить никакому благодетелю.

      Как много знал я о Вельде? Такое чувство, что всё. Я видел её на грани смерти, я прочувствовал её страдание и впитал в себя последние мысли тех, кто умер у неё на глазах. В меня и в неё въелась одна и та же грязь, один и тот же страх, а позже нас обоих согревала одна одежда и одно пламя. И кроме того, я слышал её разговор с Райей у ворот Храма, — а из разговора оного, даже взятого отдельно ото всей остальной жизни Вельды, можно было понять многое.

      Кого лишилась она на той поляне? Родителей? — Очень может быть. Детей? — Вряд ли. Детей там не было. Но важно, что у неё была беда, а я — я был одним из тех, кто мог её понять. Я отлично представлял, что она сейчас чувствовала. Сейчас она в той тьме, а которой побывал я, когда от моей семьи ничего не осталось. Вельда, конечно же, не знала моего прошлого, далёкого и недавнего.

      Когда от моей семьи ничего не осталось, ко мне приставала баба-психолог из сиротского комитета — боялась, что я покончу с собой. Она была страшной дурой, хоть и молодой и достаточно симпатичной. Одноклассницы тоже лезли ко мне с ничтожными утешениями. И после школы это продолжалось. Как узнает кто-нибудь, что у меня нет родителей, так сразу начинает... Они даже не пытались понять меня, ибо им было наплевать. Захоти хоть кто-то из них действительно мне помочь, он сделал бы интеллектуальное усилие, напряг бы чуть-чуть воображение, и сей же миг понял, что я во тьме — а такому человеку словами не поможешь. Но воображение они не напрягали... Свиньи... Никто из них не был моим другом, и никто им так и не стал. Просто все они считали долгом сказать мне какую-нибудь тошнотворную пошлость. Да-а... А женщины, которым я нравился, считали меня несчастным и пытались подсунуть себя в качестве утешения.

      «Что тебе от меня надо?» — повторил я. Вельда неправильно меня воспринимала — это верно.

      Ко мне пришло смелое решение. «Всё ещё не кончено, — подумал я, смакуя его. — Всё ещё только начинается. У меня осталась третья попытка, и я прекрасно знаю, на что её употребить. Я задам Вельде вопрос, на который она не сможет ответить отрицательно. Но надо немного подождать. Совсем чуть-чуть».

***

      Время ждать ещё не подошло. Скоро подойдёт, но пока — пока вино в графине кончилось, а делать нечего. Я, однако, не унывал и отправился вместе с Антоном на утреннюю куэрмэ, куда приглашал меня главный жрец Энгора.

      Куэрмэ — это всего-навсего двухчасовая служба. Утром первая её часть, на которой должны присутствовать все служители Энгора, проводилась в Малом Оромардэ Храма. Малый Оромардэ представлял собою длинный и узкий зал с тёмно-зелёными стенами, винтовыми колоннами и без окон. Он походил на станцию метро. Освещали зал голубые магические шары. В одном его торце располагался анно — главный вход, а в другом — что-то вроде распятия. К стрелкам гигантских золотых часов была прикована золотая же человеческая фигура в рваной одежде. Голова её была опущена, длинные волосы свисали вниз, а лица у человека не было — только гладкая блестящая поверхность. Циферблат часов был овальный, делений на нём было не двенадцать, а шестнадцать, и вместо цифр на него были нанесены таинственные знаки.

      На стенах зала на расстоянии метров четырёх друг от друга на высоте человеческого роста были развешаны культовые изображения, выточенные на прямоугольных кусках белого мрамора и раскрашенные. Величиной они были не больше альбомной фотографии. Поскольку к нашему с Антоном приходу зал уже наполнился, рассмотреть мне удалось только одно из этих изображений. На нём девочка, державшая в руках розу, смотрела на часы, закреплённые на столбе, наподобие фонарного. На циферблате часов было шестнадцать делений. С розы осыпались лепестки и, не долетая до дорожных булыжников, на которых стояла девочка, превращались в чёрный пепел. На заднем плане то ли разгорался рассвет, то ли догорал закат. Изображение выглядело очень простым, словно бы его нарисовал ребёнок, но я не знал, какое в него вложено значение, и не стал спешить с оценками.  

      Сидений в Малом Оромардэ не было — все стояли в абсолютной каменной тишине и ждали начала. Стрельчатые створки анно со звоном закрылись за нашими спинами. Три раза ударил гонг, и золотая фигура, распятая на циферблате, отделились от стрелок и бесшумно вознеслась под самые своды зала. Сверху зазвучал отдающийся громким эхом голос, читавший стихи на незнакомом языке.

      — Проповедь, — шёпотом объяснил Антон, стоявший рядом. — Это язык эльфов-келебдаре.

      — А жертвоприношений не будет? — спросил я, почувствовав, что в этом почти чёрном зале среди неподвижных людей и за закрытыми воротами мне становится жутковато.

      — Великий бог Энгор не нуждается в подношениях, — ответил Антон. — Но он хочет, чтобы люди жертвовали друг другу своё Время.  

      Минуты через три невидимый чтец перешёл на русский язык.

      — Братья! — воззвал он. — Сегодня я расскажу вам о Калькулирующем Принце Иньолюмэ, Сыне, бросившем вызов Отцу своему, великому богу Энгору.

      На заре мира, говорил проповедник, у истоков реки Леты, по которой, как опавшие листья, плывут судьбы, бог Энгор построил город Ойро-Тирос или, на языке людей, Этернус. Этернус-на-Лете пустовал многие миллионы лет, пока Энгор не связал Причину и Следствие, и не родился в его городе Иньолюмэ, Сын Времени. Над миром тогда горело не одно солнце, а целых три, и  Триада сия задавала течение жизни. Если у тебя что-то не получилось с первой попытки, со второй попытки это почти получится, а с третьей — получится наверняка. И наоборот — коль скоро что-то удалось однажды, второй раз исполнить это дело будет куда сложнее, а в третий и вовсе ничего не выйдет. Сам Энгор оказался заложником этого закона. Сначала он сотворил эльфов, и они были совершенны. Потом Энгор сотворил людей, которые удались значительно хуже. Наконец, он сделал зубастых ои-кельрим, и эти вышли совсем уродами. Последних взял под начало Калькулирующий Принц Иньолюмэ. Пророки умалчивают, почему он взбунтовался против отца. Сам Иньолюмэ говорит, будто ему стало жалко несчастных ои-кельрим, которым, в отличие от людей и эльфов, Энгор почти не дал Времени насладиться существованием. Иньолюмэ ушёл вместе с этим отверженным народцем вниз по течению Леты к берегам Очень Тихого Океана, и построил там цитадель Люмэванвэ, которую люди называют Лост-Аурс, Город Потерянных Часов. С тех пор не прекращается война, и в мире всё меньше света и всё больше тьмы. Калькулирующий Принц потушил одно из солнц Триады, а второе сильно охладил, и оно стало Луной. В наступивших сумерках лишь эльфы сохранили способность видеть; люди же заплутали и не могли знать, что петляющая дорога привела их к Очень Тихому Океану. Его бесшумные волны размывали память, и род человеческий стал забывать Энгора и его заповеди. Волны забвения набирали силу в момент рождения человека и ослабевали по мере приближения к старости. Старики всегда помнили о Времени, тогда как молодые люди редко вспоминали о нём, и Калькулирующий Принц мог сколько угодно расхищать часы и дни их жизней и раздавать наворованное мерзким ои-кельрим, живущим в остывшей вселенной далёкого будущего.

