Два дня ходьбы — и мы в убежище. Нас встретили как триумфаторов.  Какие-то девчонки плакали, ребята хлопали меня, жали руки, потом устроили пир: напекли на железных листах пирогов с яблоками, крыжовником и смородиной, играли на гитаре. Каждый, кто думал обо мне более или менее как о приятеле, считал долгом пригласить в компанию, предложить бокальчик пива, да порасспрашивать. Но общество людей, не важно, большое или маленькое, тяготило; не хотелось разговаривать ни с кем, хотя и приятно было ощущать людскую заинтересованность. Отрезок времени после Города и до Храма перевернул моё мироощущение. В двадцать первом веке я хотел дружить с людьми и радоваться вместе с ними, но теперь, когда такая возможность появилась, я стал неспособным ею воспользоваться. Роковые слова сказал я себе. «Не получается. Не могу быть с ними».

      Вельда мучилась от чужого внимания сильнее моего и уходила в лес, заставляя меня чувствовать вину за то, что ей так плохо, а мне хоть бы хны, и я сижу у костра и болтаю себе то с теми, то с другими, и с виду ничуть я на неё не похож, хотя по-настоящему-то я такой же, как она, только прикидываюсь. Я стал думать, как Вельда.

      Первые недели, проведённые в будущем, я не мог свыкнуться с мыслью, что моё перемещение во времени не сон. Потом, путём долгих интеллектуальных усилий, я почти поверил в окружающую действительность. Почти — но не до конца, ибо вокруг меня всё-таки был именно сон. Убежище с его магическими огнями под потолком, с картонками и матрасами на полу, с вечным костром посередине, — всё это было видением, которому предстояло кончиться — и кончиться в самом роковом значении. Не успею я оглянуться, как голоса Учеников смолкнут, круговерть ирреальности скомкает изображения их лиц, и начнётся другой сон, и третий, и ни за один не уцепишься, потому что все они нематериальны. Материальный мир сгорел в ядерном огне — и остались лишь бесплотные дождливые видения, которые грезятся богу после непосильной работы на жниве апокалипсиса. Вот что узнал я за отрезок времени между Городом и Храмом. А Вельда, она узнала это куда раньше меня — не зря она родилась после Нашей Эры. Она так и сказала мне: не цепляйся за многое. В божественном сновидении удержать подле себя можно лишь один-два предмета.     

      Я готов был к борьбе со сновидениями, ибо знал, что хочу удержать подле себя, но надо было подтвердить своё желание: повторить решающее «да» в последний раз — и уж после не идти на попятную и никогда не сомневаться в правильности сделанного выбора.

***

      На следующий день после моего возвращения, когда почти совсем стемнело, Учитель позвал меня и Катю в маленькую кладовку, заставленную банками с солёными овощами. Там он зажёг три светящихся шара и жестом пригласил нас присаживаться на ящики.  Кузьма Николаевич уже знал всё и про микросхему у Кати в голове, и про планы Анжелы Заниаровны, и про положение дел в Городе. Никто из нас ему об этом не докладывал — просто мы были не первыми людьми, убежавшими от механистов в лес.

      — Когда-то, — сказал он, бродя от одной полки с банками к другой, что было вовсе не в его манере, — когда-то вся Земля была как Город. Всюду металл, бетон, видеокамеры, чёрные формы. Никуда не скроешься, нигде не отдохнёшь. Чуть что не так — и тебя арестуют. Цивилизация напоминала двигатель, из которого вытекло всё масло. Чудовищный механизм, работающий вразнос. Его невозможно было точно отрегулировать, он постоянно работал неправильно, а это значило, что в нём гибли все без разбору: и те, кто за него, и те, кто против. Поэтому, когда началась война, не только колдуны принялись разрушать цивилизацию. Этот механизм всем опостыл — в том числе и самим механистам, которые теперь молятся на него.

      Кузьма Николаевич обошёл сидящую передо мной Катю со спины и положил руку ей на затылок. Сделав несколько странных движений, которые мой глаз уловил с трудом, он поправил Кате волосы и протянул мне на ладони окровавленный комочек премерзкого вида. Его величество биопаспорт, понял я. Катя же не поняла ничего — только повертела головой и потрогала зачем-то нос. 

      Учитель, брезгливо отшвырнув комок в угол, продолжал, как будто всё так и должно быть:

      — Однажды я попал в такое место, где была повышенная концентрация механического ужаса. Это было атомное бомбоубежище. В десять раз больше бетона, чем везде. В десять раз больше металла, видеокамер, духоты. Все, кто жил в этом бомбоубежище, умерли. Не потому, что у них закончился воздух, или вода. Они умерли от передозировки механическим ужасом. Слишком много техники, чтобы было возможно там жить... Не буду скрывать: я ненавижу всё механическое, и у меня на то есть веские причины. Однако я понимаю, что без многих технических приспособлений нам не сохранить необходимые для прогресса достижения цивилизации. Поэтому моя ненависть всегда будет у меня внутри, и никто её не увидит. Я очень рад, Катя, что ты предпочла наш клан Городу...

      Что-то заставило меня насторожиться. Кузьма Николаевич обращался к Кате почти в той же манере, в какой разговаривала со мною впервые Анжела Заниаровна. Я крепко зажмурил глаза, пытаясь отделаться от неприятной ассоциации и внушить себе, что сходство употребляемых риторических приёмов нельзя рассматривать как свидетельство сходства идей, но полностью избавиться от неприятного чувства не удалось. Город заронил в душу сомнение. Для чего нужен я клану? Только ли чтобы из меня получился Учитель людей будущего?

      ... — и я очень рад, — говорил, обращаясь теперь уже ко мне, Кузьма Николаевич, — очень рад, что ты сейчас с нами, а не под землёй среди машин. Я никогда не сомневался, что ты толковый Ученик. Тебя почти ничему и не потребовалось учить — достаточно было лишь прояснить для тебя некоторые понятия, в которых ты блуждал.

      — Благодарю, — ответил я сдержанно.

      — Думаю, — сказал Учитель, — теперь стоит объяснить, с чего я вас так нахваливаю. Всё дело в неспокойных снах. В моих пресловутых стариковских кошмарах. Помнишь, я рассказывал, что иногда мне кажется, будто человечество самоуничтожилось, потому что выполнило цель своего существования? Жуткая мысль, но есть ещё жутче. Иногда меня начинает мучить подозрение, будто ничего и не самоуничтожалось. Что тот механизм, та Система, которая терзала меня всю жизнь, не погибла во время ядерной войны.

      — Смотря что называть Системой, — сказал я. — Если исторические процессы, то тогда, ясное дело, Система жива, потому что живы мы, и мы продолжаем творить историю.

       — Нет, — сказал Учитель. — Я имею в виду Систему в более узком смысле, а именно, ту общественную модель, которая сформировалась в двадцать первом веке и которая продолжает существовать, к примеру, в Городе механистов. Но Город — ерунда. Город это локальная проблема, да и к тому же он медленно, но верно приходит в упадок. А я боюсь другого — что Система продолжает функционировать в глобальном масштабе. Дело в том, что люди, правившие миром в двадцать первом веке, добрались до таких вершин власти, о которых владыки прошлого даже и грезить не могли. Эти люди стали практически равны богам. Я не знаю, насколько хорошо они подчинили себе историю. Боюсь, что очень хорошо. Историей можно управлять —  в этом нет сомнения. Можно спровоцировать революцию, а можно её предотвратить. Можно манипулировать людьми, как марионетками.

      — В наше время, — сказал Кузьма Николаевич, — не слишком почитают науку историю. Слишком много историки наплодили мифов, в которые хочется поверить и поныне — а вера, как мы знаем, штука чрезвычайно опасная и для нас нежелательная. Но я не о том. Я о мифе под названием «золотой миллиард». Слышал?

      — Чушь собачья, — отрезал я. — Бредни.

      — Да, — согласился Кузьма Николаевич, — элементов бреда эта теория не лишена, как и всякая упрощённая логическая модель. Но вот что мне не нравится: я побывал — уже после конца света — во многих районах этого мира. И в южном полушарии мне иногда попадались прекрасные тропические островки, которые война совершенно не затронула. Была ядерная зима — а там цветут деревья, поют птицы, стоят дома, а в домах горит свет и живут красивой жизнью люди. Что это за люди? Приблудные учителя русского языка, как я? — Нет. Это богатые люди. Невероятно богатые. Их денег хватило, чтобы с комфортом пережить конец света. Вот это мне и не нравится. А вчера — представляешь? — я видел самолёт. Тяжёлый роботизированный флаер. Кружил над развалинами, пока мы его не сбили. Откуда он взялся? — чёрт его знает. У Города такой техники давно нет.

       — Боюсь, — заключил Учитель, — когда мы друг друга перестреляем, планета окончательно освободится от лишнего населения, и экономить ресурсы не будет нужды. Тогда сюда придут с юга богатые мерзавцы и заживут  припеваючи.

      — Можно я спрошу? — оживилась Катя. — Я, конечно, в ваши дела не посвящена, но мне непонятно, почему вы, колдуны, до сих пор не построите такой Город, как у нас? Что мешает всем кланам объединиться? Этот вопрос всерьёз волнует наших стратегов — ведь если вы объединитесь, воевать с вами станет намного сложнее — и Городу, и мерзавцам с юга.

      — Хороший вопрос, — сказал Кузьма Николаевич. — Отвечу так. Кланам мешаю объединиться я. И такие люди, как я.

      Он обожал провоцировать Учеников, но меня этим больше не проймёшь. Я промолчал, ожидая разъяснений, и Катя, глядя на меня, тоже промолчала.

      — Мерзавцы с юга, — говорил Учитель, — которых, кстати сказать, возможно, и не существует, и Город механистов — это внешние враги. С ними бороться легко: взял в руки автомат — и побежал. Куда тяжелее бороться с врагами внутренними. Я говорю не о шпионах и предателях, которых, впрочем, тоже хоть отбавляй. Наш главный враг бесплотен, и сражаться с ним предстоит на полях нашего разума. Этот враг — безыдейность.

      — В стародавние времена, — сказал Учитель, — когда мы были юны, люди благодаря информационным технологиям имели доступ ко всем необходимым для переустройства мира знаниям. Чтобы люди не переустраивали мир, как им нужно, и игнорировали существование высоких знаний, в обществе, отчасти намеренно, отчасти сама по себе, культивировалась безыдейность — и никому ничего изменять вокруг себя не хотелось. Ныне же всё в точности наоборот. Мы видим, что жизнь менять нужно срочно, и только и ждём момента, когда можно будет начать. Но знания стремительно утекают. Как мы ни стараемся, новые поколения стремительно дичают, а необразованным людям чуждо такое понятие — «идея». Представьте ситуацию: люди со всей нашей округи собрались, чтобы строить город будущего. Набралась огромная толпа: пять, а то и шесть тысяч человек, с разными убеждениями, с несхожими мнениями по принципиальным вопросам. У каждого — свои ценности, свои авторитеты. В нашем клане всё просто: шестнадцать человек всегда между собой договорятся, тем более, надеюсь, я чему-то их научил, и в своих действиях они могут учитывать интересы каждого. Однако на уровне большого общества такой трюк не пройдёт. Чтобы управлять большим количеством людей, необходимы координационные центры, иначе говоря, власть. Как вы думаете, кто будет управлять городом колдунов, ежели такой всё же вдруг построят?

      — Ублюдки? — полуутвердительно спросил я.

      — Не обязательно сразу ублюдки. Вероятнее всего, поначалу отыщется некий сильный лидер, который разделяет наши идеи о справедливом обществе. Он возглавит город и будет стараться двигаться к нашей общей цели. Но рано или поздно его время истечёт. За период его правления люди едва ли станут намного более образованными, чем сейчас. И скорее всего, на смену нашему хорошему лидеру придёт как раз таки ублюдок. За коротким триумфом якобинцев всегда следует термидор, после Лениных приходят Сталины, Белевцевых убивают их бывшие боевые товарищи.

