Когда я рассказываю кому-то о двадцать первом веке, воспоминания об этой прошлой жизни накатывают с такой силой, что становится непонятно: сплю я или бодрствую, нахожусь под действием наркотиков или пребываю в здравом уме и твёрдой памяти. Это проклятое время, создававшее из людей единицы потребления, оно заставляло человеческое сознание относиться ко всем чудесам как к телешоу или бреду. Запусти потребителя в открытый космос, расскажи ему о происхождении Вселенной, переместись с ним в прошлое или в будущее, — он ничуть не удивится. В лучшем случае недоверчиво хмыкнет. Потребитель не чувствует мира, в котором живёт, а значит ему недоступна и красота, скрывающаяся за его границами. Но есть на свете одна штучка, которая не оставит равнодушным даже его. В смысле, меня. Сейчас я про неё расскажу. Машина времени, изумрудный «Кадиллак», с багажником, похожим на хвост рыбы или космической ракеты, вырвал нас из чёрной дыры прошлого. Мои воспоминания больше никогда не станут реальностью. В заднее стекло «Кадиллака» можно показать символический кукиш, — впрочем, это будет излишне, поскольку мира, где царила Сфера услуг, через заднее стекло уже не увидеть. Этот мир не сзади. Его просто больше нет. Бронированная задняя дверь «Кадиллака», остыв после бега сквозь время, открывается перед нами.

***

      Вот что с самого начала мешало мне усомниться в подлинности двадцать второго века: кристальная чистота, царившая повсюду. Да, здесь были свалки, здесь хватало радиации и прочих прелестей. Но я не о том. Я о другой чистоте.

       Когда я только-только проснулся на ветвях дерева, укрывшего меня от собак, предательских друзей человека, я больше всего был поражён тем, что зима кончилась, и настало лето. Полгода куда-то делись. Вчера шёл снег. Я потрогал лицо, проверяя, нет ли на нём морщин, и не украдена ли моя молодость злыми волшебниками. Морщин не было. Некоторое время меня всё же одолевала мысль, что галлюцинация не кончилась, и «эликсир правды» затянул меня в бездну безумия. Но, спустившись с дерева, я понял, что это не так. Таких чистых и прозрачных галлюцинаций не бывает. Я мог за это поручиться, поскольку ни на секунду не забывал вчерашний день, от которого меня отделило сто восемь лет. Милиция и метель, Ксюша и кража из супермаркета, Женечка, Игорь, электричка, — всё отложилось в моей памяти. Это была сплошная муть, куча-мала. А когда я проснулся в будущем, с моих глаз как будто спала пелена, и мозг начал работать в десять раз быстрее. Нет, ни в какой галлюцинации, ни в каком бреду не бывало у меня голове такой, как тогда, чистоты и безмятежности.

      Я стоял в лесу, вдыхая сквозивший через него ветер. День стоял тихий и пасмурный. Сквозь ряды деревьев впереди было видно озеро; к нему я и направился.

       Оно было длинное и серое; на той его стороне возвышался густой, почти чёрный еловый бор, а мой берег был пустынен, и вдоль самой кромки воды проходила грязная широкая дорога. От обочины дороги, захватив часть берега, в прозрачную воду озера уходили ряды прямоугольных булыжников, и торчали кое-где на поверхности воды покосившиеся ржавые столбы с позеленевшими шарообразными плафонами фонарей.  

      Озеро затопило городскую площадь. Это место — магическое.

      В тёмном небе над бором, что на том берегу, вспыхивали, отражаясь в водной глади, змеящиеся и ветвящиеся ручьи тусклого света, — многомерные тела далёких зарниц зарождавшейся грозы. Они зажигались одна за другой с невозможною частотой: по несколько раз в секунду. Казалось, тучи обменивались друг с другом информацией, закодированной в световых вспышках. Грома не было. Тишина стояла зловещая, невозможная. Не бывает такого.

      Я свистнул, сложив губы трубочкой; озёрное эхо жадно подхватило этот тихий звук и усилило его до неузнаваемости.

      Наступил век энергий. Всё здесь полнилось силой, тихой, могучей, спящей до поры, но готовой пробудиться от малейшего шороха. Мой свист едва не стронул с места лавину. Всё было до предела заряжено и готово было поделиться излишками своей мощи со всяким, кто ослаблен, опустошён.

      Хлынул дождь.

      И тогда дорога впервые позвала меня.

      Извиваясь вверх и вниз, влево и вправо, блестя лужами от электрических разрядов, она, как длинная океанская волна, убегала от меня за поворот, за тонкие ветвистые рябины, похожие в этом невозможном освещении на призраков. Мой дух словно выпрыгнул из груди и понёсся к повороту, таща за лямки непослушное тело, и стоило телу дошагать до рябин, как дух полетел к следующему повороту и замахал оттуда рукой: «Пойдём!». Я мог идти за ним вечно. Я и мечтал только о том, чтобы идти вечно. Если я попаду в рай, то там я буду идти вечно.

      Энергии вокруг накопилось столько, что можно было, не боясь споткнуться, шагать с закрытыми глазами и видеть слева от себя тёмно-зелёную бездну озера, коричневатые раскачивающиеся колонны деревьев, блеклые щупальца травы и туманно-серебристые потоки ветра. Мои ноги больше не касались грязи и луж — я летел в нескольких метрах над землёй, закрыв глаза, широко расставив руки, подогнув колени. Ветер, думая, будто я осенний лист, нёс меня на себе вместе с другими осенними листьями; лес, зная, что я нечист, шептал очищающие заклинания на своём медленном древнем языке, а внизу всё так же плавно вздымалась и опускалась священная Дорога под Дождём среди Руин.

***

      На краю широкого поля, почти у самой дороги, высился большой унылый ангар. С того его бока, который выходил на запад, ветер сорвал часть кровли: с запада в этой местности ураганы приходили чаще. Ворота ангара были полуоткрыты и приржавели к петлям.  Внутри, в густом полумраке, среди прохудившихся жестяных бочек и гнилых ящиков стоял я. Один.

      Я шёл по дороге много часов и не нашёл ничего. Только лес, бесконечный дождь, редкие развалины высотных домов причудливой архитектуры, да пару одичавших яблонь с кислыми яблоками, украшенными розоватыми поперечными полосками. Мои штаны по колено покрылись грязью. Было тепло, а к вечеру стало парить, но я знал, что ночью ситуация ухудшится, и, завидев ангар, решил развести в нём огонь. Работка выдалась не из лёгких, ибо и слежавшийся за много лет в плотную однородную массу мусор в ангаре, и деревья в лесу, — всё было насквозь мокро и трухляво. Двадцать минут терзал я зажигалку, пытаясь поджечь самые маленькие и сухие из собранных мною веточек, потом махнул рукой и, встав у ворот, стал смотреть на дождевые потоки, хлеставшие всё яростнее и яростнее. Жестяная крыша гремела под ними так, как если бы по ней стучали молотками пятьсот гномов.

      Потом на дне одной из бочек обнаружилась густая чёрная жидкость, не то мазут, не то гудрон. Она быстро загорелась, и, покидав прямо в бочку дрова, я принялся сушить над пламенем одежду и греть руки.

      В это время в ангар неслышно вошёл человек и сел на корточки возле ворот, прислонившись спиной к стене. В том углу не было особенно темно, да и вдобавок на человеке была яркая, поблёскивающая лимонно-жёлтая куртка, — но он умел сохранять такую неестественную неподвижность, какая была доступна лишь немногим из живых существ. Глазу сложно было выделить его застывший силуэт на фоне куч мусора и мятых бочек. Я б так и не заметил его, не скажи он:

      — Доброго пути. Можно мне присоединиться?

      — Конечно, — ответил я таким тоном, словно находился дома. — Проходи.

      Я ещё по инерции продолжал быть уверенным в себе и в счастливом исходе, но он — этот вошедший человек, — он всё испортил.

      Незнакомец подошёл к бочке с огнём. Голову его прикрывал маленький капюшон матерчатого балахона, надетого под куртку. Капюшон производил неприятное впечатление: в Москве так обычно одевалась шпана и маргиналы. Но когда мой вечерний гость откинул капюшон, по плечам его рассыпались довольно длинные вьющиеся светлые волосы, что располагало. На вид ему было года двадцать два; в левом ухе у него блестело пять серебряных колечек. Он смотрел на меня так же оценивающе, как и я на него, но враждебности я не замечал.

      — Куда путь держишь? — спросил незнакомец.

      — Да так... Шляюсь. А ты?

      — И я шляюсь. Будем ужинать?

      — Да вот... — признался я. — Нечем...

      — Что за беда! — воскликнул вечерний гость, доставая из рюкзака комки обёрточной бумаги,  термос и бутылку вина. — На дороге ведь все должны помогать друг другу. У нас так принято.

      — Мне нравится такой обычай.

      — Тогда подбрось дровишек в костёр. И угощайся.

      Я кинул в бочку охапку трухлявого мусора и принял два свёртка, в одном из которых была солёная вобла, жёсткая и шершавая, как точильный камень, а в другом — несколько не менее твёрдых и шершавых лепёшек. В крышку термоса гость налил чай, отхлебнул сам и предложил отхлебнуть мне.

      — У нас тут много обычаев, — сказал он, сидя на мусоре и отковыривая перочинным ножом чешую с воблы. — Вот я разломил с тобой хлеб, так? — Значит, мы с тобой теперь товарищи.