      — Поэтому, — говорил проповедник, — во времени поколения должны стоять плечом к плечу так же, как стоим сейчас в этом зале мы. Волны Очень Тихого Океана не должны разносить в разные стороны отцов и детей, не давая человеческой памяти преодолевать годы и века. Вечно должны хранить мы знание об Энгоре — и лишь тогда нам станет ясно, как много времени даровал нам наш всемогущий бог.

      На этом проповедь закончилась, и жрецы покинули Малый Оромардэ, чтобы свершить следующие, сакральные части утренней куэрмэ, на которых ни гостям Храма, ни даже младшим служителям Энгора присутствовать не разрешалось.

      — Ну как тебе? — поинтересовался Антон, когда мы отдышались после холодной духоты жуткого зала и вышли на террасу, радующую глаз дневным светом, проходившим через стеклянный купол атриума.

      — Сложно оценивать, — осторожно заметил я. — Я ведь почти ничего и не видел. Разве можно судить о чём-то, увидев только его малую часть?

      — Главный жрец считает, что можно — раз он пригласил тебя. Так что скажешь?

      — Очень странно, что проповедь здесь читают не прихожанам, а друг другу, — сказал я.

      — Местные традиции, — объяснил Антон. — Из священных текстов каждый делает свои выводы, а утром братья и сёстры по очереди делятся ими друг с другом.

      — Возможно, я не совсем трезв, — сказал я, — но те выводы, которыми поделились со мной сегодня, очень сильно напоминают «Сказку о потерянном времени».

      — Я не читал её, — сказал Антон, — но уж скорее сказка напоминает проповедь, чем проповедь сказку. Культу Энгора не одна тысяча лет, и то, что ты слышал, основа основ тутошней веры.

      Мимо проходил молодой служитель. Заслышав слово «вера», он остановился и откинул капюшон. Это был Элистер — тот, кто вчера открыл нам ворота Храма.

      — Доброе утро, — поприветствовал он нас. — Антон, зачем ты вводишь нашего механистского брата в заблуждение? Юноша проявляет интерес к нашей философии, а ты своими неточными формулировками рискуешь отпугнуть его. С точки зрения религии, — Элистер повернулся ко мне, — с точки зрения религии, у нас тут нет никакой веры. Мы ни в кого не верим, никому не поклоняемся — мы только планируем. Ответь мне, брат, много ли времени отпущено нам для пребывания в этом мире?

      — Немного, — сказал я. — Очень мало.

      — А мы считаем, что очень много, — заявил Элистер. — Людям его мало потому лишь, что они не умеют планировать жизнь. Мы же, прежде чем начать любое дело, долго всё анализируем.

      — Что ж... Возможно, вы и правы. Но я всегда считал, что можно планировать хоть целую вечность — а потом жизнь подкинет что-нибудь неожиданное, и всем планам придёт конец.

      — Планы рушатся от узости восприятия, — уверенно сказал Элистер. — И от того, что мы не помним ошибки предков. Тем же, кто не утратил связь с прошлым и стал благодаря этому по-настоящему дальновидным, бог Энгор дарит немало приятных мгновений.

      — Золотые слова, — пробормотал я, не зная, что на это ответить. Жрец говорил чересчур общими фразами, отчего создавалась иллюзия, будто его речи бьют в цель. Но он ровным счётом ничего не объяснял — или мне так казалось. Я всегда испытывал недоверие к людям, которые злоупотребляли словами, не отбрасывающими тени.

      — Мы жертвуем сегодня ради завтра, — продолжал Элистер. — Получив удовольствие сегодня, мы в итоге обретём только удовольствие. А получив удовольствие завтра, мы обретём и удовольствие, и сладостное его предвкушение. Конечно, завтра может и не настать. Но чтобы оно настало, надо хорошо распланировать сегодня. Наша конечная цель, — заявил Элистер, — создать один большой план для всего человечества. Чтобы ни один миг наших жизней не доставался ои-кельрим, и чтобы каждое мгновение сверкало особенными красками, тянулось сколь угодно долго  и кончалось лишь для того, чтобы настало мгновение ещё более прекрасное.

      И Элистер, и Райя, и спутник Райи, — все они со странным блеском в глазах и смиренными нотками в голосе походили на сектантов, которых я в своё время частенько встречал в подземных переходах. Эти люди пытались всучить мне книги со своими учениями и, если у них это получалось, тем же смиренным тоном просили пожертвовать на культ «сколько не жалко». Они говорили мне: «Брат!», и я не сомневался, что, отдай им кто-нибудь приказание убить меня, они исполнили бы его с той же святой кротостью и фанатичным усердием. И точно так же они сказали бы, прежде чем вонзить в меня ритуальный кинжал: «Брат! Ты нужен нашему богу на небе!». Или что-нибудь вроде того.

      — Мне пора, — оборвал сам себя Элистер. — Побегу проверять, на сколько минут обсчитал меня вчера Калькулирующий Принц.

      Поглядев вслед уходящему жрецу, я протянул:

      — Н-да-а...

      — Ты не понимаешь, — сказал Антон, улыбаясь. — Он говорит примерно о том же, о чём и Кузьма Николаевич, только изъясняется иначе. Метафорами.

      — И зря. Многие хорошие учения постепенно стали совсем непонятными из-за того, что в них о чём-то говорилось метафорами. Смысл метафор со временем размывается. Достаточно открыть ту же Библию...

      — Вот-вот, — подтвердил Антон, — смысл размывается. Его размывают волны Очень Тихого Океана. Но ты прав. Лучше называть вещи своими именами. Пусть не так красиво звучит, зато есть надежда, что нас не перестанут понимать. Оттого-то я и ушёл из Храма к нашему Учителю.

***

      Настало время, когда можно было начинать ждать.

      Я вышел за ворота и, решая, куда бы направиться, заметил, что к Храму от далёкого леса вела через поле полузаросшая колея от колёс. Кто-то изредка приезжал сюда на телеге или на машине, но последнее посещение случилось очень давно. Я не думал об этом. Я думал о том, что передо мной Дорога, одна из трёх самых прекрасных вещей на Земле, и что она неудержимо тянет меня. Я мечтаю только о том, чтобы идти вечно.