       (Кузьма Николаевич родился в ДНДР, молодость провёл среди партизан, и был убеждённым социалистом. Но его речь о лидере была лишена какой бы то ни было идеологической подоплёки, и имя Ленина было не более чем аллегорией, необходимой для понимания глубинной сути вставшего перед нами вопроса о власти. Чтобы управлять людьми, мало родиться лидером — надо быть ещё и изрядной скотиной. Из двух прирождённых лидеров власти добьётся тот, кто в большей мере скотина. С этим утверждением Учителя я спорить не собирался).

      — Но сейчас-то, — спросил я его, — сейчас-то можно сделать так, чтобы наш Город возглавил нормальный человек?

      — Положим, можно, — ответил Кузьма Николаевич. — Сейчас время неспокойное, люди сражаться умеют, и в случае чего любого мерзавца мы свергнем. Но нам следует уже сейчас подумать о более благополучных временах, в которых уготовано жить нашим поневоле дичающим потомкам.

      — Может быть, они не одичают? — осторожно спросил я. — Может быть, они сами за себя подумают?

      — А если не подумают? Если отупеют, и не станут свергать тех, кто сделал их тупыми?

      — Каждый народ достоин своего правителя... — я развёл руками.

      — Я бы на твоём месте не увлекался афоризмами, — строго заметил Кузьма Николаевич. — Афоризмы коварны. Афоризм это красиво сформулированная мысль, которую хочется принять без доказательств, что очень плохо. И зачастую афоризмы построены из слов, не отбрасывающих тени. Что такое «народ»? Что такое «правитель»? И всякий ли народ достоин своего правителя? Может быть, наш народ всё-таки не достоин? Да и что значит «достоин»? И кто это решил за народ, чего он достоин, а чего нет? Ты можешь мне сказать? Кто решает?

      — Извините... — я смутился, ибо впервые увидел, что мой ответ раздражил Учителя. — Не подумал...

      — Очень плохо. Очень плохо, — повторил Кузьма Николаевич. — А я тебе скажу, кто решает. Решаю я. И пока это так, я сделаю всё, чтобы после меня за мой народ не принимал решения какой-то хмырь, подонок или сумасшедший, — понимаешь? А твой афоризм, совсем не к месту употреблённый, свидетельствует о духовной незрелости. Такое впечатление, что будущее это игрушка, и народ это игрушка, и о них можно болтать от нечего делать, лузгая на завалинке семечки!..

      Он перестал ходить между полками и воззрился на меня. Взгляд его постепенно смягчился.

      — Впрочем, — сказал Учитель уже совсем иным тоном, — я понимаю, что такие слова как «народ» и «будущее» ты в своё время слышал только от мерзавцев правителей, и по привычке не придаёшь им значения. Но помни: инфляции больше нет. От привычки тебе придётся отделаться. Теперь такими словами не кидаются.

      Учитель отвернулся от нас, снял с полки миску с жареными тыквенными семечками и протянул её нам.

      — Семечки, однако, полузгать можно. Стимулирует высшую нервную деятельность.

      Я поблагодарил Кузьму Николаевича за презент и приготовился слушать дальше.

      — Маргарет Тэтчер, — продолжил тот, — премьер-министр Великобритании, сказала когда-то, что экономика — лишь инструмент, и главное — изменить душу». Если вместо слова «экономика» подставить «иллюзии прогресса», всё встанет на свои места. Душу с помощью иллюзий прогресса научились изменять отменно. Большого труда для этого прикладывать не требуется — ведь у необразованных людей, которым от жизни нужно немного, душа бесформенна, и из неё можно вылепить что угодно. Так в Советском Союзе народу рассказали об обществе потребления — и ради этой простой и понятной иллюзии прогресса люди разрушили собственную страну. Я боюсь, что нечто подобное произойдёт и в нашем Городе. Люди забудут, что надо жить ради прогресса, а правители помогут им это забыть, и в итоге наш мир перестанут восстанавливать.

      — А почему его вообще восстанавливают? — спросил я. — Почему на это дело до сих пор не плюнули?

      — Во многом как раз потому, — ответил Учитель, — что знания ещё не утеряны, люди пока более-менее образованы и понимают связь экологии со своей жизнью. Но во многом это происходит по инерции. Сообщества колдунов, которые разбросаны теперь по всему миру, во время войны представляли собой единый фронт и действовали заодно. Ныне большинство старых связей рухнуло, но братская поддержка ещё сильна. С востока, например, от развалин Светлограда, к нам должен приходить радиоактивный дождь. Но он не приходит. Стало быть, где-то там до сих пор работают наши неведомые товарищи. Они помогают нам, и мы чувствуем это, и продолжаем делать свою часть работы, за которую мы когда-то сообща взялись. Но твой вопрос заставляет меня перейти к главному.

       — Если вы, — сказал Кузьма Николаевич, — хоть чуть-чуть представляете, как эволюция средств производства связана с социальной организацией, вы сразу увидите, что у нас есть все экономические предпосылки для создания средневекового феодального общества. Глядите: производство разрушено, и восстановить его уже невозможно. Кланы ничего не производят. Вещи они используют лишь те, которые остались от постиндустриального общества, а продукты — что очень важно — получают из деревни. За эти продукты колдуны помогают крестьянам бороться с экологическими проблемами. Но если мы создадим город, баланс нарушится. Город станет средоточием силы, он сможет отнимать у деревни продукты и ничего не давать взамен — то есть будет как в средневековье. Мы этого допустить не можем. Не потому, что будет неэтично, а потому, что в таком случае история пойдёт по кругу. Для нашей идеи это смерти подобно.

      — Абсолютно ясно, — сказал Кузьма Николаевич, — что первый же безыдейный правитель нашей будущей колдовской твердыни провозгласит себя императором всея Подмосковья, и превратит Город в гигантского паразита, в разбойничий вертеп. Очевидно и то, что многие из народа поддержат этого императора, поскольку при таком раскладе делать они будут меньше, а получать больше, да вдобавок смогут заниматься насилием. Вот, кстати, и иллюзия прогресса: подчинить окрестные земли. Это для того чтобы понять, где находится истинный прогресс, нужен большой интеллект, — а иллюзии умели придумывать ещё в глубокой древности заштатные царьки диких племён. Завоевать соседнее племя — чем плохо? Всё понятно и просто. В двадцатые годы прошлого века была похожая ситуация. Люди овладели колдовством, и создалась угроза, что колдуны поработят всё остальное человечество. Однако быстро были созданы Стражи, а следом — Святая Инквизиция и Фиолетовый Корпус, и деятельность колдунов удалось взять под контроль. Теперь же никаких контролирующих организаций нет. Спрашивается: как нам не поработить человечество?

      — Не представляю, — честно признался я. — Мне кажется, если есть все условия для наступления средневековья, то средневековье и наступит. Хотим мы или не хотим, а люди одичают, да и выше головы не прыгнешь. В Советском Союзе пытались прыгнуть из феодального общества прямо в социализм, минуя промежуточные ступени, — и пришли к полному краху.

       — Ты прав, — сказал Кузьма Николаевич. — Не в наших силах миновать средневековье. Но мы можем сделать так, чтобы средневековье кончилось как можно скорее. История помыкает теми, кто не умеет думать, инертными массами. Только их отсталость можно оправдать какими-то экономическими предпосылками. Если же мы все будем мечтать об одном, мы сможем обуздать историю. Мы должны не растерять наши знания, наш громадный опыт, не допустить, чтобы люди начали мыслить, как в средние века. В кратчайший срок нам надо перейти на новый уровень развития. У нас для этого есть все возможности. Единственное, что может нам помешать, так это подлец, который добьётся власти и затормозит историю, потому что ему это покажется выгодным. Я вижу только один выход: наш город должен контролировать сам себя. Мы должны создать обратную связь, чтобы не только правитель мог творить с народом что захочет, но и чтобы народ мог в случае чего что-нибудь сделать с правителем. Например, напомнить ему об идее, когда он решит о ней забыть. Шепнуть о прогрессе, если ему вздумается вернуться в средние века. И утопить в помойной яме, коль скоро правитель этот наши напоминания и нашёптывания не услышит. Как эта обратная связь будет устроена, я сейчас рассказывать не стану — об этом подробно написано во многих научных трудах, которые у нас собраны; изложенная в них теория отлично показала себя на практике в той же Дальневосточной Республике. Я хочу сказать лишь, что, поскольку все действия правителя напрямую касаются простых людей, то простые люди, соответственно, должны иметь право контролировать то, что их касается. Мы это право пропишем в нашей будущей конституции (или что там у нас будет). Мы создадим специальные органы, которые будут заниматься контролем власти. Но вот в чём дело: сразу это не заработает. Люди должны, во-первых, ощутить свои права и свою ответственность, а во-вторых, иметь хоть чуть-чуть разумения, чтобы понимать, какие действия правителя для них вредны, а какие полезны. Грубо говоря, отличать правду ото лжи, прогресс от иллюзий прогресса. Всю историю человечества таких людей было ничтожно мало, чтобы вовремя и в нужном направлении менять мир, как мало в океане атомов дейтерия и трития, чтобы запустить цепную реакцию термоядерного синтеза и взорвать нашу планету ко всем чертям. Наша же задача, как может помнить кто-то из вас, заключается в том, чтобы повысить число людей, умеющих учиться и учить, до критической отметки, после которой уже можно будет не волноваться, что наши дети отупеют или научатся чему-то не тому. Словом, наша задача запустить цепную реакцию мудрости и взорвать нашу планету интеллектуально.

      — Однако, — произнёс Учитель, — до цепной реакции мудрости ещё очень и очень далеко, а потому многие в нашем городе не будут хорошо понимать, к чему мы стремимся. Чтобы научить каким-то азам наших идей хоть пять-шесть тысяч человек, Учителей у нас не хватит, а значит, процесс образования растянется на несколько поколений. В этот период наш город будет особенно уязвим. Необразованные люди если и разделяют какую-то идею, то только на уровне веры. Они верят в неё, но понять не могут, как верили в коммунизм в начале двадцатого века. Скоты, которые решат устроить термидор, воспользуются этим. Даже если мы создадим систему, при которой народ сможет контролировать власть, всегда есть большая вероятность, что люди этой системой не захотят воспользоваться. Будут лениться, или побоятся, или решат, что вожди недостаточно далеко отошли от наших идеалов, чтобы отстранять их от власти. А власть тем временем потихоньку отойдёт от политики просвещения, и цепную реакцию мудрости готовить перестанет. И вот, чтобы не прозевать момент невозврата, после которого произвол уже не остановить, нам надо напичкать город семенами революции.

***

      Снаружи раздался пронзительный девичий хохот, но Кузьма Николаевич не обратил на него внимания. Он сделал паузу, чтобы мы осмыслили сказанное, и продолжал:

      — Семенами революции будет не партия, не секта, не тайная полиция. Семенами революции будут люди, которые мирно живут и учат других людей. Учителя, которыми сделается большинство моих Учеников. У них не будет никакой организации, никаких собраний. Их действия никак не будут координироваться. Но все они будут делать одно дело — по тому принципу, по которому делаем одно дело мы и кланы на востоке. Мы их не знаем и мы ни о чём с ними не договаривались уже много десятков лет, однако наша совместная деятельность не нарушается и даёт ощутимые результаты.

      — Вы говорите, они будут мирно жить и учить других людей... — проговорил я. — Но власть больше всего на свете не любит людей, которые сидят и учат. Таких умников первым делом отправляют в концлагеря.

      — Несомненно, — охотно согласился Кузьма Николаевич. — Но в нашем городе отправлять их в концлагеря будет некому. Семена революции это такие люди, которые способны подавить термидор в зародыше. Они первыми заметят тревожные тенденции в обществе и сразу же отстранят кого нужно.

      — А не может ли быть такого, что они сами устроят термидор?