      Он сразу распознал во мне пришельца издалека, и мне не нравилось, что у него нож, но это, пожалуй, было не главное. Мало ли у кого намётан глаз, мало ли кто берёт с собой нож. Главное, что пока я сидел на полу и сражался с воблой, над бочкой с огнём незаметно возник небольшой голубой, тускло светящийся шар, в который, как в хорошую вентиляцию, втягивался чёрный дым от горящего мусора. Шар над бочкой ничего не поддерживало, да и вид у него был такой, что стоило усомниться: а материален ли он?

      — Меня Антон зовут, — сказал гость.

      — Саша.

      — Откуда ты? — спросил Антон, обменявшись со мною рукопожатием. — С Востока? Я знаю одного человека из Светлограда, у него произношение точь-в-точь как у тебя.

      — Нет, я из Москвы. Слышал про такой город?

      — Ещё бы! — Ведь и я из Москвы. Но там я всех более или менее знаю. Так что если ты не из бомбоубежищ, то ты... скажем так... не очень склонен разговаривать.

      — Послушай, — сказал я Антону. — Я могу тебе всё рассказать по порядку, только ты ответь сначала на один вопрос.

      — Пожалуйста.

      — Мы сейчас в Москве?

      Антон сказал «да», и у меня в голове всё встало по местам.  Но и Антон в этот миг понял что-то очень важное; прозрение снизошло на нас обоих. Выплеснув из крышки термоса остатки чая, Антон налил туда вина, и мы по очереди выпили за знакомство.

      — Ух, чёрт возьми! — выдохнул Антон. — Поганое вино. Много пить нельзя.

      — Почему это?

      — Сегодня ночью мне позарез надо быть в одном интересном месте. Мы можем пойти туда вдвоём. Правда, это немного опасно... Подкинь дровишек.

      Пока мы ужинали, на улице совсем стемнело, и шар над бочкой засветился ярче. Видя, как я на него поглядываю, Антон объяснил:

      — Сейчас ничего не видно, но запах дыма может привлечь всякую нечисть.

      Тусклый свет всасывающего дым и запах гари шара подчёркивал черты Антона: прямой нос, худые щёки, большие глаза. Он оставлял впечатление одновременно и обедневшего аристократа и тёртого-перетёртого калача, вдоль и поперёк знающего ночные дебри, в которых мы сидели, и преодолевшего в них тысячи опасностей. Разговорившись, он сообщил, что живёт в общине некоего Кузьмы Николаевича и направляется в окрестности Калиновки.

      — Для тебя это пустые звуки, — добавил он.

      — Откуда ты знаешь? — спросил я.

      — Ты страшный человек. Но не по своей вине. Мне страшно быть рядом с тобой. Но и тебе страшно рядом с собой. Ты — как осколок атомной бомбы. Понимаешь?

      — Ты говоришь как гадалка, — сказал я, попытавшись улыбнуться и снизить нагнетаемый им пафос.

      — Я и есть в каком-то смысле гадалка. Обычно я говорю по-другому. Но сегодня и ты изъясняешься не совсем ясно. А у нас есть обычай доверять людям.

      — Ну так доверяй же мне! — живо произнёс я.

      — Доверять? — он налил ещё вина. — Я и доверяю. Ух! Люблю всё страшное!

***

      — …Антон проводил меня к вам. Вот, собственно, и конец. Если я где и приврал, то исключительно из намерений придать рассказу необходимый минимум динамики и эстетичности.

      Кузьма Николаевич кивнул.

      Мой рассказ длился всю ночь. В начале его я не знал, чего хочет и чего не хочет услышать от меня Учитель; не узнал я этого и в конце. Он изредка поглядывал на меня; считанные разы наши взгляды встречались. Мне нравилось вести разговор с такой загадочной личностью и, закончив рассказывать, я смолк, чтобы внимательно слушать и продвигаться тем самым к разрешению его загадки.

      — Одного не могу понять, — заметил Учитель. — Почему ты не отказался от «эликсира правды»? То есть я понимаю, что ты не мог от него отказаться прямо: дамы, которые тебе его предложили, были слишком тёмными лошадками. Но почему ты его принял? Почему не выкинул незаметно?

      — Иногда, — признался я, — начинает хотеться, чтобы всё пошло прямиком к чёрту. Хочется именно не умереть — «умереть» слишком громкое слово, — а плюнуть на всё, чтоб оно покатилось куда ему вздумается. В ту ночь оно и покатилось, только не к чёрту, а в будущее. И я очень рад этому.

      — Рад? — переспросил Учитель. — Очень зря.

      «Не спеши говорить, на чьей ты стороне, — не уставал повторять он мне. — Не спеши становиться в чей-то строй, пока не поймёшь, за что борется противник этого строя. Не спеши называть другом человека, которого ты плохо знаешь. Так получилось, что выбор делается не больше одного раза в жизни. У нас другие ценности, не такие, как в двадцать первом веке. Вот во времена моей молодости, если ты украл рублей, скажем, пятьсот, тебя бы посадили в тюрьму на несколько лет. А если бы ты предал человека, друга, там, или жену, общество этого даже не заметило бы. Но теперь всё наоборот».

      — Не разбрасывайся словами, — сказал Кузьма Николаевич. — Ты живёшь у нас меньше недели. Что ты знаешь о нашей эпохе?

      Я не рассказал ему об этом. Вам рассказал, а ему — нет. Озеро. Там я узнал о новой эпохе самое главное. Наступил век энергий, и в мире есть чудо. Голова свободна от хлама, а в сердце больше нет опустошённости. И чувства отныне не такие, над которыми хочется лишь по-постмодернистски усмехнуться. В двадцать втором веке есть зачем жить. Учитель был прав, говоря, что словами не стоит кидаться. Но не в моём случае. На сей раз прав был я. Я полюбил двадцать второй век с первого взгляда, признался ему в этом и не намерен был брать слова назад.

***

      Когда Антон привёл меня в клан Кузьмы Николаевича, я уже отлично знал, где нахожусь. И когда Учитель назвал точную дату моего прихода — 29 августа 2114-ого года, — я ничуть не удивился. Только почувствовал себя счастливым. 

      Искусство — явление странное, а сознание человека эпохи постмодернизма не менее странно и удивительно. Искусство это воображение человечества, а человек эпохи постмодернизма это тот, за кого великие авторы предыдущих веков перемечтали обо всём, о чём возможно. Коль скоро Вы, любезный зритель, прочли пару-тройку научно-фантастических произведений с элементами постапокалиптической антиутопии, то непременно пришли бы к тому же выводу, что и я. Эти разрушенные футуристичные многоэтажки среди леса, затопленная площадь с фонарями, и все остальные признаки страшной катастрофы, читающиеся буквально во всём, — одно это уже наводило на какие-то мысли. До поры до времени я тянул с выводом, но во время разговора с Антоном в старом ангаре всё стало ясно. И его странному произношению, и его одежде, и его предположению о том, что я пришёл из бомбоубежищ, — всему нашлось место в картине мира, сочинённой за меня великими авторами прошлого. Человек эпохи постмодернизма до такой степени напичкан чужими фантазиями, что ему не надо самому переживать какую-то ситуацию, чтобы узнать собственную реакцию на неё. Реакцию он и так знает: ему описали её в произведениях искусства. Но если всё-таки ситуация имеет место быть в реальности, то человек эпохи постмодернизма начинает ощущать то же самое, что он читал или смотрел по телевизору. И непонятно: то ли это господа авторы так хорошо всё предсказали, то ли искусство действительно как-то неуловимо воспитывает людские души, отчего мы начинаем всё чувствовать так, как нам описали, а не иначе. Фантазируя, я представлял себе разрушенный город будущего и его обитателей именно такими, какими увидел их в XXII веке. И мне кажется, что строители города будущего тоже не могли представить, что в их время будут строить какие-то иные многоэтажки, чем те, которые я видел теперь разрушенными, и которые задолго до постройки были изображены в фильмах, книгах и на картинах. Когда пришло время, кто-то посмотрел фильмы и картины о будущем, прочитал книги, подумал, что пора бы мечтам воплощаться, и построил такой город.

      Может быть, и разрушили город будущего потому лишь, что не могли вообразить себе другого сценария.

      Однако (повторюсь) существовало нечто, не оставляющее и камня на камне от постмодернистского способа восприятия действительности, ото всей этой тоскливой предугаданности и предопределённости. В двадцать втором веке оно заставляло человека пропускать через себя каждое отпущенное ему мгновение. Не потому, что тут научились колдовать, нет. Я ещё не видел ни одного человека, но уже с первым глотком воздуха будущего, там, возле озера, понял: чудо с нами.

      Должно быть, рай стал ближе. Должно быть, атомные взрывы так встряхнули мир, что изменились его основополагающие законы. Потрясённый страданиями людей, которых по прихоти полоумных подонков из правительства заживо разметало на протоны и электроны, Главный Теоретик стал благосклоннее смотреть на род человеческий. Должно быть, он подарил нам что-то, во что нельзя поверить, что можно только знать.

      Чудо. Оно было везде. 

***

      Всего, помимо меня, в клане Кузьмы Николаевича жило шестнадцать человек. Собственно, это был вовсе и не клан, ибо люди здесь не были объединены родством, а наоборот, пришли к Кузьме Николаевичу из самых разных мест. Скорее, это была философская школа, организованная по принципу общины или коммуны. И основным занятием Учеников, как и у других кланов, являлась работа по предотвращению экологической катастрофы.