       Осень устроила дождепад — загадочное явление, сдержанное в проявлении чувств, но величественное и волнующее. Ветер, обычно быстрый, носящий туда-сюда листья, мусор и капли, обрёл в этот день неторопливость и собственное достоинство. Медленно бежали по траве нагоняемые им волны, плавно раскачивались верхушки леса вдалеке, усыпляюще шелестело катившееся слева перекати-поле, а вихрящиеся и ждущие своего часа узоры туч вырисовывались в конвекционных потоках атмосферы размеренно и постепенно, как настоящие шедевры. Каждый штрих Постъядерной Безмятежности походил сегодня на спокойные, но полные разгорающейся страсти мысли.

       Дойдя до опушки, я раздумал углубляться в чащу и стал бродить между первыми деревьями леса — так, чтобы, находясь под защитой их крон, одновременно иметь возможность обозревать всю ширь поля и тёмный силуэт Храма, от которого я между делом удалился на порядочное расстояние.

      Полуголые ветки над головой стучали друг о друга; несколько пышных ёлок, собравшихся в отдельный кружок, при порывах ветра шелестели, и похоже, и не похоже на морской прибой. Я подобрал с земли еловую шишку и подумал: «Форма жизни. Как странно». Шишка — форма жизни и я её форма, но какие мы разные. Сотни миллионов лет назад из примитивных организмов в океане докембрия образовалось две биологических ветви: растения и животные. И, как бы давно это ни произошло, ещё раньше возникло половое размножение, и первые живые существа разделились на мужской род и на женский. И вот выходит, что с точки зрения эволюции пропасть между Вельдой и мной гораздо глубже, чем между Вельдой и шишкой, которую я держал в руках. А ведь она, к тому же, эльф. Нелёгкую задачу предстояло мне решить, однако изречение одного древнего полководца ободряло меня. «Пропасть, может быть, и глубока, — говорил он, — но нам-то нужно не на дно, а на другой край».

      И снова и снова повторял я про себя вопрос, на которой Вельде придётся ответить положительно, — повторял и надеялся, что страдания не повредили её разум. «Только бы она вникла в смысл слов, — думал я. — Только бы она придала моему вопросу то значение, которое имеет он в двадцать втором веке».

      Если Вельда не поймёт моего вопроса, значит всё было зря. Зря рушили механическую цивилизацию, зря шла война между Городом и кланами. И я зря страдал от непонимания, от невозможности преодолеть культурный барьер, отделявший меня от людей будущего. Если Вельда не поймёт, значит изменения, постигшие мир за прошедшие сто лет, ужасны, гибельны, и никаких светлых сторон, вроде новой ступени развития разума, у них нет.

      Я и без того боялся изменений. Я убежал от них сюда, на замусоренную опушку, похожую на те, к которым привыкли люди двадцать первого века, и, прячась за деревьями, как доисторический лесной монстр, опасливо поглядывал на поле будущего. Раньше, говорят, тут располагался военный аэродром, а Храм Энгора так и вовсе был воткнут прямо посреди взлётно-посадочной полосы, но доказательств тому не уцелело. Аэродром весь, до последнего кирпича, остался в прошлом, в старых-добрых временах, и никто больше не мог представить, как он выглядел — и даже я не мог. Вот если б можно было отмотать плёнку назад и посмотреть, как в последний раз вылетели отсюда на боевое задание истребители — вот тогда бы я, наверное, сумел покрепче ухватиться за воспоминания о двадцать первом веке и не позволил бы им втихаря испариться. Но наверное, это хорошо, что плёнку назад не отмотаешь. Призраков я боюсь сильнее, чем изменений.

      Бредя вдоль границы леса, и размышляя от том о сём, я едва не наступил на новый неожиданный кусок будущего. Это была ощетинившаяся яркими синевато-зеленоватыми иглами кочка, величиною с футбольный мяч. Больше всего она походила на скальп панка, и могла оказаться чем угодно: и живым существом, и противопехотной миной. Это был знак: пора поворачивать назад. Всё равно не удастся выследить в лесу Вельду, пусть бы она и находится сейчас в двух шагах от меня.

      — Вельдочка-Вельдочка, зачем тебе такие золотые волосы?

      — Чтобы прятаться в осеннем лесу.

      На обратном пути к Храму меня подгонял начинающийся ураган; я укрылся от него за давешним аркбутаном. Отчего-то не хотелось так сразу убегать в спокойную тишину и тепло нашей комнаты; я решил посидеть немного в этом уголке и пропустить сквозь себя последние мгновения одиночества, которому вот-вот предстояло разбиться. В душе крепло предчувствие, что Вельда сейчас тоже снаружи храмовых стен, наслаждается непогодой, и осенью, и ранними сумерками.

      И точно. Она шла издалека, но не оттуда, откуда пришёл я, не от леса, а со стороны темнеющего востока. Ветер обдувал Вельду справа и трепал её промокшие светлые волосы. Она приближалась ко входу очень медленно, но заметила моё присутствие лишь в последний момент, когда уже тянула руку к кованому кольцу на дубовых створках ворот Храма. Я окликнул её, и она вздрогнула.

      — Тебе нужен друг? — спросил я.

      — Друг? — повторила Вельда и приблизилась ко мне, а я остался сидеть на корточках, прислонившись спиной к аркбутану. Я был спокоен как никогда, и даже холодная серость её глаз, в которых не было ни капли добра, не смогла поколебать моего душевного равновесия. Я видел, что слово «друг» не сотрясло воздух просто так, и Вельда постепенно осознала его значение.

      — Друг нужен всегда, — произнесла она, и её ответ значил лишь одно: утром в трапезной она не плакала. Утром в трапезной звенело моё одиночество — перед тем, как разбиться вовеки веков.

***

      День минул, а Катя всё сидела у окна и смотрела, смотрела, смотрела. Не могла оторваться. Высота и открытое пространство, за которыми она следила внимательнее, чем за самым закрученным сюжетом кинофильма, пугали её, но не стоило опасаться, что у неё разовьётся агорафобия — для этого Катя слишком сильно полюбила свободу.

       — Ты не встретился с эльфихой? — спросила она, когда я вернулся. — Она тоже в лес пошла, я видела.

      Легко представить, с каким волнением пару часов назад Катя провожала взглядом удалявшуюся фигурку Вельды, становившуюся с каждым шагом всё меньше и меньше, и словно сдавливаемую со всех сторон серой далью. Она волновалась — но и хотела быть на месте этой фигурки.

      — Я боялась, как бы она тебя там не прибила, — сказала Катя.