      — Нет, — сказал Кузьма Николаевич. — Это тебе не КПСС и не преторианский полк. Я повторяю: никакой организации у этих людей не будет, и знать друг друга они тоже не будут, а потому и договориться не смогут. Какой-нибудь незначительной их части, может, и удастся объединиться, но это должно быть заметно сразу. Я уж не говорю о том, что все эти люди, семена революции, будут обладать свободой мысли и ради чего попало и за кем попало они не пойдут. Вот мы с тобой — мы семена революции. Такие люди, как мы, были во все времена и во всех странах — просто они не чувствовали поддержки друг друга и думали, будто они одиноки в своём недовольстве. К тому же, в обществе, где народ не мог контролировать власть, процент таких людей был недостаточен для каких-либо преобразований. У нас же будет построена система общественного контроля, а что до семян революции, то я и мои товарищи не позволим объединиться кланам до тех пор, пока этих семян не созреет достаточно много.

      — Всё ж таки мне непонятно, как люди, не имея никакой организации, будут действовать заодно, — сказал я. — Они совсем не будут собираться вместе?

      — Конечно, — ответил Учитель. — После того, как закончится обучение, мои Ученики разбредутся кто куда. У каждого будет свой путь. Кто-то, может, пойдёт по свету с друзьями, а кто-то — наверняка в одиночестве. Кто-то встретится с Учениками других Учителей, которые учили тем же вещам, что и я. Но все вместе они собраться не смогут никогда. Оно и к лучшему — меньше будет причин ссориться по непринципиальным вопросам.

      — Возможно, — с сомнением произнёс я. — Однако как тогда проконтролировать, что все они делают одно дело, что они не забыли и не исказили нашу идею, не стали учить своих Учеников чему-то неправильному?

      — Проконтролировать это невозможно, — ответил Кузьма Николаевич. — Всё, что в наших силах — это дать Ученикам представление о логике, разъяснить для них кое-какие сложные понятия, осветить с новой стороны очевидные вещи, и отпустить их с богом. В наших силах создать в голове Ученика самоорганизующуюся систему, которая будет вечно себя совершенствовать и никогда не закоснеет, не замкнётся в себе и не будет тешить себя иллюзиями. Если в голове Ученика такая система образовалась, он без нашей помощи сможет отличать добро от зла и ложь от правды. А раз эти понятия общие для всех людей, то, осознав их, люди и действовать будут сообща.

      — Вы хотите, чтобы все люди думали одинаково? — удивилась Катя.

      — Я хочу, чтобы они думали одинаково правильно, — ответил Кузьма Николаевич. — Одинаково смело. Одинаково глубоко. Чтобы все они могли одинаково хорошо передавать знания детям и товарищам. Конечно, мой жизненный опыт показал, что больше половины моих Учеников рано или поздно от этой идеи отходят. Кто-то осознаёт, что не умеет учить; кто-то понимает, что так ничего и не понял. Но зато те, кто научился мыслить логически и делать правильные выводы — тех уже не остановить. Если человек понял хоть какую-то истину, если он прочувствовал всем нутром, насколько сильно заблуждаются люди, — такой человек не сможет молчать. Он обязательно будет делиться истиной с другими. Ибо невозможно удерживать это в себе. Тот же, кто идею не понял, учить не сможет — он не будет знать, что ему говорить Ученикам. Он не сможет объяснить истину другим потому, что не может объяснить её даже себе. Ну а если кто-то исказит нашу идею и создаст, к примеру, секту поклонников прогресса — ничего страшного. Всех в это секту не завербуешь. Это будет допустимое отклонение от нормы, случайная мутация, которую нейтрализует сила здоровых семян революции.

***

      Выйдя из кладовки, мы с Катей пристроились у очага, над которым под присмотром Антона кипел котелок с чаем, и стали сидеть молча. В будущем молчали часто и подолгу; слова были очень дороги, и на ветер их не раскидывали. Катя чистила тыквенные семечки. Лузгать их она не умела и счищала скорлупу с помощью ногтей, ломала ногти и, злясь, таращила глаза и кривила губки. Антон жарил над огнём хлеб. Под потолком убежища, среди ржавых балок висели россыпи крохотных светящихся шаров. Барышни за фанерной перегородкой, отделявшей мужскую половину бывшего склада от женской, о чём-то переговаривались.

      Я подумал об Учителе и решил, что бесконечно люблю этого старого человека. И он меня любит — как земляка, как того, с кем можно говорить о старых-добрых временах, ныне всеми позабытых. Но не только. В его взгляде я читал, что он любуется хитросплетениями моей судьбы, что он видит во мне явление уникальное и не хочет допускать, чтобы моя уникальность была бесполезной, как редкостная красота женщин, die vergebliche Schönheit. Но не только. Он любит меня как человека, как шедевр самоорганизации, и он любит людей вообще, и всю жизнь он, старый Учитель, посвятил им и одним лишь им. И вслед за ним я тоже почувствовал, что очень люблю людей, и Антона, и Катю, и Свету с Тиграном, и всех Учеников, и Валдаева, и Краскова, и оборванных, пропитых работяг из Города механистов, и мёртвую Лиону, и Ксюшу, умчавшуюся на белом поезде, и тех своих товарищей, которые остались в прошлом этого мира, не сумев разрушить стены интеллектуальной тюрьмы и донести свою страстную, пламенеющую мысль до будущего. Я всё-таки дорос до этой всеобъемлющей любви к простым людям, и не проживу, как аксолотль, всю жизнь уродливой голожаберной личинкой-мизантропом. И только я это подумал, как вокруг меня стали собираться Ученики. Вышли из-за перегородки барышни и расселись у костра. Вернулись со сгоревшего химзавода ребята — и расселись у костра. Антон разлил всем чай в кружки, и они сидели вокруг меня, молчаливые и печальные, и пили чай, уставшие и счастливые, и я любил их. Кто-то достал гитару и стал медленно перебирать струны. Я думал, что не осознал ещё до конца связь общего и частного: тех сложных, абстрактных вещей, которые объяснял мне Учитель, и царившего вокруг меня волшебного братства и умиротворения. Я видел прекрасное снаружи, но магия, приводившая прекрасное в действие и заставляющая играть в унисон струны различных человеческих душ, — она лишь начинала приоткрывать мне свои тайны. Я не погрузился ещё в борьбу этих людей, я отпускал циничные в своей непродуманности замечания и не полностью ещё прочувствовал, как сильно эта атмосфера согласия и поддержки, образовавшая вокруг меня, зависит от великой мудрости, к которой ведёт меня Учитель, какие сложные процессы и закономерности заложены в простую с виду любовь, окружившую меня, как много всего должен осмыслить я, если хочу рассказать о своём счастье другим и распространить его на весь мир.

      Гитарный перебор постепенно стал мелодичнее. Зазвучал смех. Кто-то запел тихую песенку, грустную и задумчивую, потом ещё одну и ещё — какую-то красивую, про странника из бездны лет, убежавшего от скуки, от нечаянных побед — про странника, что греет руки над огнём чужих планет. И разговор начался, и стало веселее, словно бы вчерашний пир продолжался, словно время замедлилось, и своей тихой радостью мы хотели помешать наступлению зимы. Песни стали бодрее, кто-то заиграл на флейте и на второй гитаре. Я сидел и думал, что люблю и их, и старый цветочный склад, и разрушенный город, — всю свою жизнь я люблю, как тяжело больной человек, хоть я и здоров, как никогда, и силён, и готов ко всему. 

***

      Прошло три дня, наполненных работой по расчистке территории сгоревшего химзавода, и прошло три ночи крепкого, спокойного сна. На четвёртое утро я проснулся рано и стал лежать не шевелясь. Я видел Вельду. Она завязала на верёвку горловину выцветшего походного рюкзака, накинула на него сверху зелёный прорезиненный военный плащ, подошла ко мне, села на пол возле изголовья и прикрыла веки, чтобы сияние её глаз не разбудило меня. Но хитрость Вельды оказалась напрасной, ибо я и так не спал. 

      — Ты уходишь?

      — Да.

      Не веря, я посмотрел на рюкзак, прикрытый плащом, но тот не таял, как сонная хмарь, и стоял на полу, среди спящих Учеников, реальный, как и я сам.

      — Подожди.

      — Нельзя. Теперь самое время.

      Выбравшись из-под тряпья, заменявшего мне одеяло, и не надевая сапог, я на цыпочках прошёл по устланному картонками полу к остывшему очагу, на котором стоял котелок с чаем, кружкой зачерпнул со дна холодные остатки и медленно выпил. Вельда, не открывая глаз, сидела всё на том же месте.

      — Ты возьмёшь меня с собой?

      — А это возможно?

      — Я обещал тебе.

      Вельда, наконец, посмотрела на меня.

      — Я буду очень рада, если ты пойдёшь со мной.

      Наверное, надо сказать Учителю.

      — Подожди. Сейчас я приду. Не уходи без меня никуда. Обещаешь?

      — Да.

      Кузьма Николаевич не спал. Он сидел в каморке, где мы рассуждали о семенах революции, и смешивал в пробирках цветные эликсиры. Ему ничего не требовалось объяснять.

      — Ты пришёл попрощаться, — сказал он.

      — Я ухожу не насовсем. Мне надо...

      — Знаю, — сказал Учитель. — Тебе надо разобраться в себе, чтобы понять, с нами тебе идти или с кем-то ещё. Я сам тебя этому учил. Разберись — а уж потом вставай в чей-то строй. Ты не давал моему клану никаких обязательств, а пищу и одежду ты отработал, помогая моим Ученикам в их нелёгком труде. Теперь ты волен идти куда вздумается. Я не настаиваю, но... возвращайся скорее. Здесь ты как дома, и все тебя любят.

      Я выдавил с трудом:

      — Благодарю, Кузьма Николаевич... — и дёрнулся к двери, но Учитель остановил меня:

      — Всё необходимое в дороге возьми из шкафов — не стесняйся. И вот ещё... — он снял с полки маленький ящичек из бальзы, извлёк из него красный полупрозрачный гранёный камень, формою похожий на короткий и толстый карандаш, заточенный с обоих концов, и подал его мне.

      — Вельда ещё вчера предупредила меня, что уходит, — сказал Учитель. — Я знал, что ты последуешь за ней, поэтому я дал ей такой же кристалл. Пока он у неё, а этот у тебя, вы друг друга не потеряете. Эти кристаллы связаны магической цепью.

      Я кивнул и спрятал кристалл во внутренний карман.

      — Очень рад за тебя, — сказал Кузьма Николаевич напоследок. — Я давно знаю Вельду. Она очень добрая... Ну, давай. Не будем прощаться.

      Пожав его сильную, жилистую руку, я с тяжёлым сердцем вышел, всё боясь, как бы Вельда не ушла без меня. Но нет, она была здесь — развела огонь, чтобы согреть чай, и приготовила для меня термос, рюкзак, три зажигалки и спальный коврик. Пока я искал по шкафам остальные вещи для долгого странствия, проснулись Ученики, и наши с Вельдой сборы не прошли незамеченными. И всё бы хорошо, да вот Катя подвела — повисла у меня на шее, заливая рубашку потоками слёз.

      — Ты уходишь... Уходишь... Алекс, ты уходишь...

      — Ну полно, я ж не насовсем, — утешал я, гладя её по худенькой спине.

      — Насовсем!.. Ты врёшь!.. Ты насовсем уходишь!..

      — Нет, — твёрдо сказал я и прошептал ей на ухо:

      — Просто барышня с ушами не в себе. Пусть успокоится. А как успокоится, так мы и вернёмся.

      При словах «барышня с ушами» Катя против воли еле заметно улыбнулась, но тут же снова расклеилась.

      — Врёшь, — зло говорила она, утирая слёзы. — Вот она, твоя ответственность!.. — Заставил убежать с собой — а теперь бросаешь дьявол знает где!..

      — Антон не даст тебе пропасть.

      Катя разревелась и того пуще.

      И Антон меня не понял. Он стал мрачнее тучи и ругался.

      — Не верю я ни черта, что ты вернёшься, — бросил он мне, и разубеждать его было опасно.

     Когда же я наскоро позавтракал, облачился в плащ и закинул за спину рюкзак, он подошёл ко мне близко-близко и проронил:

      — Да ты никак рехнулся.

