Человек из ночи

Сытин Виктор Александрович

ЛЮДИ И ЖИЗНЬ НА ДРУГОМ БЕРЕГУ

 

 

#img_9.jpeg

#img_10.jpeg

 

ИЗ ПАРИЖСКИХ ЗАПИСЕЙ

 

СТАРАЯ ФОТОГРАФИЯ

Одна из самых известных улиц Парижа — авеню Елисейские поля — широкий проспект, обрамленный невысокими платанами. Он протянулся километра на два от площади Согласия до площади де Голля (ранее — Звезды). Небольшая круглая площадь Ронд пуан (Круглая точка) делит Елисейские поля на две почти равные, но резко отличающиеся друг от друга части.

От Ронд пуан до площади де Голля — так сказать, «городская» половина авеню. По обеим сторонам его — широченные тротуары, шести-семиэтажные дома, яркие витрины дорогих магазинов, первоклассные кинотеатры, кафе, кабаре, редакции крупных газет.

Другая часть Елисейских полей, от Ронд пуан до площади Согласия, пересекает старый парк, и она почти не застроена.

Между этой парковой частью авеню и Сеной есть два огромных здания под полукруглыми крышами. Это Большой и Малый дворцы. Они никогда не были резиденциями королей или президентов. Построили их для Парижской выставки в самом начале нашего века. В Малом дворце уже давно помещается Музей искусств парижского муниципалитета, а Большой отдан университету — Сорбонне — для популяризации наук и различных выставок.

В музее Малого дворца экспонируются картины и фарфор, ковры и старая мебель, эстампы, книги, монеты и т. д. Нередко устраиваются выставки работ художников прошлого и наших современников. Несколько лет назад там была, например, выставка Анри Матисса. В экспозиции ее были несколько полотен из советских музеев — Эрмитажа, имени A. С. Пушкина и других.

Однажды я прошел по его залам. Запомнилось мало. Пожалуй, только ковры и причудливая мебель XVIII века. А вот Большой дворец посетить мне не удавалось, хотя друзья не раз советовали побывать в расположенном в этом здании особенном музее, посвященном достижениям науки и техники, — Дворце открытий.

…Я вышел из отеля воскресным утром, как обычно, пораньше.

В утренние часы, особенно в воскресенье, в парковой части Елисейских полей малолюдно. Туристы, как говорят французы, еще принимают «пети дежене» — маленький завтрак, а парижские мамы и бабушки с малышами выходят сюда, как и в другие парки и скверы, попозже.

Прошагав по хрустящим гравийным тропинкам под гигантскими каштанами более полукилометра, почти до улицы Мариньи, я встретил не более десятка прохожих.

До десяти, до открытия музея, времени было еще много, и, чтобы не дожидаться около его входа, я присел на скамью в тени старого дерева-гиганта. За стволами деревьев и кустарников прямо передо мной виднелся золоченый переплет ограды Елисейского дворца — резиденции президента Французской республики.

Слышно было, как возились в кронах деревьев воробьи и ворковали горлинки.

По краю проезжей части авеню несколько плотников сооружали трибуны для приглашенных на традиционный парад в честь Национального праздника Франции — 14 июля, дня взятия народом Бастилии.

Однако стук молотков и шум проносившихся за моей спиной машин мало нарушали своеобразный покой и тишину парка.

Один из немногих прохожих, пожилой сухощавый человек в форменной каскетке швейцара отеля или служителя какого-то оффиса, остановился перед скамьей, на которой я сидел.

— Разрешите, мсье?!

— Пожалуйста.

Усевшись, он снял каскетку, пригладил редкие, седеющие волосы и глубоко вздохнул.

— Хорошо!

— Очень!

Ему, видимо, хотелось поговорить, и, помолчав немного, он сказал:

— Извините. Вот вы курите. Но это же вредно!

— Привычка.

— Я, между прочим, тоже курю. Только мало…

— Хотите?

— Американские? О, вы иностранец, американец? — в голосе его послышалась настороженность.

— Нет. Русский… из Москвы.

Он сделал непроизвольное движение, точно хотел отодвинуться, и поправил галстук. Потом улыбнулся.

— Может быть, вы шутите?

— Нисколько.

— Странно.

— Почему?

— Извините, мсье. Но я в первый раз в жизни, а я уже немолод, как видите, разговариваю с русским, советским. Можно задать вам вопрос?

— Ну конечно! Любой!

— Во время войны… мы очень вас любили. Потом вы сделали бомбу и стали угрожать всем. Зачем вы хотите подчинить себе весь мир и нас, французов?

Я не выдержал и рассмеялся. Он немного смутился:

— Простите, мсье, за этот прямой вопрос.

— Простите меня за несдержанность. Но, ей-богу, ваши слова не могут не вызвать у советских людей смеха. Со всей искренностью отвечу вам — это сущая чепуха! Никогда, слышите ли, никогда советские люди и не помышляли о том, чтобы кого-нибудь «подчинять», угнетать.

— Нет, мсье, простите, вы говорите это неискренне! Всем известно, что коммунисты требуют мировой революции. Разве не так?

— Не так. Коммунисты действительно считают, что, рано или поздно, социализм сменит капиталистический строй. Но каждый народ совершит свою социалистическую революцию по-своему.

Мой собеседник недоверчиво покачал головой.

— Это все пропаганда. А потом… бросите бомбу, придут казаки…

Он, не договорив, махнул рукой.

— Теперь кавалерия не в моде, — попытался пошутить я.

— По привычке придут, — сказал он сухо и недобро усмехнулся. — Ведь они уже были здесь. Вот именно здесь, на Елисейских полях, стоял их лагерь. Посмотрите.

Я поднял голову и увидел на ребристом сером стволе могучего дерева, метрах в четырех над нами, ржавый железный крюк, еле выступавший из складок коры.

— Это осталось с тех пор, — продолжал мой собеседник, указывая на крюк. — Сюда казаки привязывали веревки от своих шатров или поводья лошадей…

Что ж! Это возможно. Ведь после разгрома Наполеона русские войска вступили в Париж, и некоторые части армии Александра I стояли лагерем в пределах столицы Франции, а казаки Платова где-то здесь, на тогдашней окраине города. Помнится, французский романист Дрюон писал об этом… Может быть, действительно этот ржавый крюк в теле каштана — вещественное свидетельство далекой эпохи? Но что ответить моему собеседнику? А не ответить нельзя. Это было бы нечестно — не ответить.

Он встал и надел каскетку.

— Мне пора идти на работу, мсье, — сказал он. — Спасибо за беседу. Извините.

— Одну минутку, — остановил я его и сказал примерно следующее: — Трудно несколькими словами переубедить вас. Но прошу — подумайте! Вы ведь знаете — русские пришли в тысяча восемьсот тринадцатом году в Париж, после того как Наполеон побывал с мечом в Москве. Не мы начинали эту войну. Не собирались начинать мы войну и против фашистской Германии. Уже почти полвека назад советское правительство предложило всем государствам ликвидировать свои вооруженные силы. С тех пор оно не перестает предлагать всеобщее разоружение.

Подумайте, мсье, об этих фактах истории! И вспомните еще, что в двух мировых войнах мы были союзниками против агрессора. И что в Париже есть площадь Сталинграда — города на нашей великой реке Волге. И не случайно, особенно последние годы, между нашими государствами все шире развивается сотрудничество, торговля. Мы ведь всегда были и будем за дружбу и мир…

Мой собеседник промолчал, отсалютовал по-армейски и, повернувшись, быстро зашагал по аллее. А я посидел еще минут десять и пошел к переходу через авеню Елисейских полей. Сегодня, в воскресенье, широченная авеню казалась просторнее. Триумфальная арка вдали четко вырисовывалась на фоне неба.

Обогнув на той стороне небольшой сквер с памятником Клемансо, я вышел на авеню Александра III и зашагал по направлению к Сене.

Справа от меня поднялась колоннада фасада Большого дворца, слева за деревьями открылось кокетливое здание Малого. Над фасадом Большого четверка тонконогих коней мчала в небо колесницу бога Меркурия.

В основном корпусе Большого дворца расположены планетарий и несколько выставочных и лекционных залов. В одном из них весной, в год столетия со дня рождения В. И. Ленина, была выставка, посвященная жизни великого человека. Ленинская выставка пользовалась огромным успехом. Тысячи парижан посетили ее.

А в связи с пятидесятилетием Советского Союза здесь была открыта другая выставка — о достижениях нашей страны, тоже привлекшая большое внимание парижан.

Вход в музей Дворец открытий находится на другой стороне здания, на авеню Франклина Рузвельта. Вход украшен скульптурами. По краям цветники. Входные билеты продавала в холле седая женщина.

— Осмотр мы рекомендуем, мсье, начать со второго этажа. Вот по этой лестнице поднимайтесь направо, — сказала она.

После солнечной улицы в зале, куда я прошел, было очень темно. Дневной свет еле сочился сквозь синие шторы. Лишь через несколько минут смог разглядеть карты звездного неба, астрономические схемы, фотовитрины.

Как в планетарии, на полусферическом потолке искрились звезды. Топорща тонкие рожки, желтел серпик луны. Мерцали туманности. Тускло светящийся хвост кометы поднимался над горизонтом.

Экспозицией «Вселенная» начинался первый, астрономический раздел Дворца открытий. Посетители знакомятся здесь с общими характеристиками нашей Галактики. В следующем зале — он тоже в синем полумраке — рассказывается о солнечной системе. Помимо схем и витражей, тут было несколько моделей в движении. Дальше, в небольшой комнате, в черном кубическом шатре медленно вращался рельефный лунный глобус метра полтора в диаметре. А перед ним в наклонном плоском ящике за стеклом на белой ткани — четыре крупинки, каждая не больше гречишного зерна. Крупинки неровные, серого, чуть коричневатого оттенка. Такие невзрачные и маленькие. Но нельзя было без волнения глядеть на них! Ведь это было реальное лунное вещество! Невольно я подумал, что менее полувека назад идея полета «вне Земли», в космос, казалась далекой, почти фантастической мечтой. И вспомнил Константина Эдуардовича Циолковского. Встречи и беседы с этим удивительнейшим человеком в светелке его домика на Коровинской улице в Калуге, на краю города, над широким простором поймы Оки и потом в его новом доме, на той же улице, называемой уже улицей Циолковского, в нагорной ее части, в хорошем, просторном доме, подаренном ему советской властью к семидесятипятилетнему юбилею.

Много лет прошло с тех пор. И все же разве можно забыть тихий, глуховатый голос старика в седой, курчавой бороде, улыбающегося глазами совсем молодыми?! И его слова:

«Пройдет еще много лет, прежде чем человек шагнет в космос. Может быть, сто, может быть, двести лет… Но я верю, я уверен. Земное притяжение будет преодолено. Ракеты сначала завоюют атмосферу и сменят аэропланы, потом околоземное пространство…»

В следующем зале Дворца открытий рассказывалось, что сделано наукой и техникой в последние годы в решении величественной проблемы завоевания космоса.

В том зале тоже есть глобус. Он тоже медленно вращается. Это модель нашей Земли, увиденной «со стороны» — из космического корабля. Голубоватая, пестрая, в светлых закорючках циклонических вихрей, в темных пятнах океанов и желтовато-зеленых материков, проступающих через хаос белых облачных масс. Вокруг, на стенах зала, витражи с фотографиями и схемами спутников и первых космических кораблей. Среди них портрет Юрия Гагарина. К сожалению, портрет неважный, не передающий даже в малой степени обаяния этого человека. Рядом на стене и фотографии американских космонавтов, побывавших на Луне. Есть портреты Ньютона и других ученых. Но увы, не увидел я портрета Циолковского!

За «космическим» залом в нескольких небольших комнатах экспозиция, посвященная планетам солнечной системы и вечным странникам вселенной — кометам и метеоритам.

Небольшая витрина с каменными и железными «небесными скитальцами». И фотовитрина, мимо которой я прошел сначала, не обратив внимания на то, о чем говорили снимки и схемы под ее стеклянной одеждой. Лишь случайно обернувшись, я увидел в центре этой витрины фотографию, которую когда-то сделал сам!

…Пологий склон горы. Серое небо над ним. И сотни сваленных, вырванных из земли с корнями вековых таежных деревьев, как бы кем-то уложенных бесконечными рядами, вершинами в одном направлении.

Старая моя фотография! Какими судьбами она попала сюда? Она сделана бог знает как давно, во время экспедиции профессора Леонида Алексеевича Кулика в центр Сибири, в Тунгусский — эвенкийский край, к месту падения гигантского метеорита 1908 года.

«Большой Тунгусский метеорит», — читаю я под своей старой фотографией и схемой места падения, копией начерченной тогда самим Куликом. А ниже несколько слов на пишущей машинке:

«Метеорит имел вес около сорока тысяч тонн. Профессор Кулик исследовал место падения и обнаружил более двухсот кратеров диаметром от 1 до 50 метров. Ели и сосны обожжены взрывом и лежат на земле. На площади до восьми тысяч квадратных километров погибло 80 миллионов деревьев».

Да, все это так! Огненный смерч от взрыва «небесного скитальца», ворвавшегося в земную атмосферу со своею космической скоростью, действительно разметал тайгу на огромной площади там, в междуречье Подкаменной Тунгуски и Хатанги. Как сейчас, я вижу перед собой с вершины горы, куда мы с Леонидом Алексеевичем взобрались нагруженные геодезическими приборами, цепь таких же конических гор — холмов, полукольцом охватывающих долину Большого болота и лежащий лес на их склонах.

Молодая поросль березок и осин, пробиваясь через скелеты поверженных таежных великанов, уже тянется к солнцу, и поэтому горы вокруг покрыты будто зеленым ковром со странным, темным штриховым рисунком.

Я фотографирую «страну мертвого леса», к сожалению, на черно-белые пластинки. И поэтому вот сейчас перед моими глазами за стеклом витрины парижского Дворца открытий в общем-то серенькая, невыразительная фотография. Да еще выцвела она с годами.

…И все же я вижу голубое, чистое небо над горами, зеленеющие их склоны; бурое, поросшее багульником дно долины в пятнах и вмятинах, похожих на кратеры; серо-стальные, уже побеленные дождями и ветрами ряды стволов сосен и кедров, сваленных фантасмагорическим вихрем, и лиловые метелки цветов иван-чая, мешающие мне снимать деревья крупным планом. Я слышу восторженный голос Леонида Алексеевича Кулика:

«Посмотрите, посмотрите, Витторио! Совершенно ясно — центр падения был именно здесь, в этой долине! Отсюда ударная волна воздуха, возникшая при падении, покатилась во все стороны и развалила лес по радиусам. На запад, юг, восток и север! А теперь за работу! Ставьте треногу теодолита! Будем привязывать вершины гор к нашей геодезической сетке и называть эти безымянные сопки. Это наше право, право первых, пришедших сюда, на белое пятно на карте… Устанавливайте теодолит на треноге, Витторио!»

Леонид Алексеевич размахивает руками, смеется. Он несказанно рад. Я тоже счастлив всей полнотой возможного человеческого счастья, особого, невероятно яркого счастья первооткрывателей.

«Вот эту горушку назовем пиком академика Вернадского, — продолжает Кулик. — Владимир Иванович, конечно, будет ругаться… Но ничего! Он так много помогал нам в подготовке экспедиции. Сопку справа давайте окрестим вершиной Хладни. Чех много сделал для метеоритики… Ну а эту, на которой наконец вы сейчас установили наш теодолит, первый теодолит в этой точке земного шара, тоже посвятим ученому-метеоритчику Фарингтону. Следующую же отдадим французам. Паскалю? Согласны? Салютуем им!»

Кулик рывком срывает с плеча винтовку, и три выстрела хлопают и тонут в безмолвии «страны мертвого леса».

Мрачна панорама катастрофы вокруг нас…

«Тогда страшно было… Ой, паря, страшно», — слышу я хрипловатый голос старого эвенка Лючеткана. Мы с Леонидом Алексеевичем уговариваем его стать нашим проводником от Подкаменной Тунгуски в безлюдный район к северу от нее. По собранным Куликом в первой поездке в Сибирь свидетельствам очевидцев полета в небе раскаленного тела — болида и расчетам, там должен был упасть метеорит 30 июня 1908 года…

Год назад он ведь уже добрался до «страны мертвого леса».

«…Тогда небо гремел. Огонь с неба шел. Тайгу палил. Олешек палил. Деревья падали. Ой, страшно, страшно было. Нет, туда тебя, Кулик, не поведу. Плохо будет. Погибнем…» И отказался быть проводником…

— Вам плохо, мсье?

Я оборачиваюсь. Позади меня стоит тот самый пожилой француз, мой собеседник в парке на Елисейских полях.

Он участливо смотрит на меня:

— Вы нездоровы, мсье? Вы стоите уже несколько минут с закрытыми глазами перед этим стендом.

— Да нет, я просто задумался. Вспомнил… молодость.

Опять он, наверно, не поверил мне и предложил проводить к выходу. Я согласился. Как-нибудь в другой раз обязательно приду во Дворец открытий для свидания с прошлым, с молодостью и тогда досмотрю экспозицию музея. Прощай, старая фотография!

Служитель молча ведет меня кратчайшим путем вниз, мимо стендов раздела химии, где разноцветными шариками на сложных проволочных конструкциях светятся модели молекул — простых и огромных, сложных полимеров, где на стендах пластмассы и другие вещества, ставшие сущими в природе по воле человека.

Экспозиция Дворца открытий огромна. Она охватывает все основные отрасли науки. Это великолепный центр наглядной пропаганды знаний, поисков, свершений человеческого гения.

— Оревуар, мсье. Приходите еще. Лучше в прохладную погоду. А о том, что вы мне сказали там, я буду думать…

Мы останавливаемся у входа в холл, чтобы пожать друг другу руку.

В этот момент в дверь стремительно вошли двое.

— Пардон, мсье. Пардон.

Невысокий, кругленький, темноглазый господин, в отлично сшитом костюме, отскочил в сторону, освобождая мне путь. Я поблагодарил его и шагнул в дверь. В это время служитель наклонился к нему и что-то сказал. Невысокий господин заулыбался и устремился ко мне:

— Мсье! Мсье! Одну минутку. Разрешите представиться. Арну, помощник хранителя. Как вы себя чувствуете?

— Спасибо. Нормально.

— Разрешите приветствовать вас. Вы из Москвы?

Говорил он так же темпераментно и быстро, как и двигался.

— Да. Вот немного познакомился с вашим интереснейшим дворцом.

— Немного? Очень жаль. И все же осведомлюсь о вашем впечатлении?

— Я как раз хотел сказать, что очень доволен посещением, что экспозиция у вас богатая, разносторонняя, часто оригинальна, с выдумкой.

— Может быть, разрешите пригласить вас присесть? Вот здесь. На две минуты. — Он повернулся к служителю: — Мсье Жан, проводите коллегу, — тут он произнес фамилию, которую я не запомнил, — в кабинет директора. — И снова атаковал меня: — Садитесь, садитесь, пожалуйста. И разрешите вас спросить. Вы, конечно, ученый?

— Нет, литератор.

— О, превосходно! — воскликнул он.

Однако можно было понять, что он подумал: «Ну и это неплохо».

— Наш служитель, мсье Жан, сказал мне, — продолжал помощник хранителя, — что у вас закружилась голова в зале, посвященном метеоритам. Может быть, вы нуждаетесь в медицинской помощи? Так жарко сегодня!

— Нет, спасибо, мсье. Я просто задумался у стенда Тунгусского метеорита. Я как бы шагнул в молодость.

— Пардон?

— Там, на стенде, есть фотография… Я сделал ее более сорока лет назад… в экспедиции профессора Кулика…

Мсье Арну вскинул руки:

— О, это удивительно! Удивительно! Простите, я не специалист по астрономии… Но, насколько я помню, не найдено ни одного кусочка этого гигантского метеорита?

И я рассказал ему об истории поисков «тунгусского дива».

Тогда мы не нашли осколков метеорита ни в долине, ни на склонах гор, окружающих место его падения. Не нашел их профессор Кулик, побывавший здесь еще раз в тридцатых годах. Он героически погиб в годы второй мировой войны. Его исследования продолжали сотрудники Отдела метеоритики Минералогического музея Академии наук СССР и молодые исследователи из Тюмени, Уфы, Свердловска, Ленинграда в пятидесятых и шестидесятых годах. Они тоже не нашли осколков.

Тайна катастрофы в далеком таежном краю так и осталась тайной. Многие ученые считают, что эта катастрофа вызвана взрывом ядра небольшой кометы, столкнувшейся с Землей 30 июня 1908 года. Некоторые писатели-фантасты утверждают, что в тот день над котловиной меж гор имени Вернадского, Хладни, Фарингтона, Паскаля произошел атомный взрыв и здесь погиб космический корабль разведчиков иных цивилизаций вселенной.

— Удивительно! — снова вскидывает вверх руки мой собеседник. — А может быть, они и правы? Но, простите, вы сейчас назвали имена известных ученых, в том числе французского…

— Их именами профессор Кулик окрестил вершины конических гор там, в краю эвенков-тунгусов.

— Но это же прекрасно! Вспомнить о нашем ученом!

Затем стремительный помощник хранителя, с трудом сдерживавшийся во время моего рассказа, засыпал меня вопросами. Его интересовало многое, но главным образом, как в Советском Союзе пропагандируется наука, какие есть музеи, популяризирующие научно-технические знания, кроме известного ему Политехнического, что самое интересное в этих музеях.

В его вопросах, в реакции на мои ответы чувствовался искренний интерес к тому, что делается у нас в области научной популяризации. Особенно его заинтересовала работа общества «Знание», о котором, к сожалению, я мог ему сообщить только самые общие сведения. Но и они привлекли его внимание.

— Я слышал о нем. Это, несомненно, замечательное общество! — воскликнул он. — Более миллиона членов! Ученые, которые приезжают со своими лекциями на заводы, в колхозы, в далекие маленькие города… Это замечательно! Я буду писать в это ваше общество. Обязательно! Срочно!

Потом мсье Арну стал говорить о том, что он лично чрезвычайно удовлетворен развивающимися контактами между французскими и советскими учеными.

— Это правильно. Это нужно для прогресса, для всего человечества, — говорил он. — Это отлично, великолепно — работать вместе. Это обогащает! Это радует нас, французов!

Мне приятно, что французские популяризаторы науки и техники интересуются делами наших ученых и, видимо, искренне приветствуют франко-советское сотрудничество в науке. Мы вспоминаем с моим собеседником, что оно традиционно. И в давние времена были примеры — Мечников работал с Пастером, потом Жолио-Кюри и Ланжевен с советскими учеными. Теперь это сотрудничество приносит все большие и большие плоды — в области цветного телевидения, в области изучения элементарных частиц. В Серпухове, например, на сверхмощном ускорителе уже сделаны важные открытия с помощью сконструированной французскими учеными пузырьковой камеры «Мирабель». А французский лазерный отражатель на наших автоматах, побывавших на Луне? Он позволил уточнить расстояние от Земли до ее естественного спутника. Вот только почему во Дворце открытий не рассказано об этом?

Помощник хранителя уверяет меня, что такая экспозиция скоро будет, что уже есть у них материалы по луноходу и кораблю «Союз» и еще немало интересных экспонатов, например, в области океанологии.

— Мировой океан, так же как и космос, — будущее человечества, более близкое будущее… И мы сотрудничаем с вами в этой области тоже. Встречи ваших и наших руководящих деятелей, — говорит он, — исторические события для нашей дружбы. И для развития сотрудничества в науке.

Более часа шла у нас беседа, до тех пор, пока помощника хранителя не подозвали к телефону. Вернувшись, он извинился, что задержал меня своей «болтовней», и мы распрощались.

Полуденный зной летних парижских улиц охватил меня. Вот когда действительно можно почувствовать себя плохо! Но я чувствую прилив сил, снова вспоминая молодость. Такую ли жару переносил в путешествиях по Сибири, по Средней Азии!..

В зыбком мареве над кронами деревьев точно колышется стройный силуэт Эйфелевой башни. В конце прошлого века, когда инженер Эйфель создал и осуществил свой дерзкий проект, парижане насмехались над этим замечательным сооружением. Тогда считали, что оно портит Париж! Теперь Эйфелева башня — один из символов. К сожалению, глядя отсюда, видишь неподалеку небоскреб на Монпарнасе… Панорамы Парижа меняются.

Я иду к площади Альма.

Потом сворачиваю на тихое авеню Георга Пятого. В домах на этом авеню очень дорогие апартаменты, фешенебельные отели, театр-кабаре. Но улица эта ничем особым не примечательна. Я быстро прохожу ее и поднимаюсь на веранду кафе «Александер».

В полуденные часы в будние дни, как, впрочем, и в других кафе и бистро, посетителей обычно в нем бывает много. Служивый люд Парижа да и приезжие завтракают именно в таких ресторанчиках. Сегодня же летнее воскресенье, и на веранде, помимо меня, всего-то трое посетителей. Гарсон быстро приносит мне «крокемесье», кофе и стакан воды со льдом. Позавтракав, я закуриваю и думаю о сегодняшней, такой неожиданной встрече с прошлым, со служителем Дворца открытий и беседе с помощником его хранителя. Думаю о том, что развитие сотрудничества в науке важно и потому, что поможет взаимопониманию между нами, советскими людьми и французским народом. Впрочем, точнее будет сказать — пониманию простыми французами нашей жизни, наших свершений, нашей политики. Им ведь так путают мозги, как говорится, «справа и слева». Вот взять хотя бы того же служителя музея Дворца открытий, моего мимолетного знакомого мсье Жана.

Пусть же наука, благородное сотрудничество наших и французских ученых помогут ему да и таким же, как он, хорошим, честным, трудолюбивым людям Франции отринуть воспитанное бесчестной пропагандой недоверие к нам, понять истину интернационального братства людей труда во имя их счастья на земле. Все-таки хорошо, что в далекой сибирской тайге стоящие хороводом вокруг широкой долины суровые горы полвека несут имена ученых разных национальностей! Очень хорошо!

Снова передо мной скромный стенд, посвященный «тунгусскому диву». Карта-схема места его падения, начерченная Леонидом Алексеевичем Куликом, и моя старая фотография. Пологий склон горы… лежащие мертвые великаны деревья, серое небо над ним…

А над Парижем светло-сиреневое небо в легких облаках и глухой гул от ворчания моторов и шелеста шин…

 

ГАВРСКАЯ УЛИЦА

Гаврская улица заинтересовала меня, когда я читал роман современного французского писателя Поля Гимара «Гаврская улица». Гимар жил в доме на этой улице, на пятом этаже. И в окна своей квартиры изо дня в день наблюдал за маленьким старичком, продававшим на улице лотерейные билеты. Старичок этот и стал героем романа — Жюльеном Легри.

Жюльен Легри — один из тех, кто оказался за бортом жизни. Он так же несчастен и беден, как вечерние нищие на Больших бульварах, и живет в страшном одиночестве. За много-много часов, проведенных на углу Гаврской улицы, в тысячной толпе прохожих, он выделил несколько из них и мысленно познакомился с ними. Ему понравились восемнадцатилетняя красавица-блондинка Катрин и молодой, наверное служащий, Франсуа. Старик мечтатель Легри захотел познакомить их. Ему кажется, что если Катрин и Франсуа встретятся, то обязательно, полюбят друг друга и будут счастливы. Но приезжали и уезжали они куда-то за город на разных поездах и всегда проходили мимо Легри по Гаврской улице в разное время. Наконец они встретились и потянулись друг к другу. Как раз в тот час, когда Легри умирал на панели, убитый хрустальной пепельницей, которую маленькая девочка, играя, выбросила с шестого этажа…

Поль Гимар рассказывал, что настоящий продавец лотерейных билетов с Гаврской улицы покончил с собой. Но писатель не захотел такой жестокой смерти своему литературному герою.

Другие герои его романа, Катрин и Франсуа, тоже несчастны и одиноки.

Катрин, чтобы получить роль в кинокартине, становится любовницей продюсера; Франсуа вынужден заниматься работой, которая ему совсем не по душе. Встретившись, они все же не стали счастливыми и остались одинокими. И другие люди современного Парижа, о которых рассказывает Поль Гимар, тоже одиноки. Блуждая по джунглям современного буржуазного города, они не видят впереди ничего, за что стоило бы бороться, к чему стоило бы стремиться, кроме заработка, денег.

Французский писатель реалистически рассказал о жизни простых парижан. Рассказ его правдив. Но когда Гимар пытается обобщать, то говорит о неизбежности одиночества, отчужденности человека в современном мире вообще, о непознаваемости «подлинной сущности чего бы то ни было».

Приехав в Париж, я несколько раз добирался на метро до вокзала Сен-Лазар и потом бродил по Гаврской улице.

Мне хотелось увидеть героев романа Гимара.

…Вокзал Сен-Лазар, пожалуй, самый большой в Париже. Северный, Восточный и Лионский мне показались не такими массивными и менее людными и шумными. А старый огромный вокзал Орсей почти в центре города, на левом берегу Сены в Латинском квартале, теперь превращен в гостиницу.

Вокзал Сен-Лазар принимает и отправляет поезда в направлении Бретани и Нормандии. Отсюда путь в крупнейший северный порт Франции — Гавр, в курортные городки на побережье Ламанша и океана — Гранвиль, Довиль и другие. К нему же тяготеют густонаселенные пригороды столицы.

Огромная сизая глыбина вокзала Сен-Лазар нависает над мрачноватым зданием отеля «Терминус», прямо напротив его фасада, и маленькой Гаврской площадью.

От нее и начинается Гаврская улица. Она идет к бойкому пятиугольному перекрестку бульвара Осман и улиц Рима, Троншет, Обер и Прованс. Она всего-то длиной метров двести. Неширока и, по существу, ничем особенно не примечательна. Однако она хорошо известна очень многим парижанам. Тысячи рабочих и служащих, обитателей пригородов Сен-Жермен, Мезон-Лаффит, Корбейль, Ла Фретт и других, ежедневно проходят по ней по утрам, направляясь в город от вокзала Сен-Лазар, а вечером — возвращаясь домой. И еще известна она тем, что в конце Гаврской улицы, на бульваре Осман, находится крупный парижский универмаг «О Прентан» («Весной»). Да и на самой этой улице множество популярных, недорогих магазинов обуви, одежды.