      Я сел рядом с ней, и мы вместе некоторое время любовались разошедшимся ураганом. Вечер резко потемнел, вихри выли и ревели, а мы, как бы красиво ни светила наша люстра, не включали свет и всматривались в сплошное мельтешение за окном — в отголоски Хаоса, которым Главный Теоретик позволил находиться в его Вселенной по той же причине, по какой люди пускают в дом укрощённых хищников — собак и кошек.

О, бурь заснувших не буди —

Под ними хаос шевелится!

      Катя любила темноту. Убаюканные ветром, мы легли на кровать и стали разговаривать о путешествиях во времени. Я утверждал, что явился из прошлого, а Катя говорила, что нет, это противоречит закону сохранения материи, и если я откуда и мог взяться, так только из параллельной реальности, где события отстают на сто девять лет. Наш диалог был очень интересен, но спорили дилетанты и больше для гимнастики ума, чем ради каких-либо полезных выводов. Катя утомилась, пожелала спокойной ночи и, помня о барьере, возникшем между нами вчера, ушла на другую кровать, а я лежал с открытыми глазами и торопил завтрашний день. Калькулирующий Принц Иньолюмэ мог сколько угодно воровать моё время — я был бы только благодарен, настань рассвет чуть раньше срока.

      Но ночь оказалась важнее утра.

      С концом урагана в комнату проникли отсветы пламени, и я подошёл к окну, чтобы проверить, в чём дело. У подножья Храма кто-то развёл огромный костёр. Не в силах совладать с древним зовом огня в ночи, я вышел наружу. У костра на большой тележке, гружённой книгами, сидели Антон и Элистер и сжигали том за томом.

      — Что здесь происходит? — спросил я у них.

      — Мы проводим ритуал выметания шелухи, — сказал Элистер. — Присаживайся к нам, брат Александр.

      Я приготовился внутренне возмутиться действиям религиозных фанатиков, которые уничтожали интеллектуальное наследие цивилизации, но, поинтересовавшись, какие именно книги приготовились отправиться в костёр, понял: эти поклонники Энгора вовсе не дураки.

      — С человечества, — сказал Элистер, — как и с каждого человека, в течение жизни осыпается старая кожа, волосы, ногти, — одним словом, шелуха. В целях гигиены Энгор советует нам сжигать шелуху, поскольку иногда её становится так много, что не видно живого тела. К тому же, в ней водятся паразиты.

      И он кинул в костёр учебник по истории.

      Я сел напротив них на высохшую от жара траву. В пламени корчились и сгорали десятки учебников, справочников и энциклопедий по истории, социологии, экономике — и не только. Там были ещё сборники плохой поэзии, научные трактаты по искусствоведческим дисциплинам, сочинения кое-каких известных философов и куча глупых книжонок, написанных чёрт знает для каких недоумков. «Сто советов, как стать миллионером», допустим. Или вот ещё: «Основы эффективного пикапа».

      — Помнишь, — спросил Антон, швырнув в огонь «Пятьсот лет европейской демократии», — помнишь, мы как-то с тобой крупно поспорили, имеем ли мы право решать за наших будущих детей, что им нужно, а от чего их отгородить?

      — Помню, — сказал я. — Мы, правда, спорили в основном насчёт компьютеров — уничтожать их или не уничтожать.

      — Так вот, — кивнул Антон, — насчёт компьютеров ты был прав. Если у нас родятся умные детишки, то они и без нас сумеют разобраться, как им поступить с техникой, оставшейся от прошлого. Но не говори мне, что не надо сжигать книги. Если мы их не сожжём, то умных детей нам не видать.

      — Запоздало ты признал мою правоту, — заметил я. — Компьютеры-то — тю-тю. Сгорели вместе с небоскрёбом.

      — Ничего, — отмахнулся Антон и кинул в огонь «Основы маркетинга». — Их ещё полно.

      Я спросил, нельзя ли поучаствовать в ритуале выметания и, получив разрешение, первым делом сжёг работу А.Ф. Лосева «Проблема символа и реалистическое искусство». Этот словоблуд и мракобес, высасывавший свои ничтожные демагогические идейки из пальца и (как справедливо отметил Элистер) паразитировавший  на высоком искусстве, о котором он не имел и отдалённого представления, давно раздражал меня. Помнится, я сказал ему в напутствие: «До встречи в аду!», — и стал рыться в книгах, выискивая, не затесалось ли туда ещё каких-нибудь филологических фолиантов, и вот вслед за Лосевым в огненной купели нашли последнее пристанище Роман Якобсон, Ольга Фрейденберг, Цветан Тодоров и сладкая парочка Греймас с Бремоном.

      — Хорошо, — сказал я, испытав некоторое удовлетворение от маленькой мести. — Многие книги тут подобраны со вкусом. Графоманы, искусствоведы, составители дурацких пособий по всякой всячине, — они действительно лишние на этом свете. Про экономистов, политологов и бизнесменов я и не говорю. Но зачем сжигать учебники по истории? Понимаю, там много вранья и пропаганды, но ведь и факты в них содержатся. Должны дети знать об Иване Грозном или нет?

      Антон скорчил нехорошую рожу, но Элистер не дал ему разразиться гневной тирадой и ответил в своей смиренно-вдохновенной манере, не допускающей пререканий:

      — Конечно, брат Александр, узнать об Иване Грозном было бы весьма и весьма интересно как для нас, так и для наших детей. Но мы, к сожалению не узнаем о нём ничего.

      — Сжечь! — выкрикнул Антон, не сдержавшись.

      — Все историки, — сказал Элистер, — независимо от того, на какой век пришлась их жизнь, и каких взглядов они придерживались, сводили историю к одному: к смене правителей. Каждый новый правитель осуждал предшественников и высоко оценивал тех, кому на смену эти предшественники пришли. Так было всегда.

      — Но мы с этим покончим, — сказал Антон. — Помнишь? Помнишь, что говорил Кузьма Николаевич?

      Я помнил.

      Если что-то было всегда, это вовсе не значит, что так должно продолжаться  дальше.

      — Правителей древности, — говорил Элистер, — вроде того же Ивана Грозного, каждый правитель современности представлял по-своему, с выгодной ему стороны. Но ни один историк никогда не взял на себя труд описывать человеческое сознание в ту или иную эпоху. Поэтому у многих сложилась иллюзия, будто человеческое сознание со временем не меняется. И оно во многом действительно не менялось — как раз благодаря тому, что люди читали учебники по истории. Историки говорили, будто хотят, чтобы ошибки прошлого не повторялись в будущем. Но они будут повторяться, пока существуют учебники по истории. Ошибки — это всего лишь следствие. А причина — в сознании. Сегодня на проповеди наш брат Курт говорил о волнах Очень Тихого Океана, размывающих человеческую память и мешающих детям понимать отцов. Мы можем бороться с волнами только одним способом: объяснить потомкам, как мы думали, чем мы руководствовались, когда совершали ошибки, которые будут казаться им — нашим детям — такими глупыми. Как это объяснить — другой вопрос, поскольку все мы знаем, до какой степени дети не любят слушать наставления родителей.