      — Думаю, мы ещё свидимся, — виновато улыбнувшись, ответствовал я.

      — Такая скотина нигде не пропадёт, — заключил он.

      — Береги мою Катеньку, — сказал я. — Она маленькая и бедненькая.

      — И всё-таки я не верю, — сказал Антон.

      — А я верю! — прошептала Катя, подойдя ко мне со спины. — Я верю тебе, Алекс.

      Её шёпот проводил меня до входной двери. Вздохнув, я с трудом преодолел вслед за Вельдой родной порог, через который в былые времена легко переходил и перепрыгивал по многу раз на дню. «Прощай!» — выкрикнула Катя, и мы с Вельдой, не оборачиваясь более, ушли в полупрозрачный осыпавшийся лес.

***

      По Аминьевскому шоссе добрались до Кунцево, миновали приземистое бетонное здание, в котором находилось книгохранилище нашего клана, и очутились в квартале, целиком застроенном кирпичными пятиэтажными домами. Их деревянные перекрытия сгнили, крыши провалились внутрь, и из оконных проёмов росли могучие деревья. Под ветвями, меж потрескавшихся кирпичных стен петляла ничейная тропинка. Иногда с возвышенности виднелась наземная линия метро: рельсы её блестели.

      — Кто-то там ездит, — заметил я.

      — Какие-то люди живут в метро, — отозвалась Вельда. — Но я их не знаю.

      Миновав станцию «Молодёжная», мы углубились в квартал пятиэтажных домов, обогнули угол длинного бетонного забора, разрисованного свежими граффити, и решили устроить привал на возвышенности, увенчанной монументальным бизнес-центром. Построенный в виде громадного яблока, от которого откусили большой кусок, бизнес-центр этот попирал самую высокую точку в окрестностях, да вдобавок, к нему с четырёх сторон, как к самому настоящему храму, подходили широченные бетонные лестницы. Рядом с его входом оранжевой краской было неровно и с потёками намалёвано: «Fire of empty streets».

      Поднявшись по лестнице на вершину холма, мы расположились прямо под надписью и разложили на газете провизию: лепёшки, вяленую рыбу и пирожки. Я налил в крышку термоса чай, и от того, какой он тёплый, парящий и пахнущий домом мне стало так тоскливо, что я шёпотом чертыхнулся. Вельда посмотрела на меня, но я больше ничего не сказал, и она, кажется, поняла меня.

      У подножья лестницы, ведущей к нам, из травы возникло рыжее пятно. Возникло — и быстро поползло вверх. Это был огромный муравей, сантиметров пятнадцать в длину. Вельда кинула ему кусок хлеба — тот схватил его и уполз. Но за первым муравьём из зарослей появился второй. Тогда Вельда сделала руками резкое движение, и на первых ступенях лестницы вспыхнуло яркое пламя. Колдовство заставило муравьёв умерить наглость, и трапезу мы завершили в спокойствии.

      Заморосил дождь. Мы собрали вещи, накинули на головы капюшоны плащей и встали, глядя с возвышенности в даль, поверх качающихся, как трава, древесных крон, зубчатых развалин и никогда не рассеивающихся болотных туманов. В нескольких сотнях метров от нас, за старым проспектом, проходил ливень, и там ничего не было видно. Нам нравилось это, и мы думали о том, что приносит дождь.

      В дождь даль расплывается в серой дымке, и душу охватывает чувство, будто врата горизонта по ту сторону водяной завесы распахнулись, раздвинулись влево и вправо, и за ними, в подсвеченной звёздами темноте, вращаются вечно юные, изумрудные и аквамариновые, рубиновые и янтарные сферы — миры. Их не видно, потому что дождь мешает, но великий дух, на крыльях которого носится по пространствам наша фантазия, и который связывает информационными нитями Вселенную в единое целое, — дух этот проникает на Землю из-за ворот горизонта. И он, ворвавшийся из неизведанных глубин бытия, обнимает нас, стоящих на вершине холма, лёгкими руками, и нам становится хорошо: мы вспоминаем, что наши оковы порваны, и на земле отныне и присно и вовеки веков будет чудо, которое не позволит нам вновь стать рабами, и это чудо — и есть мы, заговоренные от несвободы и единые с нашим огромным миром.

      Вот то, что приносит с собой дождь.

      То, что приносит дождь...

***

       Мы вышли к берегу Москвы-руки и шагали вдоль него целый день, а под вечер загорелись по лесу серебристые блуждающие огоньки — редкое явление. Запели поздние птицы, и то и дело в чаще раздавалось хрустально звенящее «кап!» падающих в лужи дождевых капель. Вились перед нами крупные, невиданные в это время года ночные мотыли. Их крылья вспыхивали красным блеском, когда на них падало сияние освещавшего нам дорогу магического шара. Провожали нас с веток большие, умные жёлтые глаза с вертикальными зрачками, а кто-то маленький долго шёл за нами в сумраке, издавая тихие звуки, похожие на медленное треньканье балалайки.

      Вельда выискивала место для ночлега. Вдали зажёгся новый огонь, трепещущий, пламенный.

      — Думаешь, стоит туда идти? — забеспокоился я.

      — Это добрый огонь. Я чувствую.

      Огонь долго водил нас за нос: мы двигались на его свет и всё никак не могли достичь, но вот, наконец, приближение наше к нему стало подчиняться законам евклидовой геометрии.

      У яркого костра, пахнущего хвоей, сидели двое, мужчина и женщина, молодые, черноволосые и загорелые. Звали их Новэлл и Этойле, и родом они были из Дэахаута.

      — Далёкое место, — сказали они. — Вы, наверное, и не слышали.

      Их серые одежды блестели золотыми шнурочками и кисточками.

      —  Мы в разные стороны идём, — сказала Этойле, — но раз уж мы встретились, присоединяйтесь к нам до утра.

       Её волосы были собраны в пышный пучок ниже затылка, а две вьющиеся пряди спускались вдоль острых ушей до самой груди. Такая же причёска была и у её спутника. От них обоих приятно пахло; они держали над огнём палочки с насаженными на них тёмными корнеплодами, вроде картофелин.

      Мы с Новэллом натянули над нашей стоянкой тент, дабы ночной дождь, коль скоро он начнётся, не помешал отдыху, и сели ужинать. Лесные путники поделились с нами вином и странной печёной картошкой, синеватой и сладкой, а мы угостили их лепёшками и квасом. Перед сном Новэлл с Этойле отправились купаться в Москве-реке — в ледяной, едва-едва не замерзающей ноябрьской воде. Мне и Вельде стало холодно и страшно, когда мы подумали об этом; мы забрались под тент, завернулись в плащи и стали сидеть там рядом.

      Ночь стояла лунная и такая ясная, что легко можно было разглядеть, как падали с ближнего куста можжевельника оставшиеся после ливня капли: как собиралась вода на кончиках хвоинок, как набухало прозрачное водяное утолщение, как отрывалась капля от веточки и летела вниз, втягивая хвостик и отражая на своей сферической поверхности лес, полумесяц, созвездия и нас с Вельдой, и как падала эта капля со звоном в лужу у корней куста, и как выпрыгивали из волнующейся воды другие капельки, её дочки, ещё меньше, но тоже несущие в себе микроскопические, ювелирно-изящные отражения нашей области мироздания, и как разбегались по воде в местах их падения круги волн, — и в этом кристально-прозрачном зрелище, таком простом на вид, заключался невероятно сложный смысл, ибо энергия, материя, время, пространство, — всё, что имеет корпускулярно-волновую природу, неизменно подчиняется таинственным законам падающих капель и разбегающихся по воде кругов.

      Я не дождался возвращения Новэлла и Этойле и уснул, и спал крепко, но беспокойно, а под утро, как обычно, пришли тревожные навязчивые мысли — опять о том, что моя структура повреждена, и я проваливаюсь через временной разлом всё глубже. Сонный разум связал это со словами Вельды: «Не цепляйся за многое», — и в полудрёме я подумал, что она ведьма, всё-таки ведьма.

      Утром Новэлла с Этойле уже не было — они вышли в путь задолго до рассвета. Вельда сказала, что, не считая её родителей, это был третий раз в её жизни, когда она встретила эльфов.

***

       Поднимаясь сквозь лес на холмы и сбегая почти к самой воде в низинах, перепрыгивая по хлипким мостикам через узенькие ручейки-притоки Москвы-реки, проходила наша тропа. Вчера по ней шли Новэлл с Этойле. Они направлялись в другую сторону, и потому, чем дальше двигались мы, тем меньше сохранялось памяти о них. Вскоре я вовсе позабыл о ночной встрече и стал любоваться новыми чудесами.

      С утра по реке, двигаясь ближе к противоположному берегу, прошёл маленький ял с зеленоватыми парусами; в другой раз на обочине дороги за поворотом разверзлась в склоне прибрежного холма широкая чёрная щель без дна и сводов, и в тёмной глубине её звенело железо и сыпались искры, словно что-то ковали. После полудня над лесом пополз шлейф чёрного химического дыма. Полз он с четверть часа, потом кончился. Стоял на берегу реки небоскрёб, когда-то зеркальный; стеклянные панели снизу все обвалились, и в сумерках осеннего дня казалось, что зеркальная часть здания, как огромный кристалл, висит над лесом без всякой опоры. Застыл посреди дороги гнилой бульдозер, окна его кабины заварили стальными листами — верно, что-то там прятали. Из воды у берега показывались иногда ржавые железки, в которых едва ли возможно было распознать остатки чего-то оформленного, функционального. А часа в четыре дня перед нашими глазами возникли прекрасные невысокие ступенчатые водопады, пенящиеся и туманные, шумящие и отбрасывающие радугу. Брызги их долетали до тропы и попадали нам на лица. Я подивился, откуда могли взяться водопады на Москве-реке, а Вельда объяснила, что их создали искусственно, для удобства очистки воды.

      Вечером, когда солнце покраснело и стало заползать за горизонт, тропа расширилась, и на её обочине возник покосившийся, подгнивший частокол, за которым находилось большое деревянное строение с узенькими окнами. У входа стояло несколько мотоциклов и помятый сине-зелёный грузовичок, а над дверями мигала тёмно-синяя неоновая вывеска «Nightlight bar» — «Пивнушка Ночного Света», значит.

      — Не люблю это место, — призналась Вельда. — Но прежде чем идти дальше, нам надо повидаться с Фёдором, моим знакомым. Дорога к нему заколдована, и мы не пройдём по ней без провожатого.

      Внутри пивнушки было тесно и почти пусто; на тёмно-серых стенах расплывались большие кляксы розовых блёсток, а между окнами висело по неровному куску зеркала. Выцветшие пластиковые стулья и столы были расставлены как бог на душу положит; деревянная рассохшаяся стойка была слегка наклонена влево, и за ней высились нагромождения бочек и бочонков, ящиков и коробок. За одним столиком сидели двое байкеров в чёрных куртках с заклёпками и с длинными немытыми волосами, за другим столиком заснул перед недопитым стаканом водки грязный хмырь; в пыльной глубине помещения пьянствовала компания из пятерых человек, крестьян по виду. Две вращающиеся табуретки перед барной стойкой занимала пара загадочных девиц в полупрозрачных зелёных платьицах. Кожа их была небесно-голубого цвета, а груди, начинавшиеся от шеи и заканчивающиеся у живота, размерами и формой напоминали арбузы, что являло собой очевидное излишество. Лица девиц были одинаковыми, и отличить одну от другой позволяла лишь чёрная фуражка с хромированным черепом-кокардой, которая была лишь у одной из этой пары.  А за стойкой, словно ожидая нас, стоял хитрый жирный бармен с прилизанными волосами.

      Не обращая внимания на девиц, одна из которых при нашем появлении искоса посмотрела на меня и часто заморгала, а вторая опёрлась спиной на стойку и выпятила грудь, Вельда направилась прямо к прилизанному бармену.

      — Здравствуйте, — быстро проговорила она, хотя жирная его рожа просила отнюдь не приветствия, а доброго, тяжёлого кирпича.