      «Мир спасёт только чудо», — любили поговаривать здесь, и вот какой смысл виделся мне в этих словах. Ядерная война это самоубийство, от неё могло спасти только чудо. От глобального потепления, загрязнения окружающей среды, биологического оружия, мутагенных факторов человечество могло спасти лишь оно. И обладай я хоть тысячами единиц хваленного-перехваленного IQ, вряд ли мне удастся так просто найти ответ на невыносимый вопрос: «А если не чудо, то что?!».

      Последнюю неделю клан Кузьмы Николаевича работал над сведением к минимуму последствий утечки вредных веществ с одной из московских свалок. Одному богу известно, как Ученики намеревались осуществить эту колоссальную задачу. Прибыв вместе с Антоном в клан, я застал их за установкой по периметру свалки гранитных обелисков с рунами. Обелиски на самом деле были столбами, вывезенными с дачи одного сгинувшего полсотни лет назад миллиардера. Их развозили на большом четырёхосном грузовике, расставляли на равном расстоянии друг от друга и вручную, при помощи молотка и зубила, выбивали на столбах колдовские символы.

      Лагерь Учеников располагался на опушке высохшего леса: под широким брезентовым тентом, натянутым между деревьев, было расставлено несколько палаток; здесь же на костре готовили пищу и сюда же ставили грузовик, на котором возили обелиски. Грузовик был единственным механическим устройством, которое я увидел в клане. Ученики питали предубеждение против любой техники, да такое, что я от греха подальше отдал свой сотовый телефон Кузьме Николаевичу. После конца света люди разделились на сторонников технологии (механистов) и её противников — колдунов; между представителями этих двух лагерей не утихала вражда, и мне вовсе не улыбалось быть принятым за врага.

      Первые несколько дней Кузьма Николаевич предоставил меня самому себе: я мог куда угодно ходить, знакомиться с новой обстановкой, отдыхать. И я бродил, один-одинёшенек, по странным и пустынным местам, по местам печальным и осенним. На третий день скитаний я наткнулся на старую железную дорогу, проходившую через мой родной район города. Дорога довела меня до места, где когда-то стоял мой дом, и где теперь был котлован, окружённый бульдозерами, секциями подъёмного крана и деревянными каркасами бытовок. Бульдозеры были до того старыми, что целиком покрылись ржавчиной, а из их крыш и гусениц росла трава. Земля вокруг котлована чавкала, как болото. Я был готов к чему-то подобному и не тешился иллюзиями, что сейчас можно будет войти в подъезд, подняться к себе на этаж, открыть ключом квартиру и уснуть на диване. Моё сознание всё понимало, зато подсознание... Подсознание подложило мне большую-пребольшую свинью, настоящего жирного хряка. Кажется, у меня в тот момент слегка помутился рассудок. Я подобрал где-то стальную ось с массивной ржавой шестернёй на конце и, бормоча, принялся расхаживать по заросшим лесом улицам, надеясь отыскать радиоактивных мутантов, чтобы крушить черепа и кушать мозги. Однако не прошло и пяти дней, как Света излечила меня от боли физической, а рассудок пришёл в равновесие сам собой. Настала пора браться за работу. Никто не говорил мне, что настало время начинать, никто не поглядывал на меня неодобрительно, — я сам всё понял. На меня подействовала тоска, коей полнился мир после конца света. Земля, как корабль «Арго», несла людей на себе, а теперь пришла очередь людей нести на себе Землю. Без нас она умрёт. Мне не надо было отдыхать — я отдыхал всю жизнь. На меня работали родители, потом, когда их не стало, на меня работало государство и, конечно же, на меня хорошо поработала природа, снабжавшая людей пищей, воздухом и всеми теми высокотехнологичными игрушками, без которых не мыслил себя современный человек. Я же лишь развлекался, пьянствовал, кутил... Но надо работать, и я обратился к Кузьме Николаевичу с просьбой подыскать мне занятие. Учитель, как человек мудрый и проницательный, и сам хорошо понимал, что только работа может вправить мне мозги и избавить от постмодернистской хандры, которой так и разило от рассказа о моём прошлом. «Поработай пока над установкой обелисков, — сказал он, — а там посмотрим».

***

      Вставал на рассвете. Когда утреннему свету удавалось пробиться сквозь вечные тучи, я очень радовался: это был свет будущего. Я выходил из палатки, а там уже готовился завтрак на костре — огне будущего. Люди будущего готовились к работе, и среди них была прекрасная Света — женщина будущего. Всё вокруг — даже этот старый и ржавый грузовик с водородным двигателем, на котором развозили обелиски, — и он был новее меня на сто лет. Но и я постепенно становился таким же новым. Позавтракав, я брал термос с чаем, узелок еды и инструменты и отправлялся в поле. Двигаясь вдоль границы свалки, находил лежавшие на земле обелиски, садился на них верхом и выбивал при помощи зубила и молотка колдовские руны. Тяжёлая, примитивная работа доставляла мне великую радость. Я свершал епитимью, расплачиваясь и за собственные грехи, и за проступки многих поколений потребителей, которые глупостью и расточительством подвели мир к краю пропасти. Я знал, что теперь я нужен человечеству, что меня не выкинут на помойку, что мой простой и честный труд ни у кого не вызовет презренья и будет по достоинству оплачен. Что у меня много друзей, и мы с ними делаем одно великое дело. Что наконец-то всё в моих руках, и можно работать в своё удовольствие. Ни с чем не сравнимое чувство.

      «Я и мои современники — лилипуты, по сравнению с любым человеком из эпохи RRR, — думал я. — Здесь живут ради восстановления мира. А зачем жили мы? И, главное, зачем мы разбрасывали вокруг себя горы химического дерьма? Просто ради того, чтобы жить? — Нет, тогда мы были бы ангелами. А мы жили ради чего-то мелкого, совсем ничтожного. Ради модных колпаков для автомобиля, дорогого сотового телефона, сплетен в Интернете. Ради того, что голоса из телевизора в прямом эфире объявили любовью, добром и счастьем. Ничтожное время. Не зря его называли в будущем Эпохой Вырождения».

      От таких мыслей становилось дурно, и, прикусив губу, я всё стучал и стучал молотком по шляпке зубила, приближаясь к честным и прекрасным людям будущего.

      И если Вас, любезный зритель, когда-нибудь занесёт в окрестности свалки, окружённой гранитными обелисками с тайными магическими письменами, знайте: надпись на одном из этих обелисков выбил в начале сентября 2114-ого года собственноручно я, Александр Переплётов, скромный путешественник во времени и Ваш покорный слуга.

***

      Я бы хотел поподробнее описать Учителя. Этот человек оказал мне неоценимую услугу одним тем, что предоставил убежище. Но и убежище не идёт ни в какое сравнение с истинами, которые открыл мне Кузьма Николаевич. Что там XXII век! Что там колдовство, конец света! — Разве это чудеса? Это так, ерунда. Настоящие чудеса творились у меня на родине, в 2005-ом году. И вряд ли я бы узнал о них, если б не беседы с Учителем. Конечно, я представлял, что в мою эпоху жизнь была устроена совсем не так просто, как казалось иногда, но прошло б немало лет, прежде чем я смог бы озвучить свои смутные догадки.

      После установки обелисков, которая была закончена спустя несколько дней, жители Калиновки пригласили Кузьму Николаевича и его Учеников в гости. Нас, включая меня и Учителя, было восемь человек. Это было меньше половины клана — остальные Ученики занимались другими делами, вдали от свалки.

      Ещё до приглашения крестьян я узнал, что Калиновка это не деревня, а так называемый экокомплекс. Что это значит, я получил возможность увидеть, когда грузовик, на котором мы отправились в дорогу, приблизился к месту назначения. Всего больше походила Калиновка на то, как воображали себе научные фантасты человеческие базы на Луне или Марсе. Она находилась под исполинским полусферическим стеклянным куполом, имеющим сбоку огромную пробоину. Затрудняюсь описывать, что конкретно скрывалось внутри купола, поскольку там было очень темно. Очевидно, раньше на улицах Калиновки висели осветительные приборы; теперь же энергии не хватало, и лишь изредка попадались яркие, но не способные развеять тьму болотно-зелёные лампы. В их лучах, а так же в тех немногих крохах дневного освещения, что проникали через купол и доходили до самого нижнего уровня экокомплекса, вырисовывались висящие над улицей галереи, площадки, переходы, многоэтажные оранжереи, трубопроводы, изогнутые колонны; изумрудными бликами вспыхивали неожиданно зеркальные панели. Водородная турбина грузовика, везшего нас по экокомплексу, работала тихо, но на низкой ноте, и гудение её, многократно отражаясь от стен, наполняло тёмные помещения торжественным гулом, к которому примешивалось появляющееся то оттуда то отсюда журчание воды. И — странное дело — все эти неосвещённые нагромождения Калиновки не производили впечатления чего-то чужеродного, пыльного и ядовитого, тяжеловесного и бетонного, как некоторые кварталы Москвы, — напротив, они сразу наводили на мысль, что целью их строителей было помирить цивилизацию с природой, создать технологии настолько высокие и экологичные, что жизнь сочтёт их своей частью и сольётся с ними в единое целое. В Калиновке я увидел воплощённую мечту не о ближайшем будущем, где летают машины, а дома упираются в облака, а о будущем далёком, в котором человечеству надоели сталь и бетон, и оно из паразитического явления стало явлением симбиотическим, неотделимым от остальной биосферы. Так что конец света был не только избавлением от того душного и хищного мира, который я ненавидел, — он стал ещё и крахом великих мечтаний, до которых люди только-только стали дорастать, и которым едва ли будет суждено реализоваться вновь.

