Иван Фёдорович Ерёмин — руководитель подполья, он же служащий продовольственного отдела городской управы, иногда на правах старого друга запросто заходил домой к бургомистру города Лесное. С Михаилом Петровичем Крыловым они долгие годы работали вместе. Ерёмин — директором школы, Крылов — преподавателем русского языка и литературы. Знали они друг друга хорошо. Крылов уважал Ерёмина за твёрдость характера, последовательность и смелость. Как раз некоторых из этих качеств самому Михаилу Петровичу всю жизнь не хватало. Он относился к разряду людей, про которых говорят, что они воды не замутят и никому никогда не сделают зла. Мягкий, вежливый, предупредительный — вот далеко не полный перечень достоинств, которыми он был наделён. Но сам Михаил Петрович и близкие люди знали, что главным его содержанием, определяющим все его поступки, было бесконечное, неодолимое чувство страха. Заползла эта отвратительная гостья в его душу ещё в раннем детстве да так и осталась там на долгие годы. Боялся Михаил Петрович всего, боялся постоянно и самозабвенно. Он презирал себя, мучился, но изменить ничего не мог.

Женился он по любви, но счастье продолжалось недолго. Жена умерла рано, после неё осталась дочь — Таня, внешне и по характеру очень похожая на мать.

Это было давно.

А сейчас, пуще прежнего замирая от страха, Михаил Петрович руководил городской управой, которая — он прекрасно понимал это — была лишь ширмой для сокрытия тёмных дел новых хозяев.

Правда, Михаил Петрович пытался отказаться от высокой чести, но на него прикрикнули, и он, проклиная себя, свой мерзкий характер и строгих начальников, согласился. Измученный вечным страхом бургомистр в свои пятьдесят лет выглядел почти стариком. Порой ему казалось, что он ощущает физически, как страх затягивает в душу своих верных спутников — смирение, эгоизм, равнодушие. Он осознавал глубину своего падения. Не было сил бороться, и, казалось, не к чему было жить.

Но был в его душе светлый уголок, в котором сосредоточилось всё, что было хорошего в этом человеке. В этом уголке царствовала Таня. Часто ночью Михаил Петрович, сдерживая рыдания, подолгу стоял над изголовьем дочери, всматриваясь в любимое, родное лицо.

Иван Фёдорович последнее время зачастил к Крылову неспроста: подпольщикам нужна была помощь бургомистра. Недавно за измену Родине был расстрелян бывший капитан Красной Армии Виктор Викторович Крылов — родной племянник Михаила Петровича. С его документами прибыл из Москвы для выполнения задания Николай Зорин. Пока он находился в партизанском отряде, Иван Фёдорович должен был подготовить Михаила Петровича, уговорить его, чтобы тот признал своего «племянника» и рекомендовал его немцам на работу в полицейскую карательную роту.

Задача оказалась не из лёгких. Сначала, узнав о деле, Крылов так перепугался, что дальнейший разговор с ним в этот вечер был бесполезен. Через двое суток Иван Фёдорович снова вернулся к этой теме, но получил категорический отказ. Это его озадачило — такого упорства от Михаила Петровича он не ожидал.

— Как-то странно ты себя сегодня ведёшь, — насмешливо сказал Иван Фёдорович. Его широкие плечи поднялись, выражая недоумение. — Уж не рассказал ли ты о нашем первом разговоре своим любимым хозяевам?

— Ты меня обижаешь, Ваня. Обижаешь и оскорбляешь. Ты-то прекрасно знаешь, что я не подлец.

— Откровенно говоря, я теперь в этом очень сомневаюсь. Докажи, что ты ещё не научился подличать. Я предоставляю тебе такую возможность, — сказал сдержанно Иван Фёдорович и бросил острый взгляд на друга, будто соизмеряя его возможности с той сложной и дерзкой необходимостью, которая должна лечь на его плечи.

— Кому я должен доказывать?

— Мне, нашим людям, а самое главное — себе!

— Это всё громкие слова, не больше, а в них у нас никогда недостатка не было.

— Нет, это справедливые слова.

— И справедливых слов много, но кто-то или что-то всегда мешает претворять их в жизнь. И вообще, многие научились говорить красиво, а делать добро они умеют, скромно выражаясь, несколько хуже.

— Что ты имеешь в виду?

— Хотя бы своего дражайшего братца. Говорил всю жизнь одними лозунгами, а сына воспитал мерзавца!

— Это же твой племянник!