Над входом в магазин «Весной» — большие полукруглые ниши. На их стенах рекламные рисунки. Сегодня — огромные, метровые, закрытые глаза красавиц, опушенные длинными ресницами, и под ними надпись: «Покупайте все с закрытыми глазами». Через неделю появятся два силуэта новомодных пальто или сапожек…

Я наблюдал за людьми, наполняющими Гаврскую улицу, и увидел героев Гимара.

Вот спешит на работу, четко постукивая каблучками, изящная блондинка, совсем еще молоденькая. Губы, брови и веки ее в меру подкрашены. Она лижет замороженный крем из вафельного фунтика, купленного на углу Гаврской площади. Продавщица взяла у нее франк, поднесла пустой фунтик, вращая его потихоньку, под кран, нажала рычажок — и готово. Он наполнился замороженным кремом, который и поднимается над его краями желто-розовой спиралью.

Девушка лакомится, но лицо у нее озабоченное. Это, наверное, и есть Катрин! А вот и другие персонажи. Неожиданно от стены, точно он был спрятан внутри нее, отделяется высокий худой человек и, чуть ли не отталкивая Катрин, идет к недокуренной, кем-то брошенной сигарете. Схватив ее точным, привычным движением пальцев, он, ворча, снова скрывается в стене. Нет, конечно, за выступом зеркальной витрины обувного магазина. И тут в толпе появляется продавец лотерейных билетов. Они защеплены в палку, и он несет их, как пестрый плакат. Только этот продавец не старик, как в романе Гимара, он молод, и его, пожалуй, скорее можно принять за Франсуа. Впрочем, таких, как Франсуа, довольно много среди прохожих — сильных, неважно одетых молодых парижан, озабоченных, как и Катрин.

Где-то неподалеку раздаются звуки знаменитого бравурного марша из «Кармен». Большинство прохожих, не оглядываясь, продолжают свой путь. Сегодняшние герои Гимара успели привыкнуть к концертам на панели Гаврской улицы. Музыканты расположились в закоулочке у высокого забора, за которым ремонтируется дом. Забор залеплен рекламами кинофильмов. На афишах кто-то в кого-то стреляет, куда-то тащат обнаженную красавицу…

Я пересекаю улицу, подхожу поближе и вижу, что играют марш четверо слепцов. Они очень плохо одеты и грязны. Картонная коробочка со словом «мерси», выставленная на середину тротуара, совсем пуста. Прохожие обходят ее, точно это мина. Вдруг — дзинь! Около коробки падают две большие светлые монетки по пять старых франков. Сейчас на них не купишь даже пирожок. Музыканты их не видят, но бросают играть и ползут на звук от удара металла о панель…

Кончилась недлинная Гаврская улица. Начался бульвар Осман. За магазином «Весной», почти рядом, другой огромный универсальный магазин — «Лафайет», далее — всегда бурлящий перекресток бульвара Осман с торговой улицей Шоссе Д’Антен.

Около магазинов-гигантов перед витринами на тротуаре, один за другим, столы-прилавки с обувью, носками, бельем, сумками, парфюмерией, хозяйственными товарами; стойки, обвешанные кофточками, легкими платьицами, косынками, шарфами, галстуками.

Вокруг прилавков роятся французские хозяйки и туристы. А там, где есть хоть крошечный укромный уголок, его занимают то продавец лотерейных билетов, то женщина с корзиной цветов.

Вот сидит паренек, нахлобучив на глаза кепку, и перед ним пять шоколадно-коричневых щенков спаниелей. Они лежат, вытянувшись, рядком, неподвижно, и перед каждым — маленькая плетеная чашечка. Только в одной несколько мелких монеток.

С балкона пятого этажа здания отеля «Эксельсиор-Опера», где я останавливался несколько раз, далеко просматривается уходящая на восток улица-траншея Лафайет. К этой авеню около отеля выходит узкий проулочек с рекламами магазина одежды «Пассаж Д’Антен» и баром.

Почти под балконом стоит газетный киоск. В нем по утрам я покупаю газеты, и, несмотря на вежливое «мерси» и «оревуар, мсье», чувствую на себе отчужденный взгляд одинокого человека — усталой, пожилой женщины-киоскера.

Поблизости на улице Лафайет есть крошечное кафе — бар. Такие называют во Франции бистро. Говорят, это слово родилось в то время, когда в Париже стояли войска союзников, победившие Наполеона. Русские офицеры якобы всегда торопили официантов — гарсонов в ресторанах словами: «быстрей, быстрей». Отсюда и появилось название «бистро». В таких кафе за стойкой бара можно позавтракать, выпить стакан вина или пива, купить мелочь, вроде зажигалок, бритвенных лезвий, конверты и марки и т. п. Я покупал в этом бистро сигареты. За полукруглым высоким прилавком, обычным в таких кафе-барах, двойник той Катрин, которую я встретил на Гаврской улице. Она очень хочет казаться веселой и модной. Она выкрасила волосы в черный цвет. Это принято было тогда в Париже — красить волосы с юных лет в черный или соломенный цвета или делать их совсем седыми, с голубоватым отливом.

Почему же так часто видим озабоченные, грустные глаза у парижан? Однозначно ответить на этот вопрос, конечно, невозможно. Но, вероятно, основная причина состоит в том, что год от году французам приходится все больше экономить на всем. Я имею в виду, конечно, простых французов — рабочих, мелких служащих и мелких буржуа, владельцев маленьких магазинчиков, бистро. Дело в том, что цены на продукты питания и товары широкого потребления, коммунальные услуги растут в Париже постоянно и неуклонно. Как и везде на Западе.

Десять лет назад бифштекс в кафе фирмы «Табако» или маленьком ресторанчике стоил пять — восемь франков, теперь, в начале семидесятых годов, двенадцать — пятнадцать; мужская сорочка в недорогом магазине пятнадцать — двадцать, теперь тридцать — сорок и более; билет в метро полфранка — теперь франк десять сантимов и т. д.

Зарплата же рабочих и служащих повышается отнюдь не такими темпами.

Снижение покупательной способности большинства населения города бьет по доходам не только хозяев маленьких «дел», но и крупных компаний. Но они «нажимают» на поставщиков продуктов из деревни, а те снижают или замораживают закупочные цены, что ведет к обеднению фермеров. Нажимают они и на фабрикантов, которые стремятся рационализировать производство и давят на рабочих.

Поэтому финансово-промышленные гиганты и полугиганты страдают мало, прибыли к ним все же текут. Маленькие «дела» все хиреют и хиреют. А в Париже гигантское количество мелких предпринимателей. Еще недавно здесь были десятки тысяч небольших лавочек, всяких мастерских, небольших гостиниц — типа «меблированных комнат», парикмахерских, фотоателье, крошечных кафе и ресторанчиков.

Теперь этих предприятий, может быть, не меньше. Но множество их хозяев разорилось, потонуло в хаосе волн торгового моря, а их «дела» перешли в руки более денежных владельцев, крупных компаний. Остальные не имеют никакой уверенности в будущем.

На улице Лафайет есть книжный магазин. Проходя мимо, я очень редко видел внутри него покупателей. Однажды я зашел туда и спросил хозяина, как идут у него дела? Как он ухитряется держать магазин, почти не торгуя?

Веселый молодой парень, сын хозяина, ответил мне шутливо и охотно:

— Пускаем пузыри, но еще не тонем! Папа говорит: надо держаться, времена изменятся. Я же считаю, что лучше все это послать к черту, пока мы не обанкротились. Может быть, купите новый роман Франсуазы Саган?! Всего десять франков…

Оранжевые буквы слова «сольд» — остаток, распродажа — все чаще появляются сейчас на витринах небольших магазинов. Сольдирование товаров, уценку их на десять, а иногда и на сорок — пятьдесят процентов в широких масштабах проводят торговцы обычно в конце каждого сезона на обувь, одежду, ткани. Так все же можно распродать часть товаров: осенью — летних, весной — осенних. Иначе они станут немодными и могут совсем залежаться.

Сольдирование вошло в практику торговли на Западе давно. Но теперь очень много мелких магазинов в Париже сольдируют многие товары в течение всего года.

На улице Фобур Сен-Дени в витринах каждого второго магазина как-то я видел эти плакаты со словом «сольд», а у дверей некоторых еще и флажки, тоже ярко-оранжевые, весело трепетавшие на ветру.

Разорение миллионов мелких буржуа и растущие экономические тяготы жизни рабочих и служащих современного западного мира, в том числе и парижан, порождают озабоченных и отчужденных людей, не видящих будущего для себя и своих детей. Порождают и пессимизм, который демобилизует, запугивает, лишает сил руки, иссушает ум, озлобляет душу. К сожалению, некоторые французские писатели, рассказывая о жизни людей, рассказывая честно, как Гимар, не находят для своих героев другого выхода, кроме гибели или смиренного прозябания.

Недавно я прочитал в газетах о самоубийстве известного французского писателя Анри де Монтерлана, члена академии, одного из «бессмертных».

В своем творчестве он был почти антиподом Полю Гимару, создавая в своих романах образы «сильных людей», высокомерных, ставящих себя выше других. По-американски — «суперменов».

Почему же писатель решил покончить счеты с жизнью?

Думается, критик Патрик де Росбо угадал почему…

«За максимальной твердостью и жестокой оболочкой писателя и его персонажей сказывалась паническая боязнь современного мира, из которого они пытались бежать, чтобы спрятаться от действительности», — писал критик.

Анри де Монтерлан, видимо, понял, что культ отчужденной «сильной личности» в конечном итоге ведет к античеловеческой идеологии фашизма, к превращению человечества в стадо полуроботов, морлоков, безраздельно подчиненных некоей «элите»…

Этот пессимистический вывод ужаснул писателя.

Однажды, поднимаясь в лифте Эйфелевой башни, я обратил внимание на сетки, натянутые вокруг ее стройных конструкций. Они мешали любоваться Парижем. Это были сетки против… самоубийц! Лишь в последнее десятилетие около четырехсот человек ушли из жизни, бросаясь в бездну с площадок башни.

А вообще статистика самоубийств западного мира сухими цифрами говорит, что все больше людей во Франции, Англии, Испании, Швеции и особенно США лишают себя жизни по самым разным причинам, но все же, в конечном счете, из-за экономических трудностей и отчужденности, трагического своего одиночества в безграничном океане жизни индивидуалистического буржуазного общества.

 

О ТЕАТРАХ И МАГАХ

На площади Опера есть широкоизвестное кафе «Мир». Красные зонты над столиками, выставленными на тротуар, охраняют головы посетителей от солнца и дождя в летние дни. Зимой в кафе «Мир», как во многих других кафе, устраивается своего рода теплица: ставятся стеклянные стены и над ними стелется легкая крыша. От угловых его столиков видна вся площадь Опера, исток Итальянского бульвара и авеню Опера, идущей к Лувру, и улица Мира. Кроме того, в этом кафе не так тесно, чем во многих других, расставлены столики.

Однажды на углу Итальянского бульвара мне встретился известный историк искусства и кинокритик Жорж Садуль. Вместе с ним мы сели за столик в этом кафе. Вокруг нас, как обычно, спокойно ходили гарсоны, выполняя простые заказы посетителей: стакан пива или содовой со льдом, бутылочка воды «Фанта» или кофе. Редко кто требовал мороженое или какую-нибудь еду. На этом бойком месте люди отдыхали, назначали свидания, деловые и любовные.

Разговор наш с Жоржем Садулем начался, естественно, с обсуждения новых фильмов. Только что появилась лента «Мужчина и женщина» Клода Лелюша, и мы с радостью отметили ее успех как произведения реалистического и чистого, что выгодно отличало ее от надвигавшегося на экраны западного мира потока фильмов грязных, наполненных сексом и насилием.

Потом беседу нашу заняла театральная тема, возможно, потому, что напротив нас было здание Гран Опера. Его тогда только начинали чистить.

Садуль хмыкнул неодобрительно: он был из тех французов, которые осуждали решение стереть со стен парижских домов вековую «патину».

— Вам приходилось, конечно, бывать на спектаклях Гран Опера? — спросил он.

— К сожалению, нет.

— И не тратьте время и большие деньги. Билет там стоит невероятно дорого. По сравнению с вашим Большим дороже раза в три-четыре.

— А что и где вы посоветуете мне посмотреть?

— Театры простых французов, — категорически заявил Садуль. — Постановки в «Пакра», «Бобино», «Вье Коломбье», в театрах предместий… Там действительно бывает весь Париж.

— Но ведь когда в Гран Опера премьера, в газетах пишут, что именно там бывает «ту ле монд» (весь свет).

— Не прикидывайтесь непонимающим! Там бывает Париж богатых. Впрочем, я не отговариваю вас от посещения Гран Опера. Иногда и там бывают неплохие балеты. Например, когда приезжает ваш Большой или оперная труппа Ла Скала.

Мы посмеялись и разошлись по своим делам.

Потом, увы, я увидел милейшего Жоржа Садуля лишь однажды мельком. На каком-то кинофестивале. Вскоре он умер.

По своим делам мне нужно было идти на бульвар Осман мимо здания Оперы.

Оно большое, но какое-то приземистое. Широкая лестница, входы — под арками. Над ними — лоджии между сдвоенных колонн. Под карнизом крыши — лепные венки. Вход обрамляют две скульптурные группы: танцуют обнаженные женщины — музы, простирают крылья гении.

В украшении фасада Оперы архитектор-строитель Гарнье, думается мне, перестарался и позаимствовал слишком много пышности у итальянских зодчих. Я обхожу здание по улице имени композитора Скриба. На нее выходит боковая пристройка — бывшая императорская гостиная. Теперь в ней музей и библиотека, где сохраняются эскизы декораций и макеты постановок всех спектаклей, а также клавиры почти за сто лет существования Гран Опера.

Сейчас эта сторона здания чистится. Рабочие скребут стены щетками, обнажая белый, чуть желтоватый камень кладки. Старинные фонари на высоких торшерах сторожат вход в музей.

Всего в Париже сейчас семьдесят девять театров, не считая концертных залов и варьете. Главные театры города, помимо Гран Опера, — старый мольеровский, драматический «Комеди франсез» на уютной площади недалеко от Лувра и театр «Одеон», откуда пошел «Комеди франсез». Есть еще два драматических театра — имени Сары Бернар и Шателе. Они расположены друг против друга на площади Шателе. Это самые крупные театры Парижа. Зал Шателе вмещает три тысячи шестьсот зрителей; имени Сары Бернар лишь немного меньше. Широкую известность завоевал сравнительно молодой театр, расположенный в здании Дворца Шайо, на правом берегу Сены, напротив Эйфелевой башни. Зал его расположен в подземелье под дворцом. Этим театром до самой своей смерти руководил замечательный режиссер Жан Виллар, и часто его до сих пор так и называют — «Театр Виллара».

Десятки других театров, играющих пьесы, иногда одну и ту же целый сезон, или предлагающих сборные программы концертного типа, невелики, они обычно вмещают до пятисот зрителей. Один из таких театров — Пакра — находится на бульваре Бомарше.

Вскоре после разговора с Садулем я и пошел туда вместе со своими друзьями — советскими сотрудниками ЮНЕСКО.

Была суббота. Хотя до начала спектакля оставалось минут пятнадцать, нам пришлось поискать в зале свободные места. Они здесь не нумерованы. Наконец мы устроились на балконе и огляделись. Дым от сигарет волнами ходил над головами зрителей, занявших партер. Продавщицы брикетиков мороженого и конфет сновали по проходам. Стоял шум, как на вокзале. Прямо против нас, на противоположном балконе, молодая женщина держала на коленях годовалого сынишку, который иногда вдруг начинал пронзительно верещать. А слева от меня, через два-три кресла, устроилась другая мать с двумя ребятами, мальчиком и девочкой лет по семи-восьми. В зале и еще были дети самых разных возрастов. Но главную массу посетителей составляли просто одетые мужчины и женщины средних лет, очевидно мелкие служащие, лавочники, рабочие — простой люд Парижа.

За занавесом ударил гонг. Зажглись цветные софиты, и на авансцену выпорхнула солидная тетя в пачках. Раздались робкие хлопки. Кто-то крикнул: «Бон суар!» Тетя ответила воздушным поцелуем, объявила первый номер, крикнула «айе» и нырнула за начавший движение занавес.

По правде говоря, первое отделение сборной программы театра Пакра было малоинтересным. Коллет Ривер пела душещипательные песенки, прыгал и извивался «человек-лягушка», некие Патриция и Виктор Станцевали сценку «Эсмеральда и Квазимодо».

Однако и эти номера имели успех. Им аплодировали, подсвистывали. Особенно шумно зал принял фельетониста; он издевался над теснотой и грязью в метро, над грубостью полицейских, над торговцами мясом, день ото дня повышающими цены.

В антракте зрители ринулись кто в фойе, выпить стакан пива или содовой, кто на улицу, глотнуть свежего воздуха. В зале к концу первого отделения стало нестерпимо душно.

В фойе к нам подошел человек с бородой Сусанина, извинился и спросил, какие мы русские.

— Вы говорите между собой на языке, который мне немного знаком, — добавил он.

— Из Советского Союза.

— Давно?

— Нет, всего несколько дней. Но, простите, мсье, что вам угодно?

Французский «Сусанин» ухмыльнулся:

— Если вы оттуда недавно, я хотел бы, с вашего разрешения, поговорить с вами. Если вы, конечно, не побоитесь.

Мы рассмеялись.

— Профессор (учитель) лицея Эрко. Клод Франсуа Эрко, — церемонно представился он, но сразу же как-то потеплел и заговорил быстро и темпераментно, как обычно говорят французы: — Давно, очень давно я был в России. Еще в царской России. Юношей. У родственников. И сохранил о ней самые теплые воспоминания. Вольга! Какая это красота! Петербург. Белые ночи! Так ведь по-русски — белые ночи.

— Приезжайте опять, милости просим.

— Спасибо! Да. Может быть. Но сейчас я хочу вам сказать вот что — мы, французы, любим ваш народ. Это традиция. И еще больше полюбили в годы последней войны. Вы отлично сражались. И еще хочу вам заявить открыто: я огорчен, что Советская страна не хочет участвовать во всемирном общечеловеческом прогрессе.

Снова — увы, в который раз! — в разных вариациях одно и то же! Мне вспомнился служитель Дворца открытий, беседа с ним в парке Елисейских полей.

— Что вы под этим понимаете?

— Как что? Народы должны объединиться на основе идей гуманизма и социального мира. Интеллигенция должна возглавить это объединение и примирить так называемые классовые противоречия…

Позиция его была нам хорошо знакома. Еще фабианцы выдвинули эту наивную идею. И ее часто пропагандируют современные буржуазные философы и социологи.

— Простите, мсье Эрко! Да неужели вы верите в то, что те, кто владеет богатствами в мире капитала, Ротшильд или Рокфеллер например, дадут вам, интеллигенту, согласие отказаться от своей власти и своей прибыли и тем самым снять, как вы говорите, так называемые классовые противоречия?

— Верю, верю, верю! — почти закричал он. — Это произойдет, обязательно. Конечно, постепенно!

— Значит, по-вашему, все придет на основе гуманизма и социального мира само собой?

Мсье Эрко осекся.

— Нет, не придет само собой, дорогой профессор. А в реальном мире уже есть опыт создания общества, где нет хозяев. В нескольких странах. И это общество прекрасно развивается, многого достигло, несмотря на все трудности, выпавшие на его долю, на войны горячие и холодные.

Зазвенел звонок, и мы вернулись в зал. Во втором отделении выступал композитор, певец и поэт Франсис Лемарк. Он спел десятка полтора песенок, многие из которых хорошо известны в Советской стране: «На рассвете», «Солдаты идут», «Париж», «Шофер». Лемарку аккомпанировали рояль, контрабас, гитара, аккордеон и ударник. Он пел, близко подойдя к микрофону, скупыми жестами или движением бровей подчеркивая иногда то или иное место в песне. Как только он замолкал, зал бешено аплодировал.

Под конец в душном зале Пакра прозвучала мелодия «Подмосковных вечеров».

— В моем переводе, — сказал артист перед исполнением этой песни, — музыка — Соловей Седой.

Почти все зрители стоя провожали Франсиса Лемарка. Ясно было, что простые французы любят его. Однако выступать часто ему не приходится. Мне говорили, что владельцы театров и антрепренеры концертов обходят вниманием этого артиста. Он считается почти коммунистом, слишком близким народу.

Лемарк не единственный композитор, по-настоящему работающий для народа Франции.

Прекрасные песни создал Жан Ферре. Его «Товарищи», «Мою Францию», «Парижскую коммуну» исполняют в концертах и поют простые люди Парижа.

Широко известно и творчество Жоржа Брессанса. Он о себе говорит: «Я человек пригородов», и его любят в «Красном поясе» — рабочих районах окраин французской столицы.

Большой успех песен вообще у публики породил новую отрасль бизнеса — «шоу-бизнес», промышленность песни. Один из королей этой промышленности Старк стремится эксплуатировать уже завоевавших известность исполнителей и «создает» новых. Он хвастал в печати, что затратил три миллиона франков на рекламу выступлений Мирей Матье.

Огромная реклама поддерживала и развивала успех исполнителя джазовых песенок Джона Холлидея — француза, взявшего себе американский псевдоним. В конце пятидесятых — начале шестидесятых годов он стал как бы европейским эмиссаром жанра заокеанской ритмической песни… И сделался, пожалуй, первым «идолом» эстрады в Париже. Однажды, когда еще только начиналась слава Холлидея, я слушал его песенки в концертном зале «Олимпии». Он появился на сцене в яркой, пестрой рубашке и спел под джаз, подтанцовывая, несколько коротких песенок. Помню, в одной десятки раз повторялись слова припева «бон шанс» (успеха). Он желал успеха покинувшей его возлюбленной.

Зал «Олимпии» реагировал на выступление Холлидея невероятно экспансивно. Множество девиц и юношей, но больше девиц, вскочили со своих мест и протиснулись к барьеру сцены. Они кричали, подпевали, подхлопывали, свистели… А он ритмично извивался на помосте, держа в руках микрофон с длинным шнуром.

Однако не только Холлидей и другие исполнители джазовых ритмических песенок пользовались успехом у парижан.

Мелодичные произведения Лемарка, Ферре, Брессанса и некоторых других композиторов нашли своих популярных исполнителей.

Рабочий паренек, шахтер Сальваторе Адамо и Жильбер Беко, например, особенно в конце шестидесятых и семидесятые годы, завоевали большую любовь пригородов Парижа, простых людей Франции.

…По выходе из театра мои спутники сели в такси — им надо было ехать домой в сторону, противоположную площади Республики. А я пошел по бульвару Бомарше, к своему отелю Эксельсиор Опера.

Было свежо, лунно и очень тихо. В полумраке полуночной улицы быстро растаяли фигуры зрителей спектакля в Пакра, и скоро впереди меня осталась лишь сутулая фигура в светлом пальто с поднятым воротником. Обгоняя ее, я узнал профессора Эрко.

— Можно вам сопутствовать? — спросил он.

Некоторое время мы шли молча. Потом Эрко вдруг заговорил, и непонятное вначале для меня волнение зазвучало в его голосе.

— Вам покажется это, вероятно, смешным. Но, может быть, вы все же поймете мое состояние. Только что я был среди людей. Вместе. Слушал великого артиста. Теперь один. В годы Сопротивления в гестапо погиб мой сын. Потом умерла жена. У меня работа, ученики. Я люблю их. И все же у меня места в жизни нет.

Он говорил об отчужденности людей в том мире, где он живет. Иногда так быстро, что я не понимал некоторые его слова. Но какое это имело значение? Рядом шел старый человек, до ужаса одинокий. Трагически одинокий.

«Да разве он один такой! — думал я. — Ведь большинство тех интеллигентов, с кем мне приходилось встречаться в этом чужом мире, отчуждены друг от друга, даже в рамках своей профессии или коллектива на работе. Впрочем, есть ли здесь «коллективы» в нашем понимании? В оффисах учреждений, в конторах фирм? Насколько я узнал жизнь на Западе, их там нет. Лишь там они есть, где есть рабочий класс…»

Не доходя до площади Республики, на углу улицы Шарло, мсье Эрко остановился и стал прощаться.

— Спасибо, что вы меня выслушали, — сказал он.

Я вспомнил строки Поля Элюара:

Наши дети будут смеяться Над черной легендой о человеке, Который был одинок.

— Это сказал француз. Мы с ним согласны! — добавил я.

Профессор Эрко чуть-чуть улыбнулся, еще раз сказал «спасибо» и пошел сутулясь по узкой улочке.

Причудливые тени от ветвей и редких осенних листьев каштанов рябили его светлое пальто и тротуар.

Больше я не бывал в театре Пакра. Но постановки в некоторых других театрах «простых французов» повидал в последующие годы.

Такие театры работают главным образом на окраинах французской столицы, в пригородах Обервийе, Сен-Дени, Вильжюиф, Нантере, Жанвийе.

В Обервийе есть общественный театр — «Театр коммуны». Его организовал немного более десяти лет назад энтузиаст театра для народа Габриель Гарран. Он же создал потом в Сен-Дени постоянно работающий театр имени Жерара Филипа. Ему помог муниципалитет, где большинство депутатов — коммунисты. Он дает театру дотацию в несколько сот тысяч франков в год.

В Обервийе, в муниципальном «Театре коммуны», я смотрел спектакль труппы из ГДР — «Мать» Бертольта Брехта. Как хорошо принимали ее зрители — рабочие заводов и фабрик! Не хуже, чем своего любимца Франсиса Лемарка публика в Пакра. В «Театре коммуны» поставлена недавно интересная сатирическая пьеса «Продавец города» Жана Ниша.

И еще мне пришлось увидеть оригинальный спектакль «Театра солнца» в ангаре патронного завода, что недалеко от станции метро «Венсенский замок». Здесь на пяти небольших сценах, соединенных подмостками, актеры театра с увлечением разыгрывали короткие сценки из истории Французской революции 1789 года.

Театры «Красного пояса» поистине народные. В их репертуаре есть пьесы историко-революционные и рассказывающие о жизни людей нашего времени. Обычно в реалистическом ключе.

Десятки других малых театров Парижа и, прежде всего, театры района Монпарнаса, которые в прошлом дали немало примеров смелых поисков в искусстве и создавали спектакли, критикующие буржуазный мир, — ныне, увы, почти все превратились в коммерческие увеселительные заведения для туристов и элиты. Исключение представляет, пожалуй, один театр — «Ателье» на Монмартре. Его руководитель Андре Барсак последовательно работает над постановкой серьезных спектаклей по произведениям классиков и прогрессивных драматургов, в том числе русских и советских авторов. Его знают москвичи. Недавно Барсак, увы, умер.

Но много раз упомянутый в романах и воспоминаниях писателей уютный театр «Бобино», а также театры «Гэте Монпарнас» и «Монпарнас гэте» да и театры в других районах Парижа — «Жимназ» и «Грамон», «Порт Сен-Мартен», и «Вье Коломбье» («Старая голубятня») и многие другие — соревнуются с начала шестидесятых годов в постановке экстравагантных пьес модернистов, вроде Ионеско, или откровенно сексуальных, лишенных иногда и элементарного приличия и серьезной мысли, спектаклей.

В конце шестидесятых годов на подмостках этих театров поставили американскую пьесу «Волосы». Актеры появлялись в одном из актов спектакля на сцене совсем без одежды. Другие малые театры также начали для оживления использовать стриптиз в разных формате. Даже в главные театры города стал проникать тлетворный декаданс. На тех сценах, где играли (и играют, конечно) классику — Мольера, Шекспира, Чехова, нет-нет да и ворвется спектакль с весьма скабрезными эпизодами. В варьете и кабаре наряду со стриптизами часто появляются нелепые «номера» поп-искусства. Мадам Марно, например, сначала играет на скрипке несложную мелодию, а потом залезает в бочку с водой и, выбравшись из нее, мокрая, снова играет ту же мелодию. А в одном из театров «играли» «Опус № 2» господина Джонса. Его ассистент брил ему волосы на голове. И в зал несся усиленный микрофоном до скрежета гусениц танка звук срезаемых волос… И все же, просматривая сводную афишу семидесяти девяти театров Парижа, всегда можно найти то, что стоит посмотреть, что сулит знакомство с подлинным театральным искусством и талантливыми артистами Франции и многих других стран. Особенно много найдут те, кто любит музыку и песню. Этих жанров, кстати, по-моему, меньше коснулось разложение. Концертные программы даются и в небольших театрах и в специальных залах типа «Олимпия», «АБЦ».

Там вы можете услышать Адамо, Беко, Мерваль, Далиду, Матье и многих других отличных песенных исполнителей или концерты высокопрофессиональных оркестров: «Оркестр де Пари», «Ламурё», «Консерватуар», «Па де Лу», исполняющих произведения классиков и современных композиторов, в том числе волнующую сюиту «Париж» Жака Ибера.

В Париже в театрах и концертных залах постоянно выступают труппы и отдельные исполнители со всех концов мира. И очень радостно, что несколько раз в году в сводных афишах, в рекламных еженедельниках «Парископ» или «Алло, Пари» можно увидеть извещения о гастролях прославленных советских театральных музыкальных и танцевальных коллективов и исполнителей. Играет свои замечательные кукольные пьесы театр Сергея Образцова, показывает непревзойденное мастерство коллектив ансамбля Игоря Моисеева, играют Ойстрах или Рихтер. Огромным успехом всегда пользуются в Париже оперные и балетные спектакля Большого театра. Что такое «Большой», знают все парижане.

Сезон 1971/72 года некоторые французские театральные обозреватели называли даже «русским годом» в парижских театрах.

В конце 1972 года сотни тысяч парижан посетили концертные программы национального искусства пятнадцати наших союзных республик в Большом зале порт де Версаль, посвященные пятидесятилетию СССР. И в последующие годы хорошие традиции культурного обмена сохранились.

…Однажды, несколько лет назад, в воскресное утро мы сидели в номере отеля «Руаяль Монсо», который занимал режиссер Сергей Юткевич, и обсуждали вопрос, куда пойти сегодня. Хотелось побывать в каком-нибудь театре.

Сергей Иосифович, листая рекламный еженедельник «Алло, Пари», рассуждал вслух:

— Это ерунда. Это тоже. «Волосы» я видел. Странно и противно. Стоп! Вот куда пойдем! На «Фестиваль магов», в «Олимпию». Такое бывает редко!

На том и порешили.