      Поездка через лабиринты Калиновки заняла минуты три. Улица, по которой мы ехали, упиралась в груду обломков, образовавшуюся из рухнувшей бетонной площадки висячего сада, земли и битого стекла; перед нею грузовик и остановился. 

      Выбравшись вместе с Учениками из кузова, я различил в сумраке три яруса заброшенных оранжерей и парников, нависших над нами; ещё выше серела полоска неба, просвечивавшего сквозь купол. Слева и справа высились стены и колонны. Пахло перегноем.

      Из скрывающегося во тьме проёма возник хмурый бородатый мужик; не задавая лишних вопросов, Ученики двинулись за ним, а куда все, туда и я. По винтовой лестнице мы спустились в душное подземелье, освещённое несколькими болотными светильниками и заставленное металлическими этажерками. Наш провожатый указал на заранее приготовленную кучу ящиков, мешков и коробок, и весь следующий час мы таскали щедрые дары селян по лестнице в кузов грузовика. После того как погрузка была закончена, и Ученики разбрелись, ко мне подошёл Учитель.

      — Ну как? Устал?

      — Это хорошая усталость, — ответил я. — Всегда бы так уставать.

      Мы поднялись на гору обломков и устроились на прямоугольном бетонном блоке на её вершине. Дневной свет проникал сюда в большем количестве, и были видны внутренности второго яруса Калиновки: те же, что и на первом, стены, кучи мусора, тускло блестящие зелёные стёкла, проходы во тьму. Трое каких-то людей в чёрной одежде с зелёными полосками вдоль швов подошли к двоим Ученикам, задержавшимся возле грузовика, и стали о чём-то с ними переговариваться.

      — Смотри-ка, — сказал Учитель, — Выключатели Света пожаловали.

      О Выключателях Света я уже слышал. Задача, за решение которой они взялись, следовала из их самоназвания. «Уходя, выключай за собой свет», — было их девизом. Человечество, считали Выключатели, уходит, и ему надо привести пустеющий мир в порядок, дабы потом, когда-нибудь в будущем, здесь смогли спокойно жить и процветать новые, возможно, более разумные, чем мы, создания. Выключатели Света были первоклассными специалистами, инженерами самого широкого профиля, вооружёнными по последнему (во всех смыслах) слову техники. Они обезвреживали, где только могли, опасные промышленные и военные объекты.

      — Выключателей пригласили сюда не ради свалки, — сказал Кузьма Николаевич. — Со свалкой им не справиться. Их вызвали ради самой Калиновки. Экокомплекс напичкан хитрыми штучками, которые рано или поздно дадут о себе знать. В своё время здесь было гигантское предприятие. Тут создавались удобрения, биологически активные присадки, векторные вирусы. Неизвестно, насколько остатки этого добра опасны для людей. Местные жители не хотят рисковать: экокомплекс слишком важен для них. Им ещё удаётся поддерживать в рабочем состоянии какие-то простейшие системы. Уйти отсюда значило бы вернуться к сохе, к натуральному хозяйству.

      Выключатели Света, выяснив что-то, что их интересовало, ушли, забрав с собой одного из Учеников.

      — Знаете, Кузьма Николаевич, — начал неуверенно я, — я тут подумал и решил... впрочем, сейчас, наверное, не время?..

      — Отчего же не время? — сказал Учитель. — Дело сделано, теперь самое время.

      Давно ещё, когда я только-только пришёл в клан, Кузьма Николаевич задал мне вопрос: «Ты жил в мирное время, в отсутствие диктатуры, дефицита товаров, при свободе слова и предпринимательства. Но что-то тебя не устраивало. Что это было? Сейчас, когда мир разрушен, все мы пытаемся разобраться в прошлом. Подумай и ты».

      Теперь я знал, что ему ответить. 

      — Вы спросили, что мне не нравилось в двадцать первом веке, — начал я. — Так вот. Мне не нравилась Great American Dream, Великая Американская Мечта. Мне не нравились слова, которые с ней связаны. Комфорт. Карьера. Конкуренция. Мне не нравились офисы, супермаркеты, рекламные плакаты. Не знаю почему... Какое-то иррациональное отторжение. Что-то во всём этом казалось мне невероятно ужасным. Оно давило. И этого становилось всё больше и больше. Казалось, со временем вся земля заполнится ядовитыми рекламными красками, надраенными до блеска офисами, приклеенными улыбочками людей, которые пытаются тебе что-то всучить за деньги... Но остальным это почему-то не казалось ужасным. Началась настоящая эпидемия. Наверное, я не вправе судить других людей... но меня напрямую касалось их поведение, и я имею право сказать! Великая Американская Мечта, в чём она заключается? — Чтобы грести, грести, грести деньги в мире вечной конкуренции. Чтобы побольше всякой дребедени к себе домой натащить. В моей стране проклинали коммунистов, которые насаждали идеологию коллективизма... Видите ли, теперь демократия, теперь от коллективизма нужно избавляться, и да здравствует индивидуализм. Каждый человек оригинален и неповторим. А по мне, так все они, индивидуалисты эти, одинаковые. Все тащат домой новомодные телефончики, холодильники, шмотки, — и всем на всех наплевать. А тот, кому наплевать на всё, кроме себя, ну или кроме своей семьи, — этот человек скотина. Когда вокруг тебя сплошь такие люди, жить невозможно. Всё-то ты им должен, всё-то им в тебе не нравится, вечно они об тебя ноги вытирают...

      — Но не кажется ли тебе, что так было всегда? — спросил Кузьма Николаевич. — Такая ли оригинальная выдумка, эта Американская Мечта?

      — Раньше было не совсем так. Я ведь читал книги, фильмы смотрел... Пусть в них и показано то, чего никогда не было, пусть это были коммунистические агитки и выдумки писателей девятнадцатого века, — но в моё время даже и агиток не было. Не осталось у людей фантазией, чтоб сочинять такие красивые агитки. А вот в девятнадцатом веке, к примеру, много думали о душе. В двадцатом веке стремились в космос... Тогда у людей была и фантазия, и вера.

      — Ты не прав кое в чём... — заметил Учитель.

      — Возможно, даже во всём, — не стал спорить я.

      — Нет. Ты рассуждаешь правильно.

      Тот мир, сказал Учитель, из которого пришёл я, и в котором прожил большую часть жизни он сам, тот мир был построен на чудовищном обмане. Он был неправильным, извращённым, противоестественным. Я был несвободен. И моя страна, Россия, была несвободна. Весь мир был несвободен — но не из-за жестокого тирана, не из-за цензуры и концлагерей. Мир был несвободен потому, что не мог воспользоваться и сотой долей возможностей, предоставленных ему двадцать первым веком. А ведь сколько новых путей открыло перед людьми это столетие. Давние желания человечества стали близки как никогда. Экологически безопасные источники энергии и мусороперерабатывающие заводы могли позволить снять с природы непосильное бремя токсичных отходов. Генная инженерия и новые технологии агропромышленности готовы были навсегда отогнать от планеты призрак голода. Роботизация производства избавляла людей от тяжёлого и неблагодарного физического труда. Сверхскоростной транспорт лишил значения расстояния между странами и континентами. Компьютерные сети вместили в себя знания всей цивилизации; в них можно было найти ответ на самые сложные вопросы. У людей появилось много свободного времени. Они могли изучать языки и путешествовать, знакомиться с людьми из других уголков планеты, стирая границы между государствами и исключая, таким образом, самую возможность войны. Человек мог творить, исследовать, развиваться до бесконечности. Казалось бы, он стал могуч как никогда прежде. Но это могущество оставалось в двадцать первом веке невостребованным. Кучка людей, которой в более дремучие времена досталось право царить над массами, не была заинтересована ни в чём, кроме как в том, чтобы удержаться за власть. В человеке, даже в самом тёмном и безграмотном, сильно чувство справедливости; в двадцать первом же веке, вооружённые общедоступными знаниями, накопленными за всю историю, люди могли без труда сбросить с плеч кучку властолюбцев — последнюю преграду на пути к постижению звёзд и тайн кварка, суперструн и параллельных миров, — и властолюбцы этому, понятно, противились.

      — Для властолюбцев этих было важно, чтобы у человека не было Идеи, — сказал Учитель. — Как маленькое семя организует вокруг себя вещества из почвы и заставляет их складываться в сильное и красивое дерево, так и Идея, попав в человеческую голову, приводит в порядок знания. И сразу становится видно, кто враг и почему. Поэтому вместо Идеи людям подсунули Великую Американскую Мечту.

      И люди превратились потребителей, похожих на капризных, избалованных детей, помешанных на новых игрушках. Только если у детей есть любопытство, то у потребителей его нет. Любой ребёнок задаётся вопросом, как работает машина и почему встаёт солнце, а потребителю всё равно. У детей есть фантазия, и их игрушки — не просто вещи. Кусочек бумаги может быть для ребёнка и животным, и человеком, и автомобилем, и космическим кораблём. Игрушки же взрослых запрограммированы. Сотовый телефон для потребителя — это всегда сотовый телефон, и ничего больше. Автомобиль всегда автомобиль. Поэтому потребитель существо жалкое. Свобода для него ничто. Люди двадцать первого века и знать не знали, какие возможности перед ними открыты. Это хорошо видно на примере постмодернистского искусства. Постмодернисты играли  доставшимися им наследство от классического искусства великими мыслями, но собрать из них что-то оформленное, сделать на основе уже совершённых достижений новые открытия, — этого постмодернисты не могли. Не способны они были упорядочивать: не имелось в их распоряжении организующей силы. Но дело не только в отсутствии Идеи. Была ещё такая ужасная вещь как свобода слова. На неё в начале двадцать первого века едва ли не молились, и она была суровее самой жёсткой цензуры. Дело в том, что когда каждый беспрепятственно говорит и пишет всё, что ему взбредёт в голову, то образуется информационный шум, в котором реальные факты невозможно отличить от сплетен, вымыслов и откровенного бреда. Если при цензуре люди знают, что им нужно читать и смотреть (то, что запрещено), то при свободе слова сознание лишено какого бы то ни было ориентира; любая здравая мысль и идея немедленно тонет в океане информационного (или дезинформационного) шума, и шансов добраться до того, кто мог бы её услышать и понять, у неё практически не остаётся. И это, и без того непростое положение, усугубляли расхожие в то время стереотипы: «человек имеет право на собственное мнение», «у каждого своя правда», «уважай чужие ценности» и проч., и проч.