— К сожалению… да!

— А чем ты лучше его?

— Что?! Ты понимаешь, что говоришь? И кто дал право оскорблять меня?

— Родина!

— Опять громкие слова!

Иван Фёдорович со злобой и даже ненавистью посмотрел в глаза Крылову. С языка уже готова была сорваться грубость, но он сдержал себя. Затем, тяжело сев к столу, так, что отчаянно заскрипел старенький венский стул, резко отодвинул настольную лампу в сторону, подчеркнув этим важность того, о чём думал, и сказал, стараясь казаться спокойным:

— Нет, милый мой, это не только слова. Ты обязан включиться в борьбу, иначе, ты меня извини великодушно, вся твоя жизнь теперь сильно попахивает предательством.

С необычной для его темперамента прытью Михаил Петрович вскочил со стула, удивлённо и вместе с тем как-то жалко посмотрел на Ивана Фёдоровича:

— Подожди, Ваня. Как у тебя всё это категорично. Я должен подумать… И вообще, почему именно я обязан ставить себя под удар? Тебе хорошо — ты один, у тебя никого нет, а у меня дочь. Я и о ней подумать должен!

Кровь ударила Ивану Фёдоровичу в затылок, больно заломило в висках.

— Таню ты не трогай, — глухо сказал он. — Я уверен, если бы она слышала наш разговор, то сказала бы тебе то же, что я.

Михаил Петрович смотрел на друга, не умея скрыть смятения. В глазах поселилась тупая боль и ещё что-то вроде трусливого презрения.

— Не вмешивай в серьёзные дела ребёнка! — громко выпалил он, но Иван Фёдорович сделал вид, что не заметил его возбуждения.

— Она уже давно не ребёнок и всё прекрасно понимает не хуже нас.

— Но я боюсь за неё, — сдерживая волнение, умоляюще промолвил Михаил Петрович.

За стеной тишина пришла в движение, дверь с шумом приоткрылась, в комнату быстро вошла Таня. Беленькая, лёгонькая, порывистая, она с мягким упрёком сказала отцу:

— Папа, я всё слышала. Я умоляю тебя, сделай, как просит Иван Фёдорович. Это так необходимо и… так хорошо!

Ерёмин, ругая себя за неосторожность, всё-таки обрадовался неожиданной помощнице и, не выдавая своих чувств, любовался Таней. Он не без изумления вдруг обнаружил, что она стала совсем взрослой.

По-другому реагировал на появление дочери Михаил Петрович. С бледным, судорожно исказившимся лицом, он по-стариковски затрясся всем телом и истерично, неестественно громко прокричал:

— Все, все хотят моей погибели! — И выбежал из комнаты.

Отец боготворил единственную дочь. Она росла общительной, доверчивой и в меру ласковой. Любили её все — взрослые и дети. Живая, любознательная, она была заводилой многих весёлых, шумных ребячьих дел и активным участником всех мало-мальски заметных событий в школе. Таня очень любила музыку, хорошо играла на фортепьяно и задушевно пела несильным, но приятным голосом. Жизнерадостная, счастливая, она не знала горя, серьёзных забот и горьких обид. Когда началась война, Таня, как и многие другие, думала, что это всего лишь временная неприятность — Красная Армия быстро разобьёт фашистов. «На что они надеются?» — удивлённо спрашивала она ребят и недоуменно поводила плечами. Но скоро на эти слабые плечи лёг непомерный груз — фашисты пришли в город. Таня никак не могла понять, что происходит вокруг. Её ум, воспитанный на уважении к людям, не мог осмыслить происходящего. На глазах Тани умирала жизнь, рушились устои, бывшие для неё святыми и вечными. Произвол, насилия, ежедневные расстрелы и виселицы напугали и опустошили её. Шли дни за днями, страшные, кровавые. Обременённая ужасом и сомнениями, Таня жила, как в кошмарном сне. А война всё дальше и дальше уходила на восток, и Тане казалось, что уже нет силы, способной остановить нашествие фашистов, нет другого выхода, как только смириться, ни о чём не думать, существовать в вечном унижении и страхе. А тут ещё отца назначили бургомистром. Долго плакала и упрекала его Таня, а он, жалкий, растерянный, не спорил, не оправдывался, и ей стало его жаль. Время тянулось медленно и тоскливо, и Таня с радостью поняла, что немцам до победы далеко, что война, которую они объявили почти законченной, только начинается. С восторгом читала она советские листовки, которые всё чаще и чаще стали появляться на улицах города. Безмолвное и терпеливое ожидание сменилось нетерпением и жаждой деятельности, желанием быть полезной. Предложение Ивана Фёдоровича как нельзя лучше отвечало настроению Тани — принять участие в смертельной борьбе с врагом было для неё сейчас наивысшим счастьем…

На следующий день после неприятной сцены с отцом Таня пришла домой вечером. Она быстро поужинала и уселась с книгой в любимое кресло. Отец предупредил, что на работе задержится долго.