«Олимпия» — один из самых модных мюзик-холлов, а точней, концертных залов столицы Франции. Билеты здесь дорогие. Самые дешевые, на дневной сеанс, двадцать пять франков. К сожалению, когда мы пришли, и этих дешевых уже не было.

— Лишний раз не сходите в кино, — сказал Юткевич. — Покупаем все равно и дорогие.

Устроители международного «Фестиваля магов» сообщали в афишах у входа в «Олимпию», что на представлении, которое нас ожидает, выступят «самые знаменитые маги и кудесники в мире», участники недавно закончившегося в Париже международного «конгресса» магов.

В небольшом фойе начиналась психологическая подготовка зрителей. На низком постаменте стоял незакрытый гроб, обитый черным, и в нем лежал скелет в каких-то пыльных тряпках, как бы в полуистлевшей одежде.

Над входами в зрительный зал справа и слева распростерли свои крылья из черного крепа огромные, стилизованные летучие мыши. В дальнем углу мигали красные огни чьих-то глаз, то ли совы, то ли дьявола, и колыхалось что-то белое. Откуда-то сверху гудел мрачную мелодию динамик.

Сцена зрительного зала тоже была украшена черным крепом.

…На сцену стали выходить обычные фокусники, которые с большим или меньшим искусством протыкали себя длинными иглами, «растворяли» в воздухе легко одетых девиц — ассистентов, «распиливали» женщину дисковой пилой. Знаменитый наш Кио показывал номера получше.

«Международные маги» были явно невысокого уровня. Но в программе все же показали нам два по-разному хороших номера.

«Гипнотизер-магнетизер» Доминик Вебб, пригласив на сцену пятнадцать человек, усыпил их и затем заставил танцевать то, что каждый хочет. Было смешно смотреть, как немолодая дама с блаженной улыбкой пыталась вальсировать, двое парней дергались в шейке, девушка в красных брючках крутила хула-хуп и т. д. А потом «гипнотизер-магнетизер» заорал во всю глотку: «Всем стало жарко, очень-очень жарко», — подопытные зрители стали стаскивать с себя одежды. На сцене стало твориться что-то невообразимое. Но как только один «подопечный» начал снимать с себя трусики, а девушка в красных брючках, освободившись от них, дошла до грани стриптиза, — ассистенты отводили их под руки за кулисы.

Другой номер — «гималайского йога» Сурами Дев Мурти — был иного жанра. Под заунывную музыку раскрылся занавес. В центре сцены мы увидели большого полного мужчину индийского типа. У него были ниспадавшие на плечи иссиня-черные волосы с седыми прядями. Он сидел, как будда, поджав ноги, с обнаженным торсом, в шальварах. Рядом с ним расположились два щупленьких паренька в той же позе. Когда «будда» сделал знак глазами, пареньки поднялись, как на пружинах, и чистенько показали каскад обычных фигур «гуттаперчевых мальчиков». Они забрасывали ноги за голову, превращались в колеса, прогнувшись назад и просунув голову между ног, прыгали лягушками и т. д.

Но вот «будда» снова сделал знак глазами. Пареньки убежали и через несколько секунд возвратились с циновкой, которую постелили перед своим наставником. Потом служитель принес две бутылки и разбил их молотком над циновкой.

— Уважаемые гости! Приглашаем вас на сцену убедиться, что разбиты настоящие бутылки, — сказал ведущий программу.

Несколько человек вышли на этот зов. В том числе на сцену поднялся и сидевший рядом со мной краснолицый, солидный господин.

Когда он возвратился, я увидел в его пальцах осколок стекла. Тем временем Сурами Дев Мурти, несколько раз глубоко вздохнув, поднялся, лег на циновку спиной и стал медленно поворачиваться то в одну, то в другую сторону. Музыка стихла. И тогда мы все услышали характерный хруст раздавливаемого стекла.

Через минуту на сцену снова вышли «гуттаперчевые мальчики» с широкой доской и матрасиком. Они положили матрасик на живот и грудь йога, покрыли доской и встали на нее, делая пригласительные жесты в сторону зала. Не посмотреть поближе звали они, а встать рядом с ними!

Несколько человек, поднявшихся на сцену, не решались на это. Тогда из-за кулис появились трое служителей и шагнули на доску. Когда на ней оказалось пятеро, «будда» немного раздвинул локти и стал делать глубокие вдохи и выдохи. И было хорошо видно, как поднимался его живот, поднимались матрасик, и доска, и стоящие на ней люди.

Наконец они спрыгнули, заиграла музыка. Йог встал и повернулся к залу спиной. Она была испещрена ямками и бороздами. В некоторых из них поблескивали стеклышки. И лишь на левом боку я увидел тоненькую розовую черточку незначительного пореза.

После окончания представления мы увидели Сурами Дев Мурти в фойе. Он бесплатно раздавал посетителям рекламные листки и продавал желающим книжечку: «Каждый может стать йогом, став учеником великого гималайского йога Сурами Дев Мурти».

— Плиз, плиз, мистер, — повторял он, протягивая книжечки, и искательно улыбался. А в глазах его, больших, темных, чуть выпуклых, были усталость и тоска.

— Все-таки не зря я вас затянул на «Фестиваль магов». Гималайский йог великолепен, — сказал Сергей Иосифович, когда мы вышли на солнечный, шумный бульвар. — Но, откровенно говоря, я ожидал большего от этого «фестиваля». Думал, покажут какие-нибудь мистерии. Сейчас ведь Запад увлечен черной магией, спиритуализмом, кабалистикой, черт те чем! Вы знаете, сколько сейчас гадалок в Париже? Более тысячи. А в США — десятки тысяч!

Вернувшись в отель, я развернул новый номер кинематографического еженедельника «Синемонд». Как всегда, в нем было несколько рецензий и пересказов содержания новых фильмов, фотографии «звезд», хроника из их жизни, рекламные объявления и так называемые гороскопы — схемы предсказаний и советов, как вести себя, чтобы добиться успеха и счастья.

«Если вы родились под знаком Девы, вас ожидает в июле радость. Остерегайтесь воды…» и т. д. Раньше я как-то не обращал внимания на эти публикации, хотя они появляются во многих журналах и газетах Запада. Но со времени «Фестиваля магов», просматривая повременные издания, невольно отмечаю, что нередко им отводится не меньше места, чем сообщениям, например, о научно-технических достижениях! Несколько лет назад этого не было. И в то же время подмостки многих театров, не говоря уже о залах варьете, захватывают в последние годы разнузданный секс, культ насилия и откровенная мистика. Причем всеобщность этого явления отражается и в других областях искусства, в том числе кино.

В Голливуде режиссер Хичкок, — такой жирный самодовольный дядя, — выпускает один за другим фильмы «Птицы», «Газовый свет» и др., где ужасы помножены на ужасы. Они становятся модными, и десятки других режиссеров по заказу кинофирм начинают выпускать десятки, сотни «фильмов ужасов». Почти все они замешаны на мистике, проявлении «потусторонних» сил, главным образом зла. Герои их вампиры, одержимые дьяволом и т. п.

Фильм «Экзерсис» («Изгнание дьявола») в семидесятые годы был одним из самых доходных для кинофирмы, его выпустившей на экраны. «Фильмы ужасов» даже потеснили в прокате сексуальные, порнографические, в последние годы уже приевшиеся западной публике.

И все это составляет основу «массовой культуры» в современном буржуазном обществе Запада! Поневоле задумаешься о том, что ради бизнеса, выгоды его правящий класс усиленно насаждает в народных массах мракобесие и всеобщую аморальность и, по существу, «саморазвращается»…

 

«ЖАР-ПТИЦА»

Телефоны в номерах парижских отелей обычно не имеют прямого выхода в городскую сеть. С нужным абонентом соединяет дежурная на коммутаторе. Она же принимает поручения — «мессажи» от тех, кто не застанет вас дома и пожелает что-нибудь передать. Такие импровизированные телефонограммы дежурная передает портье, и он вручает их вам, когда вы возвращаетесь, вместе с ключом от номера. Это очень удобно.

В тот день портье подал мне странный мессаж. Мадам Елена Кесельринг сообщала, что она несколько раз звонила днем и будет звонить в девять вечера, а если я приду поздно, просила передать дежурной на коммутаторе, когда мне удобно будет ее выслушать по телефону или лично.

Никакой мадам Елены Кесельринг я не встречал ни в Париже, ни на родине.

«Искательница знакомства», — подумалось мне, и я уже хотел сказать портье, чтобы он передал телефонистке: для такой-то дома меня не будет. Но потом решил, что она ищет меня по поручению знакомых и друзей.

Точно в девять вечера в номере зазвонил телефон.

— Добрый вечер, мсье. Говорит Елена Кесельринг. Извините. — Неизвестная говорила по-русски с небольшим акцентом.

— Здравствуйте. Простите, но я вас не знаю. Что вам угодно?

— Мне поручили пригласить вас в ближайшую пятницу выступить с лекцией о советском кино или литературе.

Кажется, дело прояснилось. Кесельринг говорит по-русски. Очевидно, она общественница в советской колонии и… Но почему она «мадам», а ко мне обращается «мсье»?

— Простите, кто вам поручил передать мне это приглашение?

— Наше общество «Жар-птица».

Да, дело прояснилось. Но совсем не в том плане!

«Жар-птица». Мне было знакомо название этого общества, а точнее — киноклуба русских эмигрантов в Париже.

Я вспомнил, как лет десять назад встречался с господином Хохловым, заведующим отделом культуры эмигрантской газеты «Русские новости», и листал эту газету. На ее страницах среди статей и очерков было много объявлений и уведомлений. Запомнилось, очевидно, из-за экзотического заголовка объявление киноклуба «Жар-птица» о предстоящей демонстрации в этом клубе наших фильмов: «Дом с мезонином» и «Евгений Онегин». В объявлении также сообщалось, что запись в члены клуба будет производиться в кафе «Малакоф», на площади Трокадеро, и в книжном магазине мадам Сияльской. Объявление это было напечатано рядом с уведомлением о богослужениях в православных храмах Трех святителей, Святой троицы и Божьей матери.

«Русские новости» — еженедельная газета русской эмиграции во Франции — начала выходить в послевоенные годы. В то время немало обосновавшихся в этой стране русских, украинцев, евреев, пройдя школу в рядах Сопротивления немецко-фашистским захватчикам, осознало трагическую ошибку своей жизни. Десятки тысяч мелких буржуа, дворян, интеллигентов, которые бежали от революции, стали просить советское правительство о возвращении на родину и, получив визу, вернулись; многие другие, укоренившиеся во Франции, изменили свое поведение по отношению к советской власти.

Газета «Русские новости» и стала в какой-то мере выразителем просоветских настроений части белоэмиграции. Можно было предполагать, киноклуб «Жар-птица», судя по тому, что его члены собирались на просмотры наших фильмов, объединял именно таких беглецов из России и их потомков. Тем не менее я сказал мадам Кесельринг, что еще не знаю, будет ли у меня свободное время в пятницу, и что сообщу ей об этом на следующий день.

Русская эмиграция в Париже, во Франции — явление одновременно и ясное и сложное.

Первого живого белоэмигранта я увидел еще до войны. Это был писатель Куприн. Седой, дряхлеющий человек с потухшими глазами за стеклами очков вел неторопливую беседу в Доме литераторов. Облик его совсем не соответствовал тому образу, который жил в моем воображении, и мне было грустно. Как много потерял этот старик, прожив как эмигрант много лет там, в далеком, неизвестном и враждебном мире!

Затем были знакомства с литераторами Любимовым и Велле, с дочерью Куприна — Ксенией, вернувшимися на родину после войны. Они рассказывали о размежевании в белой эмиграции, которое зрело еще в то время, когда по Советской стране победно шагали первые пятилетки, и которое захватило, как они говорили, «большинство русских» в годы войны. Тогда даже многие представители «верхушки», привилегированного слоя белоэмиграции, «переоценивали ценности». Некоторые даже титулованные особы включались в борьбу с фашизмом. Например, графиня Оболенская. Она стала в ряды Сопротивления, активно в нем участвовала и погибла в гестапо.

Впоследствии, в конце пятидесятых и в шестидесятые годы, уже во Франции я встречался с русскими людьми, точнее бывшими русскими, «осознавшими», «переоценившими», ставшими, как они говорили, «безоговорочно» на сторону новой России, но уже насовсем осевшими в Париже, Бордо, Марселе.

Запомнился профессор Фролов. Мы разговорились с ним в магазине русской книги «Глоб», куда он пришел на встречу с советскими писателями Львом Никулиным, Николаем Чуковским, Сергеем Антоновым.

Профессор Фролов читал большинство произведений этих писателей и многих других.

— Я не могу жить без русской книги,— говорил он.— Книга заменяет мне потерянную родину. Увы, потерянную навсегда! У меня семья уже полуфранцузская. Тронуться с места для нас невозможно. И теперь книги как-то утоляют голод по отчизне.

Голод по отчизне! Неизбывный, всегдашний, сосущий душу. Об этом почти всегда говорят теперь те, кто покинул, предал ее после Октября.

— Простите, но мне не пришлось вас читать. У вас есть книги? — спросил меня Фролов, когда кто-то нас познакомил.

Я ответил, что последняя моя книжка — это очерки о Париже.

Примерно через год он написал мне в Москву, что нашел и прочитал книжку «Совсем немного Парижа», поблагодарил за эту работу, но и сделал несколько незначительных замечаний.

Больше встреч было у меня с потомками эмигрантов. Среди них немало таких, которые занимают заметное место в современном искусстве Франции, особенно в киноискусстве.

Настоящая, русская фамилия знаменитого кинорежиссера Роже Вадима — Племянников. Актрисы Марина Влади, Одиль Версуа и Элен Валье по родителям — Поляковы. Известный актер Оссейн — бакинец Гуссейнов, сценарист и режиссер (вспомните фильм «Господин такси») Алекс Жоффе — киевлянин по происхождению Александр Иоффе и т. д.

Представители второго и третьего поколений русской послереволюционной эмиграции, естественно, значительно отличаются от своих отцов и дедов. Но и среди них, вжившихся во французское общество, немало людей хорошо настроенных по отношению к Советской стране и очень интересующихся ее историческими достижениями.

Однажды мы встретились на киностудии Булонь-Бийянкур с Мариной Влади. Там озвучивался на французский язык фильм Сергея Юткевича «Сюжет для небольшого рассказа». Она в нем играла роль Лики Мизиновой.

Когда мы вышли из просмотрового зала, глаза у нее были предательски красны.

— Да, я плакала! — сказала она. — У меня всегда сами текут слезы, когда я смотрю русские, советские фильмы.

Когда же Марина везла меня в отель па своей маленькой красной машине «Рено», она сказала, что в этом году снова, в третий раз, повезет своих двух сыновей в подмосковный пионерлагерь и что сама будет очень рада, когда сядет в самолет, летящий в Россию.

— И ребята мои ждут не дождутся этого дня. Вы не можете себе представить, как им, полуфранцузам, нравится у нас,— и поправилась: — у вас.

Потом она рассказала мне о своих первых шагах на общественном поприще. Ее избрали членом Президентского совета ассоциации «Франция — СССР».

— Я никогда не думала, что общественная деятельность — это так интересно, так захватывает! Мне хочется принести пользу на этом поприще. Пользу франко-советской дружбе, делу мира.

К этой теме она неизменно возвращалась и во время других наших встреч, в Париже и в Москве, когда стала женой Владимира Высоцкого. В тот вечер вспомнилась еще и более давняя, в 1960 году, встреча с представительницей третьего поколения эмиграции — студенткой Сорбонны Любой Анкундиновой.

Она работала переводчицей в отделе культуры. Национальной советской выставки в Париже. По внешнему виду — волосы по плечам, умело подведенные глаза, сумочка-чемоданчик с длинным ремешком по тогдашней последней моде и нарочито грубой формы туфли — она выглядела настоящей парижанкой. Но была удивительно стеснительна и скромна.

Заведующий отделом культуры Карасев шутил: «Не переделал Париж наших тургеневских девушек».

В первые дни после открытия выставки, в священные для французов часы завтрака, когда наступало некоторое затишье и уменьшался непрерывный поток посетителей, Люба Анкундинова медленно бродила по другим отделам выставки, рассказывающим о достижениях нашей науки и техники, о промышленном развитии и сельском хозяйстве. Она внимательно рассматривала модели спутников и ледокола-атомохода «Ленин», макеты гигантских электростанций и доменных печей, витрины и диорамы, с которых на нее смотрели желтеющие нивы, бескрайние плантации хлопка и буйно цветущие сады.

Как-то я застал ее стоящей перед стендом, посвященным нашим южным курортам. Она смотрела на подсвеченную с тыла большую цветную фотографию Артека. Синее море. Сотни загорелых, веселых ребят на пляже. Светлые здания в окаймлении зелени парка.

— Нравится? — спросил я ее.

Она чуть вздрогнула и смущенно улыбнулась:

— Очень красиво… И удивительно знаете что?

— Именно?

— Что мы очень мало знаем о… России. В нашей семье, — продолжала она после небольшой паузы, — дома говорят по-русски. Мама до сих пор пьет чай только из самовара. Смешно?

— Почему же? У меня дома тоже есть самовар. Правда, ставим мы его редко.

— Я в другом смысле. Самовар у нас как бы символ… родины! И мы воспринимаем ее, как что-то далекое-далекое, в каком-то тумане, точно видим ее в никеле самоварного бока, — «Самоварную» Россию!..

— От этого мы далеко ушли!

— Вот-вот, мсье. Об этом я и хочу сказать. Эта выставка как откровение, как окно в реальный ваш мир, который мы совсем мало знаем.

Люба Анкундинова была не одинока в такой оценке нашей Национальной выставки. Тогда впервые сотни тысяч парижан воочию убедились, сколь недостаточна, неправдива информация о советской действительности во Франции да и других странах капиталистического мира.

Впоследствии мы не раз беседовали с Любой, и она поделилась со мной своей мечтой — стать учительницей.

— Но это очень трудно для нас, нефранцузов, — получить место преподавателя, — говорила она. — Даже для тех, кто родился здесь, существует незримый барьер, отгораживающий нас от французского общества.

Белоэмигранты да и вообще эмигранты из других стран — чехи, поляки, литовцы, получив право жить во Франции, даже став владельцами кафе или заняв место клерков в конторах фирм, не слились с французским обществом «своего круга». Внешне все у них иногда обстоит благополучно. Снималась приличная квартирка, покупалась машина, в летнее время была возможность поехать на две недели в Испанию (самые дешевые туры) или, в лучшем случае, в Довиль или Ниццу на море. Но даже родившиеся здесь, воспитанные в здешних школах — лицеях, бывшие русские люди, за редким исключением, не находили себе по-настоящему новой родины.

…На другой день после звонка мадам Кесельринг я порасспросил у друзей о том, что представляет собой сейчас киноклуб «Жар-птица», и получил совет согласиться на выступление. «Там обычно собираются только просоветски настроенные эмигранты. Поезжайте, поговорите. Ведь вы не новичок, встречались и с врагами!»

Действительно, встречаться с врагами в путешествиях за рубежом мне приходилось не раз.

Старая эмиграция, или белоэмиграция, давно расслоилась. Активных врагов среди тех, кто боролся с революцией или удрал от нее со страха и до сих пор активно выступает против нас, теперь немного. Однако у новой эмиграции совсем другое лицо.

В некоторых западноевропейских странах и странах американского континента осели тысячи предателей и изменников периода второй мировой войны. Бывшие полицаи, старосты и другие прислужники оккупантов, «воины» так называемой РОА («русской освободительной армии») Власова, кое-кто из вывезенных немецкими захватчиками из СССР насильно, в общем «перемещенные лица». Они составили контингент этой новой эмиграции. Его и принял в свои объятия антисоветский «народно-трудовой союз» (НТС), питаемый разведками некоторых стран, и всякие иные антисоветские и антикоммунистические «комитеты» и «общества». Поддерживали и подкармливали их и полиция и «голоса» радио. Нанимали в шпионы, для диверсий и провокаций различные разведки.

Во время первой поездки во Францию делегации писателей, нас несколько дней донимали трое мужчин в далеко не новых костюмах и женщина в заношенной вязаной кофточке. Они регулярно являлись к дверям нашего отеля по утрам, в час, когда мы отправлялись на очередную экскурсию или на встречу с французскими коллегами, пытались втянуть нас в разговор и совали в руки тоненькие брошюрки и листовки: «Почитайте правду о себе». Мы не обращали на них внимания. Они ругались, проклинали советскую власть, явно добиваясь скандала на улице с вмешательством полиции, протоколом и газетной заметкой об этом на следующий день. Не добившись своего, уходили, пообещав вернуться.

Одного из этих энтээсовцев я приметил. Он был рыжеват, глаза его слезились и бегали. У него, как у пропойцы, дрожали руки, и он то и дело совал их в карманы обтрепанных брюк.

Как-то этот тип «случайно» встретил нас с писателем Сергеем Антоновым на бульваре Капуцинов.

— Привет старым знакомым! — воскликнул он, бросившись к нам с протянутыми руками. — Давайте я покажу вам Париж!

Я очень редко ругаюсь, На этот раз, пожалуй, это было необходимо, потому что наиболее убедительно для такого «знакомого» — крепкое слово. Сергей Антонов удивленно взглянул на меня: «Ну и ну!» Провокатор отстал…

Труднее было отделаться от подобных типов во время работы нашей Национальной выставки. Иногда они доставляли неприятные минуты гидам-экскурсоводам, задавая провокационные вопросы, выкрикивая что-нибудь вроде: «Это все пропаганда!»

В этих случаях на помощь гидам всегда приходили посетители-французы: заставляли провокаторов замолчать.

То же происходило во время встреч-бесед с посетителями в музыкальном салоне главного павильона выставки. На извещение по радио о предстоящей беседе с советскими литераторами, медиками или инженерами в небольшой салон набивалось множество народу. Стульев не хватало. Десятки людей стояли вдоль стен.

На таких встречах я рассказывал собравшимся о современной советской литературе. Конечно, рассказ этот был очень короток. Читать лекции в таких случаях не надо. Важно сообщить самое главное и быть готовым отвечать на различные вопросы о нашей стране.

После одного такого пятнадцатиминутного выступления на меня обрушился град вопросов и о литературе, и о том, например, как поставлено у нас образование детей, сколько стоит билет в кино, обучение в университете, проезд в метро, читают ли советские люди французских писателей и т. д.

Мне приходилось встречаться с самыми различными аудиториями в разных странах. Но, пожалуй, наиболее любознательными, активно интересующимися были посетители этой нашей выставки в Париже да и вообще другие аудитории во Франции.

В этом, несомненно, сказывается интерес к Советской стране, к нашему народу, традиционно живущий во французском народе и все более возрастающий.

Тогда, примерно в середине беседы, из группы, сгрудившейся недалеко от входа в музыкальный салон, вдруг раздались громкие выкрики на ломаном французском языке:

— Не слушайте его! Он все врет! Он коммунист из КГБ!

Аудитория зашумела. Женщина, задававшая мне вопросы о школе, вскочила со стула и закричала:

— Убирайтесь! Не мешайте! Стыдно!..

Ее гневную реакцию поддержали многие. Раздались возмущенные голоса:

— Вон!.. Чего смотрит полиция? Выставите их! — У входа в салон произошла легкая потасовка, и провокаторы ретировались.

Женщина снова встала и, обращаясь к нам, извинилась и просила продолжать беседу. Я стал отвечать на вопросы. Но перед этим сказал несколько слов о тех, кто предал свою родину. Осуждение их как предателей встретило полное одобрение слушателей.

Примерно с середины шестидесятых годов энтээсовская публика в Париже стала проявлять себя редко. Власти, взяв курс на сближение и сотрудничество с Советским Союзом, уже не смотрели сквозь пальцы на антисоветскую деятельность бывших полицаев и власовцев. И многие из них перекочевали в другие страны.

…Киноклуб «Жар-птица» для своего очередного собрания снял зал в помещении Музея восточного искусства Гимэ. Недалеко от площади Трокадеро.

В слякотный, дождливый вечер я вышел из такси перед мрачноватым зданием этого музея, не зная, в какой подъезд надо войти. В этот момент из-под каштана ко мне устремились пожилая женщина с зонтиком и паренек лет восемнадцати в художнической блузе.

— Мы мсье Сытин?

— Да.

— О, мы так беспокоились! Жорж поехал за вами в отель и не застал. Сказали, что вы уже ушли. Разрешите представиться — Елена Кесельринг.

В хорошем, но требующем ремонта зале музея Гимэ, уже собрались приглашенные — человек двести. Это были в подавляющем большинстве пожилые и старые люди. Седины. Седины. Поблескивают очки. Вот пробирается к своему месту, опираясь на трость, совсем дряхлый человек профессорского вида. Мадам Кесельринг взволнованно мнет в пальцах листочек бумаги. На ее платье блестят дождевые капли.

— Господа! Прошу внимания, — начинает она и подносит близко к глазам свой листочек.

«Здесь не встреча-беседа, как на выставке или где-нибудь во время приема в редакции или в оффисе кинофирмы. Здесь можно рассказать о советском кино поподробнее», — думаю я в то время, как говорит Кесельринг. А она представляет меня и благодарит за согласие приехать.

После лекции были десятки вопросов — в записках и устно. Члены клуба «Жар-птица» горячо интересовались всем, что происходит в киноискусстве Советской страны, и вообще новостями нашей культуры.

Вопросы были без подвохов. Большинство — на тему о том, что снимает тот или иной знакомый аудитории по фильмам режиссер или что будут играть Смоктуновский, Самойлова, Бондарчук, Савельева, Баталов.

Среди этих вопросов были и более общие. Например, об отношении нашем к поветрию секса, охватившему западное искусство. Спросил об этом человек профессорского вида с тростью и добавил, что, по его мнению, сексофилия пришла в Европу из-за океана.

Я ответил, что — если говорить о театре — то пьесы «Волосы» или «О, Калькутта» действительно импортированы из США. Что же касается эпатирования публики сексуальным и порнографией в кино, то, пожалуй, первыми начали это делать шведские, датские и западногерманские фирмы. Американцы же, начав серийный выпуск секс-фильмов через захваченный ими во всем мире прокат, глобально загрязнили экраны. Даже в некоторых странах ислама идут теперь секс-фильмы! Лишь в Советской стране производство и продажа порнографии уголовно наказуемы. Она не проникает ни в кино, ни на подмостки театров. И это отнюдь не ущемляет свободу творчества. Мы это осуществляем во имя защиты основ высокой морали и воспитания тех, кому принадлежит будущее.

Зал приветствовал такой ответ.

Был и еще один интересный общий вопрос: почему на экранах Парижа так редко появляются советские фильмы?

Я ответил, что с этим вопросом лучше было бы обратиться в Национальный центр кино министерства культуры Франции, и затем приоткрыл немного перед аудиторией ту кухню, где прокатные фирмы тасуют репертуар кинотеатров Парижа и где очень сильно влияние заокеанских «Семи сестер» — крупнейших кинофирм США.

Когда был объявлен перерыв до начала демонстрации фильма, — устроители получили из фильмотеки нашего посольства ленту режиссера И. Хейфица «Человек из города С.», — ко мне подошел человек с тростью.

Вблизи он оказался совсем дряхлым стариком, видно, за восемьдесят.

— Профессор Герц, — представился он. — Разрешите, милостивый государь, приватный вопрос?

— Пожалуйста!

— Я слышал, что граф Игнатьев, выехавший в Россию, умер. Это верно?

— Если вы имеете в виду Алексея Алексеевича Игнатьева, генерал-лейтенанта Советской Армии и в то же время известного писателя, то, увы, это верно. Он умер уже лет десять назад.

Старик пожевал губами:

— Да, Алексей Алексеевич. Кавалергард его величества. Военный атташе во Франции. Мы много спорили с графом. Тогда. Давно. Очень давно. Что же…

Старик снял очки и уставился на меня выцветшими, в красных жилках, глазами.

— Что же, теперь я могу сказать, — он был прав, Алекс, признав законность воли народа, прав! Извините. Спасибо. Прощайте.

Он отошел ссутулившись, постукивая тростью. Перед ним расступались, а меня окружили и снова спрашивали, благодарили, приглашали выступить еще.

Сияющая мадам Кесельринг еле спасла меня от этих людей, оторванных, может быть, навсегда от родины и потому несчастных, несмотря на кажущееся иногда внешнее благополучие.

Случилось так, что в тот же вечер судьба уготовила мне еще одну встречу с «соотечественниками». Один из моих парижских знакомых, Алекс М., узнав, что я сегодня выступал с лекцией в «Жар-птице», предложил поужинать в русском ресторане.

— Продолжите свои наблюдения за остатками русской эмиграции. За стаканом чая из самовара! — сказал он.

Мне никогда еще не приходилось бывать в русских ресторанах во Франции, и я согласился, оговорив, что не пойду в очень дорогой «Максим», или в кабаки вроде «У Распутина», или «Московские звезды», где обычно развлекаются пьяные американцы.

Мой друг выбрал из двух десятков русских ресторанов Парижа ресторан «Прага», недалеко от площади де Голля. Он оказался крохотным — в два небольших зала. Стены их украшали виды Москвы и Праги, а стойку бара — огромный самовар. Деревянные скамьи вдоль стен и старые «венские» стулья. В углу елочка в кадке.

Почти все столики были свободны. Лишь два или три были заняты явно нерусскими.

— Поздно уже, — сказал мой знакомый парижанин. — А так обычно здесь всегда кто-нибудь сидит перед рюмкой водки на сон грядущий, из тех, кого вы зовете «осколками». Все же с двумя я вас познакомлю. Заказывайте что-нибудь отечественное. Здесь обычно бывают блины, борщ, всегда есть икра, селедочка, раки.

— Попробуем раков.

— Отлично. Гарсон. Тебя зовут Ванья?

— Так точно, мсье!

Гарсон был немолод, лысоват, нос луковкой. Он записал заказ и помчался на кухню. Тогда мой парижанин перешел на французский язык.

— Этот Ванья попал в Париж как кур в ощип. Был у немцев в плену. Работал на ферме где-то в Баварии. После освобождения американцы его напугали, что таких, как он, в Союзе сажают за решетку, и он домой не вернулся. Какими-то судьбами оказался здесь… и вот. Но кажется, сейчас он хлопочет, чтобы ему разрешили вернуться. Хотите поговорить с ним?

— Ни капельки. Трусов ненавижу.