      — Так что ты не совсем прав, — сказал Кузьма Николаевич. — Наверняка и в твоё время были у людей красивые мечты, не хуже, чем в предыдущие века. Просто никто ничего о них не знал.

      Однако, говорил Учитель, потребитель существо не только жалкое, но и крайне опасное. И дело не только в том, что в погоне за новыми игрушками он оставляет за собою тонны мусора. Дело в том ещё, что вещи начинают стоить для потребителя всё меньше и меньше; они обесцениваются, как деньги при инфляции. И постепенно человеческое сознание переносит эту инфляцию из материального мира в духовный. Сначала обесцениваются простые бытовые мелочи, потом предметы, которые могли бы о чём-то напомнить: о событии из жизни, из истории, — а следом инфляция настигает и сами воспоминания, и чувства, и мысли. Любовь в обществе потребления значит не больше, чем пошленький анекдот. Отсюда — свобода нравов, разрушающая ячейки общества: семью и дружбу.

      — Во многом, — сказал Учитель, — мы обязаны концом света разрушению ячеек общества. Постепенно в Третьей мировой войне каждый начал сражаться сам за себя. Хвалёная демократическая свободная конкуренция процветала — только уже с оружием в руках.

      Но не стоит слушать попадающихся и по сей день пророков, утверждающих, что воплощённая Американская Мечта есть наиболее естественное состояние человека. Даже в самых благоустроенных государствах в двадцать первом веке люди не мыслями, так нутром, душой чувствовали, что устроили жизнь неправильно. Утрата великих идей о покорении вселенной, невозможность самореализоваться, — всё это рождало боль. Самую коварную боль на свете: такую, о которой не догадываешься, но которая подтачивает твоё здоровье, твои нервы, твой рассудок. Озлобленность копилась в сердцах людей-потребителей. Правители давали ей выход, устраивая пышные зрелища по телевизору и на стадионах, подбрасывая заменители идей, вроде субкультур, религий, партий и профсоюзов. Но в конце концов на этот суррогат перестали смотреть. Люди не поумнели, но ожесточились. Они взбунтовались — но без Идеи их бунт не смог перерасти в революцию. Без Идеи люди могли только разрушать, не зная, как можно создать новое.

      — А что такое Идея? — спросил я. — Что вы имеете в виду? — ведь это слово не отбрасывает тени.

      Идея, говорил Кузьма Николаевич, это просто-напросто некоторые выводы о том, как сделать мир лучше. Едва человек задаётся этим вопросом, как мозг его тотчас принимается за обработку всех содержащихся в нём знаний и уже имеющихся выводов, — и тут-то процесс и начинается. Можно с уверенностью сказать, что жить ради себя и своей семьи — не Идея. Живя лишь ради этого, человек берёт что-то у мира и уносит себе, а мир от этого скудеет. И рано или поздно оскудевший мир поворачивается к таким людям спиной. Поэтому если человек по-настоящему хочет блага себе и своей семье, он должен думать над улучшением мира. Также можно сказать, что Идея это не вера.  Едва дело заходит о каких-то конкретных действиях, включается логика, а она — злейший враг веры. Не одна великая Идея потерпела поражение из-за того, что в неё лишь верили, не понимая. Всегда находились негодяи, которые спекулировали на бездумной вере людей, наживались на ней и дискредитировали Идею. Ясное дело и то, что заменители Идей, вроде субкультур и политических партий — не Идеи, но жалкие их огрызки. И патриотизм — не Идея, если только под родиной патриот понимает не весь мир.

      — Один правитель, — сказал Кузьма Николаевич, — пожертвовал своей страной, пытаясь остановить конец света. Законы позволяли ему воспользоваться ядерным оружием, если создастся военная ситуация, угрожающая существованию страны. Но он им не воспользовался, даже когда войска противника окружили его столицу. Правитель понимал, что если ядерным оружием воспользоваться, страна всё равно погибнет. И мир погибнет вместе с ней. Многие считали этого правителя предателем. Ты ещё услышишь о нём. Это Владимир Белевцев, генсек Дальневосточной Республики.

      — А какая Идея у вас? — спросил я.

      — Наша Идея на вид очень проста: всего-то-навсего остановить конец света и не допустить, чтобы он повторился в будущем. Но простая формулировка подразумевает, что мы должны проделать титаническую работу, и не только над внешним миром, но и над собой. Видишь ли, умирать никто не хотел, но двенадцать миллиардов людей умерли. Они рады были остановить конец света, но делали всё, чтобы он поскорее настал. Все эти погибшие люди не видели взаимосвязи между своим поведением и наступающим апокалипсисом. Это ещё Сократ сказал: человек был бы хорошим, если б знал, как это и зачем. Так вот, мы должны объяснить людям, как и зачем им быть хорошими, и как не допустить конца света. Мы должны дать им философию, поскольку лишь она может сделать человека хорошим.

      — Ну, тут я осмелюсь не согласиться. Могу сказать, что частенько встречал хороших людей без философии. И встречал плохих с философией.

      — Всё верно, — кивнул Учитель. — Хорошим человеком можно быть без философии, если тебя воспитали другие хорошие люди. Однако тебе, если ты просто хорошо воспитанный человек, без философии легко сделаться плохим. Тебя легко одурачат хитрецы. Или найдётся друг, который повернёт не в ту сторону. Или подвернётся искушение, о котором воспитатели тебя не предупредили. Да мало ли чего ещё... Ты согласен?

      — Допустим...

      — Потом. Злых людей с философией нет. Плохие люди могут долго рассуждать о том, почему они такие плохие (как, например, фашисты), но эти рассуждения будут вторичны по отношению к их действиям. Это будет оправдание, а не философия. Плохими людей делают исключительно жизненные обстоятельства вкупе с древними инстинктами, и никакой философии тут не требуется. А что делает людей хорошими? — Вот вопрос. Где используются понятия «добро» и «зло»? В психологии? — Нет, психология занимается другими вещами. Этика? — Этика это раздел той же философии. А больше вариантов нет.

      — Религия ещё может делать людей хорошими, — заметил я.

      — Не всякая, а только такая, которая основана на философии, как, к примеру, христианство. И опять же, к вопросу о вере: заповеди религий воспринимаются не на уровне логики, а значит, каждый человек понимает их по-своему. Оттого религия с равным успехом может сделать человека как хорошим, праведником, так и плохим, инквизитором, фанатиком. Только логика объединяет людей; только то, что доказано логически, понимается всеми одинаково.

      Так говорил Кузьма Николаевич, философ из странного, странного мира на границе эпох.

      — Вы, — сказал я ему, — вы говорите правильные вещи. Но безыдейность, которую вы так не любите, позволяла человеку главное: быть самим собой, то есть свиньёй, которой не нужно ничего, кроме жратвы и развлечений. Никуда от этого не деться. Психологию никто не отменял.

      — Мы отменим, — произнёс Учитель. — Ведь даже те, кого ты называешь свиньями инстинктивно стремятся к Идее, — не зря же ради них властолюбцы придумали все эти идеезаменители, вроде субкультур и футбола. Так что стремление к Идее есть у всех — и наша цель пробудить его. Психологи отчего-то неохотно говорили об этом стремлении. Зато чего только они ни насочиняли: и комплекс роста, и психоанализ, и коэффициент интеллекта!.. Кто-то получал от подобной ереси деньги и удовольствие, но большинству людей сии откровения не принесли ничего хорошего. Психология не объясняла членораздельно, ни как нам разобраться в наших пороках, ни как с этими пороками бороться, ни, главное, зачем бороться. Психология и не могла это объяснить, потому что была оторвана от понятий «добро» и «зло». Поэтому перво-наперво мы отменим психологию.

***

      Закончив разговор, Учитель ушёл, чтобы обсудить что-то с Выключателями Света, а я вышел наружу, и обнаружил Учеников.

      Кольцевой фундамент купола Калиновки возвышался над землёй на метр, а в ширину он достигал метров пяти. Прямо на этом фундаменте, в том месте, где в куполе зияла пробоина высотой не меньше трёх этажей и шириной около десятка метров, Ученики развели костёр и зажарили на нём шашлык. Лес с этой стороны подступал вплотную к экокомплексу, и осыпавшиеся с веток листья влетали с порывами ветра в пробоину купола, находя последнее пристанище в вечно тёмных, сырых обесточенных лабиринтах. В обширном помещении, начинавшемся сразу за пробоиной, наносы земли и перегноя были в нескольких местах раскопаны, и в образовавшихся ямах лежали чёрные пластиковые бочки, на которые Выключатели Света наклеили жёлтые треугольники со значком биологической опасности и надписью «BIOHAZARD». Сами Выключатели Света опасных находок не сторонились: трое их расположились у костра вместе с Учениками Кузьмы Николаевича.