Неожиданно, без стука, дверь медленно отворилась, и, озираясь по сторонам, кривя пухлые губы, в комнату вошёл старший лейтенант Гердер — следователь гестапо. Таня видела его несколько раз в кабинете отца. Она быстро встала с кресла и вопросительно взглянула на непрошеного гостя.

— Добрый вечер, — проговорил Гердер пьяным голосом и иронически улыбнулся.

Таня испугалась и ничего не ответила.

Он подошёл к ней вплотную и сказал, глядя прямо в лицо:

— Иди ко мне. Не бойся!

— Оставьте меня, — резко, будто очнувшись, сказала Таня и попыталась пройти мимо Гердера.

Но он, не произнеся больше ни слова, грубо схватил её за плечи. Таня отчаянно сопротивлялась, кричала, но после сильного удара по голове словно провалилась в глубокую яму…

После ухода Гердера она, оцепеневшая от ужаса и омерзения, так и, осталась лежать на диване, судорожно подогнув колени. В ярком луче света, который падал на потолок от лампочки, запрятанной в голубом матерчатом абажуре, безалаберные, неугомонные пылинки играли в дикую чехарду. Сначала Таня ни о чём не могла думать, всё, что произошло, не умещалось в её сознании. Непоправимость свершившегося сдавила сердце. Таня громко застонала. Ей показалось, что она лежит в холодной, плотной грязи, и она боялась шевельнуться, чтобы не усилить это ощущение. Потянулись мысли, бесформенные, неясные, они переплетались, мешая одна другой, толкая друг друга. Но вот одна из них, острая и быстрая, испепелила все остальные и, как пуля, пронзила мозг. Зачем теперь жить! Поруганная, растоптанная! Впереди тьма… Серый, холодный туман… Ни надежды, ни цели.

Таня лежала долго, продолжая бессмысленно глядеть в потолок. Потом, поборов себя, она встала и, не совсем понимая, что делает, вышла на улицу.

Там было тихо.

Таня медленно пошла по пустынной улице, незаметно для себя всё ускоряя и ускоряя шаг. Она остановилась только на окраине города, осмотрелась вокруг. Дальше дорога уходила в лес. Направо, внизу, играя мелкой зыбью, в лунном свете мягко поблёскивала река. Таня тяжело вздохнула и медленно спустилась к берегу. Она хорошо знала это место — высокий обрыв, нависший над глубоким омутом. Вялым движением, нехотя сняла вязаную шапочку, пальто и, вдруг удивившись бессмысленности своего поступка, тихо, по-старушечьи подумала вслух: «А зачем? Какая разница, как захлебнуться — одетой или раздетой?» Эти простые практические соображения вернули её к действительности, мысли стали проясняться. Ещё немного она постояла в задумчивости. Стало прохладно, и она представила себя в холодной воде, тут же опять глубоко вздохнула, признаваясь себе, что не сможет броситься в реку. Охваченная изнуряющей тоской, она попыталась разозлиться на себя за нерешительность, но и это у неё не получилось. С дрожью Таня вспомнила отца и подумала, что она такая же, как и он, — жалкая и трусливая. Куда деть себя, что делать? И вдруг её осенило — мстить! Только это осталось ей! Только это! Вот он, единственный выход и горькая радость её жизни! Таня надела пальто и медленно пошла от реки. Ночной ветер ласково шевелил русые волосы, разбросанные по плечам.

Шапочка осталась на берегу…

На рассвете партизанский дозор задержал измученную девушку. Она еле стояла на ногах. Старший дозора, плотный, с крупным лицом и большими рабочими руками, растерялся, когда ближе разглядел Таню.

— Господи, твоя воля, — удивлённо проговорил он, обращаясь к напарнику, совсем молодому парнишке, — что же это такое? Смотри-ка, девчушка!

— А вы кто? — еле слышно спросила Таня.