— Тогда русский из этого ресторанчика номер два.

— Лучше сказать «русский» в кавычках!

— Пусть так. У этого судьба другая. Он был у Деникина. Штабс-капитан. В Париже сначала подметал улицы. Потом работал шофером такси. Гардеробщиком. Теперь — бармен.

Мы подошли к стойке. Сухощавый старик, много за семьдесят, мыл пивные кружки.

— Две рюмки водки, капитан, — сказал ему мой знакомый. — И себе налейте. Выпьем, как говорят в России, «со свиданьицем». Этот мсье из Москвы.

В потухших глазах бармена что-то засветилось.

— Соколов, — представился он почти шепотом. — Очень рад. Всегда рад видеть человека… — он помялся немного и договорил: — приехавшего с родины. Потерянной родины.

Неподдельное волнение и тоска зазвучали в его голосе.

— Разрешите спросить вас, мсье, — продолжал он, — вы бывали в Ростове-на-Дону?

— Много раз.

— У меня там сестра. Младшая. Она врач. Неделю назад я имел от нее письмо, она получила новую квартиру! Две комнаты, все удобства. За двенадцать рублей в месяц. Шестьдесят франков! Непостижимо! Неужели это правда? Я плачу сто пятьдесят за одну комнату. Она зовет меня. Как вы думаете — мне можно будет поехать? У меня сын погиб в Сопротивлении.

Бывший деникинец оказался болтливым. Хорошо, что раки варятся быстро. «Ванья» подал их на стол, и штабс-капитан прекратил свои излияния.

Когда мы вышли из «Праги», было уже за полночь.

— История им отомстила, — сказал мой знакомый парижанин. — Вероятно, это закономерно для тех, кто бросает отчий дом.

— Для тех, кто пытается идти против истории, так будет точнее, — сказал я.

— Вы имеете в виду и социальный смысл отступничества?

— Именно. Иначе правильно понять и оценить поступки этих людей нельзя.

— Пожалуй, вы правы. В таком же положении у нас сейчас здесь оказались и венгры и чехи, покинувшие свои страны. Не случайно вы называете их «осколками» разбитого вдребезги старого мира…

— Несомненно. Им осталась лишь «Жар-птица», перо которой уже не добыть.

Великий и прекрасный город глухо шумел.

Под крышами его, может быть, как нигде, разны и странны судьбы людей.

 

«АЛОЕ ОЖЕРЕЛЬЕ» ПАРИЖА

В Париж самолет из Москвы прибывал обычно в аэропорт Ле Бурже. Он сравнительно недалеко от центра города. До городского аэровокзала по набережной Кэ Д’Орсе километров двадцать пять. А до окраинных районов города совсем близко. Аэропорт Ле Бурже входит в границы «Большого Парижа», или, как говорят во Франции, парижского «агломерата», включающего десятки пригородов.

По дороге в город, сразу же по выезде из аэропорта, — группы новых домов того общемирового типа, который получил название «современных стандартных жилых зданий», домов в пять — девять этажей, с широкими окнами, лоджиями, балконами для каждой квартиры. Они сложены из серых бетонных панелей или облицованы светлой керамической плиткой. Примерно такими же домами застраиваются многие новые районы и в Москве.

К центру города от аэропорта можно проехать разными путями. Одна из магистралей проходит мимо северного пригорода Парижа — Сен-Дени.

Уже в нескольких километрах от Ле Бурже вдоль шоссе появляются заборы, за которыми громоздятся корпуса заводов и фабрик, затем снова светлые жилые дома, и за ними крыши старого поселка, зеленые купы каштанов и шпиль древнего собора. Это и есть знаменитый городок Сен-Дени.

В давние годы он был центром роялизма, загородной вотчиной французских королей. В наше время это, может быть, самый известный и прочный оплот левых сил, звено «алого ожерелья» Парижа, или, иначе, «Красного пояса» французской столицы.

Теперь в Сен-Дени живет более ста тысяч, и он важный промышленный центр. И уже много лет здесь в муниципалитете большинство принадлежит коммунистам и бессменно, более тридцати лет, мэром избирается Огюст Жилло.

Мэр Сен-Дени — поистине замечательный человек. Родина его Лонжюмо. Там В. И. Ленин в начале века организовал партийную большевистскую школу. В молодости рабочий-кузнец Огюст Жилло, приезжал в Москву. Ему хотелось видеть, что создали в России рабочие и крестьяне. И остался в нашей стране на несколько лет — работать на заводе «Серп и молот».

В 1938 году Жилло вернулся на родину и стал активным деятелем рабочего движения. В годы оккупации Франции немецко-фашистскими захватчиками он работал в подполье, был храбрым воином Сопротивления.

…В начале шестидесятых годов небольшая делегация Общества советско-французской дружбы посетила, по его приглашению, Сен-Дени. Тогда я впервые и побывал в «Красном поясе» Парижа.

Центр этого города — площадь имени Виктора Гюго, великого писателя, патриота и борца против монархизма. Это очень по-французски — назвать так площадь в городе бывшей вотчине королей.

На восточной стороне площади в небо устремляется стрельчатая колокольня и башенки церкви — собора Сен-Дени. Сложенная из серого камня еще в XII веке, колокольня имеет высоту сто восемь метров! Собор — одно из самых замечательный сооружений средневековья в стиле ранней готики. Узорная каменная резьба украшает его портал и арочные окна. Каменные и свинцовые переплеты огромного, круглого, многоцветного витража на фасаде вызывают восхищение мастерами, создавшими это чудо архитектурного искусства.

Много видел собор Сен-Дени. Здесь были похоронены почти все французские короли от Дагобера до Людовика XVIII и королева-отравительница Екатерина Медичи.

В этом храме Жанна Д’Арк освящала свое оружие перед походом.

В первые годы Великой французской революции Конвент, по призыву Барре, постановил разрушить его как символ и святыню монархизма. Гробницы королей были разбиты, но собор не разрушен.

Реставрировав монархию, Наполеон вернул его церковникам. В середине прошлого века храм Сен-Дени полностью реставрировали. Сохранившиеся скульптуры надгробий и саркофаги возвращены на свое место.

Фасадом на юг на площади имени Виктора Гюго стоит и муниципалитет — мэрия города. Здание муниципалитета четырехэтажное, увенчанное башенкой с часами. Сооружено оно сравнительно недавно — в конце прошлого века. Немного под уклон от него идет главная улица города — авеню Республики. Ее пересекают несколько маленьких, уютных улочек. Они застроены простыми, невысокими домами. На подоконниках много цветов, и часто можно увидеть то кошку, то лохматую голову черного или серого пуделя.

Когда наша делегация вошла в здание муниципалитета, мы остановились, удивленные. В глубине простого холла на щитах были развешаны красочные фотографии видов Москвы: Красной площади, университета на Ленинских горах, новостроек Юго-Запада, Большого театра, улицы Горького. Один из щитов занимали диаграммы, посвященные плану развития столицы Советского Союза. Муниципалитет устроил эту выставку в честь побратимства Сен-Дени и Киевского района Москвы.

Нас провели в комнату для приема посетителей на третьем этаже муниципалитета. Окна ее в цветных стеклах, и поэтому в ней странное, какое-то мерцающее освещение.

Мы уселись вокруг большого стола. Вошел сухощавый человек среднего роста, мэр Огюст Жилло. В темных волосах его совсем немного седины. На лацкане пиджака узкая красная ленточка — знак боевого ордена.

Глуховатым голосом, четко выговаривая каждое слово, что характерно для французских общественных деятелей, вообще, как правило, хороших ораторов, Огюст Жилло приветствовал нас по-русски и затем начал рассказывать о характере и методах работы городского самоуправления — муниципалитета.

— Нам, конечно, нелегко работать, — говорил он. — В буржуазной стране, живущей по своим, буржуазный законам, муниципалитеты таких городов, где большинство депутатов-советников — коммунисты, а их десятки во Франции, представляют собой как бы острова. Мы не можем действовать против законов. Мы работаем в их трудных рамках и стремимся в этих условиях сделать побольше для народа. И в сфере материальной и в сфере просвещения. Наш муниципалитет располагает скромными средствами. Тем не менее, накапливая их, мы используем деньги в первую очередь на то, чтобы улучшить жилищные условия. Вы ведь знаете, как много еще в Париже трущоб, перенаселенных квартир. Особенно плохо обстоит дело в этом отношении в рабочих пригородных районах. И вот мы строим дома для рабочих. Простые, но со всеми удобствами. И будем строить. Несколько лет назад нам удалось построить родильный дом, где применяют ваш, советский метод обезболивания родов, и он прославился на всю округу. Муниципалитет стремится улучшить коммунальное обслуживание жителей. Поддерживать в нашем городе чистоту. Помогать тем рабочим, которые по возрасту или долгой болезни не в состоянии трудиться. На очереди — сооружение школы для дошкольников, по-вашему — детского сада и яслей. А в мечтах еще и театр!

Огюст Жилло улыбнулся:

— Да, пока в мечтах, но мы реальные политики. Мы знаем, что мечту надо завоевывать, и мы ее завоюем.

Это он произнес уже серьезным тоном, вложив в свои слова и другой, более глубокий смысл.

Долго шла у нас беседа с мэром Сен-Дени. Потом вдвоем с поэтом Михаилом Лукониным я до вечера бродил по улицам городка. Многие из них своими названиями напоминают о славных уроженцах Сен-Дени, героях борьбы за народное счастье.

Рядом с собором на площади Виктора Гюго высятся мрачные стены огромного здания, похожего на тюрьму. Это старое аббатство. Аббатство огибает улица Вайяна Кутюрье, одного из основателей Французской коммунистической партии. Ее продолжение носит имя героини Сопротивления Даниель Казанова, а улица поблизости названа по имени героя-патриота Габриэль Пери. В северной части Сен-Дени есть проезд имени уроженца города поэта Поля Элюара и улица Дегейтера, автора музыки «Интернационала». Он тоже родился здесь, на узкой, тихой и сейчас, рю Алуэтт в доме № 2. Могила Пьера Дегейтера недалеко, на кладбище Сен-Дени, тоже тихом, в густой зелени кустарников. На могиле Дегейтера надгробие со словами: «Мы наш, мы новый мир построим», его портрет, серп и молот.

Ближе к площади Виктора Гюго некоторые улицы города, например авеню Республики, внешне похожи — витринами своих магазинов, многолюдьем — на улицы самого Парижа. И все же мы скоро отметили характерную особенность Сен-Дени: здесь почти все прохожие были французами. Иностранцы-туристы встречались лишь у со-собора и аббатства.

В районе площади Виктора Гюго, за муниципалитетом, расположен центральный рынок — большое сараеобразное здание. Внутри него — длинные прилавки и удивительная мешанина предлагаемых покупателю товаров. Отгородив для себя небольшой участок на прилавке пластмассовой занавеской или барьерчиком из дощечек, один продавец торговал фруктами, другой — детским бельем, далее покупателю отвешивали мясо или рыбу, демонстрировали ткани или посуду, садовый инструмент, чулки и носки, парфюмерию, писчебумажные принадлежности, бакалейные товары и т. д.

За крытым рынком, в небольшом сквере, было его продолжение, палатки и столики — прилавки под зонтами и навесами. Торговля здесь, хотя товары предлагались те же, почему-то шла оживленнее. Вертелись вихрастые озорные ребята, пожилые женщины спорили о ценах с продавцами.

Неподалеку от выхода из этого сквера-рынка к нам с Лукониным подошли двое немолодых французов. Оказывается, они искали нас уже более часа по улочкам северной части города, узнав в мэрии, что приехавшие из Москвы гости пошли в этом направлении. Они назвались Роше и Дюрантоном, рабочими-металлистами, и попросили разрешения немного поговорить с нами. Мы присели на лавочку, и началась оживленная беседа. Обе стороны хотели узнать как можно больше о жизни, одна — Советской страны, другая — рабочих Сен-Дени.

И несмотря на то что мы с Лукониным имели немалый журналистский опыт бесед с самыми разными людьми, двое французских рабочих побили нас, непрерывно атакуя самыми разными конкретными вопросами.

Мы отвечали, например, на такие: каков заработок рабочего-металлиста; о системе обучения в средней школе и цене билета в кино; о том, что такое «колхоз» и о размерах пенсий и т. д.

— Правда ли, что в России рабочий может купить на всю свою месячную зарплату лишь пару ботинок? — спросил Дюрантон.

— Если понадобится, то и десять! — ответил Луконин.

— Вот видишь, Жан! — в полном восторге вскричал тогда Дюрантон; он был старше Роше, но экспансивней. — Вот видишь! А что пишут в буржуйских газетах? Брешут, сукины дети, что у вас рабочим не хватает денег, чтобы одеваться и обуваться.

Жан посмеялся горячности своего товарища и сразу же задал следующий вопрос…

Нам лишь изредка удавалось спросить у них что-либо… И все же мы узнали от наших неистовых интервьюеров, может быть, самое важное.

В те годы во Франции бесчинствовали профашисты, оасовцы. А в городке Мурмелоне, куда дважды за столетие немцы приходили с мечом, маршировали батальоны бундесвера, приглашенные сюда для совместных военных учений. В общем, в политической атмосфере страны были милитаристические и антисоветские веяния.

— Как вы и ваши товарищи на заводе смотрят на возможность возрождения фашизма? — спросили мы.

— Мы смотрим так! — ответил за обоих Роше. — Вот! — И, сжав кулак, крепкий рабочий кулак, грохнул им по спинке скамьи.

Уже солнце скрылось за крышами, когда нашу беседу прервали товарищи, разыскавшие нас по поручению Огюста Жилло. Они предложили нам, пока еще светло, осмотреть новостройки Сен-Дени.

Мы расцеловались на прощание с Роше и Дюрантоном.

— Русские и французы, соединяйтесь! — сказал Жан, крепко пожимая нам руки.

— Мы всегда будем вместе, — добавил Дюрантон.

В Париж мы возвращались по улице Фобур Сен-Дени. Фобур — это значит: предместье.

Улица Фобур Сен-Дени тянется на несколько километров по предместью, проходит между Северным и Восточным вокзалами и кончается у арки Сен-Дени на Больших бульварах.

Лет триста назад здесь был край Парижа, было внешнее оборонительное кольцо укреплений — вал, крепостная стена.

Впоследствии, как мне ни хотелось, но я не мог выкроить, время, чтобы поехать еще раз в Сен-Дени. В муниципалитете там по-прежнему большинство принадлежало коммунистам, и еще несколько лет мэром работал Огюст Жилло. Я поздравил его лишь как-то по телефону с переизбранием на этот пост и осуществлением его мечты — созданием в Сен-Дени театра имени Жерара Филипа.

— Большое спасибо! — ответил мне мэр. — Приезжайте, когда сможете в другой раз. У нас есть еще некоторые другие успехи.

Теперь Огюст Жилло по состоянию здоровья ушел на пенсию. Но он остался почетным мэром города, в котором по воле народа был «первым лицом» тридцать пять лет!

Сен-Дени — одно из звеньев «алого ожерелья» Парижа, его «Красного пояса».

По крайней мере в десятке городов — предместий Парижа, где сейчас значительно более миллиона жителей и большая пролетарская прослойка, так же как в Сен-Дени, муниципалитетами руководят левые силы. Муниципалитеты эти ведут огромную, исторически важную работу: в условиях буржуазного общества и его законов пестуют ростки общества социалистического. Там родилось и развивается будущее французского народа.

Трудно и напряженно идет процесс рождения и развития этого будущего. Но он идет! В «Красном поясе» Парижа коммунисты, нередко в сотрудничестве с социалистами и другими левыми силами, наглядно доказывают трудящимся возможности более совершенного человеческого общества.

Муниципалитеты в «Красном поясе» строят жилые дома для рабочих и ведут борьбу за их материальные нужды. Строят школы, библиотеки, больницы, ясли, клубы, спортзалы, организуют театры и художественные выставки. В последние годы Французская коммунистическая партия договаривается с партией социалистической о совместных действиях по широкой программе подготовки социальных преобразований во всей стране. Это открывает новые хорошие возможности и для развития городов «Красного пояса».

В некоторых из этих городов я тоже побывал. Например, в Шуази ле Руа — «королевском Шуази», так он стал называться, когда Людовик XV построил на землях селения Шуази загородный дворец для своей любовницы мадам Помпадур. За минувшие столетия селение слилось с «Большим Парижем». Там появились промышленные предприятия, и теперь это один из трудовых районов французской столицы.

Муниципалитет пригорода расположился в бывшем дворце Помпадур. Огромные деревья обрамляют его фасад и небольшую площадь, похожую на лужайку, с клумбой ярких цветов в центре. За дворцом, украшенным портиками, башенками, балюстрадами в смешанном стиле Возрождения и рококо, между деревьями я вижу светлые стены современных домов в четыре и пять этажей, а дальше — двенадцатиэтажные «башни».

— Это наши новостройки! — говорит советник муниципалитета, встречавший нас. — Большинство сооружено на деньги, выделенные из бюджета мэрии, но часть полукооперативные. Они строились на смешанные средства — наши и личные. В последние годы таким образом нам удалось несколько уменьшить нужду в жилищах, дать тысячам рабочих приличные, хотя и небольшие, квартиры. А несколько лет назад они ютились по шесть-семь человек в комнате, в домах, где нередко не было не только газа, но и водопровода и канализации… Впрочем, и сейчас таких жилищ, к сожалению, еще немало в нашем городе и во всем Париже.

Бывший дворец Помпадур внутри оказался безвкусно роскошным. Везде лепные украшения — по карнизам, над дверьми, у каминов. Мы не стали осматривать его подробно и попросили показать что-нибудь связанное с деятельностью муниципалитета.

— Тогда идемте в школу для дошкольников. Это совсем недалеко, — явно обрадовался хозяин — тогдашний мэр Франсис Дюпюи.

Школа для дошкольников, или, по-нашему, детский сад, расположилась за невысоким забором, среди зелени газонов и молодых деревьев, в плоском двухэтажном здании с широчайшими, как в аэропортах или новых универмагах, окнами во всю стену.

Когда мы подошли к калитке, из дверей детского сада потянулась вереница карапузов с мамами, дедушками и бабушками. Вечерело, их вели по домам. Пришлось немного подождать, пока эта процессия проследовала мимо нас.

Внутри здания было очень светло и чисто. На первом этаже комнаты-классы, с выходом в длинный холл, коридор, предназначались для ребят-одногодков. Каждый класс — для одного возраста: четырехлетних, пятилетних и т. д. Мебель, гардины — все из пластических масс. Нигде ни одного кусочка ткани!

В углу каждого класса — игрушки на полочках и столиках. На одной из стен — сотни ребячьих рисунков.

Директор школы для дошкольников рассказывала:

— В классах дети проводят несколько часов в день, мы их учим здесь начальной грамоте, занимаем играми и стараемся прививать им художественный вкус и любовь к прекрасному. Уже четырехлеток учим рисовать, понимать, что такое перспектива, красота формы, игра цвета. Дети с огромным увлечением рисуют. Конечно, наивно было бы думать, что здесь родятся художники. Хотя как знать!

За комнатами-классами — столовая. Отсюда идет лестница на второй этаж, который занимают широкие палаты — дортуары, спальни. Окна их полуприкрыты жалюзи, и поэтому в палатах полумрак и много воздуха.

— Хорошая у вас школа для дошкольников, — говорим мы на прощание директрисе. Она очень довольна и дарит нам ребячьи рисунки.

Один из них сейчас лежит передо мной. Синее-синее небо. Зеленая-зеленая лужайка, и на ней девочка с большими синими глазами, в пестром платьице. Волосы у нее рыжеватые, стоят торчком. Она улыбается и, подняв руку, точно приветствует, или прощается, или просто, от полноты радости жизни, машет ею.

Рисунок надписан: «Жанна, 6 лет».

Приезжая во Францию, я всегда хотел побывать не с официальной делегацией, а индивидуально, как литератор, на промышленных предприятиях Парижа, например на автомобильных заводах «Рено» или фабриках обувной фирмы Андре. Но это оказалось слишком трудно организовать. По многим причинам, а главное, потому, что владельцы и директоры заводов и фабрик обставляли свое согласие на такие посещения рядом условий, которые делали невозможными откровенные разговоры с работающими на этих предприятиях. Посещение же их с делегацией почти не дает возможности вести такие беседы.

Поэтому встречи с трудовым людом Парижа были у меня чаще на улицах и в кафе, особенно в дни работы нашей Национальной выставки. Но встречаться с простыми людьми приходилось и в иной обстановке.

Неправильно думать, что весь пролетариат Парижа сосредоточен в пригородах «Красного пояса». В ряде районов — аррондисманах — самой столицы есть крупные заводы и фабрики, и там же живет немало рабочих.

Например, в районе Булонь-Бийянкур, где расположены огромные автомобильные заводы «Рено», или в XIII районе — аррондисмане, — занимающем юго-восточную часть Парижа. Здесь несколько десятков фабрик и заводов.

В этих районах левые организации (я имею в виду, конечно, коммунистические и близкие к ним, а отнюдь не гошистов) оказывают немалое влияние на общественную жизнь. В последние годы трудовой народ не раз поднимал здесь свой голос против американского империализма и его грязной войны в Индокитае. В мэриях и клубах этих районов часто проходят интересные и важные собрания, митинги, конференции, где обсуждаются вопросы внутренней жизни страны и международные дела, высказываются претензии к властям. В последние годы тут, так же как в «Красном поясе», нередко организуются очень интересные публичные дискуссии «ассамбле-деба», то есть «собрания-споры».

В конце 1970 года в районах «Большого Парижа» и в некоторых других городах Франции такие «ассамбле-деба» проходили чуть ли не еженедельно, и в них участвовало несколько сотен тысяч человек! Инициаторами и организаторами «ассамбле-деба» были коммунисты. Причем в дискуссиях-спорах по широкому кругу вопросов с социалистами, членами правящей партии и представителями других политических групп участвуют нередко руководители ФКП. В зале кинотеатра «Маркада» (VIII аррондисман) в присутствии более двух тысяч человек дискуссию вел тогда заместитель генерального секретаря Французской коммунистической партии Жорж Марше. Выступали на других «ассамбле-деба» Жак Дюкло, Ле Руа, Плисонье, Бийу, Фрашон.

Шумно и остро проходят такие собрания. В залах, как говорится, дым стоит коромыслом. И крайне важно, что ораторы, защищающие принципы и позиции ФКП, всегда получают одобрение большинства. Четкая и ясная программа коммунистов позволяет им недвусмысленно и ясно отвечать на все жгучие вопросы современной жизни. Естественно, это импонирует тем, кто приходит на «ассамбле-деба».

Помимо такой новой формы массово-политической работы, во многих районах Парижа левые силы нередко устраивают различные вечера и встречи не только с политическими и общественными деятелями, но, например, по линии ассоциации «Франция — СССР», ячейки которой есть по всей стране и во многих аррондисманах.

Мне запомнился вечер в XIII аррондисмане. В этом районе Парижа много промышленных предприятий. Поэтому естественно, что на встречу с группой советских литераторов и ученых в зал мэрии собрались главным образом рабочие и атмосфера была подлинно дружеской и теплой.

Мы — профессор-экономист, радиожурналист и я — вначале коротко рассказали о последних новостях жизни Советской страны, крупных новостройках, новых книгах и фильмах. Потом, как всегда на таких встречах, нас атаковали самыми разными вопросами.

Вопросы эти, с одной стороны, убедительно показывали огромный интерес трудового люда Парижа к жизни Советской страны и советских людей, а с другой — с несомненностью говорили все о той же недостаточной информированности парижан о жизни в Советской стране.

Буржуазная печать, радио и телевидение, не говоря уже о кино как средстве массовой информации, до сих пор очень мало сообщают правды о том, что происходит в СССР и вообще в странах социалистического содружества. Факты советской действительности освещаются тенденциозно, зачастую грубо извращаются. Лишь «Юманите» и другие коммунистические издания говорят о нас правду.

Поэтому на встречах и во время бесед до сих пор сыплются как из рога изобилия такие же наивные вопросы, как и те, которые задавали нам с Лукониным десять лет назад рабочие в Сен-Дени: «Может ли советский рабочий купить на всю свою месячную зарплату пару ботинок?»

Почти три часа продолжалась наша встреча в мэрии XIII аррондисмана. Уже поздним вечером мы покинули мэрию и, отказавшись от машины, пошли к метро на площади Италии. Мы шли по улицам другого мира и беседовали о том, что в этом огромном городе, таком необычайно разноликом и многогранном, зреет будущее талантливого и свободолюбивого французского народа, растут силы социализма, об «алом ожерелье» Парижа, где эти силы уже выявляют себя весомо и зримо.

 

ХАМСИН

Хамсин, горячий ветер аравийских пустынь, дул три дня и три ночи. Трепал листья финиковых пальм на бересту Тигра и завывал за окнами моего номера в отеле «Багдад».

Хамсин принес с собой тончайшую пыль, и над городом даже в полуденное время солнце с трудом, еле-еле, прорвалось через желтый сухой туман, объявший все.

Улицы и круглые площади древней столицы Арабского халифата выглядели как на плохих, выцветших фотографиях. Прохожие, прижимая к лицам полы халатов, шарфы или платки, шагали торопливо, сутулясь, навстречу ветру. Черные покрывала женщин вздувались, открывая шаровары и маленькие ступни ног в сандалиях. Машины шли медленно, с зажженными фарами.

Пыль проникала внутрь машин и даже в хорошо закрытые помещения. В моем номере уже через несколько часов после начала бури все было покрыто седым слоем пыли… И когда мы с профессором-востоковедом Ахмедом Ахмедовичем Искандеровым сели обедать, мельчайшие песчинки противно захрустели на зубах.

Мы досадовали: хамсин заставил отложить нашу поездку по стране. Особенно было досадно мне, ибо время моего пребывания в Ираке было ограничено несколькими днями.

— Ничего не поделаешь. Будем по-восточному спокойно принимать превратности судьбы, — сказал, усмехаясь, Искандеров, когда я в который раз послал проклятие капризам здешней природы. — И давайте после деловых разговоров — им-то хамсин не помешает — посетим Национальный музей Ирака. Окунемся в прошлое этой страны.

Так мы и сделали.

Музей занимает современное здание на улице, с севера на юг пересекающей правобережную, новую часть Багдада.

Обширный квадратный двор замыкают глухие серые стены. Плоское здание без окон. Лишь поверху идет застекленная галерея. Поднимаемся на второй этаж. В первом небольшом зале в шкафах и ящиках-витринах орудия людей каменного века, найденные в долинах гор на севере страны. Некоторые предметы датированы. Они стотысячелетней давности. И все же ничего особенно интересного в этой экспозиции нет. Кремневые скребки и ножи, наконечники стрел и копий — такие предметы есть в любом историческом музее. Но, шагнув за порог следующего зала, я увидел, как заволновался Искандеров, прильнув к витрине. Нелепые маленькие фигурки из мрамора и глины лежали на ее полках, цветные окатыши бус и ожерелий, щербатые коричневые чаши, похожие на пиалы, обломки керамики со странными значками клинописи — первыми материализованными словами в истории человечества.

Да, на все это нельзя было смотреть без волнения.

Пять, шесть, а может быть, и более тысячелетий назад руки шумерийцев, обитавших на здешней земле, создали эти простые и удивительные вещи! Пока еще точно неизвестно, откуда пришли в Двуречье — Месопотамию греков или Сенаар иудеев — шумеры и аккадцы и создали здесь, видимо, самую древнюю цивилизацию.

Они строили настоящие дома и замки-крепости, знали колесо, умели обрабатывать металл, изобрели письменность и календарь.

На стене зала я вижу маску женщины-шумерийки. Широкое, губастое лицо. Миндалевидные глазницы. Пышная прическа — волнами уложенные волосы. Такие прически можно встретить и сейчас.

…Свистит и воет за стенами музея хамсин. Мельчайшая пыль пробивается и сюда, казалось бы, в герметически закрытое помещение. Окон здесь нет. Окна пропускали бы безжалостно яркие и горячие лучи солнца, и трудно было бы тогда поддерживать более или менее ровную температуру, что необходимо для любых хранилищ.

Служитель в платке характерного рисунка — в черно-белую клетку — и коричневом халате до пят сметает метелкой из перьев пыль со стекол шкафов и стен.

Он показывает нам дальнейший маршрут осмотра, хотя и так понятно, куда надо идти.

Следующий зал посвящен первому вавилонскому царству, созданному амореями после крушения под натиском племен варваров шумеро-аккадской цивилизации. Наше время отделяет от него почти четыре тысячи лет.

В зале музея не много вещей — свидетелей той эпохи. Снова глиняные и каменные таблички с клинописью, украшения, статуэтки, орудия труда из камня и металла. Есть и крупные скульптуры и барельефы. Фигуры львов и странных зверей — драконов с длинными шеями и когтистыми, птичьими задними лапами.

Первое вавилонское царство было разгромлено ассирийцами. Оно вскоре возродилось и почти пятнадцать веков было культурным, торгово-экономическим центром и Двуречья, и земель от Средиземного моря до Персидского залива.

Ассирии в музее отведено особенно много места. Целое крыло первого этажа. Вдоль стен одного из залов стоят огромные керамические картины-барельефы. На них изображены люди в профиль, больше мужчины с завитыми бородами, в длинных халатах до пят. Люди на этих картинах то приветствуют кого-то, подняв правую руку, иногда с чашей, или потрясают оружием. Есть картина, где изображена колесная повозка. На другой — сцена сражения. На третьей — жертвоприношение.

В том же зале статуи человеко-быков и фигура женщины с ношей на голове. Маска царя Саргона. Как будто ухмыляется он в свою волнистую бороду. Женская маска из города Нимруда. Широкие брови. Прямой нос. Полные губы в странной — то ли насмешливой, то ли призывной — улыбке. Этот скульптурный портрет-маску называют ассирийской Моной Лизой, ассирийской Джокондой.

Мы тихо переговариваемся с Искандеровым. Музей интересен. Музей волнует. И все же как он неполон, сколь многого в нем не хватает! Искандеров говорит, что археологи-немцы, а потом особенно англичане, проводившие раскопки Ниневии, Нимруда и других ассирийских городов, а также Вавилона, увезли из Ирака огромное количество исторических ценностей.