      — Ничего, брат Элистер, — утешил жреца Антон, — мы с братом Александром знаем, как объяснять. Помнишь, брат Александр?

      Я помнил.

      Если история это круг, мы должны его разорвать. Если история это спираль, то мы должны её распрямить. Если человечество движется к счастью, наша задача его подтолкнуть. А если к несчастью — то остановить и повернуть в другую сторону. Вот моя Идея.

      — О! — восклицал Антон. — О! Как я ненавижу эту дрянь!

      И кидал в огонь тома: «Новая жизнь перестройки», «Осень Белевцева», «История средних веков», «Война и мир президента Стендтера» и т.п.

      — Вот ты спрашивал, надо ли нам знать про Ивана Грозного? — говорил Антон с жаром. — Ну знаешь ты, что был такой полоумный царёк, имел столько-то жён и столько-то детей, устроил опричнину и завоевал кучу ханств. Вот ты всё про Ивана Грозного изучил — но что тебе это даёт? Ты стал хозяином мира? Ты теперь можешь предотвратить опричнину, если опять появится полоумный царёк и решит опять завоевать кучу ханств? — А ни черта ты не сможешь, скажу я тебе. Ты думаешь, пятьдесят лет назад не знали, что такое опричнина? Распрекрасно знали — только почему-то тогда существовал Фиолетовый корпус, который пускал колдунов в расход по первому доносу! И Инквизиция почему-то пятьдесят лет назад была. И она прямо так и называлась: Святая Инквизиция. И сжигала людей живьём на площадях. Никто не сможет предотвратить новую опричнину, если у него останется сознание, как у тупого крестьянина времён Ивана Грозного. А полоумным царькам только того и нужно, чтобы оно таким осталось. Поэтому они во все времена плодили подлых историков и уничтожали писателей и художников... Да если у человека есть мозги, — воскликнул Антон, — то он и без всякой истории, с первого раза поймёт, что устраивать бойню плохо!

       — Брат Элистер, — Антон повернулся к жрецу. — Ты думаешь над тем, как описать людям будущего наше сознание. А думать, я скажу, тут не над чем. В подвалах твоего Храма огромная библиотека хороших книг. Их создатели давно поняли, как объяснять другим, что и о чём и как они думали. И никакого секрета здесь нет.

      Я помнил.

      Каждый день повторяй очевидные вещи, иначе через неделю всё забудешь.

      — Мне нравится, как ты говоришь, — одобрил Элистер. — Из тебя бы вышел хороший проповедник, брат Антон. Пожалуй, я вас покину. Вижу, вам с братом Александром есть что обсудить после долгой разлуки. А шелуху, я думаю, вы и без меня выметете.

      Я попытался его остановить, хотя и без особенной охоты, но Элистер отнекивался-отнекивался и ушёл. Между ним и мной возникла мамихлапинатана: он чувствовал, что мне претит его вера, и я знал, что он это чувствует, но оба мы будем вежливы и отзывчивы по отношению друг к другу.

      — Он не обиделся? — спросил я. 

      — Чёрт его знает, — сказал Антон. — Мы с ним вроде бы давние приятели, но иногда он меня поражает. Отчего-то он тебя невзлюбил, хотя и не показывает это. Впрочем, он не знает, кто ты такой.

      — А кто я?

      — Пришелец из прошлого. Посланник великого бога Энгора. В Храме в курсе, что человек из Эпохи Вырождения проник в наш мир, и уже готовятся сделать его пророком, который отвратит апокалипсис. А отвратит он, между прочим, благодаря тому, что мы увидим, какое у него сознание. Но я был нем как рыба. Никто в Храме не знает, что пророк — ты.

      Удивительно, но я и это помнил.

      Ты необычен. Ты из другого времени. Тебя можно сделать пророком, богом, учредить твой культ и подчинять с его помощью тупое рабочее быдло.

      Я выругался и проклял всех на свете религиозных фанатиков.

      — Послушай, Антон, — сказал я, мимоходом кинув в костёр «Бизнес в послевоенной России». — Люди и вправду всегда одинаковые. Почему бы твоим жрецам не найти первого попавшегося дурачка и не объявить пророком его?

      — Ну нет, — Антон покачал головой, — в наше время у людей ещё сохранилась кое-какая честность. Солдатская честность, говорит Кузьма Николаевич. Может быть, потом, спустя два-три поколения они вновь станут лжецами, как эти чёртовы историки...

      — Это меня не касается. Главное, поскорее отсюда убраться.

      — Уберёмся, — заверил Антон. — Завтра, или, в крайнем случае, послезавтра. Кстати, я надеюсь, мы уйдём не одни?

      — Что значит «не одни»?.. А, так ты про Катю!.. Гнусный донжуанчик!

      — Про Катю. — На лице Антона расплылась блаженная улыбка, буквально вопиющая, что он давно не получал в челюсть. — И про эльфиечку. — Он гыгыкнул.

      — Разумеется, Катя пойдёт с нами.

      — А баба с уш...

      Он осёкся и вперил взгляд в темноту за моей спиной.

      — Я вам не помешаю? — спросил красивый голос, и волшебные эльфы Тоате де Даннан оказались на расстоянии вытянутой руки от меня.

      — Присаживайся, Вельда, — ответил я, через силу обратившись к ней по имени. Если б я не обратился к ней по имени тогда, то не смог бы делать это всю оставшуюся жизнь.

      Антон засуетился, забормотал что-то невнятное и, сославшись на необходимость помогать Элистеру в его нелёгком деле планирования завтрашнего дня, оставил нас в одиночестве.

      Совсем не в том одиночестве, которое мне могло бы захотеться разбить.

***

      Вельда устроилась на траве, возле тележки с книгами, а я сидел напротив неё. Нас разделял костёр. Мы молчали, пока костёр не начал гаснуть. Тогда я сказал:

      — Наверное, надо дожечь их.

      Я не смог произнести «дожечь книги». Многое зависело от того, что я скажу в эти минуты, и нельзя было допускать, чтобы моя жизнь покатилась к чёрту из-за каких-то непродуманных слов и интонаций.

      — Как ты относишься к тому, что здесь сжигают книги? — спросил я, пересев на тележку на место Антона.

      Теперь Вельда находилась слева от меня — сидела, обхватив руками колени, — и тусклый свет пламени так освещал её худое лицо с высокими скулами и носом с горбинкой, что делал её похожей на ведьму. Эти глубокие тени на впалых щеках и под глазами — в них не было ни капли добра.