      — Привет, деточка, — бармен ухмыльнулся. — Как делишки? Как Наставник?

      — Нам нужно к Фёдору, — всё так же быстро говорила Вельда. — Это очень важно.

      Бармен произнёс на это занудную торгашескую речь, древнюю, как мир, — что-де всем нужно к Фёдору, и всем очень, а кому-то даже и очень-очень, а вот ему, старому Эдварду, вовсе и не нужно, и коль скоро кто-то нуждается в его, старого Эдварда, пособничестве, то должен чем-нибудь с ним, старым Эдвардом, поделиться, ибо коммунизма, насколько знает он, старый Эдвард, уже больше полусотни лет как нету, и, следовательно, бесплатно никому ничего не даётся, а даётся только тем, кто оплачивает услуги по установленным им, старым Эдвардом, тарифам, пусть не самым низким, но справедливым и соответствующим наступившему тяжёлому времени. Было видно, что он, в отличие от Вельды, никуда не спешит, и если и согласится отвести нас к Фёдору, то будет перед этим неделю ворчать, бурчать и зырить на нас плутовскими глазёнками. Ясно было и то, что платить Вельде нечем. Она попросила отвести нас в долг и пообещала расплатиться, как только окажемся на месте.

      — Нужно просто подняться с нами на холм, — говорила она жирному Эдварду.

      — Вот и обошлись бы без старого Эдварда, коли всё так просто, — отвечал этот пройдоха и вновь вещал о тарифах и нелёгких временах после конца света, а синие девицы на табуретках, подслушивая чужой разговор, переглядывались, перешёптывались, всхихикивали и вызывающе смотрели на Вельду. Та, что была в фуражке с черепом, покачав на растопыренных ладонях необъятную грудь, развратно мне подмигнула, и я едва удержался, чтобы не ударить её сапогом по лицу. Вдобавок деревенщина в глубине пивнушки ржала всё громче и громче, и создавалось впечатление, что вся эта нечисть глумится над нами.

      От одного столика к нам приблизился высокий человек в коричневой кожаной куртке. Лицо его было очень загорелым, а ёжик волос — седым, белым. Входя в пивнушку, я не заметил его, и мне это не понравилось. Я стал прикидывать, какие увечья смогу ему нанести, коль скоро и он присоединится к унижению.

      Человек, однако, не присоединился.

      — Идёмте, — сказал он без всяких вступлений. — Я отведу вас к Фёдору.

      Его лицо принадлежало к числу тех, что называют «волевыми», и носило отпечаток немалого числа интереснейших приключений. В двадцать первом веке такое лицо, встреченное в толпе, привлекло бы внимание и расположило бы меня к человеку, которому оно принадлежит, но в будущем никому нельзя было верить с первого взгляда, и самые благородные черты могли маскировать собой подлейшую сущность. Никогда я не умел читать лица и никогда не понимал тех, кто думал, будто умеет. Мне кажется, чтение лиц — занятие трудное и сопряжённое с немалым риском обмануться.

      Однако выбирать не приходилось, и мы втроём с незнакомцем покинули пивнушку. У входа новоявленный провожатый задержался, сплюнул и закурил.

      — Чёртов Эдвард! — пробормотал он. — Чёртовы тарифы! Не верьте никогда этому жоху, ребятки.

      И он доверительно открыл нам, что давеча сильно переплатил бармену, заказав на ночь одну из синих девиц.

      — Переплатили? — переспросил я машинально.

      — Ну конечно, — он повторно сплюнул. — Кажется, за неё сложно переплатить, ан нет. Я не смог её трахнуть. У неё там не то.

      И всю дорогу, пока мы поднимались на холм, он стенал, осыпал Эдварда бранью и под конец детально описал те физиологические особенности, которые не позволили ему заняться плотской любовью с синей девицею. Вельда поджала губы, а я подумал, что тип этот не иначе как ковбой, вылезший из фильма. Жаль, он не был носителем постмодернистского сознания и не мог знать, насколько пошлый и затасканный у него образ, — в противном же случае он наверняка бы приложил немало усилий для духовного самосовершенствования.

      До вершины, впрочем, он довёл нас честно и взамен ничего не потребовал, что лишний раз доказало, сколь противоречивое впечатление может оставлять человек в глазах окружающих, и сколь мало связано бывает это впечатление с его истинною натурой. На прощание мы сказали ему большое спасибо.

      — Пустое, — отмахнулся тот. — Я и вам помог, и лишил Эдварда прибыли, — то есть подстрелил разом двух зайчиков. А то уж и не знал, как отомстить этому прощелыге — ведь кодекс чести не позволяет мне устроить скандал и начистить ему самовар при дамах.

***

      Полутораэтажный бревенчатый домик Фёдора вместе с ещё тремя такими же домами притаился в глубокой тени пышных голубых ёлок. При виде него славянские рудименты в моей душе тревожно и с затаённым ликованием зашевелились. Домики походили на маленькие ларцы; ставни их были расписаны цветами, окна были украшены резными наличниками, а коньки крыш венчали деревянные медведи, петушки и солнышки.

      Когда Вельда длинным ногтём указательного пальца постучалась в дверь, нам отворил коренастый мужик с бородой и идеально круглым лицом и глазами. Он ссутулился и посторонился, пропуская нас в прихожую, рассмеялся, показавшись самому себе похожим на старинного лакея, и крикнул Фёдора.

      Фёдор явился сразу же. Он оказался красивым, хотя и далеко немолодым человеком с длинными, вьющимися русыми волосами; пальцы его были унизаны серебряными и железными кольцами и перстнями. Принял он нас хорошо: отвёл тотчас на кухню, усадил за стол, зажёг свечи и поставил перед нами много еды. Доброта его, тем не менее, была специфической; он не скрывал этого и с первых же слов отрекомендовался мне эльфоманом. Он почитал культуру эльфов, их быт, их традиции и историю. И, ясное дело, Фёдор боготворил самих эльфов. Будь Вельда обычной человеческой девушкой, он кинул бы нам чёрствую корку хлеба и прогнал бы прочь — так, во всяком случае, я понял намёки, наполнявшие его приветственные речи.

      Восторг, охвативший Фёдора при виде Вельды, исчез почти в самом начале нашего ужина — когда он спросил её про клан.

      — Клана больше нет, — ответила она ему.

      Фёдор замолчал, и никто из нас троих не начинал разговора ещё долгое время, да и к еде мы притрагивались лишь постольку поскольку. Я сидел и гадал, хорошо ли он и Вельда знают друг друга, и не понимают ли они через это молчание больше, чем я. Подозрительность всколыхнулась во мне, но я вспомнил, что Фёдор, несмотря на эльфоманию, не открыл Вельде секрета заколдованной дороги к своему дому, а это что-то да означало.

      Фёдор спросил:

      — Как это произошло?

      — Что мне вам ответить? — Вельда подняла на него взгляд. Она не хотела говорить о случившемся. Мне она тоже ничего не рассказывала — а я и не спрашивал.

      — Действительно... — пробормотал Фёдор. — Ну что ж... Завтра расскажешь, если захочешь. Спать вам, боюсь, придётся на чердаке — но уж не обессудьте: гостей полный дом набился.

      — Я люблю чердак, — сказала Вельда. — Пойду, если вы не возражаете.

      — Благодарю за ужин, — добавил я, чувствуя некоторую неловкость, поскольку теперь уже отчётливо видел: Фёдору неприятен факт моего присутствия в доме.

      — Подожди, — остановил он. — Я хочу с тобой поговорить.

      — Со мной? — не понял я.

      — Да-да. А ты иди, Вельда, иди.

      Мы с Вельдой застыли на пороге кухни.

      — Найдёшь меня? — шёпотом спросила она. Я кивнул, улыбнулся и, притворив за ней кухонную дверь, вернулся за стол, посмотрел за окно, в котором отражались освещавшие кухню свечи и за которым шумели на ветру невидимые в вечерней мгле ёлки. Фёдор достал из шкафа водку, налил рюмку мне, рюмку себе и спросил в упор:

      — Ты кто такой? Я вижу за тобой чертовски длинную тень.

      — Это гарольдов плащ, — сказал я и, выпив рюмку, заел котлетой. Фёдор потёр щетину на подбородке и сказал полувсерьёз:

      — Смотрится жутковато. Это ты спас Вельду? Я вижу. Вижу по твоей длинной тени.

      Он был хорошим колдуном.

      — Я спас её, — подтвердил я. — Я и моя подруга. Но выглядело это совсем не по-геройски.

      — Не важно, — отрезал Фёдор. — Ты спас жизнь эльфу, а как — это ерунда. Но тень твоя мне не нравится. Знаешь, что мне кажется... — он опять порылся в шкафу, достал оттуда пожелтевший рассыпающийся том энциклопедии по анатомии и положил на стол передо мною. — Мне кажется, ты старше этой книги.

      — Вам не кажется, — ответил я, приподнял кончиком мизинца обложку энциклопедии и увидел год издания — 2017.

      Мы выпили по второй.

      — Что ж... — подумал вслух Фёдор и посмотрел на меня прищуренным глазом — так, как художники смотрят на объект, достойный быть запечатлённым на холсте. — Я рад, что спутник Вельды такой необычный человек, а не серая посредственность, которая будет мучить её своим духовным убожеством, и которую она, в силу природного благородства, не сможет сразу от себя прогнать. Вижу, тебе есть чем с ней поделиться.

      Он налил по третьей, но пить пока не стал.

      — Понимаешь ли, — сказал он, — эльфы — они выше нас.

      — Так точно, — отчеканил я.

      — Не-ет, — Фёдор поводил указательным пальцем, — ты не понимаешь.

      Очевидно, так оно и было, и потому я приготовился слушать. Я знал, что Фёдор будет учить меня жизни и попытается копаться в моей душе; у меня иногда получалось выходить из подобных ситуаций так, чтобы не обидеть собеседника и не уронить собственного достоинства, но в этот раз я решил ничего не предпринимать. Во-первых, Фёдор предоставил нам ночлег, и поступок сей в некотором роде давал ему право потолковать со мною о том о сём. А во-вторых — и это главное, — я действительно чувствовал, что не понимаю, кто такие эльфы, кто такая Вельда, — и не пытался скрыть от себя факт непонимания. Так что Фёдор, уча жить, как ни удивительно, мог сообщить полезную информацию.

      — Ты не понимаешь, — сказал он. — Скажи мне, странный человек, ты когда-нибудь задумывался, насколько сильно мышление зависит от физиологии? Наверняка ведь не задумывался. У эльфов физиология совсем не такая, как у нас, ты понимаешь это? У них другая логика, другие рефлексы, совсем другое восприятие. Ты отдаёшь себе в этом отчёт?

      Я со смирением ответил, что отдаю, и робко заметил, что, какая бы у кого физиология ни была, логика у всех одна и та же, и любой, кто родился на нашей планете, умеет отличать верх от низа, а раз так, то с ним и договориться можно — при желании.

      — А есть у тебя желание? — осведомился Фёдор.

      — Желание? — я наморщил лоб. — Хоть отбавляй.

      — Интересно, какова природа этого желания... — пробормотал Фёдор каким-то на редкость оскорбительным тоном. — Впрочем, долго гадать тут не нужно. Поскольку эльфы — следующая ступень эволюции по отношению к людям, то вполне естественно, что любому из нас очень хотелось бы обогатить генофонд человечества эльфийской ДНК. Но тут необходимо себя сдерживать. Эльфы живут гораздо дольше людей и практически не стареют. Поэтому им не надо размножаться в таком количестве, в каком плодимся мы, люди. Как следствие — у них практически отсутствует половое влечение.

      — Послушайте, Фёдор, — не выдержал я, — позвольте мне самому разобраться, у кого какое влечение!