— Смотри-ка, — ещё больше удивился партизан, — чуть живая, сама с гулькин нос, а с нас допрос снимает. Кто! Ясно — кто. Не бандиты, конечно.

— Мне в отряд надо.

— Какой-такой отряд? Шустрая, смотри-ка! Да ты сама-то кто такая?

— Я?

— А то кто же?

— Я — Таня, — смущённо поправляя упавшие на глаза волосы, ответила девушка.

Партизан добродушно рассмеялся:

— Таня! Чья Таня! Откуда?

— Из города.

— Дядя Лёша! Дядя Лёша! — вдруг громко и радостно закричал его молодой помощник и даже подпрыгнул на месте от переполнивших его чувств. — Это же правда Таня!

— Какая Таня? Чего кричишь на весь лес?

— Ну, Таня! Наша же Танька Крылова! — ещё громче, совсем захлебнувшись словами, прокричал лихой партизан, а она, узнав в нём своего бывшего одноклассника Сашу Алексеева, совершенно обессиленная, упала ему на руки.

— Знакомая, значит? — почему-то смущённо спросил старший дозора и, больше для поддержания своего авторитета, чем для дела, спросил: — А как она в смысле надёжности?

— Так ведь это же Таня Крылова! — опять проговорил Саша, растерянный и счастливый, крепко удерживая девушку.

Михаил Петрович тяжело переживал исчезновение дочери. Это несчастье окончательно подорвало и без того слабое здоровье и моральные силы бургомистра. Поиски Тани положительных результатов не дали: она словно сквозь землю провалилась.

А через два дня к измученному неизвестностью, равнодушному ко всему Крылову пришёл Иван Фёдорович.

Бургомистра давили мучительные мысли, от которых он, как ни старался, избавиться не мог. В его душе шла сложная борьба. Глядя на него, Иван Фёдорович понял, что сегодня будет сказано что-то очень важное. И действительно, Михаил Петрович заговорил:

— Ваня, дорогой, как мне всё надоело. Я всё понимаю, а делаю всю жизнь не то, что нужно, и не то, что хочу. Вижу это, а переломить мне себя не под силу. А всё — моя трусость. Опутала она меня, и не вижу я выхода из этого свинского состояния, не знаю, как разрубить этот гордиев узел. Прямо наваждение какое-то!

Иван Фёдорович слушал внимательно, не перебивая, а Крылов говорил, всё больше распаляясь:

— У меня такое впечатление, что потерял я некий стержень, на котором держится человек. А без него, без этого крепкого жизненного стержня, — убогость, низость, гадость. И всё это без просвета, без надежды. Плохо мне… Жить не хочется. Всё стало противно — книги, природа и люди. Их энергия и настойчивость раздражают. Я лгу себе и людям, живу бесцельной, серой и двусмысленной жизнью.

— Есть выход, Михаил, — перебил его Иван Фёдорович, — и стержень жизненный найти не трудно.

— Да я и сам это разумом схватываю, а чувствами своими управлять не могу. Сил нет. Нормальная человеческая жизнь — это для меня неосуществимая мечта. Страшно мне…

— Чего ты всё боишься? Смерти? Миша, дорогой, поверь мне, не стоит того костлявая старуха, чтобы ей так много уделять внимания. Не нужно бояться смерти, она естественна и даже необходима. Бояться нужно морального краха, а здесь у тебя, ты меня уж извини за откровенность, наступила клиническая смерть — это почти конец, однако не всё ещё потеряно.

Громадный Иван Фёдорович тяжело ходит по комнате, его серые глаза под густыми, нависшими бровями горят молодым огнём. И видно, что по натуре он воин — пока борется, до той поры и живёт.

— Ваня, пойми меня, попробуй разобраться, — просительно говорит Михаил Петрович.

— Я скажу тебе прямо, — режет беспощадно Иван Фёдорович, — ты похож на голодного человека, которому толкают в рот кусок сладкого пирога, а он, не разобравшись, бросает его в грязь. Понять я тебя ещё могу, — не так уж это сложно, — а вот сочувствия от меня не жди. Распустился ты, разнюнился. Но в тебе есть главное: ты всё-таки хочешь найти себя. А раз хочешь, значит, можешь. Ты способен на многое, нужно только найти силы, а проще говоря, поверить в себя. А это и значит — стать человеком!

Где-то в тайниках души Михаила Петровича неуверенно загорается слабый огонёк надежды.