— Обратите внимание, — говорит Искандеров, — вот стела с клинописью на глыбе черного базальта. Это копия. Ее сняли в одном из европейских музеев, где находится оригинал. А вот еще одна копия — статуи. И еще — керамического орнамента. Впрочем, в здешней земле, наверное, осталось еще великое множество, как вы говорите, «вещей-свидетелей»…

Мы идем дальше по залам музея. Здесь то, что добыто при раскопках Вавилона в период его расцвета, при Навуходоносоре II. Целый угол занимает большой макет «Вавилонской башни» — храма Эсагилу, главного бога Бэла-Мардука.

Башня представляет собой ступенчатую пирамиду. В натуре она имела высоту около ста метров и семь этажей, каждый из которых был окрашен в свой цвет. В ротонде, венчающей пирамиду, стоял идол из золота и перед ним стол и скамьи из того же металла. Общий вес всех этих предметов — двадцать четыре тонны.

«Вавилонская башня» в своей архитектурной основе повторяет элементы «зиккуратов» — ступенчатых пирамид, храмов богов ассирийско-аккадского периода. В Ниневии, Нимруде и других городах стояли несколько «зиккуратов». Интересно — ступенчатые пирамиды Саккара в древнем Египте, что на левом берегу Нила, недалеко от Каира, напоминают храмы цивилизации Двуречья. Но, как известно, египетские пирамиды не храмы, а могильники. А вот ацтеки и майя на Юкатанском полуострове американского континента строили очень похожие на «зиккураты» здания-пирамиды… Это обстоятельство и ряд других фактов навели некоторых ученых на мысль о древнейших связях первых цивилизаций между собой.

И об этом мы говорим с Искандеровым в тихих залах музея, под свист и завывание хамсина за его стенами.

Завершается экспозиция истории Двуречья предметным рассказом об арабском ее периоде. Второе вавилонское царство было потрясено натиском скифов, потом в Двуречье владычествовали персы. Александр Македонский, победив персидскую деспотию, задумал возродить Вавилон, сделать его столицей своей огромной империи, но не успел. Он умер в Вавилоне. С тех пор этот город постигло забвение. А в Двуречье снова сменялись народы и власти. Наконец оно было завоевано арабами. Столицей Арабского халифата стали другие города, и в конечном счете Багдад.

Залы музея, посвященные арабской истории, резко отличаются по характеру экспонатов от предыдущих. Здесь нет статуй богов и царей, нет барельефов со сценами из быта людей далекого прошлого, каменных картин сражений и охот. Нет изваяний животных, ни мифических, ни реальных.

Законы ислама запрещают изображение в любой форме людей и животных. И поэтому «вещи-свидетели» древней арабской истории — это только различные предметы и орудия быта, оружие, затейливые фрески и орнаменты мечетей и дворцов. Художники того времени изощрялись лишь в создании сложных, часто прекрасных, резных рисунков на камне и в мозаических украшениях, в основе своей имеющих геометрические фигуры и очертания растений.

Во внутреннем дворе клубилась песчаная пыль. Горячий ветер трепал, крутил, пригибал к земле только что распустившиеся олеандры и апрельские розы. Нежные белые и палевые цветы посерели, и лепестки их сворачивались, убитые дыханием хамсина. Прикрывая рот и нос руками, мы поспешили к машине.

…Ночью я часто просыпался. Было душно. За окнами стонала буря. Скрипели жалюзи. Где-то методично хлопала незапертая дверь. Помимо моей воли мысль возвращалась к вещам — свидетелям истории Двуречья, к его переменчивой и страшной судьбе.

…Завтра-послезавтра мы поедем по стране и обязательно посетим Вавилон, в переводе — Врата божьи. Вероятно, останки этого полумиллионного города величественны. И мне вспоминаются развалины такого же огромного города древности — Мерва в Туркмении, уничтоженного Чингисханом «не так давно», всего шесть столетий назад…

Вавилон погиб более чем на тысячу лет ранее. Но ведь он был, пожалуй, грандиознее? В моем воображении возникают ступенчатый, разноцветный «зиккурат» Бэла-Мардука на макете в музее, прямые улицы Вавилона, застроенные трех-четырехэтажными домами, импозантные, украшенные изразцами ворота, дворцы.

Хамсин стих так же внезапно, как начался. Под вечер к нам в отель пришли багдадские знакомые — арабы — и Николай Дубин, представитель Совэкспортфильма. Они предложили пойти на набережную, подышать относительной прохладой, сменившей удушающий зной.

Мутная луна висела высоко. Коричневая вода Тигра еще рябилась мелкими волнами и дышала свежестью. Мы были далеко не единственными, кто пришел к Тигру. Набережную заполняли гуляющие. Заняты были почти все столики маленьких ресторанчиков под навесами или под открытым небом. Около каждого горели костры, дымились жаровни. Тут же в ямах или чанах плескались полуметровые рыбины. Почти все ресторанчики специализировались на рыбной кухне. Причем главным образом на приготовлении «масхуба» — печеной рыбы.

Посетители сами выбирали себе «масхуба». Повар убивал рыбу, потрошил, распластывал и, растопырив на специальных палочках или железных прутьях, как бы прислонял сбоку притушенного костра или жаровни. Пока она пеклась таким образом, заказчики отведывали традиционные закуски — не менее десятка сортов. Большой набор закусок, от «хамуса» — тертых орехов с оливковым маслом и какими-то специями — до козьего сыра, — характерное угощение всех арабских народов. Потом на стол подают «масхуба», целиком, на блюде или просто на куске фанеры.

Конечно, ни я, ни Искандеров не отказались попробовать это редкое блюдо. Печеная рыба была ароматной и нежной. Четыре-пять тысяч лет назад на том же самом месте на берегу Тигра люди первых цивилизаций вот так же пекли и ели рыбу, только что пойманную в исторической реке… Интересно, что именно способы приготовления многих видов пищи сохранились тысячелетия. У всех народов.

На следующее утро мы выехали на юг страны. Воздух теперь был прозрачен, и я впервые явственно увидел Багдад. Красивую круглую площадь Свободы со сквером в центре ее, легкий арочный мост, перешагнувший через Тигр, пальмовые рощи и сады правобережья, обрамляющие светлые здания. Правобережье — новый район Багдада. Оно застраивается современными домами, сменяющими хибары прежних времен.

Вдали поднимаются трубы новых заводов и фабрик. На окраине города знакомое здание Национального музея.

Магистраль переходит в хорошо заасфальтированное, совершенно прямое шоссе. Песчаные языки лежат на нем, как снег после поземки. «Волга» обгоняет грузовики с высокими бортами и автобусы, полные мужчин в белых бурнусах, с клетчатыми платками на головах. Над кабинами водителей машин полощутся зеленые, а иногда еще и красные флаги. Это едут паломники к святым местам мусульман-шиитов — Ель-Куфу и Кербала. А навстречу идут грузовики с зерном первого весеннего урожая ячменя из первых кооперативных хозяйств. Тянутся вереницы осликов, нагруженных дровами, тростником, овощами. Сразу же за пригородами Багдада по обеим сторонам шоссе поля, изрезанные арыками, сады, пыльные фонтаны финиковых пальм. Плоская желто-коричневая равнина, без конца и края. Лишь иногда на гладкой, действительно как стол, поверхности сухой, потрескавшейся земли можно увидеть невысокие холмики. Они то расположены группами, то тянутся один за другим по прямой линии. Это следы бывших поселений и оросительных каналов. В древности вся равнина между Тигром и Евфратом орошалась и была заселена.

На горизонте появляется темная полоска. Скоро становится видно, что это пальмовая роща, сады. Маленький поселок белых домиков-кубиков. На арке ворот, ведущих во двор двухэтажного здания, арабская вязь надписи и государственный флаг Иракской республики.

Наш спутник, чиновник министерства культуры и информации, переводит надпись: «Кооперативное хозяйство». Иракская республика взяла курс на постепенное объединение мелких крестьянских хозяйств в кооперативные объединения — некоторое подобие наших колхозов.

Проезжаем мостик через неширокий канал, дающий воду и жизнь этому оазису. И снова ровное, прямое шоссе без конца и края, желтовато-коричневое мертвое пространство пустыни на некогда плодородной земле… Да, плодородной, очень плодородной. Если напоить ее водой, солнце поможет земледельцу снять два-три урожая зерновых в год. Плодовое дерево — яблоня, груша или персик — начинают плодоносить уже на третье лето после посадки!

Снова темная полоска вдали — опять оазис. Снова мостики через арыки. Пальмовые рощи, сады, поля сжатого уже ячменя и вымахавшей на два метра кукурузы. Белые и коричневые глинобитные домики. Городок Хилла. При въезде в него бурые голые холмы. Лишь чахлые кустики степных трав кое-где уцепились за трещины на их склонах.

Шофер тормозит машину около фанерной стрелки на обочине, указывающей на «проселочную» дорогу, ведущую вправо. На стрелке слова по-арабски и английски: «Вавилон — 2 км».

Нет, сейчас мы не свернем с шоссе. Мы вернемся сюда после посещения столицы южной провинции республики города Кербала, мечети в Ель-Куфу и замечательных памятников арабского зодчества мечетей-мавзолеев Аль-Ашра и Аль-Аббас в Кербале. Нас пригласили ознакомиться с этими святынями мусульман-шиитов, их Меккой.

Часа два езды по прямой ленте шоссе, разрезающей плоскую равнину, мимо редких небольших поселков с садами и полянами вокруг них. По обочинам шоссе часто стоят небольшие шалашики из тростниковых циновок или фанерных щитов. Над ними зеленые и красные флажки. Около — большие глиняные сосуды. Это места отдыха для паломников, которые, исполняя обет, пешком идут к святым местам. Таких теперь не очень много. И все же почти в каждой такой «гостинице» на нашем пути отдыхают по нескольку человек.

Ель-Куфу — маленький городок, почти весь застроенный только глинобитными домиками. Он одна из мусульманских святынь: здесь могила и мечеть одного из религиозных вождей шиитов. Кербала тоже священное для них место — там мавзолей Аль-Ашра, имама Али, внука Магомета.

Два гигантских минарета, облицованные листовым золотом, сторожат величественный, в каменной резьбе, портал ее входа. Боковые крылья здания в голубой, красной, зеленой и золотой мозаике. Мечеть-мавзолей венчает гигантский купол, также крытый листовым золотом. Внутренние стены храма сплошь в серебре и хрустале, и поэтому там все вокруг искрится и мерцает. В центре, за решеткой из толстых серебряных прутьев, отполированных до блеска губами и руками паломников, гробница имама.

Иноземцам сюда вход закрыт. Для нас, друзей, было сделано исключение. Сам главный настоятель мечети любезно показывал нам этот храм. А потом мы долго беседовали с ним и с губернатором провинции Кербала.

Последние столетия Ирак, по-арабски Страна берегов, был под властью оккупантов. Завоеватели совершенно не беспокоились о том, чтобы помогать арабам развивать свое народное хозяйство. Они сосали нефть, открытую в северо-восточной провинции, в Моссуле, вывозили исторические ценности, нещадно эксплуатировали земледельцев. И то, что давало жизнь землям Двуречья в прошлом — оросительные системы, — окончательно пришло в упадок.

— Вы проехали уже немало по нашей стране, — говорил нам губернатор, — и вы видели много мертвой земли. Мертвой потому, что ее не поили водой. Очень плодородной. Ведь все пространство между Тигром и Евфратом — речные наносы. Как в дельте Нила, которая кормила и кормит миллионы людей. И главное сейчас в нашей провинции да и во многих других в Ираке — оживить землю. Оживить по-современному, с помощью науки и техники, общественного труда. Вы видели наши первые кооперативные хозяйства? Они еще невелики. Они еще малосильны. Однако именно там рождается будущее Двуречья. Там применяются каналокопатели, тракторы, другая сельскохозяйственная техника. Там есть агрономы. Там используется опыт ирригации в вашей стране. Я сам видел в Узбекистане, в Голодной степи, где теперь поля хлопка и сады, что можно сделать с пустыней. Нам надо еще много трудиться. Мы это знаем…

— Так, так, — кивал головой, соглашаясь с ним, настоятель мечети. — Кто не трудится, тот не вкусит счастья. Иншаллах. — Мулла был образованный и, видно, неглупый человек.

Мы вернулись к перекрестку около городка Хилла по другой дороге и съехали с шоссе на проселок, ведущий к Вавилону. Очень скоро вдали показались зеленые купы деревьев. Волнение охватило нас. Искандеров даже подался вперед, вглядываясь в ничем в общем-то не примечательные холмы — песок, камни, чахлые травы. Мы ждем — вот-вот должно показаться что-то необычайное. Вавилон… Огромный город. Мы знаем, что от него давно остались лишь развалины, руины. И все же…

«Волга» огибает несколько поросших колючками бугров. Пыльные акации и тамариски. Несколько хижин, сложенных из кусков камня и кирпича-сырца. Небольшая площадь и на ней сверкающие эмалью изразцовой облицовки ворота богини любви и плодородия ассирийцев и вавилонян Иштар. Ворота эти реконструкция, однако полностью восстановившая те, которые были построены тысячелетия тому назад. Вплоть до деталей, до изразцовых глазурованных цветных кирпичей и драконов и львов на ее стенах. В восемь рядов, по два зверя на каждом из фасов четырехугольных башен и по три на их выступающих боковинах. Они рельефно выделяются на густо-синем фоне основной облицовки.

На удлиненных мордах драконов завитые рога. У них чешуйчатые тела, львиные хвосты и львиные передние лапы, а задние с огромными орлиными когтями. Львы такого же размера — высотой в половину человеческого роста, они золотисто-оранжевого цвета.

За воротами под акациями стоит небольшой современный дом — местный музей. Он небогатый и в миниатюре повторяет экспозиции вавилонского раздела Национального музея в Багдаде. Хранитель музея отсутствует. А сторож очень плохо говорит по-английски, да и вообще как гид он нам показать ничего, очевидно, не сможет. Мы идем дальше. Туда, где был Вавилон. Бурые, желтоватые холмы, бугры, ямы раскопов, поросшие колючками и чахлой травой, битый кирпич, хрустящие под ногами черепки, песчаные наносы… Тишина. Ни птиц, ни даже насекомых. Лишь маленькие ящерицы, быстро просеменив лапками, скрываются в трещинах. В ямах раскопов глубиной в пять-шесть метров видно остатки фундаментов и стен домов, сложенных из широких плоских кирпичей, и груды обломков. Мы идем над бывшим городом. Прах тысячелетий покрыл руины его дворцов, храмов и жилых домов. На поверхности земли, куда ни кинь взгляд, теперь лишь холмы и бугры. На окраине гигантского, в тысячи квадратных метров, кладбища-города — рощи финиковых пальм. Там течет Евфрат. Высится новенькое странное здание — коробка без окон, — построенное недавно, как и ворота богини Иштар. Это реконструкция посвященного ей древнего храма.

Ориентируясь по плану Вавилона, взятому в музее, мы пробираемся по тропкам среди руин и раскопов к тому району, где археологи и реставраторы расчистили одну из улиц города — улицу Процессий, когда-то проводившую к большому дворцу царей… Впрочем, улицу не расчистили, а «выкопали». На ее мостовую из широких каменных плит нужно спускаться по лестнице.

Улица Процессий не широка. Всего-то метров шесть-семь. Ее сжимают глухие стены домов. Примерно в три этажа. Они сложены из плоских седых кирпичей того времени. На стенах выпуклые фигуры-барельефы драконов в три-четыре ряда. Головы их обращены в одну сторону — к дворцу, которого нет. Драконы такие же, как в облицовке ворот Иштар. Но разница между ними огромная — эти настоящие.

На некоторых кирпичах в стенах Искандеров находит еле заметные черточки клинописи. Древние строители маркировали иногда материал своими именами или именами богов.

Улицы-ущелья, сжатые стенами домов без окон, утверждают археологи, характерны для Вавилона и вообще древних городов Двуречья. Мрачны, наверное, с нашей точки зрения были эти города-крепости далекого прошлого…

Главный дворец властителей Нововавилонского царства совершенно разрушен, так же как и «Вавилонская башня» — Эсагила. Они не восстановлены.

С улицы Процессий мы поднимаемся из прошлого к современности. Снова перед нами бугры, ямы раскопов. Кое-где стены восстановленных домов выступают из них, как бы прорастают над поверхностью земли и кажутся лишними.

Мы шагаем, спотыкаясь, по обломкам кирпичей над дворцом царей, над «висячими садами» Семирамиды, над «Вавилонской башней»…

На более или менее расчищенной площадке, изваяние из черного камня — «Вавилонский лев». Скульптура, добытая из праха времен. Могучий лев над распростертым человеком.

Лев символизировал с тех времен мощь, силу, победоносность.

Львы использовались в войсках царей Двуречья, а потом арабских халифов. Известно, что халиф Ал-Муктадир держал в своей армии более ста львов.

До вечера мы бродили там, где был великий город древности. Трудно было вообразить на месте бесформенных буро-желтых бугров и ям раскопов величественный храм Бэла-Мардука, стометровой высоты семиступенчатый «зиккурат» Эсагилу, дворец Навуходоносора с сотнями залов и садами на террасах — «висячими садами» Семирамиды, крепостную стену, с четырехугольными зубчатыми башнями, очертившую город по граням гигантского квадрата.

Возвращаясь обратно к воротам богини Иштар, мы снова прошли мимо изваяния вавилонского льва. На гранитном постаменте его седым слоем лежала пыль аравийских пустынь, принесенная отшумевшим хамсином. Слой ее был тонок, как папиросная бумага.

— Саван истории, — усмехнулся Искандеров, проведя пальцем по платформе постамента. — Он почти не заметен современникам. Но он ох как силен! И сколько еще неизвестного нам скрывает он, наслаиваясь многими годами на земле Двуречья!

Багдад встретил нас вечерними огнями. Современный Багдад! А древняя столица огромного арабского государства халифов ведь тоже давно уже погребена под саваном истории…

Основанный халифом ал Мансуром в VIII веке, Багдад назывался «Мадинат ас-Салям», что значит Город мира. Три стены, такие же мощные, как кремлевские, опоясывали его. Багдад того времени был городом роскошных дворцов и мечетей, подземных залов с бассейнами для отдыха в летнюю жару и крытыми рынками, куда свозились товары с трех континентов. В нем работали водопровод, бумагоделательные, стеклодувные, оружейные и другие мастерские…

Почти ничего не осталось от Багдада халифов. С тех пор как внук Чингисхана взял его штурмом, убил последнего халифа аббасидской династии и разрушил город, он не возродился. Заново отстраивать его стали лишь через пять столетий. И сейчас названия некоторых районов и улиц Багдада напоминают о прошлом. Например, улица халифа Гарун ар Рашида, идущая на север от площади ал Тахрир, параллельно Тигру, и крытый рынок — «сук». Да некоторые сооружения эпохи аббасидов: ворота Баб аль Вастани, мусульманская школа аль Мустынсыра, так называемый «аббасидский дворец» на берегу реки и некоторые другие. Но эти памятники архитектуры, так же как ворота Иштар в Вавилоне, реконструированы, построены заново уже в наше время. В качестве строительного материала для них частично использованы кирпичи, взятые из развалин древнего Багдада, причем, может быть, те же кирпичи, которые привозились из Вавилона или разрушенной незадолго до рождения столицы халифов — столицы парфянского царства Ктесифона. Так уж повелось в истории: последующие цивилизации использовали для строительства камень и кирпич сооружений, созданных поверженными народами. В Риме и Париже, например, в средине века дворцы и храмы возводились из камня, добытого еще римскими рабами.

Руины Ктесифона находятся километрах в тридцати от Багдада. Там еще стоит часть гигантской арки главного зала дворца. А вокруг нечто вроде «парка культуры и отдыха»: карусели, кафе, стадион, лавочки, этнографический музей. Они подчеркивают мрачность здешних руин.

По дороге на Ктесифон, по другим главным дорогам, ведущим из Багдада на Басру, на Моссул, как только позади остаются пригороды — кварталы новых домов и вилл, — в степном просторе встают дымящие трубы кирпичных заводов.

Современный Багдад строится. Строится интенсивно. Светлые многоэтажные дома возводятся на окраинах, на правобережье да и на улицах старого города, вернее — города времен оккупации его турками и англичанами. На улице Гарун ар Рашида, рядом со старым рынком, есть целый квартал превосходных зданий, где размещаются официальные ведомства республики и банки. Недавно еще застройка Багдада шла стихийно, а проекты зданий создавались главным образом английскими архитекторами. Теперь правительство Иракской республики осуществляет реконструкцию столицы по плану и силами своих архитекторов.

— Пройдет еще немного времени, и вы не узнаете Багдада, — говорил мне Али-Хаммад, генеральный директор телевидения, — так же как не узнают вашу Москву люди, не видавшие ее, скажем, со времен второй мировой войны. Наша революция принесла Ираку независимость от колониализма, и мы пошли по пути истинного прогресса. Во всех аспектах. Это трудно — идти вперед. Но мы пойдем, и мы благодарны вашему правительству, что оно понимает, как это трудно, и не отказывает в экономической помощи и, что, может быть, еще важней, в моральной, политической поддержке. И мы верим в великое будущее Двуречья.

Когда наш самолет начал снижаться и стюардесса объявила, что через несколько минут он приземлится в Багдаде и что нужно пристегнуть привязные ремни и не курить, я невольно поглядел в окно. Далеко внизу, где медленно-медленно уходила под срез крыла буро-желтая земля, творилось что-то непонятное. Необозримая равнина справа, казалось, как бы закрыта плотным серым покрывалом. Вглядевшись, я увидел, что от края этого покрывала космами, острыми языками наискось тянутся темные тени. Через несколько минут, когда самолет снизился, стало видно, как эти языки движутся, наступают, наплывают, взвихривая пыль, и она, поднимаясь, сливается с темной массой «покрывала», застлавшего очень скоро полнеба. Я понял — это стремительно надвигается буря, ветер аравийских пустынь хамсин.

Самолет обогнал бурю. И в Багдад хамсин пришел лишь тогда, когда мы были в своем отеле.

 

ВСТРЕЧА С БРАЗИЛИЕЙ

 

«ГОРОД НА РЕКЕ, КОТОРОЙ НЕТ»

Неправдоподобно синий с изумрудным отливом океан. Изрезанное бухтами и заливами побережье. Покрытые темной зеленью лесов хребты гор прижимают к воде золотистые дуги пляжей или обрываются в белую пену прибоя коричневыми скалами. А в долинах, на сложном узоре улиц, поблескивают миллионы окон белых и розовых домов.

Таким мне увиделось Рио-де-Жанейро и его окрестности первый раз, когда я пролетел над ним на юг Южной Америки.

Тогда сделать остановку и познакомиться с прославленным своей красотой городом, как этого ни хотелось, мне не довелось. Но вот апрельским вечером, когда стремительные тропические сумерки сиреневым валом катились с Атлантики, мы вышли из самолета в аэропорту бывшей столицы самой крупной страны южной Америки — Бразилии. Душная жара охватила нас. Неожиданности в этом не было. Кто не знает, что даже в осенние и зимние месяцы в Рио температура редко падает ниже 20—25 градусов, а воздух здесь всегда насыщен влагой. Но попервоначалу климат здешних мест оказывает свое влияние даже на привыкших к «перемене мест» путешественников.

От тягостного зноя я особенно не страдал на пустынных дорогах Туниса и в котловине (четыреста метров ниже уровня моря!) «Мертвого моря». И все же первую ночь в отеле «Толедо» на Копакабане провел почти без сна. Впрочем, думается, не только потому, что было душно, простыни были влажны и кусали мелкие злые блохи. (Они, кстати сказать, в Рио есть везде — в кино, театре, такси и самом лучшем отеле.) В открытое окно вместе с легким бризом доносился непривычный, мерный рокот извечного прибоя. Он и мешал спать.

Всегда, день и ночь, даже при полном безветрии, океанские волны набегают на трехкилометровую дугу знаменитого пляжа.

Впрочем, Копакабана, когда-то священное место праздников коренных жителей — индейцев, — это не пляж, а огромный курорт, хотя и является одним из центральных районов Рио-де-Жанейро.

По всей протяженности его идет авенида Атлантик. С одной стороны ее — океан, а с другой — фронт современных отелей в десять — пятнадцать этажей. За ними, в сторону гор, вдоль улиц Барато Рибейро, Тонелейрос и еще двух-трех поуже и потише, — кварталы жилых домов, магазинов и отелей рангом ниже.

Еще вечером я обежал эти кварталы, в общем ничем особенно не примечательные. Здесь обилие ресторанов, тратторий и таверн-закусочных и кофейных баров. В каждом из них, даже самом захудалом, можно выпить чашечку отличнейшего кофе. Стоит она столько же, сколько коробка спичек!

Запах кофе — вот, пожалуй, что действительно отличает улицы и переулки района Копакабана от районов иных городов стран западного полушария.

Кофе! По статистике четыре миллиона жителей Рио-де-Жанейро — кариока — выпивают ежедневно сорок тонн его.

Да простят мне читатели неоригинальность, но рассказ свой о встречах в Бразилии я начну с пресловутого курорта Копакабана.

Длинные волны рождали примерно двухметровой высоты прибой, когда в первое же утро я вышел на пляж. Подумаешь, н страшено! И я полез в сине-зеленую воду, в грохот и плеск, поднырнул, как полагается, под очередную волну и закачался на других, метрах в тридцати — сорока от берега. Акулы, как мне сказали, здесь появляются очень редко, а когда их обнаруживают спасательно-сторожевые лодки, вывешивается специальный сигнал. Однако не хищные рыбы Атлантики подстерегают на Копакабане неопытного купальщика. Оказывается, здесь легко войти в океан и трудно выйти обратно! Если не знаешь приемов, если растеряешься. Прибойная волна сначала всей своей массой швыряет тебя на песок. Затем, откатываясь, она хватает тебя за ноги и с неодолимой силой тащит за собой.

Раз пять я пытался вырваться из объятий теплых и светлых волн, хлебнул немного горькой водицы, разбил колено и, по правде сказать, немного испугался.

Все же мне удалось наконец выбраться на песок, и тут только обратил я внимание на то, что лишь несколько парней выплывают за линию, где разбиваются волны, а все остальные — сотни людей — купаются в прибрежной зоне.

Потом и я купался так же.

Пляж Копакабаны живет своей, особой в мире жизнью.

Утром здесь полно туристов и кариока, которые загорают и плещутся в океане, играют в мяч и волейбол. По всем улицам Копакабаны разгуливают мужчины в трусах или шортах, женщины в шортиках и распашонках, а кто и в лифчиках. Из отелей туристы идут купаться только в таком виде. Раздевалок на пляже нет. И поэтому в отелях есть специальные лифты для «мокрых», возвращающихся с улицы, в прохладу атмосферы «эр кондишн». Уже часов с одиннадцати в Рио на прямом солнце лучше долго не находиться. К этому времени с пляжа Копакабаны уводят в тень поперечных улиц свои тележки под зонтами даже продавцы мороженого и кока-колы.

Но широкая, метров пятьдесят, полоса чудесного светло-золотистого песка пляжа не пустеет. Ее захватывают мальчишки. Окрашенные в один темно-коричневый тон, почти такие же темные, как негритята, они начинают футбольные баталии. Тела их блестят от пота, им конечно же очень жарко! Но они самоотреченно гоняют мячи весь период полуденной сиесты. Впрочем, где еще можно играть с мячом ребятам в Рио? В городе нет ни метра свободной земли. Дворы — колодцы, а на окраинах склоны «морро» (гор) заняты либо фавеллами, которые лепятся ярусами, как ласточкины гнезда, либо недоступно круты и покрыты зарослями-джунглями.

Вот и гоняют мячи мальчишки на пляже Копакабаны да и в других прибрежных районах города — Ипанема, Леблон, Фламенго — в самое, что называется, пекло. Когда же солнце начинает клониться к западу, их прогоняют купальщики, затопляющие пляж по «второму заходу», и… настоящие футболисты!

Часам к четырем пополудни почти ежедневно, а по пятницам и субботам беспременно, на Копакабане появляются в трусах и майках цветов своих команд футбольные команды городских районов, крупных предприятий и даже окрестных городков. Иногда сразу восемь — десять команд. Со своими тренерами, капитанами, в полных составах.

И тогда, потеснив купальщиков ближе к воде, на всем протяжении знаменитого пляжа начинаются состязания сразу на четырех-пяти песчаных «полях».

По всем правилам настоящего футбола. Два тайма — дотемна, до шести часов вечера. Тысячи и тысячи болельщиков наблюдают за этими фантастическими играми с внешнего тротуара авениды Атлантик, с балконов и из окон отелей.

Честно говоря, я не являюсь страстным любителем футбола и не обладаю знанием тонкостей этой игры. Но когда друзья привели меня в предвечерний час смотреть футбол на Копакабане, так до последнего свистка рефери и я оставался там. Стиснутый настоящими болельщиками, задыхаясь от духоты, — было тридцать в тени, — получая толчки и рискуя быть сброшенным с тротуара под колеса бешено мчащихся за моей спиной машин, я смотрел, как играли команды городского района Ипанема с портовиками. Лишь дуновение легкого бриза, иногда прилетавшее с моря, немного смягчало жару. Тем не менее состязание шло в таком темпе, который не часто увидишь на прохладных зеленых стадионах Европы. Играющим было невероятно трудно. Ведь они играли на мягком песке и они были босые. Да, да, босые!

Справа от меня в двух шагах стоял статный пожилой бразилец. Вначале я не обратил на него внимания. Потом мне показалось странным его спокойствие. Он не кричал, не хватался за голову, не размахивал руками, как все другие зрители — от девушек в шортах до убеленных сединами сеньоров в костюмах и при галстуках.

Лишь глаза его, пожалуй, выдавали волнение и заинтересованность происходящим. Еще и еще оглядываясь на такого странного болельщика, я заметил, что взгляд его настойчиво обращается к одному и тому же игроку — невысокому быстрому мулату команды Ипанемы.

И когда тот ловко обвел защитника и точно послал мяч в угол под планку, бразилец улыбнулся. Но и только!

После ужина мы снова вышли на авениду Атлантик подышать ночной свежестью океанских просторов. Пляж Копакабаны был темен и пуст. Лишь напротив сияющего фасада отеля «Калифорния» на фоне белой черты прибоя проглядывались фигуры нескольких рыболовов с гигантскими спиннингами да кое-где, тесно прижавшиеся друг к другу, парочки.