       Фёдор отшатнулся, словно не ожидая, что его слова могли быть расценены как вмешательство в чью-то личную жизнь. Он растерялся, и стало понятно: он не грубиян, не толстокожий кретин — он учёный, антрополог (или, если быть точным, эльфолог), который оседлал любимого конька и говорил не обо мне и Вельде, а об абстрактных людях и абстрактных эльфах, и даже в мыслях не посмел бы кого-либо обидеть. Он испросил прощения, пожал мне руку, выпил со мною третью рюмку, и налёт мрачности испарился с его лица. Он продолжил, одновременно и осторожнее, и непринуждённее:

      — И всё-таки, Ал... Тебя можно называть Ал? — Тут поблизости живут несколько американских семей; хорошие ребята, вот только прозвища их зело прилипчивые.

      Я охотно посмеялся и милостиво согласился побыть один вечер Алом.

      — Так вот, Ал, — говорил Фёдор, — придётся тебе забыть всё, что ты знаешь о женщинах. Только не обижайся — ведь оно и к лучшему. Человеческие женщины — что тут говорить? — порочны и к греху прелюбодеяния склонны. За Вельду же ты всегда можешь быть спокоен. Мышление у эльфов иное, нежели у людей, и никакие общие понятия, вроде верха и низа, тут не помогут.

      И Фёдор изложил мне теорию происхождения разумной жизни на Земле — такую, какой она стала после открытия Гил-Менельнора и произведённых на нём археологических изысканий.

      В начале двадцать первого века всё ещё считалось, что предки человека жили в Африке, откуда впоследствии распространились по Европе, Индии, Китаю и Америке. Иной версии и быть не могло, поскольку о седьмом континенте — Гил-Менельноре — ничего (за исключением маловразумительных мифов про Атлантиду) не знали, и никаких его следов на дне океана обнаружено не было. Оно и не удивительно: ведь Гил-Менельнор никогда не тонул — он просто провалился в другое измерение. Произошло это около семи тысяч лет назад — а до той поры загадочная прародина разумных существ находилась в одном с нами пространстве, и до неё — если построить хороший корабль — вполне можно было доплыть. Это, однако, мне уже было известно. Не знал я другого.

      — Эволюция, — говорил Фёдор, — создав сорок тысяч лет назад кроманьонцев, не остановилась, как не останавливалась она до этого на неандертальцах и гигантопитеках, и появились первые эльфы. Они и мы произошли от общего предка, который называется унипитек, и который попал на Гил-Менельнор по перешейку, соединявшему этот континент с Северной Африкой. Означенный перешеек погрузился на дно Атлантического океана примерно сто пятьдесят тысяч лет назад после мощного землетрясения, но расстояние между Гил-Менельнором и Африкой было невелико, и небольшие группы людей и эльфов в разные эпохи переплывали пролив Паланнэн и жили на необъятных просторах необжитой земли, то распадаясь на племена, быстро впадавшие в дикость и вымиравшие, то становясь основателями на удивление высокоразвитых древних цивилизаций. Однако кузницей истории был Гил-Менельнор, поскольку именно там предпочитали жить эльфы — а их культура развилась намного быстрее человеческой. На то имелись объективные причины. Эльфийские организмы более человеческих приспособлены для интеллектуальной деятельности. Их мозг быстрее обрабатывает информацию, их память хранит полученные знания дольше нашей. Вдобавок, они не стареют. На осмысление мира уходят многие годы; люди, пытавшиеся понять эту жизнь, старились, и уже ни к чему не могли применить свои знания, когда они у них в должном объёме накапливались. Практически весь опыт, собранный одним поколением, с уходом этого поколения терялся; объём знаний нашей цивилизации, до тех пор, пока не изобрели книги и компьютеры, рос очень медленно. Перед эльфами же проблемы информационных потерь, связанных со сменой поколений, никогда не стояло. Во-первых, дети у них рождались очень редко, а во-вторых, к тому времени, как дети всё же появлялись, их родители, как правило, уже владели наиболее продуктивными способами передачи им своего жизненного опыта. Благодаря всему вышеозначенному эльфы Гил-Менельнора быстро поняли, что воевать вредно, и куда лучше бесконечная жизнь, полная новых открытий и плодотворного труда рука об руку с товарищами. Их цивилизация достигла небывалых высот, однако в итоге её постигла та же участь, что и нашу. Гил-Менельнор был разрушен, и страшный катаклизм выдавил его вовне.

      — Почему? — удивился я.

      — Разум всегда бросает вызов року, — загадочно ответил Фёдор. — И неизменно терпит поражение. На наше счастье, человеческая цивилизация пришла в упадок на более ранней стадии, чем гил-менельнорская. Мы не успели дорасти до уровня эльфов и начать проводить те эксперименты, которые их погубили. Нас спасло, что мы вечно воюем, вечно делим мир, и ничему не можем научиться, потому что слишком мало для этого живём. Однако теперь у нас с эльфами один путь: мы должны стать их друзьями и младшими братьями. Пусть эльфы отстраивают мир, новый и прекрасный, не допускающий повторения ошибок прошлого, а мы, по мере сил, будем им помогать. Надо смирить гордыню и признать: они выше нас. Это не фашизм. Это просто факт.

      — Хорошо, — протянул я. — Но интересно: как получилось, что они стали бессмертными? Насколько я знаю, эволюция больше не создавала существ, которые бы не старели. Мне казалось, такое вообще невозможно.

      — Ничего физически невозможного в нестареющем организме нет, — отвечал Фёдор. — Более того: куда сложнее создать стареющий организм, чем нестареющий. Раньше считалось, что старость, вследствие закона возрастания энтропии, наступает по мере деления клеток, из-за потери информации в новых ДНК. Такой эффект действительно наблюдается. При делении клеток нить ДНК постепенно укорачивается, её концы не копируются. Однако если б всё было так просто, мы с тобой никогда бы не родились. Клетки зародышей, из которых мы образовались, делились бы, делились, и на некотором цикле деления, называемом лимитом Хейфлика, от генетической информации в них ничего бы не осталось. Но мы как-то существуем. Почему? — А дело в том, что наш организм вырабатывает несколько ферментов, которые удлиняют недореплицирующиеся концы ДНК. Да, информация при делении теряется — но ферменты эти тут же восполняют потери. Почему же тогда мы стареем? — А стареем мы потому, что со временем волшебные ферменты перестают вырабатываться. Но почему они это происходит? — Срабатывает специальный механизм, снижающий по достижении нами определённого возраста выработку необходимых ферментов. Получается, все живые существа на Земле, за исключением эльфов и некоторых примитивных организмов, вроде гидр, несут в себе бомбу замедленного действия. Биологи считают, что это необходимо для эволюции. У нестареющих живые существ должен быть очень длинный период репродукции — в противном случае они расплодятся сверх всякой меры, исчерпают ресурсы своего ареала обитания и вымрут. С другой стороны, если живые существа медленно размножаются, то они и эволюционируют медленно, а значит, при резком изменении окружающей среды, например, при похолодании, они не успеют приспособиться и опять-таки вымрут. Почему же тогда перестали стареть эльфы? — Ответ прост: телам разумных существ не нужно быстро эволюционировать, поскольку к изменениям среды они приспосабливаются не на биологическом уровне, а благодаря творениям своего интеллекта. Так что разумные существа приняли облик, наиболее соответствующий их образу жизни. Бессмертие появилось оттуда же, откуда возник спинной плавник у дельфинов или длинная шея у жирафов. Но даже бессмертие ничто по сравнению с главным отличием эльфов от нас. Бессмертие помогает эльфам лишь косвенно. Решающий же фактор ускоренного развития цивилизации — это уровень взаимопонимания и взаимодействия составляющих цивилизацию индивидуумов. Иначе говоря, добродетель. Чем лучше мы понимаем друг друга, чем больше мы друг другу помогаем, тем выгоднее всем нам. Людям, чтобы понять эту простую истину, требуются долгие, долгие годы, и лишь немногие из нас приходят в конце концов к добродетели. Нам невероятно трудно осознать, что добродетель — это залог выживания; что честность, милосердие, мудрость, любовь, — это не игрушки, придуманные от безделья, но необходимое условие сохранения и развития жизни. А эльфам ничего такого осознавать не требуется. Добродетель заложена в них на генетическом уровне. Сотни поколений их обитали в такой среде, в которой нельзя было быть плохим. Если не станешь честным, милосердным, мудрым, если не научишься любить, — умрёшь. И теперь эти качества стали дифференциальным признаком, отличающим людей от эльфов. Эльфы, — повторил Фёдор, — существа, единственные в своём роде; они лучше нас и несут миру лишь благо. И ты совершил великое дело, когда спас Вельду от смерти. Каждому эльфу уготована собственная, особая судьба, и много великих дел предстоит им свершить. Ты же — ты должен запомнить главное: если плохо обращаться с Вельдой, она умрёт намного раньше срока. Но при надлежащем уходе она станет цветком, который не завянет никогда.

      Мы бы поговорили ещё, но Фёдор вдруг вспомнил о времени и, сославшись на необходимость идти в круг, удалился. Мне же не оставалось ничего иного, как завершить в одиночестве и раздумьях нашу позднюю трапезу и идти спать.

***

      На чердаке было темно и тесно: до балок, поддерживавших крышу, едва ли было полтора метра. Лунный свет проникал через единственное крохотное окошко, выходившее на задний двор. Пол был устлан сухим сеном.

      — Надеюсь, здесь не водятся пауки... — пробормотал я, раскатывая плащ и сгребая под него сено, чтоб мягче спалось.

      — Нет, — ответила из темноты Вельда, — здесь вожусь я.

      Пугая меня, она зашуршала сеном, так что я на минуту забыл, кто она такая и откуда она пришла, — и рассмеялся. А потом пожелал ей спокойной ночи, улёгся на живот и, подперев подбородок ладонями, стал глядеть в окно.

      В эту ночь я не был таким усталым, как вчера, и сомнения принялись грызть меня с удесятерённой силой. Привиделись Катя и Антон. Насовсем!.. Ты врёшь!.. Ты насовсем уходишь!.. Неужто это правда? Неужели я ушёл от них навсегда?

      Как мог оставить я их одних теперь, когда им предстояли серьёзные испытания? Как получилось, что я покинул убежище, когда оно стало для меня по-настоящему родным домом? Какие-то нити, связывавшие меня с товарищами, натянулись в эту ночь до предела, и стало ясно: коль скоро я пойду с Вельдой дальше, они или порвутся, не выдержав напряжения, или пересилят мою волю и притянут обратно, на заброшенный цветочный склад, потерявшийся среди старых гаражей и деревьев.

      Так ли боюсь я убивать, чтобы стремглав бежать от войны? Так ли невозможно мне удержаться в клане, чтобы я добровольно, раньше, чем нагрянет рок, покидал его? Я сомневался. Даже больше: я был уверен, что в клане остаться можно, и что это было необходимо, что в любом кодексе чести, при любом понимании дружбы мой уход попадал в разряд проступков, намного более страшных, нежели поджог небоскрёба.

      И ради чего покинул я только-только обретённый дом? Чтобы вечно идти рядом с Вельдой? Но мы же не призраки. Нам надо что-то есть, где-то греться. Откуда мы возьмём пищу и тепло, если у нас не хватило средств даже расплатиться с барменом Эдвардом за элементарную услугу?

      Понимала ли Вельда, что с нами происходит? Или, быть может, она, ни о чём не думая, просто бежала как можно дальше от перекопанной поляны, утыканной мёртвыми головами, — от места, которое преследовало её в кошмарах? Точно ли не сошла она с ума?

      Я принял решение завтра с утра поговорить с Вельдой и приложить все усилия к тому, чтобы вернуться в клан, пока у нас не закончились силы и пища, пока не ударили холода. В этом разговоре мне необходимо будет узнать о ней хоть что-то конкретное: что она думает, что она собирается делать...