— Да, нельзя отставать от стаи, — воодушевляясь, говорит он, — нельзя и обходить её! Только рядом, только вместе… Прожить как следует я не сумел. Может, хоть умру красиво! Помнишь, Ваня, у Гёте: «Лишь тот достоин жизни и свободы, кто каждый день идёт за них на бой».

— Припоминаю немного, — с усмешкой ответил Иван Фёдорович. — Но позируешь ты напрасно. Рановато вроде бы. И вообще, мне кажется, что добро нужно делать проще, скромнее. Это не подвиг, элементарный гражданский долг. Злости в тебе мало. Добренький ты очень. А напрасно.

— Да, но они ведь тоже люди…

— Люди! — сдерживая ярость, сказал Иван Фёдорович и подал Михаилу Петровичу записку от Тани.

Лицо Михаила Петровича, и без того бледное, стало совсем белым. Он с опаской, недоверчиво посмотрел на строгого друга, на перегнутый пополам двойной лист из школьной тетради, неуверенно протянул руку. Потом долго протирал очки мягкой светло-жёлтой замшей, подаренной ему самим комендантом, и, всё ещё не веря, что это письмо от Тани, начал читать:

«Дорогой папа! Прости, что заставила тебя волноваться. Иначе я поступить не могла — так сложились обстоятельства. У меня большое горе… Но теперь я вне опасности, среди настоящих людей, таких простых и в то же время необыкновенных. Они твёрдо знают, что нужно делать. Они остались свободными и бьют ненавистных фашистов. Папа, если бы ты только знал, какое это счастье — быть сильным и свободным! Я хочу, чтобы ты стал таким, потому что очень люблю тебя. Прошу тебя, если ты меня хоть немного любишь, выполни просьбу Ивана Фёдоровича. Это нужно для меня, для тебя и для всех нас.
Крепко целую и верю в тебя. Твоя Таня».

У Михаила Петровича сильно тряслись руки. Он не мог усидеть на месте, заметался по комнате, нервно сжимая пальцы. Немного оправившись, он опять сел за стол и ещё раз внимательно перечитал письмо. Некоторое время он просидел не шелохнувшись, с серым, осунувшимся лицом, а затем поднял на Ивана Фёдоровича полные растерянности, бегающие глаза:

— Господи, Танечка. Бедная, родная моя девочка. Жива… Любит меня, беспокоится…

— Тяжело ей, Михаил, а она не только о себе думает, о людях беспокоится. И верит им… И тебе верит.

— Да, да, верит, — смущённо глядя в лицо Ивана Фёдоровича, порывисто сказал Крылов. И вдруг замер. Отвернулся к стене, уставился в одну точку. И спросил еле слышно:

— Ваня, скажи, что с ней?

— Теперь всё хорошо.

— Случилось что?

— Не знаю, — смущённо ответил Иван Фёдорович.

— Ты знаешь, — настаивал Михаил Петрович.

— Зачем тебе это?

— Скажи, я это должен знать обязательно, — сказал Михаил Петрович таким тоном, будто Иван Фёдорович был виноват в чём-то.

— Хорошо, — ответил Иван Фёдорович, — я скажу: над Таней надругались… Старший лейтенант Гердер.

— Что?! — прокричал Михаил Петрович.

— Гердер, — твёрдо проговорил Иван Фёдорович.

— Гердер?

— Он самый.

Стало очень тихо. У Михаила Петровича судорожно дёрнулось плечо. Он вскочил и уставился бессмысленным взглядом на Ивана Фёдоровича.

Пауза затянулась.

Наконец Иван Фёдорович заговорил:

— Да, да, он самый. Как это ты сказал про него вчера: «Вполне приличный молодой человек». Так, кажется?

— Но это же подлость! Это не укладывается в моей голове.

— А прочие их дела укладываются?

— Нет, ты подожди… Как же это? Как можно? Это же страшная подлость.

— Заладил как попугай, — жёстко отрезал Иван Фёдорович. — Подлость да подлость! Неужели ты до сего времени не понял, что сам по себе фашизм — сплошная гадость и сплошная подлость? И что приспешники его — цивилизованные звери, бешеные и кровожадные? И мы для них не люди вовсе, а… рабочая скотина.

Иван Фёдорович умолк как-то сразу, поняв, что слова его Михаилу Петровичу больше не нужны.

— Не сомневайся во мне, Ваня. И не нужно больше ничего, — тихо проговорил Михаил Петрович. — Я сделаю всё, что в моих силах.