      — Меня учили, что от прошлого надо избавляться, — ответила она.

      — Меня тоже этому учили. Но я никогда не верил. А теперь, когда я сам стал ходячим прошлым, я и подавно не верю.

      — Ты так говоришь, потому что ты из Города?

      — Да. И нет. Я из города. Но не из того, о котором ты думаешь. Я из города, которого уже давно нет. Может быть, это звучит странно,  но это правда.

      — Это не странно, — сказала Вельда. — Я тоже родом из того места, которого давно нет. И многие сейчас могут так сказать о себе. Все мы бездомные бродяги.

      — Пожалуй, — медленно произнёс я. — А откуда ты?

      — Я родилась в домике. В маленьком домике посреди леса.  

      Я кинул в огонь «Смерть великих нарративов» Лиотара и посмотрел на Вельду. Я не знал, о чём говорить, и она не знала. Кажется, ей было всё равно о чём.

      — Ты очень устала? — спросил я.

      — Да. Но не от того, что произошло... недавно. Я устала от войны.

      — Все устали, — проговорил я. — Никто не стесняется этого.

      — Нет, — произнесла Вельда, не отводя взгляда от огня, который листал страницы сразу четырёх книг в мягкой обложке. — Я устала от другой войны. Эта война была всегда. То, что происходит сейчас, борьба всех против всех, — это всего лишь внешнее проявление. Это может быть, а может на время прекратиться. А война есть всегда. Она появилась вместе с людьми.

      — С людьми? — переспросил я, потому что помнил: Вельда не человек.

      — Я не знаю, как у других народов, — сказала Вельда, поняв моё сомнение, — я мало кого видела в жизни, помимо людей. Возможно, у них тоже так бывает. Но у людей всегда так.

      — Не знаю, как тебе объяснить, — произнесла она. — Это очень сложно.

      — Вот сейчас, — произнесла Вельда, — сейчас ты подумал, что я свысока смотрю на людей. Ты, пусть на секунду, но предположил, что я хочу тебя задеть и оскорбить твой род. Ты посмотрел на меня как на своего противника. И это и есть первая вспышка войны.

      «Она ещё не опомнилась, — решил я. — Не понимает, что говорит». Но Вельда хорошо всё понимала. Лучше, чем кто бы то ни было. Она сама не осознавала величие той фундаментальной, но трудноуловимой мысли, к которой пришёл её разум. Она запуталась, показалась самой себе слишком грубой, смутилась и сказала так:

      — Я не права. Конечно же, это ещё не война. Я сама ответила бы как ты. Но из-за таких ответов очень часто начинается война. Поэтому я и нагрубила тебе сегодня утром. Я боялась войны, которая могла начаться между нами. У меня совсем не осталось сил для неё.

      — О какой войне ты говоришь, Вельда? Разве я не обещал стать твоим другом? Если ты так серьёзно относишься к словам, то почему не вспомнишь моё обещание?

      — Я помню его. Но я боюсь, что не смогу объяснить тебе... Я и себе-то не могу связно объяснить это.

      — Не надо этого бояться, — сказал я. — Скажи всё, что считаешь нужным. Пока что между нами никакой войны нет. Говори, а я буду слушать.

      Собираясь с мыслями, Вельда наморщила нос.

      — Любая война, — подбодрил её я, — любая война начинается от непонимания, а я сейчас пытаюсь тебя понять. Если у меня не получится понять тебя, я не стану тебя мучить. Послезавтра я возвращаюсь в свой клан, и ты меня больше никогда не увидишь.

      Вельда вздохнула и, взглянув пару раз в мою сторону, произнесла:

      — Об этой войне никто не догадывается. Я не знаю, как объяснить...

      — Люди, — говорила Вельда, — люди постоянно думают, как бы не остаться в проигрыше... они просчитывают, пытаются угадать чужие мысли, предсказать чужие ходы... все пытаются ни от кого не зависеть, но сделать других зависимыми от себя... все, пусть иногда, но смотрят друг на друга как на соперников... Даже в самом пустячном разговоре люди стараются взять верх над тем, с кем разговаривают... Вот от какой войны я устала. Ты понимаешь?

      — Это дано людям от природы, — сказал я. — Если не воевать, из тебя всё выжмут. Ты окажешься в самом низу, один и никому не нужный.

      — Да, — произнесла Вельда. — Это так. Мы не нужны этому миру, и тем, кто здесь живёт. Нам надо силой или хитростью вырывать то, что нужно нам для жизни. Но у меня не осталось сил, чтобы воевать.

      Она не врала. Первое же грубое слово легко бы её доломало.

      — Я, — произнесла Вельда, — я могу понять, как можно воевать с врагами. Но почему друг с другом воюют люди, которые называют себя самыми близкими на свете? Почему детям постоянно приходится доказывать родителям, что они сами всё могут? А почему родители вечно должны демонстрировать, что они не старые и не немощные, и что их жизненный опыт чего-то стоит? Почему мужчинам и женщинам приходится сражаться за внимание друг друга даже после того, как они поклялись друг другу в верности? Почему один из товарищей пытается стать главнее другого и указывать ему, что и как делать? И почему люди уважают только тех, кто им не подчиняется, тех, кто с ними не согласен, — а если с ними согласиться, то они сочтут тебя проигравшим? Почему если пустить человека в сердце, он будет чувствовать себя победителем, а тебя — поверженным? Почему если кто-то узнает о твоих уязвимых местах, то обязательно будет давить на них? Почему так?

      — Мне кажется, ты сгущаешь краски.

      — Возможно, — произнесла Вельда. — Но скажи, права я хоть в чём-то? Есть это? Или я сошла с ума?

      — Нет, Вельда, с тобой всё в порядке. Всё так и есть. Глупое обезьянье стремление доминировать над окружающими — к нему всё сводится, им всё мерится. Вообще всё — начиная от простого разговора и кончая ядерной войной. Мне это тоже не нравилось. Но я не могу представить, как может быть иначе. Как можно жить — и не воевать. Это слишком естественно.

      — Это естественно, — согласилась Вельда. — Но не потому, что нужно нам, как воздух и вода. Это естественно только потому, что люди написали в глубокой древности черновик своих взаимоотношений, а переписать его набело сил у них не хватило.  

      Вельда сказала, что знает способ, как не воевать. Она открыла мне его. Надо, сказала она, делать только такие дела, от которых выигрывали бы все их участники. Там, где все побеждают, нет войны.

      — Если хочешь, можно попробовать, — сказал я. — Жить и не воевать.

      — Тебе нужен друг?

      — Друг нужен всегда.