      Я, придя к костру после разговора с Учителем, сел в стороне от остальных, у края пробоины в куполе, и, свесив ноги с фундамента, глядел в землю. За спиной говорили о каких-то семенах, о квенитах, о зеркальных сетях, но я не пытался подслушать и разобраться в чужих делах. У меня ещё будет время сделать это.

      Один из Выключателей Света, высокий, хорошо выбритый, лет тридцати пяти на вид, подошёл ко мне, постоял чуть-чуть рядом, пристально меня разглядывая. Его чёрно-зелёная одежда была сделана из слегка блестящего полимерного материала, а на левом рукаве была нашивка в виде зелёной лампочки в чёрном круге. Он ничего не сказал и вскоре отошёл. Зато подошёл Антон.

      — Ешь шашлык, — сказал он, пихая меня в плечо и размахивая шампуром с кусками жирного жареного мяса. — Ешь. А то когда ещё в следующий раз для нас баранчика не пожалеют? — Я целый год такой роскоши не ел — всё эти чёртовы грибы да лепёшки!

      — Мне нравится ваш ход мыслей, Антон, — неожиданно для себя воодушевился я и, встав, направился к костру, а именно к Свете. Та сидела в компании Тиграна и Ким Сон Хи, невысокой черноволосой кореянки, своей лучшей подруги.

      — Как дела? — спросил я, отчего-то не садясь рядом с ними. — Устала?

      — ... я раз десять пересчитывала, — договорила Света Ким Сон Хи и повернулась ко мне.

      — Совсем нет, — ответила она мне. — А ты беспокоишься?

      — У тебя вид какой-то расстроенный, — сказал я, хотя вид у Светы был самый обычный.

      — Это потому что поперёк мерить надо, — сказала Ким Сон Хи Свете.

      — Я и мерила поперёк, — ответила Света. — Я не расстроена. Мне не нравятся Выключатели. Ходят тут... Терпеть не могу, когда люди напускают на себя таинственный вид.

      — А как же я? — вмешался Тигран. — Меня тоже терпеть не можешь?

      — О, да ты само воплощение таинственности! — Света, отвернувшись от меня к нему, рассмеялась. — Особенно с этой трёхдневной щетиной.

      — Я самый таинственный! — обрадованный Тигран ослепительно улыбнулся — так, как умел только он.

      — За что все так не любят Выключателей? — спросил я, чтобы спросить хоть что-нибудь. — Конкурирующая фирма?

      Света не знала, что такое конкурирующая фирма; брови её нахмурились, и на лице её установилось непонимающее выражение.

      — Давай пообсуждаем их? — предложил я. — Обожаю обсуждать людей у них за спиной.

      Непонимающее выражение на лице Светы выразилось отчётливее, и к непониманию добавилось что-то неуловимо-сердитое; она, вновь отвернувшись, продолжила говорить с Ким Сон Хи о неведомом предмете, который нужно было измерять только поперёк. Я ощутил себя лишним.

      — Мы долго здесь пробудем? — спросил я Антона, стоявшего поодаль, но видевшего всю сцену.

      — До вечера. Потом спать пойдём, а утром домой двинем. Попробуй шашлыка.

      — Хорошо! Тащи!

***

      С Учениками я практически не общался. Они не сторонились меня — просто работы было много, в лагерь все возвращались затемно и усталые, да и мало ли кто я такой? — К Кузьме Николаевичу приходили время от времени разные люди, издалека и не очень, и Ученики не вмешивались в дела почтенного наставника. Было, правда, и ещё кое-что. Культурный барьер. Я понимал, что Ученики лучше меня, что им есть зачем жить, что ими движет Идея, и мне, дабы наладить с ними диалог, нужно подняться до их уровня, а не им опускаться до меня. Однако подниматься это слишком. Что поделать? — я ведь и вправду родился тогда, когда и на идеи, и жизнь, подчинённую высшей цели, смотрели с усмешкой. Знаете, человек, нечистый духовно, видя людей, которые лучше него, думает, будто они на самом деле ничуть не лучше, а только прикидываются, или не знают о жизни чего-то такого, что знает он.

      Дичился я людей. Разве что Антон, который единственный, за исключением Кузьмы Николаевича и Светы, знал о моём происхождении, часто разговаривал со мною и всегда рад был оказать помощь. Он много расспрашивал о прошлом, и я охотно отвечал на все вопросы, находя неведомое доселе удовольствие в объяснении элементарнейших вещей, знакомых в XXI веке и малому ребёнку. Я учился давать лаконичные и доходчивые определения таким явлениям как деньги, общественный транспорт, выборы, и проч. Формулируя эти определения, я наводил порядок у себя в голове, пытался более объективно взглянуть на век, в котором не так давно жил, систематизировать знания о нём, найти в них пробелы, несоответствия.

      Для Антона мои рассказы были не такими понятными, как самого меня. Так, к примеру, деньги он считал какой-то сложной игрой, в которую набери побольше очков — и все станут тебя хвалить. «Неужто когда будешь умирать от голода, с тебя станут спрашивать эти бумажные и железные фишки?» — удивлялся он. — «Будут, будут», — заверял я и вновь пускался в бесплодные рассуждения об эквиваленте товаров и труда. Ещё хуже дело обстояло с рассказами о наркотиках. Антону, родившемуся в эпоху торжества духа над материей, казалось омерзительной дикостью, что люди по собственной воле отравляли себя всевозможными порошками и микстурами, ухитряясь получать от этого удовольствие. Люди будущего умели брать под контроль сложнейшие процессы, протекающие в их организмах: от кровяного давления и интенсивности мозговой деятельности до регенерации тканей и расщепления ядов. Для них было парой пустяков перенаправить сигнал от любого рецептора в центр удовольствия мозга и начать испытывать наслаждение от какого угодно внешнего или внутреннего раздражителя. Только это считалось дурным тоном.

      Однажды культурный барьер, вставший между нами с Антоном, едва не довёл до драки.

      На следующий день, когда Ученики приготовились выдвинуться из Калиновки домой, Антон маялся от безделья.

      — Что же делать?! — стенал он. — О! Ну что же!

      — Давай, — предложил я ему, — давай пойдём в Кремль и залезем в кабинет президента? Я буду диктатором всея Земли, а ты — моим ничтожным лакеем?

      — Не получится. Кремль взорвали, и теперь на его месте новое русло Москвы-реки.

      — Тогда пойдём в Белый дом.

      — А такого я вообще не знаю. Что за Белый дом?

      — Учебник по истории почитай.

      — История — это сказка, рассказанная дуракам, — категорично заявляет Антон, вынуждая сдаться. Говорю:

      — Тогда-а... Тогда можно поджечь этот застойный плебейский городишко под названием Москва и играть на лире, как император Нерон.

      — Мне нравится ваш ход мыслей, Александр.

      Мы решили прогуляться до городских кварталов и заглянуть в один старый небоскрёб, чтобы полюбоваться с последнего этажа на заброшенную Москву. Небоскрёб возвышался    посреди одичавшего парка, огороженного чугунным забором с безвкусными завитушками. В западной оконечности парка находился живописный прудик, в котором плавали золотые листья. Подступ к небоскрёбу со стороны входа в парк загораживала обширная двухэтажная пристройка с сохранившейся вывеской: «СУПЕРМАРКЕТ СОФИЯ».

      Щёлкнув для пущего эффекта пальцами, Антон зажёг перед собой светящийся магический шар и бесстрашно проник через разбитую стеклянную дверь в зловещий супермаркет. Я робко проскользнул следом. Голубоватый свет шара выхватил из плотного сумрака часть зала: пыльные витрины, опрокинутые полки, ряд кассовых кабинок, поблёскивавшие кафелем стены, коробки, ящики, непонятные предметы замысловатых форм. Пахло отсыревшей извёсткой и плесенью. Антон подошёл к одной из кассовых кабинок, вытащил из неё толстую пачку порыжевших купюр с петухами и славянскими узорами — билетов Центрального Банка Российской Федеративной Демократической Республики в сто рублей достоинством, — и потряс деньгами у меня перед носом.

      — Смотри, сколько их, — говорит. — Возьми. Богачом будешь.

      — Дурак ты, — отвечаю. — Кому они теперь нужны?

      — Мало ли... Раньше бывало так, что какой-нибудь человек забирался в старый магазин ли склад, да и помирал там, среди золотых побрякушек и всякого технического хлама... Сейчас, правда, таких поменьше стало.

      «Ну да, ну да, — думаю. — Раньше многие так мечтали: наступит конец света, и будут они сидеть в магазинах на ничейном барахле, как драконы на сокровищах»...

      Мы углубились в супермаркет, прошли мимо указателей с надписями «Гастрономия», «Бакалея», «Бытовая химия» и «Обувь» в отдел «Вычислительные машины и роботизированные системы», где высились до потолка целёхонькие стеклянные витрины, уставленные чем-то соблазнительным. В темноте не разобрать, чем именно, но моё воображение тотчас нарисовало андроидов, киборгов и суперкомпьютеры. Я открыл первую попавшуюся витрину, в которой стояли чёрные, серебристые и золотые прямоугольные предметы величиной с толстую тетрадку. На ценниках перед ними было написано: «Портативная фотонная вычислительная машина «Стрела М-8», производство РФДР, цена 93 руб.». Выглядели эти «Стрелы» как прямоугольники из пластика, на одной стороне которых отштампован крест, а на другой, нижней, с четырьмя резиновыми ножками, — приклеена этикетка с теми же надписями, что и на ценнике: ««Стрела М-8», Оренбургский завод вычислительной техники им. Зорана Питича, 2066 год выпуска». Ни тебе экрана, ни клавиатуры, ни шнуров, — только маленькая кнопка на торце.