Однако в ночной жизни пляжа, столь контрастной шумящему городу, была еще одна характерная черточка. В сотне метров от нас мы увидели неяркий мерцающий огонек, и когда приблизились к нему, оказалось, что это горели в ямке в песке две свечки. Около них лежали какие-то палочки и бумажки.

— Не трогайте! — предупредил меня один из наших бразильских друзей, когда я наклонился, чтобы рассмотреть их получше. — Это один из ритуалов Макумбы. Кто-то просит помощи у духов, поставив эти свечи. Или, может быть, хочет послать зло в дом своего недруга. Копакабана, по традиции, подходящее место для такого ритуала.

По мягкому песку, да еще в темноте, идти было трудно, и мы, естественно, вспомнили, что здесь несколько часов назад играли в футбол. Среди нас был замечательный советский тренер Гавриил Качалин, и я рассказал ему о своих впечатлениях, о загадочно-спокойном сеньоре, заинтересовавшем меня своим необычным поведением.

— У него черный перстень на левой руке? — спросил наш друг-бразилец.

— Вот этого я не заметил!

— Все же, наверное, это он! Один из тренеров сборной штата. На Копакабане, знаете, во время состязаний городских команд часто можно встретить организаторов нашего футбола. Здесь была начальная школа для многих известных футболистов. Играли здесь и Пеле и Гарринча.

Как это раньше я не догадался! Ну конечно же тренеры настоящих, так сказать, дипломированных команд должны приходить сюда, присматриваться и отбирать наиболее выносливых, быстрых, сообразительных. Тренировки на песке — что может быть лучше для закалки мускулов и воли к победе? И не это ли одна из причин силы бразильского футбола?

Но довольно о футболе, о Копакабане. Ведь это лишь один из районов Рио-де-Жанейро, что в переводе значит — город на январской реке. Конкистадоры-французы, приплыв январским днем 1556 года в глубоко врезавшийся в материк залив Гуанабара, приняли его за устье неизвестной реки и назвали ее «январской». А когда основали поселение — окрестили его именем реки, которой нет. Впоследствии завоевавшие страну португальцы переделали название с французского на свой лад.

Там, где было это поселение, теперь район города называется «центром», хотя на самом деле это совсем не геометрический центр современного Рио-де-Жанейро.

Центр сейчас — это его северная часть, примыкающая к заливу Гуанабара. Здесь порт; аэродром Сантос Дюмона на острове, соединенном дамбой с материком; самая широкая улица города — авенида президента Варгаса и самая знаменитая торговая улица Рио Бранко. До переезда правительства в нынешнюю столицу страны, город Бразилиа, выстроенный на центральном плато в полутора тысячах километрах к западу, здесь размещались министерства и другие центральные учреждения. Теперь здесь банки и конторы различных торговых компаний.

Я не могу найти в этом районе города каких-либо особо примечательных, интересных, отличительных черт.

Осталось в памяти только, что на авениде президента Варгаса есть несколько огромных недостроенных домов. Коробки двадцати-двадцатипятиэтажных небоскребов стоят мертвые и мрачные. Из-за недостатка средств, из-за падения курса крузейро многие стройки законсервированы. А рядом с ними — еще не снесенные, но обреченные — стоят дома прежних эпох, «колониального» стиля, двух-трехэтажные дома, похожие на те, которые мне пришлось видеть на улицах городов, бывших одно время наиболее важными воротами Европы в колониальный мир, — Лиссабоне и Бордо.

К западу от центра — промышленные районы Рио-де-Жанейро. Здесь же великолепный спортивный комплекс со стадионом Маракана и большой парк Сан Кристобаль. Этот район — единственное более или менее ровное место на территории этого города. Горы отступили тут от берега океана на несколько километров.

Ну, а другие районы Рио-де-Жанейро разделены морро, через которые пробиты туннели. По крутым склонам морро змеятся дороги на вершины Донна Марта и Корнавадо. По существу Рио-де-Жанейро состоит как бы из нескольких городов — центра и запада, Фламенго, Ботафого, Урка, Копакабана, Ипанема, Леблон.

Весь Рио прекрасно просматривается с вершины морро Корнавадо.

Мы доехали почти до самой ее макушки на машине и лишь последние метров пятьдесят поднимались пешком, по крутой лестнице, обвитой цветущими кустарниками. Вершину Корнавадо венчает огромная статуя Христа из белого камня, распростершего руки над городом. Двадцать два метра между его ладонями. Эта статуя видна далеко с моря и почти с каждой точки любого района города. С обзорной площадки у ее подножия — незабываемая панорама. За конической сопкой «Сахарная голова» у входа в сине-зеленый залив Гуанабара — неправдоподобно синий с изумрудным отливом океан, а ближе — ряды белых и розовых домов районов города.

Особенно ясно видна отсюда золотистая дуга пляжа Копакабаны и правее от нее — озеро Родриго-де-Фортетос. Далее — пляжи и узкие улицы Ипанемы и Леблона. На берегу озера, недалеко от Ботанического сада, можно разглядеть серую иглу церкви Санта-Мария. Только что, по пути, мы осматривали ее. Таких храмов я еще не видел нигде, хотя в некоторых странах, в Швеции и Франции например, пришлось уже познакомиться с модерной церковной архитектурой. Колокольня Санта-Мария в Рио трехгранная, тонкая, изгибающаяся пирамида с крестом на вершине. Она похожа на обелиск, посвященный космонавтике недалеко от ВДНХ в Москве. Внизу пирамиды — помещение, так сказать «оффис» храма, а само место молений рядом, в овальном, сплошь застекленном зале. В этом зале — ряды деревянных стульев с подлокотниками и кафедра. По краям ее современные статуи — фигуры девы Марии и еще какого-то святого — и большие подсвечники. В центре зала с потолка свешивается на длинной цепи почти до уровня человеческого роста люстра-фонарь. И больше ничего, никаких украшений.

Молящихся в этом храме мы не обнаружили, кроме одной старушки.

Я так подробно рассказал о церкви Санта-Мария потому, что недавно в газетах прочитал занятную заметку. В ней рассказывалось, что в одном из католических храмов Рио-де-Жанейро аббаты Хосе Алвес и Альберто Новарро, в целях привлечения паствы на мессу, решили устроить в нем танцы под джаз с исполнением вокальных номеров «йе-йе». Затея эта кончилась тем, что набившиеся в зал молодые прихожане так растанцевались, что унять их было самим пастырям уже невозможно. И когда от сотрясения начали качаться и трескаться статуи, пришлось вызвать полицию.

Хотя в заметке церковь не была названа — мне думается, что это произошло именно в модерном храме около озера Родриго. Форма его, так сказать, слилась с содержанием!

С обзорных площадок на Санта-Мария и Корнавадо Рио-де-Жанейро очень красив. Он светлый и праздничный. Это ощущение сохраняется и тогда, когда идешь по авенидам его приморских районов, набережным и скверам с цветущими круглый год деревьями и кустарниками. Поток разноцветных машин, много праздных людей — туристов и просто явных бездельников, пестрые рекламы и тенты над выдвинувшимися на тротуары столиками кафе и ресторанов — все это способствует именно такому восприятию города.

Естественно поэтому, что, знакомясь с ним, мы не раз вспоминали Остапа Бендера, мечтавшего о Рио, где все ходят в белых штанах.

Увы, лишь казовой стороной своей создает Рио-де-Жанейро впечатление праздничности.

Обращая внимание на быт кариока, беспристрастный путешественник на каждом шагу увидит приметы черной их жизни в этом светлом городе. Озабоченны лица хозяек, проходящих по улицам с сумками для покупок. День ото дня все ведь дорожает, а курс крузейро падает. И не случайно вчера мы не смогли несколько часов выехать из района Копакабаны в центр. Авениды, ведущие туда, были блокированы демонстрацией домохозяек, требовавших снижения цен. Не может не обратить на себя внимание бедность одежды очень многих прохожих, их дешевые, разбитые сандалии. Белых штанов, кстати, в Рио почти не встретишь.

Но самое страшное проявление гигантского контраста между имущими и большинством неимущих здесь — это фавеллы.

На склонах морро тысячи и тысячи хижин из ящиков, листов ржавого железа и других бросовых материалов. В них живет четверть населения города — более миллиона человек по официальным данным!

В фавеллах нет ни водопровода, ни канализации. Воду приходится носить на руках, нередко на сто и более метров в гору.

В фавеллах царствуют нищета и болезни. И здесь опасно жить еще и потому, что в периоды дождей потоки воды ежегодно не только разрушают «дома» многих обитателей фавелл, но и уносят с собой немало жизней.

В конце минувшего бразильского лета ливни были особенно сильны в морро. Бурные потоки смыли целые районы поселений бедняков, лишив полностью их скудного достояния. По официальным данным, погибло тогда более тысячи человек, главным образом женщин и детей.

Ливневые потоки породили оползни и разрушения полотна шоссейных дорог в морро над Рио. Мы видели на некоторых участках дороги, направляясь к вершине Корнавадо, огромные промоины, заваленные гигантскими камнями и стволами деревьев, принесенных потоками с высоты, и, глядя вниз, в ущелье, где, как мусорные кучи, виднелись останки домишек несчастных обитателей фавелл, содрогались. Страшная трагедия разыгрывалась здесь совсем недавно под блеск молний и громовые удары. А сейчас на камнях у шоссе грелись на горячем солнце огромные, с тарелку, голубые бабочки-махаоны.

Фавеллы. О них часто пишут корреспонденты газет из многих стран мира, побывавшие в Рио. Но очень редко — местные газеты. Трущобы и их обитатели как бы экстерриториальны в этом городе. Туда даже полиция заходит редко, а если ищет кого-либо, то проникает в расположение сеттльмента нищеты и горя целыми отрядами.

Мы не совершали экскурсии в фавеллы. И не потому, что боялись, что нас кто-нибудь обидит («Там все может с вами случиться», — говорили официальные лица). Мы не пошли туда потому, что не хотели выглядеть иностранцами-туристами, ради любопытства заглядывающими в души страдающих людей.

 

ТРИ ВСТРЕЧИ В ГОРОДЕ СВЯТОГО ПАВЛА

Мы едем со скоростью сто — сто двадцать километров по неширокому, но хорошему шоссе от Рио-де-Жанейро в город Святого Павла — по-португальски Сан-Паулу. Теплый, душный ветер почти не охлаждает лицо. Более тридцати градусов в тени, а солнце тропиков, несмотря на осень, так накалило кузов нашей машины, что сверху к нему нельзя приложить ладони. Нам всем томительно-жарко. В голове у меня звенят бесчисленные маленькие колокольчики. Но конечно же я готов перенести еще большие тяготы, чтобы увидеть и почувствовать еще лучше страну, которая поразила и заинтересовала меня сильнее, чем многие и многие другие.

Бразилия… Страна огромная и необычайно разная. По размеру своему она занимает четвертое место в мире после СССР, Китая и США. Она чуть меньше всей Европы! Она имеет огромные запасы ископаемых богатств, гидроэнергетических ресурсов, и в Амазонии самый большой лес на нашей планете — площадью в половину Европы. Ботаники нашли в этой стране наибольшее разнообразие видов растений, а зоологи определили, что здесь обитает самое большое число видов птиц, летучих мышей, змей и пауков.

Здесь еще очень много свободной, необработанной, неосвоенной необычайно плодородной земли. Я это могу засвидетельствовать. На шестисоткилометровом пути от Рио-де-Жанейро до Сан-Паулу и дальше на крайний юг страны до города Порту Аллегри я видел огромные пространства прерий, лишь немного запятнанных полями или пастбищами.

Итак, мы едем в Сан-Паулу. В нескольких десятков километров от Рио горы, покрытые джунглями, переходят в пологие холмы. И если бы не банановые рощи на их склонах вперемежку с зарослями, перевитыми лианами, если бы не веерные пальмы и огромные кактусы у заправочных бензоколонок, если бы не странные черные коршуны-санитары «уруба», мрачно восседавшие на заборах и одиноких деревьях у селений, можно было бы представить себя мчащимся в знойный летний полдень где-нибудь в районе Нальчика или по дороге на Теберду. Так напоминает общий вид холмистого пути на юг Бразилии предгорья Северного Кавказа.

Ближе к Сан-Паулу облик местности несколько меняется. Здесь больше обработанных полей. Появляются плантации кофе: нескончаемые ряды невысоких деревьев с широкими овальными листьями, насаженными в одной плоскости на прямые ветви. Здесь чаще селения и маленькие городки с узкими улицами, одно-двухэтажными кирпичными побеленными домиками и одной-двумя католическими церквами, приземистыми, но готической архитектуры. Наконец вдали в голубоватой дрожащей дымке, как рассыпанные серые кубики на зеленом сукне, появляется Сан-Паулу. Сотрудник нашего посольства в Бразилии притормаживает машину на гребне холма.

— Там — центр города, — говорит он. — А сам город распластался в долине на десятки километров. Он почти так же велик, как Рио и скоро его перегонит!

До центра Сан-Паулу мы добрались не сразу. Где шоссе втекает в город, окраинные улицы узки и грязны. В одной из них в «пробке» среди сотни машин нам пришлось простоять более получаса. Пожалуй, это было самым неприятным переживанием за все время моего путешествия по Бразилии! Рядом с нашей машиной стоял гигантский камион-рефрижератор, и от его накаленных металлических ребристых боков несло совсем не холодом. К тому же мощный мотор его был, очевидно, неисправен и отравлял все вокруг удушающими волнами отработанного газа. Нам даже пришлось поднять стекла и закупориться. Наконец, как бы ползком, сто раз рискуя сцепиться с пробирающимися почти впритирку другими машинами, водитель вывел нашу машину из «пробки».

Далее были ничем не примечательные улицы, примыкающие к центру, и потом сразу мир небоскребов. Ущелья из стекла и железобетона, расцвеченные рекламами и вывесками невероятного разнообразия.

В шуме и звоне по авенидам неслись потоки машин, почти не задерживаясь у тротуаров. Полицейские в узких беседках-стаканчиках пытались командовать ими, подгоняя водителей, снижавших темп движения.

Даже небольшие сравнительно города имеют схожий облик в Бразилии. В столице штата Парана с древнеиндейским именем Куритиба всего-то два десятка небоскребов и полунебоскребов в центре. Но и здесь есть все другие атрибуты американского города: обилие наглой рекламы, пышные витрины, бьюики и форды, крейслеры и бентли.

Однако Сан-Паулу самый американизированный город в стране. И не только по внешнему облику. Сан-Паулу — крупнейший торгово-промышленный центр Бразилии, центр бизнеса. Здесь базируются могучие банки, промышленные фирмы, владеющие машиностроительными и химическими предприятиями, торговые компании с огромным, всемирным размахом операций. Половина всего кофе, который выпивается на нашей планете, продается и экспортируется через порт Сантус — океанские ворота Сан-Паулу, находящийся, впрочем, довольно далеко от него.

Более половины производства и проката кинофильмов, не последней по доходности отрасли бразильской индустрии, осуществляется бизнесменами-«паулистами». И не случайно поэтому здесь говорят, что в конце концов Сан-Паулу превратится в деловую столицу страны. Что же, это возможно!

Бизнес здесь правят американские капиталисты. Их долларовая мощь держит в узде местных финансистов и предпринимателей очень крепко. И конечно, не без основательной выгоды. По сведениям печати, американские компании выкачивают из стран Латинской Америки более 3 миллиардов долларов прибыли в год, причем бо́льшую часть из Бразилии.

На другой день по приезде в Сан-Паулу нас пригласил к себе обедать один из видных деловых людей страны, владелец примерно сорока газет, до двух десятков радио и телевизионных компаний, многих фазенд (имений) и т. д. и т. п. — Ассиз Шатобриан.

В районе Сан-Паулу, носящем название «Европа», районе тихих зеленых улиц, застроенных одно-двухэтажными особняками, «Каза Шатобриана» известна каждому мальчишке. Она недалеко от перекрестка на улице Полония (Польши). Огромные алые и похожие на лилии желтые цветы украшают странные деревья вдоль ее ограды. За ней огромная вольера. Она занимает весь фасад небольшой виллы Шатобриана. Когда мы подходим ближе, возгласы удивления невольно срываются с наших губ. В вольере среди лиан и странных тропических растений и кустарников сверкают синими, красными и голубыми огнями крошечные птички — колибри. Их здесь сотни. Во всех направлениях они чертят пространство зигзагами стремительного полета и лишь иногда подлетают к баночкам с сиропом, развешанным гирляндой, и, засовывая клювики в отверстия специальных сосков, пьют специальный состав — заменитель цветочного нектара, быстро-быстро взмахивая крылышками.

К сожалению, неудобно было задерживаться, наблюдая за ними.

Первая комната «Казы Шатобриана» — гостиная. Стены ее почти доверху заняты шкафами с книгами, на столах альбомы, в том числе советские фотоальбомы, огромные раковины, статуэтки. Не заставляя ждать, нас сразу приглашают дальше, в столовую — большую, продолговатую, в резных деревянных панелях. Одновременно с нами из противоположной двери, ведущей, очевидно, во внутренние апартаменты, вкатывают на кресле хозяина. Нас предупредили, что тяжелый недуг лишил возможности Шатобриана двигаться. Только на одной из полусогнутых рук он имеет возможность шевелить пальцами. И все же он каждый день печатает на специальной машинке собственные статьи для двух-трех своих газет.

Шатобриан полулежит в кресле. Еще почти не седая его голова (а ему за семьдесят) немного наклонена, и поэтому карие глаза смотрят как бы исподлобья. Они светятся жизнью и юмором, они как бы совсем другого, здорового, сильного человека.

Тихо и невнятно приветствует нас хозяин, пытаясь сделать приглашающий жест кистью руки. Его секретарь переводит слова Шатобриана.

— Приветствую вас! Соберитесь с силами пообедать с таким немощным, как я, — говорит он. — И не только поэтому. Ведь я миллионер, а вы коммунисты!

Он улыбается немного кривой улыбкой, потому что губы уже почти не слушаются его.

Обед подается скромный, но с отличным французским вином.

— За ваши успехи в развитии родной страны! Это очень важно — родина! — говорит Шатобриан, когда секретарь подносит к нему рюмку (его кормят, как дитя), и добавляет: — Я люблю свою родину. Я хочу, чтобы она процветала — моя Бразилия.

Нам понятно, что, подчеркивая свой патриотизм, он хочет сказать нам: тяготит его зависимость Бразилии от американского капитала.

Шатобриан бросает искоса хитрющий взгляд.

На лацкане пиджака его поблескивает маленький значок — футбольный мяч, полуобвитый красным флажком.

— Откуда это у вас — значок советской футбольной федерации?

— О, это подарок вашего тренера сеньора Ряшенцева, он любезно посетил больного старика.

И снова хитрющий косой взгляд.

— Недавно был у меня с визитом помощник государственного секретаря США, — продолжает Шатобриан. — Он тоже спросил, что это за значок. Я ответил: русские наградили меня орденом! И что ж, он задумался…

Да, американцам сейчас все чаще и чаще приходится задумываться над результатами своей политики в Латинской Америке. Здесь, в Бразилии, например, несомненно, зреет недовольство их диктатом, их долларовым прессом, другими словами — проявлением своего рода неоколониализма. Причем недовольство это имеет базу и в народе и в среде национальной буржуазии. Поэтому я так подробно и рассказал о встрече с Шатобрианом.

Шатобриан высказался на эту тему в полушутливой форме, намеками. А другой бразильский капиталист, Данте Анкона Лопец, президент нескольких компаний, говорил мне в тот же день вечером о том же без обиняков. Причем довольно широко обобщая явления, хотя и опираясь на факты лишь одной отрасли бизнеса — кинопроката.

— Наши прокатные фирмы и хозяева кинотеатров сейчас зажаты американцами. Дышать невозможно! Вы знаете, сколько они берут процентов с дохода от демонстрации фильмов? Вы не поверите — семьдесят процентов! Семьдесят! — повторяет Лопец по слогам. — На нас — весь коммерческий риск. Мы все должны организовывать. А они — только привозят картины и вывозят доллары. Вы согласились бы на такой бизнес, будучи в нашей шкуре?

— Конечно нет! Это ведь кабальные условия, далеко не взаимовыгодные.

Данте Анкона Лопец, темпераментный потомок испанцев, вскакивает:

— Ну вот! А мы вынуждены отдавать им все сливки! Карамба!

Лопец вдруг сникает и, подавив вздох, садится.

— Только ведь у них везде руки!

…Но вернемся к рассказу о первом нашем вечере в городе Святого Павла, о первой встрече с «паулистами» — работниками искусства.

Побродив немного в тот вечер по центру города, мы взяли такси.

Занимая место рядом с шофером, я увидел перед ветровым стеклом фотографию двух чудесных ребятишек и под ними какую-то надпись по-испански. Сопровождавший нас сотрудник посольства перевел: «Папа, не забывай, что мы существуем».

Вместо наших «Не уверен — не обгоняй» так здесь предупреждают против лихачества. В другом такси была печатная табличка с надписью, исполненной юмора: «Если будешь спать за рулем — проснешься в аду или в раю».

До театра «Арена» было недалеко, но ехали мы все же довольно долго. На центральных улицах Сан-Паулу одностороннее движение, и, чтобы попасть в нужное место, нередко приходится делать основательный крюк. Было уже довольно поздно — двенадцатый час ночи, когда мы добрались до театра «Арена». Тем не менее нас ожидала вся его труппа. Она невелика — человек пятнадцать всего. И сам театр — крошечный, в зале всего 156 мест. Сцена его открытая, выдвинутая немного в партер, почти без оборудования и, по существу, представляет собой эстрадную площадку.

Мы уселись вперемежку с хозяевами на скамьях и стульях, и один из руководителей театра коротко рассказал нам историю «Арены». Театр этот создала группа молодых актеров и режиссеров лет восемь назад. Основатели решили ставить пьесы, которые помогли бы бразильцам осознавать, что они, бразильцы, — народ, который имеет свою культуру и может ее развивать, может быть самостоятельным.

— Многие пьесы, которые мы выбирали, цензура запрещала, — сказал он. — Нам очень туго приходилось не раз. Но нас полюбили зрители. В этом зале часто приходилось ставить дополнительно стулья, беря их взаймы на вечер-другой в соседней таверне. И все же только восемь — десять актеров мы можем оплачивать постоянно. Когда же в пьесе нужно больше действующих лиц, энтузиасты играют в долг. Сейчас мы репетируем «Ревизора». Да, вашего Гоголя. Собралась вся труппа! Хотим создать острый, современный для нашей страны спектакль!

Потом пошли вопросы к нам. Их было бесчисленное множество, самых разных. И наверное, беседовали бы мы в маленьком полуосвещенном зале «Арены» долго, если бы во втором часу ночи не пришел молодой, ладный парень с веселым, необычайно привлекательным взглядом темных глаз. Это был певец-шансонье Толедо. Застенчиво улыбаясь, он извинился за опоздание и пояснил, что выступал по телевидению, а туда его редко пускают, и потому ему нужно было воспользоваться случаем. Толедо тоже хотел включиться в расспросы, но один из присутствующих, композитор Виктор С., запротестовал и попросил его спеть что-нибудь для «русских друзей».

Не чинясь ни капельки, Толедо разыскал где-то за сложенными в углу декорациями гитару, присел и запел. Точнее, под монотонный аккомпанемент он повел выразительным речитативом несложную, но очень приятную мелодию. Почти после каждой строфы в зале вспыхивал смех, кто-то подхлопывал ему, ударяя себя по коленке. Не понимая смысла песенки, — он пел на португальском, — мы все же поддались очарованию исполнения. Закончив первую песенку, Толедо улыбнулся на аплодисменты и запел вторую, Потом третью.

Наверное, уже давно прокричали вторые петухи, когда он перестал петь и мы встали, чтобы поблагодарить его и хозяев и попрощаться.

— Толедо сейчас ежедневно собирает полный зал в нашем театре, — сказали нам. — Он поет у нас бесплатно, помогает по-товарищески.

— У вас я пел бы также задаром, — добавил сам Толедо, улыбаясь своей застенчивой улыбкой. — И мне очень хотелось бы этого!

Потом мы шли по странным тихим и темным авенидам города Святого Павла. Почти все рекламы были погашены, а собственно уличное освещение здесь скудно, как, впрочем, почти во всех городах капиталистического мира. Сверкали лишь то там, то здесь буквы слов «Кока-кола» да «Филипс». Мне почему-то стало очень грустно. Впрочем, вероятно, потому, что в сердце возникла тревога за маленький театр «Арена», окруженный толпой небоскребов, за смелых ребят, которые ведут борьбу за национальное и серьезное театральное искусство, так нужное народу, стараясь вырваться из-под влияния всяческого «бродвейства».

В ушах у меня долго звенел несильный, приятного тембра голос Толедо. Вот его песенка о том, как простой бразильский крестьянин-пастух — гаушо — заблудился в квартале вилл богачей «Европа». Когда он свернул на улицу Кубы — увидел красный свет, а по улице ЮСА его не пустил полицейский, сказав, что «вперед идти тебе нельзя». Тогда бедный гаушо пошел по авениде Бразилии, и закружилась у него голова — движение по ней было и туда и сюда…

Тонкий, изящный сатиризм этой и других песенок Толедо и принес ему славу.

Мы прощались с Сан-Паулу, окидывая его взглядом почти с двухсотметровой высоты, с плоской крыши самого большого тогда дома города — небоскреба «Италия».

Авениды, зажатые другими небоскребами, казались каньонами, прорытыми в скалах из стекла и бетона темными потоками автомашин. И шумел огромный город, как водопад, глухо и неумолчно. Несколько гигантских «королевских пальм» в сквере у национального театра казались отсюда травинками, а стая голубей, пролетевших над их кронами, — горсть снежинок. Несколько старых зданий прошлого и начала нынешнего веков потонули среди небоскребов.

Директор-администратор «Италии» сеньор Альбано угостил нас очень вкусным кокосовым коктейлем.

— За успехи и счастье «паулистов»! — говорю я ему, поднимая стакан.

— Приезжайте еще! — отвечает Альбано. — Мы всегда рады тем людям, которые хотят дружбы!

Думается, что это было сказано искренне. Слишком солнечно было на крыше самого высокого дома в Бразилии.

 

НА ЮГЕ БРАЗИЛИИ

Чем дальше мы едем на юг, тем становится прохладнее, и вечерами приходится надевать плащи. И все же «холодный» юг Бразилии — это наш самый южный юг! Здесь, в штатах Парана и Риу Гранди до Сул, климат примерно Средиземноморья. Здесь не знают, что такое снег. И двум ребятишкам, привязавшимся к нам в холле отеля «Игуасу», в столице штата Парана — Куритибе — было очень трудно объяснить, что же такое снег. В конце концов они поняли, что он похож на вату из мороженого.

На юге Бразилии исключительно благоприятные условия для землепашества и скотоводства. В районе Куритибы многие долины заняты обширными кофейными плантациями. Далее главными культурами становятся хлопок и пшеница. А на склонах пологих холмов, там, где удалось ликвидировать заросли, круглый год под открытым небом пасутся стада. Так же, как в аргентинской пампе, за ними следят пастухи — «гаушо», оберегая от хищников и воров и наблюдая за тем, чтобы в прудах и колодцах была вода.

Эти края, так же как местность на пути от Рио в Сан-Паулу, напоминают наш Северный Кавказ.

Вот только растительный мир часто удивляет. В Куритибе и ее окрестностях сохранились небольшие рощи странных сосен — араукарий. Издалека они похожи на пинии Италии — этакие длинноногие грибообразные деревья. А вблизи совсем не похожи на деревья. Если обрубить у северной елки все ветви, кроме тех, которые раскинулись во все стороны, опускаясь к земле у комля, и перевернуть ее — получится араукария. Ее крона веер мощных ветвей, приподнятых на макушке вверх, как рожки канделябра. В долине реки Игуасу растут пышные, приземистые пальмы и корнепуски, почти безлистные деревья, цветущие розовыми и фиолетовыми цветами, точно воткнутыми в сучки. Поистине — многообразен растительный мир Бразилии! Даже имя свое эта страна, по удивительному совпадению, получила от названия дерева — «бразил», драгоценного дерева тропических джунглей с необычайно прочной и весьма красивой древесиной.

На крайнем юге Бразилии, у границ ее с Уругваем, расположен город Порту Аллегри, в переводе с испанского — Веселый порт. Когда-то так называли его французы-колонизаторы. Он стоит в устье реки Гуаипа, впадающей здесь в огромное озеро Дие Патос, соединенное с океаном проливом. На проливе этом, собственно, и расположен океанский порт Риу Гранди — порт Большой Реки. Французские открыватели этих берегов и здесь ошиблись — приняли озеро за гигантскую реку, как в то время, когда ставили первые дома в Рио-де-Жанейро. Река здесь Гуаипа!

Мы прилетели в Порту Аллегри на стареньком самолете «Дуглас», похожем на наши первые «ИЛы» и казавшемся крошечным после современных трансокеанских лайнеров.

Почти везде в Бразилии нас встречали очень приветливо. Но в Порту Аллегри особенно тепло, я бы сказал, задушевно и дружески. На аэродром организаторы встречи привезли даже «мисс единственную» — красавицу, избранную королевой на Всемирном конкурсе красоты в прошлом году. «Единственная» — Мария Варгас — оказалась очень милой и скромной девушкой лет двадцати — двадцати двух, яркой брюнеткой. Она прелестно контрастировала с русской красавицей Аллой Ларионовой, украшавшей нашу небольшую делегацию, и местные кинофотооператоры, естественно, это учли!

Порту Аллегри показался мне поначалу маленьким Сан-Паулу. Центр его застроен примерно такими же небоскребами, а на авенидах Боргес-де-Медейрос и Андрадас шумит такой же нескончаемый поток автомашин и сверкают многоцветные рекламы.

Но на другой день, когда мы осматривали его уже при свете дня, оказалось, что Порту Аллегри имеет свои особенности. С двух сторон его омывают воды реки Гуаипа. На северной окраине города она не так широка, и через нее построен современный мост с подъемным центральным пролетом. А на западе устье этой реки так полноводно, что дальние ее берега чуть проглядываются.

На холме над рекой, единственном на плоской равнине, две телевизионные студии. Здесь нам пришлось выступать, и здесь мы познакомились с очень интересным человеком Сержио Жокманом. Он был очень мало похож на бразильца. Русоголовый, изящный, с немного язвительной улыбкой на нервных губах, Сержио пришелся нам по душе своей прямой откровенностью.