      — Да. — Она протянула мне руку, и я её пожал. Я ощутил себя в тот момент пчелой. У пчёл часть вкусовых рецепторов находится на кончиках лап, и вот, дотронувшись до Вельды, я словно бы попробовал кукурузные палочки в сахарной пудре.

      — Можно попытаться, — произнесла она.

      — Нам ничто не мешает, — подтвердил я.

***

      Мы не будем играть по правилам, написанным за сотни тысяч лет до нашего рождения. Мы поставим грандиозный эксперимент. У нас всё будет развиваться не по тому сценарию, по которому шло у предыдущих поколений. Почему, в конце концов, мы должны жить по заведённым обычаям? — Предки завещали? — Так предки нам столько всего завещали!.. Особенно много оставили они нам в наследство взаимоисключающих вещей. Одни предки, например, преподнесли нам горы мусора и радиоактивную планету. А другие, напротив, взывали из тьмы веков, чтобы мы произнесли, наконец, вслух те слова, которые сказала только что Вельда.

      Короче говоря, мы вольны устроить нашу жизнь совсем по-иному.

      Несомненно, мы живые существа и действуем подчас на основе даже не инстинктов, а рефлексов. Но, вместе с тем, мы и разумные существа, homo sapiens и elfus sapiens, и эволюция наделила нас второй сигнальной системой, при помощи которой рефлексы можно обуздать. Есть много жизненных сфер, где балом правят рефлексы и инстинкты. Если они будут нам мешать, мы их подавим, и не сочтём это унизительным.

      Отныне никакой войны. Никакой лжи. Никакого шутовства, позёрства и лицемерия. Правда, правда и ничего кроме правды.

      Никаких капризов. Никаких скандалов. Никакого стеснения и никакой пошлости. 

      У слов будет только одно значение. Никаких намёков, недоговорок, двузначностей. 0 = 0. 1 = 1. Если тебе чего-то хочется — скажи. Если тебе что-то не нравится — скажи.

      Мы пресечём любые попытки навязать другому свою волю. Если тебе кажется, будто что-то нужно сделать так, а не иначе — обоснуй, а слушающий да услышит. Сначала это будет казаться сложным, грубым и невозможным, но пройдёт время, и простота правды станет для нас в тысячу раз ближе бесконечно сложной системы хитростей и вечной борьбы ради неизвестно чего.

      И мы ни на кого не променяем друг друга. Мы — Друзья. Будущее наверняка покажет, что всё не так гладко, как сейчас кажется, что мы понимаем друг друга не так хорошо, как нам хотелось бы. Но мы не откажемся друг от друга. Да, может быть, есть на свете кто-то, кто понял бы нас лучше. Но мы сознательно проигнорируем его существование. Мы с Вельдой подмигнули друг другу, и теперь у нас тут маленькая масонская ложа, и мы всегда будем друг для друга своими, и не допустим, чтобы внешний мир вклинился между нами.

      Возникает вопрос: почему мы доверяем друг другу, хотя разговариваем как следует впервые в жизни? Почему мы не боимся, что кто-то из нас не тот, за кого себя выдаёт? Неужели в прошлом мы не обжигались на молоке и не попадали в беду из-за того, что кому-то не тому доверились? — Конечно, такое случалось. Однако история учит нас думать о человеке хорошо. Рухнувшая механическая цивилизация основывалась на том, что о человеке думали плохо. Люди вечно в чём-то друг друга подозревали, устраивали всевозможные проверки, не удовлетворялись ими и продолжали считать друг друга негодяями. «Плохих людей большинство», — сказал древнегреческий мудрец Биант в чёрт-те каком веке до Нашей Эры, и все думали друг о друге как этот гнусный Биант. А ведь большинство людей были не так уж и плохи. Они в худшем случае были никакими: не добрыми, не злыми, и вообще чуждыми всех этих высоких понятий. Недоверие — вот что поворачивало людей на путь зла, разобщало и не давало понять необходимость действовать во имя общей цели. У нас с Вельдой будет не так. Создавая на основе самих себя ячейку нового мира, мы руководствуемся презумпцией невиновности. Мы будем считать друг друга хорошими до тех пор, покуда жизнь не докажет обратное. 

       Быть может, наши рассуждения кажутся странными, но на самом деле ничего странного в них нет. Просто каменный век кончился всего пять тысяч лет назад, а длился два миллиона. История цивилизации только начинается, и начинаем её мы с Вельдой. Разум ещё очень и очень несовершенен, его позиции в наших головах чрезвычайно непрочны, и много чего предстоит сделать, дабы их укрепить. Укреплять позиции разума будем мы с Вельдой. Да, это нелегко. Но что легко? — Жить по-старому? — Нет. По-старому жить куда тяжелее и мучительней. Уж лучше перманентная революция. Если нравится, считайте это новым способом развеивать скуку. 

      Никто не будет нас понимать, как не понимали сородичи первую обезьяну, решившую обточить камень. Эту обезьяну убили, но через пару тысяч лет появилась другая обезьяна, которая тоже обточила камень. Её тоже убили. Но однажды стало ясно, что будущее за ней, а не за теми, кто может только со злобным хохотом разрушать.

      Я рассказал всё это Вельде. Конечно, не так, как Вам, любезный зритель, но смысл был тот же, а по правилам нашей новой игры внимание необходимо обращать исключительно на смысл. Вельда отлично поняла меня.

      — Хорошее начало, — она улыбнулась — впервые за те два дня, которые я её знал. — Ты заметил, что мы уже говорим то, что многие не решаются сказать друг другу всю жизнь?

      — Ясное дело, говорим. Ведь эксперимент уже начался.

***

      — Какое же дело нам нужно делать, чтобы и ты и я оставались в выигрыше? — спросил я её.

      — Мне кажется, главное — не сидеть на месте, — ответила она. — Надо идти, а дела найдутся по дороге. А когда они найдутся, мы вместе будем их делать, и нам незачем будет воевать.

      — Но куда? Куда нам идти, Вельда?

      Когда я задавал этот вопрос, воодушевление схлынуло, и я неожиданно понял, что работа нам и впрямь выдалась не из лёгких. Да, я мечтал об эксперименте всю жизнь, хотя и не понимал этого. После же того, как Вельда сформулировала за меня мою главную претензию к жизни, мною овладела некоторая растерянность. «Менять себя? — думал я. — Вот так сходу, с налёту, по первому зову? Да и как себя менять?»