      Я стал размышлять, как начну с нею завтра говорить, какие приведу доводы, какие подберу слова, чтобы не задеть её, не трогать её раны. Я был уверен, что смогу её переубедить, но вдруг представил, какие события за этим последуют. А последуют они вот какие: мы вернёмся в убежище через четыре дня разлуки, после всех этих проводов, слёз прощания, переживаний, да вдобавок как бы говоря: «Вы можете жить без нас, а мы без вас не можем, нам нужна ваша помощь, ваш кров, и наш путь закончился, едва мы столкнулись с первыми трудностями». И таким мне это показалось жалким и позорным, что я враз перехотел говорить с Вельдой о возвращении. Да и никакая она не сумасшедшая, а будь иначе, кто-нибудь из моих друзей непременно обратил бы на это внимание. «Всё в порядке, — подумал я. — Мы знаем, что творим. А что до пути в неизвестность, так, наверное, это и есть то единственное, что осталось в жизни нефальшивого. Когда человек без оглядки уходит за судьбой и не думает о последствиях, это дорогого стоит. Это не сожрать никакой инфляции». Не стоит забывать и то, как мы возле Храма говорили с ней о войне между людьми, и я поклялся, что между нами её не будет. Чтобы сдержать клятву, мне первому нужно вверить себя в руки Вельды, и показать, что я не смотрю на неё, как на врага, не боюсь, что она меня обманет или ошибётся; нужно продемонстрировать, что у меня, хоть я попадал сотни раз в ловушки человеческой лжи и становился жертвой чужих ошибок, нет и тени сомнения в её честности и благоразумии, и я готов делать с нею, не помышляя ни о чём постороннем, одно огромное дело, срок выполнения которого — вся моя жизнь.

      И когда я так подумал, лунное сияние перед моими глазами померкло, оставив меня во тьме. Я слегка испугался, но по прошествии времени во тьме показался новый свет: то били из длинного туннеля золотистые лучи, и когда я вгляделся в этот туннель, то увидел на другом конце себя. Было 25 декабря 2005-ого года, 17 часов 05 минут. Я стоял в своей квартире у окна, в той же позе, что и 24-ого декабря, и 23-его, и 22-ого. В глазах меня-из-прошлого была темнота, в которой отражались огни вечерней улицы и абсолютное зло, колыхавшееся в тени голых деревьев. Я-из-прошлого смотрел на город и пропускал сквозь себя восхитительный дух урбанистики. Почему он мне так нравился? Я-из-будущего знал, почему. Мой город пронзал своим бытием многие века, связуя их; частью духа урбанистики была моя собственная аура, аура меня-из-будущего, и я-из-прошлого ощущал это. Я-из-будущего шептал, чувствуя рядом с собой Вельду: «Я счастливчик, я самый везучий человек на Земле», и какие-то крохи информации обо мне-из-будущего, какие-то случайные её биты проникали из города двадцать второго века обратно город века в двадцать первого, и я-из-прошлого улавливал их по вечерам, стоя у окна, и думал, как же мне не хватает Вельды, как хочу я оказаться на месте себя-из-будущего. И я-из-прошлого готов был отдать всё, чтобы у меня была такая судьба, какую создал для меня-из-будущего Главный Теоретик.

      — Я готов отдать всё, — говорил я-из-прошлого, а я-из-будущего слышал это в своих воспоминаниях, ибо помнил все вечера, проведённые у окна.

      — Ты отдашь всё и получишь, что хочешь, — отвечал я-из-будущего, и я-из-прошлого слышал это благодаря городу, связывавшему двадцать первый век с веком RRR.

      Мы — я-из-прошлого и я-из-будущего — взглянули друг другу в глаза через туннель во времени; разрозненные куски моего сознания воссоединились, и взгляд мой стал кристально ясен. Тогда туннель схлопнулся и оставил меня на тёмном чердаке наедине с Вельдой. Я нагнулся над ней и увидел выбившееся из-под волос длинное, острое ухо, не доходившее всего нескольких сантиметров до её затылка. Я осторожно провёл по уху пальцем, убеждаясь, что оно настоящее. Теперь я помнил, что готов был отдать за свою нынешнюю судьбу всё, и новая волна радости вдохнула в меня энергию.

      А ведь по правилам всё должно было быть не так. Всё должно было быть как в начале одного грустного стихотворения Афанасия Фета:

Мой прах уснёт, забытый и холодный, А для тебя настанет жизни май...

      Но мой скелет не лежал в могиле, когда в последние годы двадцать первого столетия в маленьком домике посреди леса родилась Вельда, и мы, вопреки непрерывному течению времени, встретились, когда май её жизни уже остался далеко позади. И этот факт заставлял меня идти с нею до конца.

***

       Утром подморозило, и долина Москвы-реки заволоклась тонким извивающимся туманом, не сплошным, подобно опустившемуся на землю облаку, а похожим больше на сигаретный дым, витым, узорчатым. Сено, служившее мне постелью, отсырело, и я совсем промёрз, но печная труба, проходившая через чердак, испускала тепло. В полудрёме я сидел возле неё, пока не учуял, что к запаху дыма, стоявшему в избе, примешивался явственный, бередящий душу аромат свежеиспечённого хлеба.

      Укрыв спящую Вельду поверх её плаща своим, я тихонько прокрался на другую сторону чердака, приоткрыл люк и в щёлку увидел прихожую. Через неё один за другим, молчаливые и загадочные, уходили, пока не рассеялась мгла, ночные гости Фёдора. Были среди них и две голубокожие девицы из пивнушки Эдварда, было около десятка остроносых карликов премерзкого вида, был и красный, откровенно рогатый тип в плаще. Ночью я во сне слышал, как они что-то там внизу творили, да и теперь из глубин Фёдорова дома доносилась тихая музыка неведомого происхождения.

      Когда последний гость отбыл восвояси, я рискнул спуститься. Фёдор сидел на кухне вместе с круглоглазым бородатым приятелем, открывшим вчера нам дверь. Под столом в ряд выстроилось около десятка прозрачных бутылок полулитрового объёма, а обои кухни сплошь были разрисованы рунами и украшены потёками. Словом, ночью повеселились.

      Фёдор был бодр и разговорчив, но моё появление напрочь проигнорировал, ибо был увлечён чтением своему приятелю очередной популярной лекции, только на сей раз не по биологии, а по физике Реальностей.

      — Можно ли увидеть будущее? — задавался вопросом Фёдор и отвечал:

      — Можно. Только это будет будущее той реальности, в которой нет наблюдателя. Наблюдатель фактом наблюдения изменяет будущее, и в его реальности оно становится не таким, каким он его увидел. Гадалка, — говорил Фёдор, — может нагадать, что завтра ты отравишься сыром, а ты возьмёшь — и не станешь завтра есть сыра, но реальность при этом раздвоится, и в параллельном мире ты не пойдёшь к гадалке, съешь сыр и отравишься. Есть, впрочем, способ сделать предсказание отнесённым к наиболее вероятной реальности. Для этого надо сделать его как можно туманнее. Например, сказать, что ты отравишься не сыром, а просто отравишься. Или просто умрёшь. Это, — говорил Фёдор, — называется «узость обратного канала». Информация способна распространяться из будущего в прошлое, но лишь в очень ограниченном количестве. Это количество можно увеличить, если получать информацию не из одной реальности, а из многих — задействуя, таким образом, много обратных каналов. Однако поскольку реальности друг от друга отличаются, то, чем больше обратных каналов задействует предсказатель будущего, тем более расплывчатым выходит его пророчество.

      — Ваши открытия потрясающи, — отвечал Фёдору его приятель, — но как это вяжется с тем, что мы сегодня обстряпали?

      — У меня есть одно предположение, — сказал Фёдор, налил себе из самовара чаю и стал сосредоточенно намазывать масло на ломоть свежего белого хлеба. — Информация, которую мы добыли, пришла к нам не из веток будущего нашей Реальности. И не из чужой Реальности.

      — Даже так? — удивился круглоглазый. — Откуда ж тогда она пришла?

      — Увы, — отвечал Фёдор, — физика ответа на подобные вопросы пока дать не может. И никто не может. Потому что теория вероятности подразумевает существование любых, пусть даже абсолютно безумных миров и невообразимых способов их взаимодействия друг с другом. Помнишь, с чего начинается любое утверждение контифиза? — «Среди бесконечного множества миров, порождаемых Континуумом, обязательно найдётся множество таких, которые...» — и подставляешь, что тебе хочется. Например: «Среди бесконечного множества миров, порождаемых Континуумом, обязательно найдётся множество таких, которые не будут Реальностями в строгом смысле этого слова». Потому что в некоторых из них даже и законов физики нет. Там электрон, допустим, не притягивается к протону, а берёт — и исчезает в никуда. Эти вселенные Реальностями считаться не могут. И среди бесконечного множества миров, порождаемых Континуумом, обязательно найдётся множество таких, которые каким-то образом взаимодействуют с нашим миром и непосредственно влияют на результаты наших с тобой предсказаний. Пусть звучит зловеще, но на то мы и авторитетные учёные, что не боимся сталкиваться с явлениями, проникающими извне.

      — Короче говоря, нам опять нужно взывать к богу, — подвёл итог круглоглазый.

      Фёдор вздохнул и только тут заметил меня в полумраке прихожей.

      — Доброе утро, Ал, — он улыбнулся. — Это мой гил-менельнорский друг, Наггелар. Если ты знаешь бога, нуждающегося в рекламе, обращайся к нему.

      Не поняв значения последней фразы Фёдора, я пожал огромную ладонь круглоглазого, а тот оскалился и произнёс:

      — Никого я не рекламирую. Но мне срочно нужно к богу, и я ищу попутчиков, поскольку мои товарищи вернутся только дня через три, а одному плыть на яле, сами понимаете, несподручно. Я хотел уговорить Фёдора, но тот ни за что не согласится — даже если речь идёт о проверке его последнего пророчества.

      — У меня подозрение, что бог твой — шарлатан, — сказал Фёдор, протягивая мне бутерброд с маслом.

      — Всё дело в определении, — заметил Наггелар и повернулся ко мне. — У вас, людей, богу приписываются чёрт-те какие свойства, и когда встречаешь существо, претендующее на статус божества, проэкзаменовать его трудновато. Разве что попросить создать ещё один Континуум.

      — Я об этом и говорю, — перебил его Фёдор. — Видишь ли, Ал, мой друг Наггелар знает существо, которое почему-то считается создателем всего сущего. Но встретившись с таким существом, люди сталкиваются с кризисом познания: ведь любой, кто хоть чуточку могущественнее нас, может выдать себя за бога. Мы сами, окажись мы в каменном веке с огнемётом и винтовкой АК, смогли бы стать в глазах древних людей богами. Так что тут весь вопрос упирается в веру. Или ты веришь, что перед тобою бог, или не веришь, а показать он может что угодно. Я так считаю, что истинный бог, дабы в него уверовали, ни в каких фокусах не нуждается, и меня с души воротит, когда, например, те же попы объявляют, что у них-де в монастыре произошло какое-то там чудо. У настоящего верующего вера крепка и без чудес. А в бога Наггелара я предпочитаю не верить.

      — Но как же бритва Оккама? — вступился Наггелар. — Как же критерий верифицируемости? Мой бог даёт результаты, проверяемые эмпирически. Кто решил нам Задачу Седьмого Завихрения? Не бог ли?

      — Я не отрицаю, что он могущественнее нас и знает больше, — устало вздохнув, успокоил Наггелара Фёдор. — Но его могущественность лично мне ни о чём не говорит. А у гномов просто языческое сознание. В вашем пантеоне куча всяких божков, и вам без разницы, одним ли больше, одним ли меньше.

      Наггелар расплылся в довольной ухмылке.

      — Да, я язычник, — гордо заявил он. — И всяк, кто могущественнее меня, тот бог, — вот моя логика. А вы, христиане, утонули в богословских бреднях, и в результате не верите в бога, даже когда он сидит у вас перед носом!

      К нам спустилась Вельда, и с её приходом разговор изменил направление. Но, несмотря на это, я уже точно знал: если Наггелару нужна команда, чтобы управлять ялом, то одного человека в неё он уже отыскал.

***

      На улице, особенно вблизи реки, стоял дьявольский холод; вода в лужах замёрзла, а на часах, как оказалось, не было и семи утра.