— Да, я сын состоятельных родителей. Но я живу своим заработком — комментирую события. Часто это кое-кому не нравится, и в конце концов меня выгонят. Но все же я буду говорить, не оглядываясь на угрозы, на поношения меня, как «левого», буду говорить о мире во всем мире, о том, что судьбы человечества в сотрудничестве, а не вражде людей…

Прощаясь, мы сказали ему, что, если он приедет в Советский Союз, будем рады увидеться с ним и показать ему Москву с Ленинских гор, так же как показал он нам Порту Аллегри с холма телестудий.

— Конечно, я хочу побывать в России. — И добавил еще тише: — На родине своих предков. Мой дед бежал из Петербурга. Давно. Он был участником покушения на Александра Второго. Я вспомнил об этом сейчас, впервые увидев людей из чужой мне сейчас и все же манящей и дорогой почему-то Советской России. Впрочем, дорога мне еще Италия, там родилась моя мать.

Знакомство с городом Порту Аллегри состоялось у нас на второй день после приезда. Но с «гаушо» — так называют себя коренные порту-аллегрийцы — мы встретились в первый же вечер.

В одном из лучших кинотеатров города, «Марокас», в тот вечер впервые показывали «Гамлета» режиссера Григория Козинцева. Отправляясь на премьеру, мы немного нервничали. В Порту Аллегри очень редко демонстрировались советские фильмы. Как и везде в Бразилии, экраны заполоняли американские картины, и бразильцы привыкли к ним, к «вестернам» и «секс-бомбам», джеймс-бондам и примитивным детективам. Пойдут ли они покупать билеты на серьезный, двухсерийный фильм, да еще «Гамлет»? Гамлетов они видели, вероятно, на экранах уже несколько. Ведь до советской экранизации шекспировской трагедии она переводилась на язык кино семнадцать раз!

К счастью, наши опасения не оправдались. Зал «Марокаса» был переполнен. Но не только это обрадовало нас, а и то, как встретили советских киноработников тысячи полторы зрителей. Они встали, когда мы вышли на сцену приветствовать их, и устроили долгую овацию.

Во многих странах мне пришлось последние годы перед началом демонстрации нашего фильма выходить на сцену, подсвеченную «юпитерами», и говорить о гуманистических идеях советского кино, о мире и дружбе между народами. Почти всегда аудитория была отзывчива на мои и моих товарищей слова. Но никогда мне не забыть радость, пережитую на краю света, в бразильском города Порту Аллегри, в тот вечер, радость от сознания того, как огромно то, что есть — Союз Советских Социалистических Республик. Ведь его, наш советский народ, более полувека пробивающий дорогу в будущее людей земли, горячо приветствовали тогда «гаушо».

Мои товарищи также никогда, наверное, не забудут вечер в кино «Марокас» в Порту Аллегри.

В тот вечер, первый вечер на земле штата Риу Гранди до Сул, Алла Ларионова, Эльдар Рязанов и я еще раз испытали большую радость от встречи с простыми людьми Бразилии.

Из кино «Марокас» гид, переводчик и местный фотограф Семен Брейман повез нас в Клуб культуры, созданный в городе общественными усилиями. Там, приурочив открытие именно к нашему приезду, давался старт «Курсам любителей кино».

Клубы любителей кино есть во многих странах. Здесь такой клуб, названный «курсами», начинал работать впервые.

Около пятидесяти человек (нам сказали — главным образом педагогов, врачей, студентов) собрались в зале клубного кафе. Столики его были отодвинуты в сторону. Лишь один оставлен посередине, и около него несколько кресел, для нас — гостей и организаторов курсов. После кратких речей-приветствий профессор местного колледжа сеньор Ронсиф начал вступительную лекцию о современном кинематографе. Сотрудник торгпредства переводил нам его речь отлично, без запинки. Профессор говорил о том, что основоположниками настоящего, современного кинематографа в мире являются русские писатели и режиссеры. Он назвал Толстого, Горького, Достоевского и Чехова теми писателями, которые оказали наибольшее влияние на мировую литературу и, следовательно, на киноискусство, а режиссеров Эйзенштейна и Довженко теми новаторами, которые создали основы современного кино. Не думаю, чтобы этот профессор специально для нас говорил об этом. По своим общеэстетическим концепциям он был чрезвычайно далек от нашего понимания задач и целей литературы и искусства. Очевидно, он старался быть объективным, и только.

В далеком-далеком бразильском городе снова мы увидели проявление интереса к нашей русской и советской культуре, желание познакомиться с ней лучше и, несомненно, какое-то приятие великой гуманистической сути ее.

На другой день после встречи в Клубе культуры и наших пресс-конференций во всех местных газетах появились корреспонденции с довольно точным изложением нашей позиции и даже одобрительными замечаниями!

А в тот вечер я долго не мог заснуть, мысленно повторно переживая все, что произошло за день. Причем невольно я сравнивал приемы, оказанные нам в Порту Аллегри и в городе Куритибе.

Там, в столице штата Парана, нас суховато, но вежливо встретили, а на ужине, устроенном хозяином большинства кинотеатров города бизнесменом Верди, говорились положенные слова о гостеприимстве. Однако никто, кроме двух-трех корреспондентов, к нам не подходил. А когда студенты университета пригласили нас в гости, Вилли Огурцов сообщил нам, что они якобы будут заняты как раз в назначенный для встречи час. И встреча со студентами не состоялась.

Белобрысый, улыбающийся Вилли Огурцов не скрыл свою причастность к полиции. Этот русский парень попал в Бразилию вместе с отцом, бежавшим с оккупированной территории вместе с фашистами. Он все расхваливал нам поначалу свою жизнь в заморской стороне. Причем пределом его мечтаний, как оказалось, было… купить дешевую, подержанную машину, «чтобы можно было катать девочек».

Удивительно примитивным типом оказался этот отпрыск папы — предателя родины, приставленный к нам. Не понравилось нам в столице кофейного штата Парана.

В Порту Аллегри у нас было потом еще много встреч с самыми разными людьми, в том числе с губернатором штата, с префектом, коммерсантами и художниками, писателями и журналистами. И так же, как первые встречи, все другие были или откровенно дружескими, или, во всяком случае, проникнутыми взаимной заинтересованностью.

Однажды в беседе с сеньором Димосом — одним из руководителей крупной фирмы «Дос Диариос», владеющей несколькими фазендами (имениями), я посетовал на то, что в Бразилии нам пока пришлось повидать только города, пригородные виллы и поселки, а времени у нас мало — скоро придется двигаться домой.

Сеньор Димос понял намек и откликнулся на него немедленно — приглашением отправиться завтра же, если мы сможем, в его фазенду Шамба.

Ранним утром, «по холодку» мы выехали познакомиться хотя бы чуть-чуть с бразильской деревней. За новым мостом через реку Гуаипа свернули налево, на узкую дорогу, которая завертелась между невысокими холмами. В долинах, среди фруктовых и цитрусовых деревьев, то и дело мелькали крыши небольших крытых черепицей или листьями домиков хуторов. Обычно неподалеку от них, отодвинув заросли к вершинам холмов, желтело жнивье или, будто посыпанные пухом, распластывались плантации хлопка. Но чаще свободное от кустарников и леса пространство занимали огороженные колючей проволокой выгоны со стадами пестрых коров.

Даже вблизи от столицы штата кругом было много не освоенной еще земли. И мы не встретили по пути ни одной деревни, ни одного поселка, если не считать двух или трех усадеб-фазенд с несколькими строениями поблизости от дома хозяина — фазендейро — или его управляющего. Оказывается, и хутора, как правило, не личные владения «гаушо». Почти все они принадлежат крупным землевладельцам — латифундистам, потомкам колонизаторов края, или компаниям, вроде «Дос Диариос». «Гаушо» лишь арендуют участки.

Плодородная, красноватая земля, ровный теплый климат на всем юге Бразилии дают возможность получать очень высокие урожаи и содержать скот круглый год под открытым небом. Однако бразильское сельское хозяйство развивается очень плохо, а труженики-землепашцы влачат нищенское существование. Об этом постоянно пишут местные газеты и журналы. Обусловлено такое положение вещей низкими закупочными ценами на зерно, хлопок, фрукты, мясо и кожу, которые диктуются торговыми компаниями, реализующими продукты труда «гаушо».

Сеньор Димос видит выход из создавшегося положения только в капитализации бразильской деревни. Он говорил мне:

— Только когда крупные фирмы, вроде нашей, будут владеть землей и по-новому организуют сельскохозяйственное производство, наша деревня достигнет расцвета!

Что ж, как и Шатобриан, он мыслит шире, чем многие. Конечно, крупные фирмы дадут фазендам больше машин и удобрений. Но расцветет ли бразильская деревня тогда? Конечно нет. Так же бедны и бесправны будут те, кто сейчас в условиях полуфеодального хозяйства обрабатывают землю и пасут стада.

Усадьбу фазенды Шамба мы увидели из-за поворота сразу совсем близко.

За небольшим прудом, среди пальм, открылся одноэтажный длинный дом с террасами и лоджиями. Три гигантских дерева затеняли его фасад. Немного поодаль от «каза гранде» (большого дома) проглядывались небольшие строения типа «финских домиков», жилища служащих фазенды, метрах в ста — еще два приземистых каменных сарая.

Сеньор Димос угостил нас в «каза гранде» отличным, как везде в Бразилии, черным кофе и затем повел осматривать хозяйство фазенды.

Оказалось, что все оно — в двух этих сараях. Здесь разместилась лаборатория и пункт искусственного осеменения, телятник и «родильное» отделение, оборудованное автопоилками и кормушками с механизированной подачей корма.

Фазенда Шамба — это своего рода фабрика породистого крупного рогатого скота. Сюда из Англии было завезено стадо гемпширов, которое теперь разрослось и позволяет улучшать местный малопродуктивный скот.

Вначале гемпширы плохо переносили круглогодичное содержание на воле. Особенно молодые. Поэтому-то на фазенде и был построен телятник. Но уже через два-три года «англичанки», как и местные коровы, стали постоянно жить и телиться на пастбищах.

Эти пастбища разбиты на секторы «зеленого конвейера» и удобряются по определенной системе. Нам пояснили, что на «отработанном секторе», то есть где съедена трава, новая вырастает через две-три недели зимой и летом.

Мы прошли на одно из таких пастбищ. За дорогой, обсаженной пальмами и странными деревьями, покрытыми розовыми цветами, лежало ровное поле. С трех сторон его окружал густой лес. У опушки справа, среди кустиков, стояло кучкой стадо буро-пегих коров. Неподалеку, склонившись на седле, казалось, дремал пастух с винтовкой за плечами. Круг лассо свисал с луки его седла.

Там, где было стадо, трава была высокой и сочной. А в двухстах метрах ближе к середине поля начиналась полоса, откуда недавно перегнали коров к опушке. Здесь луг был основательно вытоптан, и красноватая почва проступала на кочках и бугорках. И вся эта широкая полоса земли была похожа на огромное полотно пестрой ткани твид.

— Сюда теперь будут внесены удобрения, — пояснил сеньор Димос, — а пока травостой возобновится, стадо перегоняют в сектор «А», к опушке леса слева отсюда. Там, как видите, уже луг зеленеет.

Действительно, яркая, изумрудная зелень покрывала площадь сектора «А».

Благословен климат юга Бразилии!

В сумерках мы вернулись в Порту Аллегри и стали собираться в обратный путь. Путешествие по Бразилии подходило к концу. Мало пришлось увидеть в этой интереснейшей стране. И все же, подумал я, укладывая свой походный чемодан, встреча с ней состоялась.

К сожалению, не удалось нам побывать в городе Бразилиа, в столице этой страны, выстроенной в полупустынных районах центрального плоскогорья.

Нам рассказывали, что производившие геодезическую и геологическую съемку местности партии и первые группы строителей потеряли там несколько десятков человек, растерзанных ягуарами и умерших от укусов змей.

Но нам посчастливилось дважды увидеться с единственным в мире и, наверное, в истории человечества архитектором, который построил город по своему видению, по своим проектам, — город Бразилиа.

Этот архитектор — Оскар Нимейер.

Когда мы вернулись из поездки на юг в Рио-де-Жанейро, он пригласил нас сначала в мастерскую, а потом на свою виллу на склоне одной из гор, окружающих этот город.

Мастерская Оскара Нимейера на последнем этаже дома в конце авениды Атлантик, она невелика: всего одна комната — зал, я думаю, не более восьмидесяти квадратных метров площадью.

Знаменитый архитектор невысок ростом, очень смугл, с изумительно выразительными, большими карими глазами.

— Здесь мы работаем главным образом над проектами зданий, которые сооружаются в других странах, — сказал он. — Другая моя студия — в городе Бразилиа. Там мне приходится в последние годы проводить несколько месяцев в году. Вы видели, что там выстроено?

Фотографии зданий и интерьеров столицы Бразилии широко известны, и поэтому мы попросили хозяина показать нам какие-нибудь новые его архитектурные решения. Он согласился и положил перед нами два огромных альбома с чертежами и фотографиями.

Здесь были проекты отелей и клиник, административных зданий и вокзалов. Почти все они характеризовались смелостью решения, своеобразием. Но мне запомнились два проекта: отеля где-то на средиземноморском берегу и аэровокзала.

Оскар Нимейер предложил построить тот отель не на крутом берегу и не у самого моря, в полосе пляжа, как, вероятно, решил бы любой другой архитектор, а соединив пляж и вершину нависшей над ним скалы стометровой башней. Вход в это здание он сделал посредине ее — с плоскогорья. Таким образом, отпала необходимость в фуникулере, его заменили обычные лифты.

Другой его проект — аэровокзала — также поразил меня остроумием и смелостью. Знаменитый зодчий предложил здание его сделать овальным и поместить в середине летного поля. Благодаря этому все самолеты могли бы без труда причаливать к нему со всех сторон. Конечно, въезд в этот аэровокзал должен быть через подземный туннель.

Оскар Нимейер сказал нам, что скоро поплывет в Европу с выставкой своих работ, и посетовал на то, что в родной стране ему сейчас работать трудно. Это не требовало пояснений. Оскар Нимейер — лауреат Международной Ленинской премии мира и не скрывает, что он коммунист по своим убеждениям. И, несмотря на то что в Бразилии он один из самых известных людей, в условиях атмосферы разнузданной антикоммунистической пропаганды и репрессий против прогрессивных сил, ему часто, как говорится, «суют палки в колеса», даже иногда вызывают на допросы в полицию.

О популярности этого, пожалуй, лучшего ученика и последователя Ле Корбюзье можно судить хотя бы по тому, что в Рио-де-Жанейро есть авенида Нимейера, а отели, школы и даже рестораны называются его именем во многих других городах страны.

Накануне отъезда из Рио-де-Жанейро домой мы встретились с Оскаром Нимейером еще раз на его вилле.

Вилла эта оригинальна, как и все, что строил и строит архитектор. Она двухэтажная и вписана в ребро скалы среди дремучих джунглей. Задняя стена ее — камень этой скалы. Вилла очень невелика. Гостиная со стеклянными полукруглыми стенами образует второй этаж, а в первом четыре небольших помещения, из окон которых чудесный вид на зеленое ущелье и океан вдали.

Оскар Нимейер и его супруга вспоминали свое посещение Москвы и говорили, что, как только представится возможность, они снова приедут в Советский Союз.

Вскоре после возвращения на родину я прочитал во французских газетах: Оскар Нимейер принял предложение руководства Французской коммунистической партии — создать проект нового здания ЦК партии в Париже.

А через несколько лет увидел его уже построенным.

Как и все или почти все, что создал великий современный зодчий, здание это оригинально, своеобразно. Оно — тоже новое слово в архитектуре. Место для него выбрали в Бельвиле — районе Парижа, прославленном своими революционными традициями, на площади имени полковника Фабиена, героя Сопротивления гитлеровским захватчикам. Стены здания — из стеклянных плит, укрепленных в стальном переплете. Они имеют чуть зеленоватый оттенок и плавно искривлены и поэтому кажутся как бы поставленной на ребро огромной волной, омывающей площадь. С верхнего этажа, хотя здание это и не высотное, видно далеко, видны и Нотр-Дам, и холм Монмартра, и, конечно, Эйфелева башня, и группа небоскребов района Дефанс…

Я любовался Парижем однажды отсюда, так же как с площади у Сакре-Кэр… Но, как всегда, думая о великом городе, вдруг вспомнил Рио-де-Жанейро, мастерскую Нимейера на Копакабане и его виллу у скалы, охваченную буйной зеленью тропических джунглей. И его самого, его большие, выпуклые, теплого коричневого тона грустноватые глаза, глуховатый голос…

— Я люблю свою родину, свою Бразилию… Как бы хотелось увидеть ее шагающей в будущее… Свободной, независимой от… капитализма…

Что ж, мы все хотим этого…

 

ЛЮДИ НА НИЛЕ

Невысокий худощавый человек появился под вечер в моем номере отеля «Семирамис» в Каире. Складки, идущие от носа к уголкам рта, нервное, сухое лицо.

Это давний знакомый, знаменитый кинорежиссер арабского мира Юсеф Шахин. Он окинул взглядом комнату, задержал на секунду внимание на панораме за широким окном-дверью, ведущим в лоджию. Там в теплых сумерках угасал оранжевый закат, качались на Ниле фелюги с длинными косыми парусами, а дальше, на другом берегу, вспыхивали огнями окна многоэтажных домов района Гизы. Была поздняя осень семидесятого.

— Здравствуйте. Некарашо! — сказал Шахин.

Далее он продолжал по-французски, как всегда, экспрессивно и нервно, изредка вставляя в речь русские слова, главным образом «некарашо», и «я не хотеть». Он рассказал мне о том, что поставленный им кинофильм о дружбе и сотрудничестве между советским и египетским народами, о великом проявлении этой дружбы и сотрудничества, фильм о сооружении Асуанской плотины и гидроэлектростанции здесь, в Каире, неожиданно подвергся убийственной критике.

— Нет, вы подумайте, мсье Ситин, что происходит! — почти кричал он, резко размахивая обеими руками. — После смерти президента Насера у нас подняли голову противники хороших отношений с Советским Союзом. Некарашо! Я считаю, что они, эти люди, дальше своего носа не видят. И они ругают мой фильм потому, что он показывает плодотворность нашей дружбы и сотрудничества. Я не хотеть больше работать! Я не буду переделывать «Люди на Ниле»!

Разволновавшись, Шахин то вскакивал с кресла, то снова садился, лицо его посерело.

— Ради бога, успокойтесь, Джо, — сказал я ему несколько раз, но он продолжал возбужденно, почти истерически, почти в крик, возмущаться статьями в египетских газетах, где его упрекали в «искажении», в «неверном» отражении действий некоторых чиновников — персонажей фильма, которые по ходу повествования тормозили, например, доставку оборудования на стройку в Асуане.

— Некарашо! Тре, тре мове! — бушевал Шахин. — Мелкие политиканы хотят убить, растоптать произведение киноискусства своими мелкими придирками ради своих мелких интересов карьеристов и антидемократов. Как они смеют выступать против прославления подвига строителей Асуана! А в этом суть моего фильма!

С большим трудом удалось успокоить гостя, постепенно переводя разговор на другую тему. Шахину недавно в Москве сделали операцию в ухе. Я и поинтересовался, как он теперь, лучше слышит.

— Очень карашо! — ответил он.

Потом я спросил, как поживает его жена-француженка, мадам Коллет, симпатичная болезненная женщина с большими карими глазами, почти арабскими.

— Спасибо за внимание. Карашо.

* * *

С высоты нескольких километров великая африканская река Нил видится узкой светло-коричневой ленточкой, даже шнурочком, в обрамлении нешироких полосок зелени. А вокруг, вплоть до дымного всегда в здешних краях горизонта, всхолмленная, желтая с черным пустыня покрыта извилистыми, как поверхность мозга, морщинами — руслами «вади», высохших рек и ручьев. Когда-то — а по геологическим понятиям совсем недавно — тысяч десять лет назад всего, здесь шумели тропические джунгли, бродили стада слонов, жирафов и буйволов, таились хищники…

Бо́льшую часть Египта занимает эта пустыня — восточная часть Великой Сахары.

Асуан показался впереди, прямо по курсу самолета. Ленточка Нила была перегорожена строящейся плотиной, как ручеек дощечкой. За ней далеко на юг, меж пологих холмов, простиралась сизо-голубая чаша уже заполнявшегося водохранилища. Ближе по правобережью прижались к кофейного цвета реке две-три сотни домиков. Немного в стороне еще дома-кубики. Белые, как на макете, — поселок строителей. И неподалеку серые бетонные ленты посадочных полос аэродрома на желтом песке, обнимающем Асуан со всех сторон.

…Добравшись до отеля и переодевшись полегче (несмотря на январь, температура воздуха здесь за тридцать), еду с встречавшим директором фильма «Люди на Ниле» на съемки. Хорошее шоссе ведет из поселка к плотине. Но только приблизившись вплотную к ее подножию, или иначе к нижнему бьефу, по серпантину, проложенному в черных скалах, начинаешь поражаться грандиозности этого сооружения. Что величественные пирамиды Гизы! Горным хребтом нависает плотина над грохочущим, бурлящим, в струях, как напряженные бицепсы, в пене потоком. Он вырывается стремительными гигантскими фонтанами из донных ее отверстий.

Вверху, у «края неба», по спине плотины жучками ползают бульдозеры, сооружающие автостраду. На склоне, круто обрывающемся в долину Нила, тоже ведутся работы. Сглаживается, равняется скат, ставятся опоры ЛЭП. Ближе к правому берегу реки в тело плотины врезано здание — белые стены с рядами узких окон — машинного зала гидроэлектростанции. Там уже монтируются первые турбины и генераторы. Одна из турбин, выкрашенная в оранжевый цвет, похожая на огромную лепешку, лежит на большой барже, пришвартованной стальными тросами к черным, гладким, окатанным водой камням немного ниже по течению. В этом месте поток, вырвавшийся из донных отверстий, сливается с другим, более спокойно текущим от левобережья, где в сливной части плотины еще не закрыты все створы нижних водоводов.

Грандиозна панорама Асуанской гидроэлектростанции! Я дивлюсь масштабам сооружения. Спускаюсь к урезу вод потока. Бросаю в него щепочку. Ее подхватывают и несут свитые тугие струи с огромной скоростью…

Кто-то сверху, от дороги, машет рукой и кричит мне что-то. В звенящем грохоте не разобрать, но понять можно: меня предупреждают, чтобы я был осторожен, не сорвался с гладких черных валунов. Выбраться из потока живым вряд ли удалось бы. А мне не хочется уходить от берега укрощаемого Нила. Отсюда открыта вся стройка. Видны другой берег реки и остров, что против городка Асуан. На острове кокосовые пальмы и развалины древнего сооружения.

Я видел много великих рек. Наши сибирские — непревзойденной чистоты и красоты Ангара и неоглядно могучий Амур — пожалуй, больше, мощнее Нила. Но на берегу этой реки ощущаешь особое чувство, воспринимаешь ее по-особенному.

Тысячи лет назад в долине Нила, немного южнее Асуана, в Абу-Симбе, и к северу, в Луксоре, и еще дальше на север, в Саккаре и Гизе, в дельте реки были большие поселения огромного египетского царства. Здесь была одна из колыбелей цивилизации. Древние египтяне достигли немалого в технике и науке, строили сооружения, сохранившиеся до сих пор. Храмы богов и дворцы, гробницы-пирамиды фараонов. Многие годы уходили на их постройку. Величайшая из пирамид Хуфу-Хеопса в Гизе, что на окраине современного Каира, строилась полвека!

А вот Асуанская плотина — пятилетие. Пожалуй, и ее тело уложено больше половины камня и грунта, затраченного на все пирамиды! Но не в грандиозности этого сооружения наших дней, если думать о смысле вещей и человеческих свершений, конечно, главное. Главное в том, с какой целью трудились люди тогда и теперь. Под испепеляющим солнцем тропика Козерога, — а он обвивает земной шар здесь, — в знойном мареве ветров пустыни, дни, месяцы, годы…

Тогда-то по воле и ради тщеславия земных властителей и во славу туманного пантеона богов. Ныне — из желания построить новый дом, новое государство для себя, впервые после долгих лет подчинения феодалам и иностранцам.

Для египтян тысячелетия Нил был добрым и злым одновременно. Добрым, когда спокойный летний паводок приносил на поля феллахов плодородный ил и влагу. Злым, когда (а это бывало часто) паводки превращались в опустошительные наводнения. Голод и болезни тогда уносили в царство теней жителей многих селений.

В конце прошлого века английские инженеры по заказу колониальных властей построили на великой африканской реке подпорную, невысокую, в несколько метров, плотину. Она позволила увеличить немного площадь орошаемых земель. Длинноволокнистый «египетский» хлопчатник, выращиваемый на них, высоко ценился на рынках Европы. Но эта плотина не могла подчинить Нил человеку, спасти от наводнений. Один из английских инженеров писал в то время, что своенравная африканская река всегда будет грозным дамокловым мечом, нависшим над долиной и дельтой Нила, всегда будет время от времени губить посевы, скот, людей.

Опыт советских гидростроителей помог решить дерзкую задачу укрощения Нила. Они создали проект плотины и водохранилища в Асуане, которые, накапливая миллионы кубометров воды, позволят хорошо регулировать сток и одновременно построить гидроэлектростанцию большой мощности и тем самым создать электрический фундамент национальной промышленности освободившегося от феодализма и колониальной зависимости Египта.

…Сухая, звенящая глина под ногами. Однажды смоченная дождем, она затвердела камнем. А недавно в Асуане прошел дождь — впервые за три года! Изнывая от жары, мы медленно поднимались по обочине дороги к гребню плотины. Один за другим нас обгоняют самосвалы Минского автозавода и «ЗИЛы». И вот наконец вершина плотины. С ее гребня открывается простор водохранилища. Поверхность его в мелкой шоколадного цвета ряби. Уровень воды еще не достиг максимальной отметки, и все же обнимаемое холмами рукотворное озеро протянулось до горизонта.

Там, в дальнем его конце, сейчас тоже идут исторического значения работы: там, в Абу-Симбе, распиливаются на блоки и поднимаются на крутой срез прибрежной скалы статуи древних богов и обожествленных властителей Египта. На недоступной для затопления при заполнении чаши водохранилища высоте они будут вновь собраны, реставрированы и сохранятся еще на века и века.

Пройдя по гребню плотины с полкилометра, мы снова спустились вниз, на уровень нижнего бьефа, на плоский полуостров — треугольник, образовавшийся между двумя потоками: слева — от водоспуска и справа — от выходящего из донных отверстий турбинного зала будущей гидроэлектростанции. На полуострове несколько дощатых домиков и палаток. Около одной из них на треноге под зонтом большая съемочная кинокамера. Здесь «полевой стан» группы, создающей фильм «Люди на Ниле».

Из ближайшего домика навстречу выбегает Юсеф Шахин в шортах и расстегнутой рубашке. За ним степенно выходит главный кинооператор картины Александр Шеленков и его жена, тоже оператор, Ван Чен. На головах у них соломенные украинские шляпы — брыли. И все же лица их обгорели на тропическом солнце до красно-бурого тона.

Шахин ведет нас на маленькую веранду одного из домиков и сразу же, шагая из конца в конец ее, начинает возбужденно рассказывать о ходе съемок. Идут они «карашо», и он надеется, что в ближайшие дни завершит работу в Асуане и переедет с группой в Каир.

Шеленков тоже доволен. Но он не скрыл от нас: есть в работе шероховатости. Не всегда, например, вовремя, в назначенный утренний час, когда солнце еще не добралось к зениту и все предметы выглядят рельефнее и снимать лучше, собирались люди на массовки. Нервировало и то, что проявка снятой пленки производилась в Москве, за тридевять земель, и поэтому он, главный оператор, не мог быстро узнавать, есть брак в отснятом материале или нет. То были обычные претензии к организации съемок.

В съемочных группах, особенно в экспедициях, почти всегда случается что-нибудь непредвиденное. Фильм не серийная продукция, а штучная. Всего не предусмотреть. Особенно в необычных условиях. Во время съемок на натуре случается иногда такое, что нарушает планомерный их ход. То погода испортится, то актер или актриса прихворнут, то, как ни стараются ассистенты, не найдется людей нужного «типажа» для массовки и т. д. и т. п.

Но бывает и так: режиссер-постановщик плохо подготовится к съемкам очередного эпизода с вечера, и на следующий день группу лихорадит. Если мизансцена не размечена на местности, оператору приходится искать точки и ракурсы для камеры, а время проходит, солнце поднимается выше, тени меняют вид объектов и т. д. и т. п.

Юсеф Шахин снял до того, как ему поручили постановку фильма «Люди на Ниле», много фильмов. В книге известного французского киноведа Жоржа Садуля «Арабское кино» он назван одним из виднейших режиссеров Арабского Востока. Уже первые его фильмы показали, что он по-настоящему талантлив.

Ко времени постановки «Людей на Ниле» за его плечами был большой опыт. А опыт — везде опыт, в любом деле. В искусстве он тоже много значит.

Шахин ежевечерне, иногда до глубокой ночи, готовился к съемкам на следующий день: он разрабатывал подробную диспозицию по каждому эпизоду и заранее давал группе соответственные указания.

Вечером в тот же день он показал мне очередную свою разработку. В ней было точно расписано по времени, кто и что в съемочной группе должен делать. Начертил он и кроки — схематичные рисунки — мизансцен отдельных кадров.

— Вначале группа удивлялась скрупулезности, детализированности моих указаний, — сказал Шахин, показывая мне все это. — Может быть, некоторые даже обижались, что я им напоминал, например, в каком порядке будем мы снимать или когда точно должен быть готов грим. Потом привыкли, и дело пошло карашо. А знаете, почему я так придирчив к гримерам? — добавил он. — На здешнем солнце грим долго не держится, оползает. Солнце в Асуане сильней, чем «диги» в павильонах «Мосфильма»!

Было уже за полночь, когда в номер Шахина заглянули наши актеры Владимиров и Анатолий Кузнецов. Владимиров, представительный, статный, играл главного советского консультанта на строительстве гидроэлектростанции, Анатолий Кузнецов — его переводчика.

Они искали меня, чтобы предложить пройтись немного по набережной, «освежиться» перед сном. Несмотря на усталость, я согласился.