      — Послушай, — говорит Антон, который ушёл вперёд по тёмному коридору супермаркета, но, услышав, что я копаюсь в витрине, вернулся назад. — Надеюсь, ты не собираешься брать эту штуковину с собой?

      — Почему?

      (Я как раз расстёгивал рюкзак, чтобы положить в него пару компьютеров).

      — Терпеть не могу машины.

      — Что же они тебе плохого сделали? — интересуюсь я. Наш разговор меня забавляет. Фантастика: далёкий потомок, честный и справедливый, призывает к ответу своего транжиру-предка, промотавшего целый мир.

      — Мерзкие они, — говорит Антон. — Не могу на них смотреть. Мне отвратителен вид пластика, понимаешь? Мне противно, когда что-то крутится, жужжит... Когда светится что-то.

      — Так и твой шар сейчас светится.

      — Шар — это одно. А машины — совсем другое. Шар — это моя энергия. Часть меня. А машины — это не я. Машины это как костыль для здорового человека.

      — Но я-то не колдун, — пытаюсь возразить я. — Мне-то костыль нужен!..

      — Ты непременно станешь колдуном! — перебивает Антон. — Я тебя всему научу.

      — Ты говоришь «костыль», — повторяю я предыдущую его фразу. — Но на свалке мы пользуемся грузовиком, чтоб обелиски расставлять.

      — Это не наш грузовик. Его нам крестьяне из Калиновки дали.

      — Не важно, чей он, — говорю я. — Важно, что ты им пользуешься.

      — Люди ещё не в достаточной степени овладели искусством колдовства. Пока мы не можем силой мысли перемещать такие тяжёлые предметы, как обелиски. Но скоро научимся.

      — Вот как? — я сел на корточки, чтобы удобнее было расстегнуть молнию на рюкзаке, а заодно собраться с мыслями. Антом маячил передо мной, и по его резким движениям было видно: он сильно взволнован.

      — А почему, ты думаешь, я хочу взять эти устройства? Ты знаешь, что такое компьютеры?

      — Я думаю, у тебя сильная зависимость от машин, — сказал Антон. — Ты, главное, не подумай, что я хочу обозвать тебя механистом (в твоё время нельзя было иначе: люди не знали колдовства), но механисты очень зависимы от техники. И ты зависим. Для тебя непросто с ней расстаться. Но я помогу. Дай-ка это сюда! — он нагнулся, чтобы вырвать у меня «Стрелу», но я быстро засунул компьютер в рюкзак и отстранил его руки.

      — В помощи не нуждаюсь, — заявил я. Надо же! — техника и наркотики стояли для Антона в одном ряду! Конечно, немалая доля правды в этом была, ибо многие в эпоху Потребления и месяца не могли прожить, чтобы не купить модную и красивую игрушку из тех, что тысячами пихали нам в глотки интернациональные корпорации. Тут Антон прав. Но какая-то фанатичность была в его словах. Подобно тому, как в мире после конца света удивительные, переходящие грань волшебства открытия науки и техники сосуществовали с ужасающим, всевозрастающим упадком, так и в светлой голове Антона, в тени честности и прямоты, гнездились варварские, провонявшие зачумлённым средневековьем предрассудки.

      — Ты понимаешь, что компьютер — это не машина? — спросил я его. — Понимаешь, что это хранилище информации? Уничтожить компьютер — это как сжечь библиотеку. Ты же не сжигаешь библиотеки? — я посмотрел на него, готовясь, в случае чего, врезать. Но тот больше не пытался отнять «Стрелу». Он решил немного послушать мои доводы, хоть глаза его и горели.

      — Компьютер — это хранилище знаний, — говорил я. Там вся наша культура. Многое из того, что было уничтожено во время войны: картины, книги, записи музыки, — это потеряно. Это осталось только на компьютерах, в виртуальном виде. Ты же не хочешь потерять все произведения искусства?

      Я боялся, что все это слова были лишены тени в глазах Антона. Они не говорили ему ничего. Он, может быть, и хотел бы спасти произведения искусства, если б знал, что это такое и зачем они нужны. Все мои рассуждения были для него  оправданием наркомана, которое тот выдумывает, чтобы получить ещё дозу наркотика. А я не мог ничего объяснить Антону быстро и понятно. Мысль нужно было долго обдумывать, долго высказывать; когда же люди разговаривают, да ещё в такой ситуации и в такой обстановке, времени нет. Как никогда ясно видел я, глядя на Антона, что образование человека, его знания, — это не просто свитки, пылящиеся на полочках мозга, не просто мёртвый груз информации. Знания — это и есть мы. У Антона не было каких-то знаний, какими располагал я, и он вёл себя совершенно по-иному.

      — А, чёрт с тобой! — я махнул рукой и вернул «Стрелу» на витрину. — Пойдём уж.

      — Нет, — сказал Антон. — Возьми, если хочешь. Я верю тебе. Ты знаешь, что творишь.

      Вот и попробуй понять людей после такого...

***

      Из супермаркета по извилистым коридорам мы попали на пожарную лестницу. На последнем этаже небоскрёба Антон недавно вскрыл богатую квартиру, из окон которой, по его словам, открывался замечательный вид.

      На лестнице я раз пять чуть не умер от гипоксии, но сие обстоятельство не помешало мне, пользуясь светом магического шара, читать надписи, покрывавшие стены подъезда. В них лучше, чем в любом учебнике по истории были отражены мысли и желания людей военных лет. «Смерть врагам и оккупантам!», «Yankees, go home!», «Человек человеку продавец, товар и покупатель», «Я — кандидат в пушечное мясо», «The world is in our hands», «I need serenity». Символичнее же всего выглядело античное высказывание, выскобленное чем-то шершавым на предпоследнем, пятьдесят девятом этаже, на дверях лифта. «Errare humanum est», — гласило оно.

      Вскрытая Антоном квартира занимала собою этаж целиком. По периметру её опоясывало окно высотой в рост человека. Вдоль окна шёл коридор, метра три в ширину: по нему можно было обойти квартиру по кругу, любуясь попутно красотами всех четырёх сторон света.

      Войдя, я сразу пошёл по кольцевому коридору, глядя через правое плечо в окно: то на вишнёвый закат, светящий в узкую щель между скатертью земли и плоскостью сплошных туч, то на восточные небоскрёбы, у которых западные стены от солнца сделались красными, а северные и южные — чёрными, то на хрупкие шрамы дорог и полипы домов далеко-далеко внизу. Я натыкался на кожаные кресла, на стеклянные столики, на неразличимое среди теней роскошное барахло. Грани окна, зеркала, кафель, хромированные поручни, — всё вокруг тлело недобрыми красными искрами. От высоты, усталости и духоты кружилась голова, и подгибались ноги.

      Разумеется, в этой квартире жили не простые смертные. Чего в ней только не было! — И прекрасно сохранившиеся вина в баре, и непонятные автоматы, служившие в быту, и подставка с красными кристаллами, на которых хранились цифровые данные для компьютеров, и роскошная мебель, и балкончики, и картины. Залы для танцев, укромные местечки для извращенцев, фонтан, джакузи, — пользуйтесь! В одной комнате на полу была навалена груда золотых слитков, украшений, монет, а на ней лежал скелет человека, обосновавшегося в покинутом жилище богачей и понатащившего сюда ненаглядные блестящие побрякушки. Скелет был совсем не страшным; я даже подумал сначала, что он пластмассовый.

      Страшный гнев внезапно овладел мной. Шестьюдесятью этажами ниже в кромешной тьме лежал город. Его строили восемьсот лет и восемьсот лет будут разгребать оставшееся после него дерьмо. А люди, жившие между этими двумя временными отрезками за счёт предыдущих и последующих поколений, очень гордились собой и своими достижениями. «Мы заслужили то, что у нас есть, и всё в нашей жизни fine!».

      Изнеженные и избалованные, как маленькие дети, они придирались к неглаженным брюкам, боялись коснуться малейшего пятнышка грязи. Им не нравились сиденья без подогрева, сады без бетонных дорожек, песни, не попавшие в парад мод. Они выкидывали на свалку подготавливаемые веками шедевры технической и художественной мысли, едва они им надоедали. Всего-то им было мало: ведь неспроста они не были против передела мира?

      Имя им — потребители. Капризные, вечно недовольные. Вруны и пустозвоны. Ищущие добра от добра. Отъявленные мизантропы, друг друга до глубины души презирающие за всё ту же лень и равнодушие, изнеженность и избалованность. Перестрелявшие и друг друга, и тех, кто на них работал. 

      Нет сомнения, здесь красиво, изысканно. Комфортно. Высота и тишина, и даже за пятьдесят лет запустения нигде нет ни пылинки: так совершенны были технологии очистки воздуха. Но это только потому, что кто-то всю жизнь смотрел в землю. Кто-то за всю жизнь заслужил себе деревянный ящик, обитый бархатом. Кто-то убивал себе подобного. Кто-то прозябал в провинциальной пятиэтажке с видом на заводскую ограду, или в избушке на краю целинного поля. В восемь утра по будням люди в электричках и автобусах с ненавистью смотрели друг на друга, не потому что на них давили столь противные Антону машины, нет, — им всего лишь хотелось на ком-то сорвать вполне закономерную злобу, но настоящего врага они не видели и видеть не могли.