      Скажу прямо: услышь я от женщины из двадцать первого века подобные речи о войне между людьми и об ужасной усталости, я б не сомневался: дама рисуется. Я бы и в двадцать первом веке согласился в душе со всеми словами этой гипотетической женщины, понимающе покивал бы ей в ответ, но что-то конкретное предпринимать, разумеется, и не подумал бы. Не требовалось ничего предпринимать. В двадцать первом веке такие вещи часто можно было услышать на пьяной исповеди, которую требовалось на следующий же день забыть. До конца света, по старой традиции, зародившейся в эпоху Просвещения, о предрассудках орали здесь и там, однако любой человек, пытающийся не на словах, а на деле выступить против какой-либо древней дикости, смотрелся очень и очень странно. Бесясь с жиру и не зная, как бы ещё изощриться, словами, подобными словам Вельды, спекулировали, и те обесценивались, и возникала инфляция. Пытаясь казаться оригинальными, не от мира сего, люди подделывались под героев и героинь романтических фильмов и книг и, как попугаи, повторяли эти обесценившиеся слова, не понимая, что смысл их идёт вразрез с их пустым и бездумным существованием.

      Но инфляции больше не было. Я заглянул в душу Вельды, и увидел там кое-что. Вельда никогда и ни с кем не говорила искреннее, чем сейчас со мной. В такую уж она была поставлена ситуацию. Самый коварный и вероломный человек на её месте не смог бы хитрить и лицемерить. Ею двигала самая светлая и редкая разновидность вдохновения, посещающая лишь тех, кто прошёл через страшную муку.

      — Однажды передо мной уже вставал вопрос, куда идти, — отвечала Вельда. — Это было, когда не стало маленького домика в лесу, где я родилась. Тогда я решила, что нужно найти новый дом. Я стала искать и как будто нашла. Но оттуда пришлось убежать. Потом я снова подумала, что нашла новый дом. И снова ошиблась. Мне кажется, не имеет значения куда идти. Всё равно мы нигде не удержимся.

      Теперь мы сидели на тележке рядом, и я дожигал последние тома.

      — Пойдём в мой клан, — предложил я Вельде. — К Кузьме Николаевичу, моему Учителю. Оттуда не придётся убегать.

      — Я знаю его, — оживилась Вельда. — Это великий Учитель. Ты из его клана? Я думала, ты из Города механистов.

      — Клан Учителя я привык считать своим.

      — Я не могу там остаться, — произнесла Вельда. — Могу побыть твоей гостьей, но остаться с тобой в этом клане мне нельзя.

      — Почему?

      — Я не могу убивать людей, — сказала она сдавленным голосом.

      — В твоём клане нужно убивать людей, — сказала она. — Ты убивал когда-нибудь?

      — Нет, — ответил я. — Но очень хотел.

      — Не понимаю, к чему ты, — сказал я. — В клане моего Учителя если и убивают, то разве что сволочей каких-нибудь.

       — Есть люди, достойные смерти, — сказала Вельда. — Но они очень редко попадают под удар. Чаще всего убивают простых людей, которых обманули.

      — Что поделать? — я развёл руками. — Не ждать же, пока эти обманутые люди убьют нас?

      — Я не могу, — сказала Вельда. — Я всё равно не могу. И никогда не могла. Когда меня хотели убить, я никого не могла даже ударить.

      — Это невозможно, — говорила она, волнуясь. — Не могу. Не получается.

      — Давай уйдём, — говорила Вельда. — Я знаю, тебе кажется, что я не хочу пачкать руки... но пойми: кланам можно помогать и по-другому. Мы не предадим их, если не будем убивать. Есть много дел, не менее важных, чем убийство врагов, просто их никто не замечает, никто не воспевает их так, как воспевают убийства... Мы можем ставить обелиски, очищать реки, помогать крестьянам выращивать пшеницу... Мы можем учить людей, чтобы они не поддавались на ложь и не шли убивать других людей. Я могу работать самых в опасных местах: возле реакторов, на свалках... Что угодно — только не убивать. Я не могу... Нет... Уйдём. Давай уйдём?

      — Я понимаю, Вельда. Но как мы уйдём? — Я тоже люблю бродить по дорогам, под дождём и среди развалин... Но как так? — уйти вдвоём? — Это верная смерть.

      — Жить в клане так же опасно, — сказала Вельда.

      Не сразу, но всё-таки быстро вспомнил я, сколько людей было закопано вокруг неё на поляне. Больше, чем в клане Учителя. Раза в три больше. Наверное, я побледнел, когда вспоминал. Наверное, Вельда это увидела. В мире, где между людьми идёт война, женщина не должна видеть страх мужчины, его неуверенность — и уж тем более то, что он чувствует себя бумажным тигром. И рассудительность моя после произнесённой страстной речи смотрелась как-то не так. Я решил, что дело скверно. Проницательная Вельда угадала это и сказала:

      — Прости. Я пытаюсь воевать с тобой. Это неправильно. 

      — Мы решим всё потом, — сказала она. — Главное, не забывай, о чём мы здесь говорили. Не забудь, что мы сказали.

      — Такое не забудешь, — я через силу улыбнулся.

      — Так здорово, что ты позвал меня в клан, — призналась Вельда. — Спасибо.

      Я опять вымученно улыбнулся, затоптал угли костра, и мы отправились спать.

***

       Закатывались красные солнца в водах и небесах, и пошли по лесам и долам Мэнадан Иадор, Странники Сумеречной Бездны. Многое они видели и собирали знания, чтобы в один день, под дождём и тучами, когда никто не видит, стать владыками Дороги, которая никого не чтит, ни властных, ни ничтожных, которую нельзя ни завоевать, ни измерить, ни понять. Шёл по следам Странников Хильянн-следовик, рылся на их кострищах Литуинн-пепельник, летели над ними лешего посланцы, существа зелёные, лесные. Феи давали им свет в ночи, а дым былого спасал их, сохранял, помогал, безликий. И сон был для них единственным домом.

      Сидел в кустах заяц — не стало зайца. Прятался в берлоге медведь бурый — не стало медведя. Птицы исчезли с веток и твари ползучие из-под камней, — всё бежало, спасаясь от Эрривэ хмурого, вечно-осеннего. Глаза у Эрривэ холодные, а стопы голые, серые.

      Гулял хмурый по лесу, гулял по полю, а наблюдала за ним зима.  

      Крались за Эрривэ звери нездешние, неведомые, нюхали просеку изломанную. Зимой пахла просека Эрривэ, спать в берлоге от того запаха хотелось. Шли Странники, Мэнадан, да Мэнэльдар, дочь анновале; видели всё это, да не знали ещё всего, не ведали, что обратно в Иадор, бездну сумерек идут; закрутила их дорога, не захотела власти чуждой, не Королевой данной. Каркал им вслед ворон чёрно-серый, а им-то, Странникам, что? — как воплотились, так и растворятся, не из мира нашего пришедшие, не в мир наш идущие, возникнут снова, вместе, как всегда. И как они так могут, то на доске написано, и спрятана та доска в ларце, и зарыт тот ларец на перекрёстке, — пойди, откопай, кому не лень, нет там замка.