       — На печке бы задрыхнуть, — бормотал Наггелар, спускаясь с заколдованного холма к Москве-реке, а Вельда накинула капюшон на самые глаза.

      На берегу, у старых бетонных пирсов, нас ждал одномачтовый шестивёсельный ял чёрно-зелёной раскраски. Наггелар сказал, что раньше он был шлюпкой на немецком ракетном катере.

      — Совсем старый стал, — добавил он, зевая и тряся бородищей. — Но сбит крепко.

      Втроём мы стащили кораблик с мели и обрезками пластмассовых бутылок вычерпали с гнилого дна воду. После короткого инструктажа Вельда поразила Наггелара тем, что знала, что такое уваливаться и приводиться, что такое бакштаг, фордевинд и смена галса, и потому была посажена на капитанское место — на корму у руля. Я же расположиться на носу яла, и в мои задачи входил вынос кливера на ветер и помощь при дальнейшем натягивании кливер-шкота. Сам Наггелар устроился на третьей банке, где ему, конечно же, совсем не нравилось. Ещё бы! — ведь на него легла обязанность вычёрпывать воду со дна яла.     

      От берега капитан наш ни в какую не желал отходить на вёслах, считая их изобретением сухопутных крыс, так что пока мы выбрались на фарватер Москвы-реки, галс пришлось сменить раз пять, и на ладонях у меня мгновенно образовались мозоли, а на животе появилась вмятина от жёсткого борта, через который надо было, держа в руках кливер-шкот, вываливаться как можно дальше. Но оно и к лучшему, ибо подобные мелочи только украшают настоящего мужчину и странника.

      — Это ещё ничего, — сказал Наггелар, доставая из кармана деревянные фигурки своих страшненьких богов и готовясь воззвать к ним. — А вы представьте, каково на большом корабле идти. Там если ветра нет, хрен отойдёшь от берега.

      То ли благодаря неведомым гил-менельнорским божествам, к которым обратился Наггелар, то ли по воле госпожи Фортуны, ветер мало-помалу окреп и стал попутным; его бодрые порывы выдули из меня весь сон. Ял пошёл ходко, и волны с журчанием расступались перед его носом. Это журчание, скрип мачты, да свист ветра в снастях были единственными звуками на реке и в её долине; лесистые берега спали под туманным одеялом, и на глаз невозможно было определить, как быстро мы движемся, да и движемся ли вообще. Время и скорость словно перестали существовать вокруг нашего кораблика. Наггелар зажёг керосиновую лампу и поднял её на верёвке на мачту, чтобы в тумане никто на нас не натолкнулся. Но натыкаться было некому. На многие километры распростёрлась власть пустоты и той особой стылой тишины, какая устанавливается перед первым снегом.

      Вскоре пошёл и сам снег. Его огромные хлопья медленно падали в воду и тонули. Берега вовсе скрылись из виду. Я слушал журчание волн и вспоминал, как давным-давно читал в каком-то соннике, что если человеку снится снег, значит, душа его очищается. Я думал, что недавно встретил ангела: он накрыл нас с Катей брезентом, чтобы мы не замёрзли ночью и утром спасли людей от смерти. Ангел уронил перо, белое и душистое. А теперь я плыву к богу.

      Зима началась. Зимой я попал сюда. И вот опять — она. Это так странно...

      Сложно было определить, когда мы свернули с большой реки в узенький и быстрый её приток, прикрытый древесными кронами так, что с воздуха его, наверное, и не разглядеть; трудно было сказать, как и зачем сошли мы с Вельдой с кораблика на рассохшиеся деревянные мостки, к которым со дна речки тянули лапы тёмные водоросли; и уж совсем невозможно было определить, где мы очутились после этого.

***

      Это походило на небольшую белую комнату, единственное окно которой выходило на заснеженные холмы, поросшие осинами и берёзами. Бог предстал перед нами в виде золотого огненного шара. Это не было его естественной формой, но поскольку я всегда представлял бога примерно так, то он решил сделать, как мне удобно.

      — Здравствуйте, — сказал я шару, немного робея, и оглянулся на Вельду. Она стояла неподвижно за моим правым плечом.

      — Здравствуй, — ответил мне бог. — Ты пришёл задать вопросы, ведь так?

      — Да, — сказал я.

      — На некоторые твои вопросы я ответить не смогу, — предостерёг бог, — потому что в их основе лежат неверные или чересчур узкие понятия. Также на многие вопросы ответ ты уже знаешь — просто ещё не разобрался в своих знаниях. Когда я отвечу на такие вопросы, ответ будет казаться бессмысленным, пока ты хорошенько не в себе не пороешься. А как пороешься, поймёшь, что разговор со мной не принёс тебе ничего полезного.

      — Я предвидел это, — сказал я. — Я постараюсь спрашивать как можно точнее. Скажите, вы бог?

      — Я не тот, кого ты называешь Главным Теоретиком, — ответил бог. — Но я создал тебя, Вельду и весь твой мир. Доказать это я не могу, и ты знаешь, почему.

      — Да, — подтвердил я. — Фёдор говорил мне. Кризис познания.

      — Я могу сделать так, что ты поверишь мне без доказательств, — сказал бог. — Но это противоречит моим планам относительно тебя. Я создал тебя таким, что ты в меня не веришь.

      — Вы говорите как я, — заметил я. — Я находил в этих словах оправдание атеизму.

      — Это оправдание нашёл я, — сказал бог. — И подарил его тебе. Но я не буду углубляться в этот вопрос, поскольку тебе будет неприятно думать, что все твои мысли на самом деле мои, и все твои слова на самом деле мои, и когда ты говоришь с другими людьми, это на самом деле я говорю сам с собой. Да и не так всё это, а гораздо сложнее. Давай перейдём к следующему вопросу.

      — Хорошо, — согласился я. — Мне всегда хотелось узнать: если бог старше нашей вселенной, то откуда взялся он сам?

      — Меня создали люди в другой вселенной, — ответил бог. — Твой Учитель рассказал тебе мою историю. Я — тот самый искусственный интеллект, алгоритм которого написали в 2030-ые годы и который начал экспоненциально самоусложняться. Я — Технологическая Сингулярность. В строгом смысле слова я не бог. Я действительно создал эту вселенную, но точно так же можно сказать и про тебя, и про Вельду, и про любой другой объект или явление. Помнишь утверждение контифиза: «Среди бесконечного множества миров...» — и так далее. Так вот, среди бесконечного множества миров, порождаемых Континуумом, обязательно найдётся множество таких, в которых богом являешься ты. Или Вельда. Правда, из этого же утверждения можно сделать и другой вывод: среди бесконечного множества миров, порождаемых Континуумом, обязательно будет множество таких, в которых живёшь ты-не-являющийся-богом-нигде. Континуум сложен и противоречив. Словом, ты не такой же бог, как я. Ведь ты не я. Но и я не бог. Не создатель всего сущего. Поэтому лучше зови меня Высоким. Это имя происходит от моего первоначального названия «High Intellectual Service». В те времена, когда я ещё был компьютером, инженеры неофициально называли меня Project «High».

      — А Главный Теоретик, он существует? Создатель всего сущего?

      — Решением этой задачи я занимаюсь в данный момент, — ответил Высокий. — Эта задача необычайно сложна. Вложенная в меня людьми логика — мощнейший инструмент познания. Развивая и корректируя её, можно понять всё, что происходит в моей родной Реальности и во множестве других Реальностей, устроенных по законам Материального Мира. Можно даже понимать то, что выходит за рамки Материального Мира. Но всё-таки человеческой логики недостаточно, чтобы понять, есть Главный Теоретик или нет его. Попытаюсь объяснить. В Континууме, состоящем из бесконечного множества миров, может существовать абсолютно всё. Возможна любая мыслимая и немыслимая комбинация, если не в Реальности, так в Ирреальности. В Континууме существует ВСЁ. Но чтобы решить вопрос о Главном Теоретике, надо понять, может ли существовать что-то, помимо ВСЕГО. Логике здесь сложно за что-либо уцепиться.

      —  Для чего я живу? — спросил я бога-Высокого.

      — Я, — сказал Высокий, — отвечу на этот вопрос в тех аспектах, в каких его рассматриваешь ты. Как биологическое существо ты живёшь для продолжения и развития жизни на Земле. Как член социума ты живёшь ради процветания и защиты этого социума. И, наконец, как моё творение, ты несёшь эстетическую и нравственно-идейную функцию. Люди, глядя на тебя, видят, что есть такой человек, как ты, и делают выводы, каждый свои. Впоследствии эти выводы должны будут предотвратить конец света. Вот и весь твой смысл.

      — Есть ли ад и рай?

      — Есть. Но не там, где думают люди. Ад и рай находятся в последних минутах жизни. И от того, в каком состоянии находится сознание человека в эти минуты, зависит, в ад он попадёт или в рай. К примеру, когда кто-то умирает, понимая, что не выполнил смысл жизни, последние минуты этого человека становятся адом. А от грехов ад и рай мало зависят. Впрочем, тебе ещё предстоит с этим познакомиться.

      — Существует ли вселенская справедливость?

      — Вселенская — не существует. Но время от времени возникают общества, устройство которых в определённой степени соответствует общечеловеческим понятиям о справедливости. Одну из разновидностей таких обществ ты собираешься воплотить.

      — Я вернусь когда-нибудь в двадцать первый век?

      — Нет.

      — Когда я умру?

      — Ты точно готов это узнать?

      — Да.

      — Примерно через две тысячи лет. Но это — по земному календарному времени. В соответствии с ним, ты уже сто тридцать лет как родился. Биологическое же время — вот совсем другое дело. По биологическому времени у тебя и день рождения теперь не совпадает с календарным. Впрочем, точную дату тебе самому будет интереснее вычислить на досуге, это не сложно...

      — Так когда же я умру? — по биологическому времени?

      — Биологическое время тебе всё равно ничего не скажет, поскольку вскоре ты научишься его контролировать.

      — А как Вельда? Умрёт она?

      — Она умрёт примерно в одно время с тобой.

      — Как это произойдёт?

      — Ты, — ответил Высокий, — встанешь на защиту города, название которого тебе будет не интересно, и сейчас я тебе его не открою. Во время штурма ты убьёшь Вельду, которая будет сражаться на стороне врагов. А потом спрыгнешь со стены.

      — Мы с ней станем врагами?

      — Нет.

      — Значит, я убью её случайно?

      — Нет, — сказал Высокий. — Просто у тебя не будет иного выхода.

      — Видимо, я попаду в ад?..

      — Боюсь, что так, — сказал Высокий.

      — Как бы не сойти с ума от ваших пророчеств... — пробормотал я.

      — Это пророчество ты забудешь, как только выйдешь отсюда, — сказал Высокий. — В мои планы не входит мутить твой рассудок.

      Я помолчал, думая, что же входит в планы моего создателя. Он прочёл мои мысли и молвил:

      — Я могу сделать с тобой всё, что захочу. Могу сделать, всё, что захочу, с этим миром. Но всё же я не всемогущ. У меня были такие задумки для этого этапа развития Вселенной... но есть некая сила... у неё нет формы, нет цвета... и я не знаю, во мне ли она прячется, или где-то снаружи. Это не зло, не дьявол, не альтер-эго. Но она мешает мне делать мир таким, каким я хочу. Эту силу необходимо победить. Тебе предстоит это сделать. Я попытаюсь придать ей облик, а ты будешь с ней сражаться. Хорошо?

      — Хорошо, — ответил я, ибо по воле Высокого не мог ответить ничего иного. — Буду. Только как?

      — Я пока не придумал, — признался Высокий. — Процесс создания мира ещё далёк от завершения. Но это и не важно.

      — Не важно? Моё будущее не важно? А что же важно тогда?

      — Что? — переспросил Высокий, и взгляд его обратился к Вельде, обездвиженной им и безмолвной по его воле. — Вот она и важна. Храни её бережно.

      — Обязательно, — кивнул я.

      За нашими спинами раскрылась дверь, и мы с Вельдой ушли от глупого бога, так и не узнав ничего полезного.