***

      В дверном проёме, облокотившись плечом косяк, стоял Антон в лимонной куртке. За его спиной горел магический шар, и закатный свет становился всё тревожнее, предвещая беду.

      — Поганое место, — сказал Антон. — На крови построено. А ты хотел поджечь город?

      Я хотел поджечь не город. Давно ещё, в детстве, когда я видел неправильное везде, где оно было (а было оно везде), когда абсолютное зло колыхалось за окнами моей квартиры, и насилие вот-вот готово было постучаться в дверь, я не знал, куда деться от страха, и хотел поджечь свой дом. Многоэтажку в стиле функционализма, заселённую мытыми людьми с холёными белыми лицами, умащёнными кремами и гелями (из-под лиц этих рвался голод), сытыми и одетыми людьми, самыми гуманными и человечными в истории, хрупкими (жаждущими крови) созданиями. Я хотел подпалить свой старый диван, а чтоб лучше горело — открыть на кухне газ. Самому же — выпрыгнуть вниз головой с последнего этажа. Мир, знал я уже тогда, изменить нельзя, и людям не втолкуешь, кого нужно ненавидеть. Они будут ненавидеть первого встречного, независимо от того, является он причиной их бедствий или нет. Неисправимые мизантропы, дьявол их побери. Слишком много развелось людей, презирающих людей. Я хотел наказать их,  и через сто лет неожиданно вспомнил об этом.

      — Хотел, — признался я. — Только не город. 

      — Так давай подожжём! Я давно решил сжечь дотла это место. Ух, весело будет!

      Я предложил спуститься на первый этаж, но Антон сказал, что лучше сначала поджечь эту квартиру, а уж потом спуститься, дабы огонь шёл не снизу вверх, а сверху вниз, и люди, которые могли быть в здании, имели бы возможность заметить пожар и спастись. Антон был человеком новой эпохи: ему, в отличие от меня, могло прийти в голову, что наша безумная выходка способна кого-то погубить.

      Он чиркнул спичкой и, придурковато горбясь и осклабившись, торжественно поднёс её к полупрозрачному покрывалу, лежавшему на журнальном столике. Покрывало быстро загорелось, огонь переметнулся на синтетическое покрытие стен, на подвесной потолок. Стало светло, как днём, и через минуту процесс прошёл точку невозврата.

      Полимерные вещества, заполнявшие квартиру, жутко дымили, а воздух и без того был затхлым, и чтобы не задохнуться от угарного газа, мы поспешили на лестницу. Сначала мы спускались по ступенькам неторопливо, не подозревая ещё, какой монстр просыпается над нашими головами. Но этаже на пятидесятом магический шар на секунду осветил струйку дыма, сочившуюся из шахты лифта, и нас объял страх. Когда реакция вышла из под контроля, мы перестали понимать, зачем сотворили это, и решили, что сошли с ума.

      Мы побежали. Спотыкались, катились кубарем, вскакивали. А тонкие нити дыма всё сильнее опутывали нас, и несколько раз я кашлял. Слышался далёкий грозный шум, что-то глухо падало, звенело, разбивалось. Я думал в такт дыханию: «Толь-ко не за-до-хнуть-ся, то-ль-ко не зад-дох-ну-ться».

      «Errare humanum est»... Голубой шар, чёрный дым... Перепрыгиваем через пять ступенек, через шесть... «Yankees, go home!» Теперь точно сдохнем. Зачем я сюда потащился? Зачем дошёл до самого верха? Зачем сказал Антону, что хочу поиграть с огнём? А он для чего меня переспрашивал? Человек новой эпохи???

      — Не!.. За!.. Дхнуться!!! — выкрикнул я, выбегая через чёрный ход на улицу. Антон оттащил меня назад, в дверной проём, поскольку, как более вменяемый, видел, что сверху летели капли горящего пластика, кинжаловидные осколки стекла и раскалённые бетонные крошки.

      Тишины и след простыл — звон, треск, грохот. Яркий свет. Пламя, весело скакавшее по занавескам и скатертям, за несколько минут превратилось наверху в огненное море, и виной тому — мы. Я не думал, что так получится.

      — Прикройся! — закричал Антон. Глядя как он замотался в лимонную куртку, я натянул на голову рюкзак и побежал через зону падения обломков в оранжево-чёрный парк, по ярким лужам, мимо багровых древесных стволов, сквозь кусты пламенеющего терновника.

      Мы сами не заметили, как перемахнули через парковую ограду с чугунными завитушками. Но за оградой тоже было очень жарко, и мы, на своё счастье, отходили от пожара всё дальше и дальше. Огонь, словно график инфляции, быстро взвился вверх, охватил весь небоскрёб и пробуравил небо. Облака над пожаром таяли, вода в пруду закипала.

***

      Небоскрёб полыхал как исполинский Вечный огонь на братской могиле Героев Всех Войн, как символ торжества интеллекта над беззащитной природой, или безумия — над разумом. Взвивавшиеся более чем на полторы сотни метров вверх языки пламени лизали ночные облака, а те светились от жара вишнёвым светом разогретого металла и плавились мелкими дождевыми каплями. Деревья старого парка умирали и обугливались; вода тихого пруда, в котором до нашего прихода мирно плавали золотые и бордовые осенние листья, бурлила и испарялась. Раскалённые куски стекла и керамики отлетали от стен оранжевыми искрами и улетали вместе со взбесившимися воздушными потоками высоко-высоко вверх и гасли там, и падали на землю чёрными, уже невидимыми осколками.

      Это было очень громко. Может быть, эскадрилья бомбардировщиков ревёт громче, но от жуткого звука пожара дрожала земля, и я дрожал вместе с ней. В разогретом воздухе и паре очертания реальности искажались, и от этого чудилось, будто окружающий мир готов вот-вот расплавиться; словно Хаос, который Главный Теоретик с таким трудом обуздал и подчинил законам физики, нашёл лазейку во Вселенную и, прорвав благодаря мне и спичкам ткань бытия в одном месте, будет отныне расширяться и расширяться, пока в него не канет всё мироздание. 

      Наш мир всегда висел на грани гибели. Он готов был загореться от малейшей искры, а огонь хитёр и глуп. Он хочет гореть здесь и сейчас, хочет всего и сразу, и не думает о будущем, которое настанет, когда сгорит всё, что его окружает. Он жаждет выполнить смысл своей жизни; на последствия плевать.

      Пылая в центре Солнечной системы, огонь тянет свои длани к планетам.  Он знает, что ему не дотянуться до Земли, и делает ход конём: дарит себя людям.

       Всё, что создано людьми, это он.

       Chik-fire!

       Давным-давно из горнила едва-едва укрощённого огня, добытого не самими нами, но украденного из лесного пожара или подаренного Прометеем, явились на свет первые удобоваримые блюда, глиняные горшки, закалённые наконечники для копий. И с тех пор цепочка не прерывалась. Компьютерные процессоры, корпуса космических кораблей, турбины атомных электростанций, — каждый из этих предметов изготовлен в огне, что, будучи зажжённым однажды в прошлом, не гас никогда. Раздувшийся до размеров мирового пожара, в XXI веке он был надёжно спрятан от посторонних взоров в многоуровневых лабиринтах инфраструктуры. Он спрятан — но везде ощущалось его присутствие. Пламя, перейдя из одних состояний в другие, светило из лампочек, грело из батарей центрального отопления, дымило из выхлопных труб автомобилей и заводов. Огонь был везде, и всё, что создано людьми, это он.

      И чем дальше к будущему, тем больше его становилось, — люди сами его раздували. Его было слишком много, но людям казалось, что его не хватает, и к солнечному огню они добавили ядерный. Зачем? — он сожжёт нас, сожжёт...

      Глядя на огонь, вдыхая долетавший до нас тошнотворный запах дыма, я думал, что ткнул раскалённым паяльником в человека, который чудом выжил после страшного пожара. Что я налил ртуть в кофе тому, кто только-только стал оправляться от тяжёлой болезни. Что я совершил ужасное преступление, за которое одно наказание — вечный ад.

      Деревья вокруг небоскрёба начали загораться. Мы могли убежать, а они, дающие нам жизнь, что бы ни случилось, какие бы муки им ни грозили, были обречены всегда оставаться на месте, как прикованные к крестам боги.

      Пожар переходил на лес. Нам стало плохо, ведь мы знали, что вся Москва это лес, и вокруг Москвы сплошная чаща, и всё загорится.

      — Надо бежать домой! — вскричал Антон, который уже две минуты как теребил меня за рукав. — Надо звать наших! Может, ещё не поздно остановить это!

      Над нами раздался мощный и глубокий взрыв. Ближе к верхушке небоскрёба возник огненный фонтан, и верхняя часть здания, медленно накренившись, стала оседать в одну сторону, а нижняя — в другую, прямо в пруд. Старый бетон рассыпался, и небоскрёб не падал, а словно бы складывался, как домик из домино. Антон бросился на землю и повалил меня; мы уткнули головы в траву. Хоть мы и находились на более чем почтительном расстоянии от пожара, на нас обрушилось цунами горячего воздуха и пара, падали камни, что-то обожгло мне ногу.

      Потом, когда наступило завтра, и пожар, благодаря тому что лес промочили многомесячные дожди, утих, я стал размышлять о причинах взрыва. Антон сказал мне, что, очевидно, у кого-то в квартире «на чёрный день» был припасён ящик-другой динамита или чего поинтереснее. В этом военном мире в любом доме можно было найти сюрприз, который только и ждал, что придут дураки и подожгут фитиль.

      Но тогда я об этом не думал. Я был всецело поглощён персональным концом света.