На недлинной набережной вдоль главной улицы городка, пожалуй, было действительно прохладнее. За парапетом ее шумел странно и грозно темный Нил, лизал черные камни и несся, несся вдаль, в ночь, к краю земли, определить который было трудно. Он уходил куда-то под тусклые звезды. С трудом я различил семиточье ковша Большой Медведицы и нашел низко над горизонтом Полярную. Нил стремился прямо на север.

От реки шло тихое колебание воздуха, более свежего, чем в сотне шагов в стороне.

— Ночью здесь немного жутковато, — сказал Владимиров. — Ощущаешь такое… Точно висишь над бездной, а там, внизу, во тьме, — история человечества! Брр!.. И тысячу… и две тысячи, и пять тысяч лет назад ушедшие в эту бездну люди попирали своими ногами те же черные камни. Причем люди не обезьяноподобные, а культурные люди, тоже строители! И почему-то кажется мне, будто я бывал здесь…

И мне стало немного жутко в этой спокойной и тревожной почему-то одновременно ночи.

— Память рода «гомо сапиенс», что ли? — добавил Владимиров, помолчав. — Ну, а теперь домой, спать, товарищи, спать! Утром Джо стружку снимет, если опоздаем.

На другой день я вылетел в Каир. Надо было переговорить с руководителями египетской киностудии «Мисрфилм» о том, как будем устраивать торжественные премьеры фильма «Люди на Ниле» в Москве и столице Египта. Мы предлагали сначала показать ленту в Советском Союзе, потому что монтировать фильм Шахин должен был на «Мосфильме».

Руководители «Мисрфилм» и министерства культуры Республики Египет не стали возражать против такого предложения. В первый же день мы об этом условились, и до самолета на родину у меня оказалось два дня более или менее свободных. Можно было, сделав необходимые визиты, получше осмотреть Каир.

В столице Египта я бывал раньше. Но каждый раз в суете деловых встреч, пресс-конференций и выступлений на знакомство с городом времени почти не оставалось. И запомнились: жаркие улицы, забитые машинами, цветы жасминного дерева, которые пахли экзотически резко и терпко, — их совали продавцы в окна автомобиля, как только он тормозил в застопорившемся потоке машин на площади Тахрир или проспекте Каср-Нил. Запомнились, конечно, пирамида Хуфу-Хеопса, сфинкс в предместье Гизы и сам Нил кофейного цвета, рассекающий город, фелюги с косыми длинными парусами. На первый взгляд тогда Нил мне показался у́же Невы!

Теперь я спокойно ходил по шумным улицам огромного города (десять лет назад в нем было более четырех миллионов жителей, ныне — около восьми!), изредка останавливаясь, чтобы выпить стакан апельсинового сока. Его тут же готовили, выжимая машинкой из трех-четырех плодов. Несмотря на зиму, было тепло, днем двадцать два — двадцать три градуса. Однажды я добрел до базара — «сука», такого же, как и в других городах арабского мира: в узких улочках тысячи лавчонок. В продаже там — все со всего света, от японских транзисторов до изделий местных кустарей из сафьяна и разнообразной чеканки. Чеканщики трудились в своих лавчонках, и в районе базара, где их было много, воздух, казалось, дребезжал от стука молоточков, которыми они выбивали узоры на латунных заготовках подносов, тарелок, чаш.

Побывал я и около старого кладбища — «Города мертвых». Туда «неверным» вход заказан. Издали кладбище — скопление обычных беленых маленьких домиков окраины; вблизи тысячи мазаров — надмогильных построек, — чаще с куполообразными крышами. Лишь кое-где в «Городе мертвых» маячили фигуры людей, пробегали собаки.

Неподалеку от него, по дороге в аэропорт, стоит «Мертвый дом». За чугунным забором, шагах в ста от уличной магистрали, красивое трехэтажное здание с башенками, шпилями, напоминающее старые замки на Луаре, во Франции. Засохшие пальмы, платаны и кустарники окружают его.

Мне рассказывали, что дом этот принадлежал богатому торговцу французу и он в отместку за что-то не завещал «замок» своим родственникам, а повелел оставить свое владение в неприкосновенности, таким, каким оно было при его жизни. Он даже заранее нанял пожизненного сторожа. Пока этот сторож был жив, вокруг «замка» все зеленело, а когда умер, все погибло. Так и стоит «Мертвый дом» в окружении засохших пальм и платанов — свидетельство мрачного чудачества и неразумной силы законов частнособственнического общества.

В районах Каира, примыкающих к базару и «Городу мертвых», живет трудовой люд. Это один из окраинных, наиболее густонаселенных районов столицы Египта. Впрочем, точнее надо назвать его перенаселенным. Об этом свидетельствует неисчислимое количество детворы, заполонившей переулки, тупички и дворики между двух-трехэтажными «доходными» серыми или желтыми домами, совершенно безликими. Нет здесь ни единого зеленого кустика. Душно, пахнет пылью и каким-то варевом. А ребятишки возятся среди картонных ящиков из-под консервов и другого хлама, смеются, жуют лепешки, скачут через веревочки, гоняют тряпичные мячи.

У домов на стульях около дверей сидят старые женщины в темных одеяниях, закрыв лицо до глаз. В маленьких кофейнях только одни мужчины. Многие в национальных белых балахонах — галабия. Мне говорили, что это не работающие в городе родственники и друзья каирцев из деревень, крестьяне-феллахи. Их пригнало сюда желание хотя что-нибудь заработать или получить от родных и друзей.

Магазины, а точнее — лавчонки, встречаются в этом районе довольно редко. Совсем мало кинотеатров, но много мечетей. Маленьких, иногда обстроенных вплотную жилыми домами, с невысоким минаретом, похожим на трубу.

В Каире вообще огромное количество мусульманских храмов. Среди них несколько знаменитых в исламском мире, например мечеть Мухамеда Али на холме в юго-восточной части города. Ее пятидесятиметровые, острые, как иглы, минареты видны почти со всех концов огромного города.

Пожалуй, не менее знамениты богато украшенные резьбой по камню мечети Хасана, Рафаи и аль Муайада.

Посещение мечети доступно для всех и так же, как пирамид Гизы, входит во все планы туристических маршрутов по городу. Неподалеку от мечети Хасана, памятника периода правления Египтом мамлюками, цитадель Салладина — своего рода маленький кремль.

Накануне отъезда домой, вечером, друзья, работавшие в Каире, увлекли меня к пирамидам, на сеанс «света и музыки». Я бывал уже у Сфинкса и пирамид Гизы несколько раз, но только днем, когда палило солнце, вереницы туристов, изнемогая от жары, почти не слушая гидов, медленно бродили по каменистым тропам, лениво фотографировались у верблюдов или на верблюдах, на расшитых блестками ковровых седлах вместе с погонщиками в национальных арабских одеяниях. Эти погонщики, обгоняя друг друга, на своих дромадерах (одногорбые верблюды) атаковали каждую прибывающую автобусом группу, и по-английски да и на других языках, зная несколько зазывных слов, предлагали желающим прокатиться на верблюде или сфотографироваться.

В тот вечерний час их не было. Точнее, они отдыхали вдали, у костров, около убогих палаток-навесов, а их верблюды пытались подкрепиться сухими колючками тут же, смутными тенями вырисовываясь на закатном небосводе.

Неподалеку от Сфинкса есть ресторан. Почти все столики его расставлены под открытым небом. Тут же смотровая площадка — огорожен кусочек пустыни, и на нем ряды стульев и скамьи. Когда темнеет, их занимают туристы, привезенные на сеанс «света и музыки».

В здешних краях часов в восемь вечера, даже в летнее время, уже темень, ночь поглощает пирамиды, и лишь Сфинкс, который стоит недалеко, метрах в пятидесяти, проглядывается бесформенной глыбой. И вот начинается первый сеанс «света и музыки». Мощные динамики передают увертюру из «Аиды», вспыхивают цветные прожекторы. Сначала высвечивается Сфинкс. Затем столбы света падают на пирамиду Хеопса — желтые, красные, зеленые… Музыка. Теперь уже другие мелодии звучат в пыльном воздухе. Музыка время от времени замолкает, и тогда из динамиков далеко разносится голос диктора. Он рассказывает о пирамидах, о том, кто их строил, когда и зачем… В Гизе две главных. Самая большая Хеопса — построена почти пять тысяч лет назад из двух миллионов трехсот хорошо отесанных блоков желтоватого известняка. Она была облицована голубыми изразцами. Их давно уже обобрали и пустили на украшения. Строили эту самую знаменитую пирамиду сто тысяч рабов почти полвека. Неподалеку от нее пирамиды — усыпальницы фараонов той же династии Хуфу: пирамида Хефрена примерно такого же размера, как Хеопса, и поменьше — пирамида Микерина.

* * *

Прошло несколько месяцев. Юсеф Шахин, закончив съемки в Египте, приехал в Москву и смонтировал на «Мосфильме» картину об Асуане. «Люди на Ниле». Из Каира прибыли руководители египетской киностудии «Мисрфилм». Им и представителям египетского посольства показали эту работу, и она была одобрена. И тогда назначили день премьеры фильма «Люди на Ниле» в московском кинотеатре «Мир». Представить первым советским зрителям фильм «Люди на Ниле», его создателя режиссера Юсефа Шахина и рассказать хотя бы коротко о его творческом пути поручили мне.

Хороший, интересный человек, талантливый кинематографист Юсеф Шахин. Всегда он очень искренно и доброжелательно говорит о советских людях, о нашей стране. Он наш друг и, взявшись за трудную работу — создание фильма «Люди на Ниле», доказал это на деле.

Юсеф Шахин большой, настоящий патриот своей страны.

— Я хочу, и я делаю и буду делать честные фильмы о жизни своего народа, — часто повторяет он в интервью корреспондентам и нам, советским его друзьям.

Но сказать первым нашим зрителям на премьере фильма только это — слишком мало. Каков он как художник, как режиссер?

В книге Жоржа Садуля много справок о работах Шахина. Первый свой фильм он снял около двадцати лет назад. Назывался он «Небо ада». В нем дебютировали впоследствии ставшие очень знаменитыми арабская актриса Хамама и алжирец Омар Шериф. «Небо ада» получило несколько премий и дипломов на международных кинофестивалях и сделало имя Шахина известным в мире кино. Вскоре Шахин снял фильм «Каирский вокзал», потом «Землю», «Продавец колец», «Джамиля». Жорж Садуль назвал Шахина «продолжателем неореализма», прогрессивного направления в киноискусстве, родившегося в Италии в послевоенные годы.

Действительно, в фильмах этого арабского режиссера главные герои почти всегда люди из народа или прогрессивно мыслящие деятели. Он внес новую струю в кинематограф арабских стран, издавна главное внимание уделявший сентиментально-любовным драмам людей обеспеченных и богатых.

В свои фильмы, даже в оперетту «Продавец колец», Шахин всегда вводит социальную проблематику. Не случайно поэтому именно он взялся делать фильм об Асуанском гидроузле — сооружении огромного экономического и социального значения для Египта. Обо всем этом я и рассказал первым советским зрителям на премьере в «Мире» фильма «Люди на Ниле». Зрители тепло встретили фильм. Посол египетской республики благодарил мосфильмовцев за создание фильма о дружбе между советским и египетским народами. И Юсеф Шахин окрыленным и радостным уехал в Каир. Теперь премьера фильма должна была состояться там…

И вдруг… На «Мосфильме» было получено сообщение от «Мисрфилм», что «Люди на Ниле» этой египетской студией не одобрен. В чем дело? Почему? На эти вопросы представители студии давали уклончивые ответы. Вскоре «Мосфильм» получил от Шахина паническую телеграмму. Он сообщал о том, что многие египетские газеты ругают его работу и его самого.

Наконец дело стало проясняться, почему в Каире газеты и студия так реагировали на фильм. Из писем руководителей «Мисрфилм», встреч и разговоров представителей «Мосфильма» с деятелями египетской кинематографии выяснилось, что «Люди на Ниле» не понравились кому-то в новом садатовском правительстве страны. Критика фильма носила явно предвзятый и весьма наивный характер. Причины ее, очевидно, были глубже и значительнее сделанных мелких придирок.

Почему же изменилось отношение к фильму? Ведь сценарий его мы обсуждали вместе с руководителями египетской кинематографии и министерства культуры, совместно одобрили, ведь ответственные люди на первых просмотрах приняли работу Шахина очень благожелательно…

* * *

В тот первый день моего нового посещения столицы Египта, в семидесятом году, в отеле «Семирамис» Юсеф Шахин откровенно сказал о причине такого «поворота» в оценке фильма: подняли голову политики — противники дружбы с Советским Союзом. Тогда они еще не решались выступать по крупным политическим вопросам. Они выбрали мишенью своих нечестных нападок явления искусства и литературы. С опорочивания наших дружеских культурных связей они начали обработку общественного мнения своей страны…

…Когда Юсеф Шахин немного успокоился, я позвонил товарищам из съемочной группы «Мосфильма», вызванным в Каир. Они пришли и сказали, что всемерно помогут режиссеру внести в фильм приемлемые поправки. Тогда Джо совсем успокоился, и разговор пошел о конкретных вещах, о порядке дополнительных съемок и т. д. Потом мы все вместе поужинали, и уже за полночь я вышел проводить Шахина на набережную.

Ночь была безветренная и душная, как почти всегда в здешних краях. Шумел Нил. Вдали через мост Ал-Тахрир, в цепочке ярких огней, как черточки азбуки Морзе, бежали машины. Белая цапля неожиданно возникла на парапете безлюдной набережной. Она нехотя взмахнула крыльями и исчезла, нырнув в тьму.

Тихо урча мотором, из-за поворота к отелю выехало маленькое белобокое каирское такси. Шахин остановил его и стал прощаться.

— Меня здесь все зовут «сумасшедшим Джо». Говорят: «Зачем плывешь против течения?» А я не могу подлаживаться под политиканов. Я знаю, что народу нашей страны нужно дружить с вашим. Я уверен, что кино должно помогать в осмыслении событий, а не развлекать любовными историями. Нет, мсье Ситин, я уеду куда-нибудь… Здесь мне работать не дадут…

Он снова разволновался. Таксист, огромный, толстый человек, невозмутимо ждал. Выпуклые глаза его безучастно смотрели вдоль набережной.

— Да, уеду и буду все равно снимать реалистические фильмы. Да, пусть я сумасшедший!

И он покрутил пальцем у виска.

— Все образуется, Джо, — наконец мне удалось прорваться со своей репликой. — Так говорила когда-то давным-давно мне старая нянька в нашей деревне. Успокойтесь, Джо. Вот будет очередной Московский международный кинофестиваль. Вы приглашены членом жюри. Увидимся в Москве. Приезжайте с мадам Коллет. А сейчас она вас, наверное, заждалась. Передайте ей мой привет…

Откуда-то из тьмы выскочил парнишка в белом галабия с букетиками цветов жасмина на палочках.

— Плиз, плиз! Гуд!

Шахин отмахнулся от мальчишки, и он исчез, точно нырнул в ночь, как недавно белая цапля.

— До встречи в Москве. Доброй ночи, — неожиданно спокойно сказал Шахин.

Мы обнялись, он сел в машину, и она умчалась. А я постоял еще немного, думая о судьбах художников, прогрессивных художников этой страны, явно менявшей политический курс покойного президента Насера.

Впрочем, и в некоторых других странах «третьего мира» нелегко жить и работать таким художникам. Вспомнился Сембен Усман из Сенегала. Хорошо, что международная известность дала ему независимость и «неприкасаемость»… Вспомнился Гауссу Диавара — поэт из Мали, посвятивший много своих произведений образу Ленина.

Как им трудно, как тяжко, когда «политические курсы» в их странах подвергаются давлению неоколониалистов и империалистов. Лишь собственные силы души помогают им жить и творить для своих народов, для будущего родины.

* * *

Творческая судьба Юсефа Шахина далее сложилась так. Он закончил переделку фильма «Люди на Ниле». И тем не менее в Египте его выпустили на экраны на очень короткий срок. Тогда Шахин предложил студии «Мисрфилм» новую тему, но не нашел поддержки своим планам. К тому времени из трех государственных киностудий Египта две были переданы в частное владение. И ему заявили, что «Мисрфилм» загружена. И знаменитый режиссер уехал в Алжир. Там он снял фильм «Воробей» — фильм о патриотизме и стойкости простых египтян перед лицом израильской агрессии. Судьба этого фильма оказалась такой же нелегкой. В Каире власти его запретили показывать. Потом Шахин получил возможность сделать фильм «Возвращение блудного сына», собрав деньги на постановку по крохам от разных продюсеров.

В фильме «Возвращение блудного сына» Шахин снова рассказывал главным образом о простых людях своей страны и вел разговор со зрителем о патриотизме, о необходимости для каждого гражданина честно выполнять свой долг перед родиной.

Новую свою работу он привез на X Московский международный кинофестиваль летом семьдесят седьмого.

На второй или третий день после начала фестиваля Юсеф Шахин зашел к нам в номер гостиницы «Россия», где находился «штаб» советской киноделегации. Как и семь лет назад в номере отеля «Семирамис», он двигался быстро, говорил экспансивно и, казалось, излучал энергию. И все же он был каким-то другим. Меньше жестикулировал. Произносил слова медленнее. Около глаз его прибавилось морщинок, резче обозначилась складка, идущая от носа к уголкам рта.

Мы обнялись.

— Садитесь, Джо, закуривайте!

— Не курю больше. Вот посмотрите.

Он расстегнул верхние пуговицы сорочки. От горла вниз по его груди белел ровный рубец.

— Была операция на сердце. Но теперь все карашо. Три месяца отдыха, и вот я здесь с новым фильмом «Возвращение блудного сына». Вы его видели?

— Видел. Работа хорошая.

Шахин радостно улыбнулся.

— Карашо? А может быть, некарашо? Скажите честно!

— Да нет, все в порядке.

Усевшись в кресло, он рассказал о своих делах. Когда задумал новую картину — «Блудного», пришлось снова убеждать, ругаться, настаивать, просить. Государственная киностудия «Мисрфилм» субсидии не дала. Частные кинофирмы предлагали делать развлекательный, коммерческий фильм…

— Вы знаете, друзья, — говорил он, — сейчас в Каире такие типично буржуазные фильмы стали финансировать несколько продюсеров, заработавших деньги на спекуляциях разными импортными товарами или получивших тайно кредиты от голливудских «Семи сестер». Занялась этим делом даже Магда. А государственная студия снизила уровень производства. Мне пришлось собирать деньги у товарищей, помогли алжирские друзья, те, которые субсидировали постановку «Воробья». Очень трудно было. Наверное, поэтому и сердце у меня сломалось, и пришлось его ремонтировать капитально. Хорошо, что успел до операции закончить съемки.

Юсеф Шахин потирает рукой рубец на груди и некоторое время молчит. А я вспоминаю первую, давнюю, много лет назад, с ним встречу в Бейруте. Тогда он впервые показывал свой фильм-оперетту «Продавец колец» с участием прославленной ливанской певицы Фейруз. И у меня щемит сердце: очень Джо изменился с тех пор! Внешне. Ведь он не стар, ему нет пятидесяти. Но не только сердце у него больное. Я уже говорил, что в период работы над фильмом «Люди на Ниле» ему пришлось перенести сложнейшую операцию уха. Блистательно сделал ее в Москве профессор Преображенский, спас Джо от прогрессирующей глухоты.

Однако по-прежнему он горячится, речь его экспрессивна, и охвачен он новым замыслом.

— Есть проект сделать фильм, — говорит Шахин, — совместный фильм трех-четырех арабских стран — Алжира, Сирии, Ливана. Фильм о борьбе за мир на Ближнем Востоке. Фильм о людях, отдающих себя интересам и судьбам будущих поколений. Детей, внуков и правнуков. Реализм и современная романтика должны стать его основой. Как у вашего великого Довженко!

Пожалуй, действительно в творчестве Юсефа Шахина прорывается «довженковское» — романтическая приподнятость, пафос, размах в постановке проблем жизни.

— Я беседовал вчера с вашим министром кинематографии. Он меня принял так тепло, он тре симпатик! Может быть, советские киностудии, «Мосфильм» примут участие в создании такого фильма? Я так завидую, по-хорошему завидую советским режиссерам. Какие у них возможности для работы! Конечно, свои трудности у вас есть. Но совсем другие, чем у нас, не финансовые, не организационные, а творческие, без которых вообще не может рождаться искусство. «Лишь тот достоин счастья и свободы, кто каждый день идет за них на бой». По-моему, это бесспорно! Разве не так? И поэтому, потому, что у вас столь широки возможности для художника в его главном призвании бороться со злом во имя добра и счастья людей, вас все более и более любят кинематографисты во всем мире.

Шахин поднял руку и показал на флаги стран — участниц московского кинофестиваля, в тесном строю колышимых теплым июльским ветром над балюстрадой восточного фасада гостиницы «Россия».

— Кинематографисты из девяноста стран приехали в Москву. Так ведь? — спросил Шахин.

— Девяноста двух, если быть точным.

— И каждый раз к вам на Московский кинофестиваль их приезжает все больше и больше?

— Да.

Шахин немного помолчал, потом задумчиво, тихо сказал:

— «За гуманизм в киноискусстве, мир и дружбу между народами». Какой великолепный, глубокий по смыслу, боевой и человечный девиз выбрали вы для своего кинофестиваля. Это и мой девиз с тех пор, как я понял, что художник не может жить в башне из слоновой кости, что должен он работать для счастья людей. Только так! Я люблю людей. Свой народ… Простите, что отнял у вас много времени.

Шахин поднялся.

— Обьенто (до скорой встречи)! Завтра я уже должен уехать. Но в Москве надеюсь быть зимой.

— Обьенто, Джо! Всегда рады видеть вас. Привет мадам Коллет.

Шахин тепло улыбнулся.

— Она са ва (в порядке).

И вышел, чуть сутулясь. Раньше я этого не замечал.

Юсеф Шахин, знаменитый арабский кинорежиссер, снова пошел в бой.

…С помощью друзей-кинематографистов в Алжире, Ливии, на родине он собрал денег и снял фильм «Александрия. Почему?». Это кинорассказ о своей молодости, о людях разной политической ориентации в период борьбы с фашистскими захватчиками в Северной Африке в начале сороковых годов. Свои симпатии в фильме он отдал тем его героям, которые были за независимость Египта, за борьбу с фашизмом и империализмом. Огромный успех имела «Александрия. Почему?» на кинофестивале африканских стран и стран арабского мира в Карфагене…

Юсеф Шахин приехал и на XI Московский международный кинофестиваль. Мы, конечно, опять встретились. Джо по-прежнему экспансивен, полон творческой энергии. Как всегда, настроен дружески к нам, к Советской стране.

— Москва очен, очен карашо, — говорит он по-русски и продолжает по-французски: — Маяковский писал: «Я хотел бы жить и умереть в Париже, если б не было такой страны Москва». Я говорю вместо Париж Москва. И хочу умереть все же на родине. Хотя очень, очень трудно там теперь… Вы понимаете?

— Конечно, понимаем…

Юсеф Шахин снова вернулся в мир, где так трудно честному художнику, в мир, где настоящий художник объят всегда тяжкой атмосферой неуверенности в завтрашнем дне, где всегда ощущает жестокость общества, разъединяющего людей, где нет у него свободы творить во имя будущего людей и своего народа. В нелегкую жизнь вернулся крупнейший режиссер арабского мира Юсеф Шахин. Пожелаем ему здоровья и новых творческих успехов!

 

СЕНЕГАЛЬСКИЙ СТРЕЛОК

 

МАСКИ

Вечереет. Комнату медленно заволакивают сумерки. Резкие черты африканских масок на стене сглаживаются. Теперь видны лишь темные пятна на фоне светлых обоев. Я зажигаю лампу на столе, снимаю с гвоздика крайнюю маску и кладу перед собой.

Она из Анголы. Коричнево-красное дерево. Неведомый умелец вырезал из него странное, злое лицо. Узкие глаза-щели. Прямой заостренный нос. Тонкие губы кривятся в полуулыбке. В ней надменность или презрительность. От негроидного типа у маски лишь курчавые волосы, вырезанные особенно тщательно. Среди ангольцев я не видел таких лиц. Возможно, что в глубинах страны, среди множества племен, есть и такое, люди которого столь не похожи на других черных африканцев. И может быть, это племя теперь во вражде к новому, революционному порядку в Анголе? Потому безвестный ваятель-резчик и сделал эту маску немного зловещей, недоброй, показал лицо врага своего народа.

Снимаю со стены и кладу рядом другую маску. Она сделана из дерева серого, как бетон, цвета. Она плоская, вроде барельефа. Глаза у нее тоже узкие, но рот губастый, а нос утолщенный. Маска чуть заметно улыбается. Она добрая. Это работа известного конголезского мастера Манжонго. Он живет в небольшом белом домике в саванне, километрах в тридцати от Браззавиля — столицы Народной Республики Конго. Сыновья помогают ему делать деревянные скульптуры. Его домик в саванне наполнен ими, и передняя большая комната похожа на музей. На стенах и на скамьях здесь сотни масок и статуэток.

И другие маски своей маленькой коллекции раскладываю на столе: из стран Западной Африки — Мали и Сенегала, Гвинеи и Гамбии, Гвинеи-Бисау. Из черного, до блеска отполированного сначала шкуркой, а потом ладонями мастера дерева — эбена. Они в общем похожи одна на другую. Оскалом рта, вырезом глаз, иногда, несмотря на широкую улыбку, угрюмым или веселым выражением. В то же время все они очень разные. Одна похожа на скульптурный портрет, другая стилизованная и, видимо, изображает какое-то чудовище джунглей или духа из огромного пантеона африканских языческих божеств.

Кроме того, как и другие произведения любого художественного промысла Черного континента, произведения из глины, стекла, раковин, скорлупы ореха, серебра и т. д., хотя они и массовые изделия, несут на себе отпечаток индивидуальности людей, их создавших. Нет двух одинаковых масок!

Маски Африки — отзвук, эхо прошлого населяющих ее народов и племен. Они были предметом культовых церемоний и обрядов, так же как статуэтки, бывшие тотемы, священные охранители домашних очагов, охотничьих угодий, стад, здоровья.

Старые маски и скульптуры теперь трудно найти в самой Африке. Они собраны в музеях Европы и за океаном. Но и молодые государства континента создают свои хранилища предметов древних культов и художественного творчества народов.

Я был в таком музее в Конакри — столице Республики Гвинея. Он еще не устроен как следует, занимает небольшой домик, и его экспонаты систематизированы лишь приблизительно. Энтузиасты работники музея собрали здесь все же довольно большую коллекцию, главным образом скульптур-статуэток старых времен, барабанов — тамтамов и оружия — копий, луков и стрел, щитов. Многие из них попорчены временем, изгрызены термитами и муравьями. Даже крепчайшее «железное» дерево, черный и серый эбен, и всем известное красное легко поддаются челюстям этих насекомых саванны.

Обычная высота статуэток от четверти метра до метра. Чаще это изображения женщин с замысловатыми прическами и сидящими на их головах стилизованными птицами, обезьянами или украшенные рогами антилоп — символ плодородия.

Есть в музее, конечно, и маски. В древности таких масок, как в моей коллекции, делали мало. Для культовых обрядов изготовлялись большие, как щиты, маски из палочек, шкур зверей и змей, стеблей трав и лиан и украшались перьями птиц джунглей и орнаментами из ракушек. С помощью ремешков такие маски укреплялись на голове и плечах колдунов или танцоров, исполнявших ритуальные танцы.

Теперь обрядовые маски делают лишь в глухих районах некоторые племена, например, догонов в Мали. Догоны демонстрируют их «в деле». Они показывают добравшимся к ним туристам в известной мере модернизированные церемонии — танцевальные аттракционы в масках на различные темы, например, охота, уборка урожая, праздник луны и т. п.

Помимо старых ритуальных масок в музее в Конакри собраны также и современные изделия художественного промысла Западной Африки.

В наши дни здесь развилось массовое производство деревянной скульптуры — масок, статуэток и различных украшений. В столице Мали Бамако, в Национальном институте искусств, помимо факультетов, где обучают музыке, живописи и ваянию, театральному искусству, есть мастерские для обучения резьбе по дереву и изготовлению всяческих вещиц из металла, главным образом серебра. В других странах этого региона есть своего рода частные школы ваятелей-резчиков, в том числе семейные, как у Манжонго. Они образуются вокруг заслуживших себе известность мастеров.

А в больших городах Черной Африки на окраинах построены для туристов так называемые «деревни искусства». Это несколько хижин характерной для данной местности архитектуры, крытых жесткой желтой травой саванн или пальмовыми листьями. Они служат киосками для торговли предметами художественного промысла. А в тени деревьев здесь же ремесленники изготовляют маски, статуэтки, барабаны-тамтамы, браслеты и броши из металла и раковин. В Бамако есть даже своего рода торговый и ремесленный центр сувенирного промысла — пассаж «Артизана». В нем расположено несколько десятков мастерских и прилавки для продажи изделий.

Массовость производства масок и статуэток, украшений, конечно, отразилась на их художественном качестве. И все же они являются теми «вещами-свидетелями», которые, когда на них смотришь, будят воображение и воспоминания. Но главное, пожалуй, для каждого, кто заинтересовался жизнью огромного Черного континента, — это то, что они помогают яснее представить себе своеобразие трагической истории населяющих его народов.

Древняя история африканцев плохо изучена. Далеко не достаточно знаем мы и о более близких временах жизни многих племен и народностей, издавна заселявших континент к югу от Сахары. Однако совершенно ясно, что когда из Северной, «белой» Африки на юг хлынули арабские завоеватели, то именно они, и особенно их религия — ислам, сломали древнюю африканскую культуру. Подчиняя себе народы, арабы не устанавливали тех колониальных порядков, которые характеризовали отношения пришельцев-европейцев и аборигенов в последующие времена. Завоеватели накладывали на племена и народности налоги, брали рабов в свою армию и для услуг, но оставляли «самоуправление», характерное для племенного общинного строя. В джунглях и саваннах оставались властители-царьки, короли и князьки, племенные вожди. Позднее, особенно в Западной Африке, складывались даже крупные государства, например царство Мали, занимавшее огромную территорию от Нила до Атлантики. Но арабы везде насильно обращали африканцев в ислам, и это наложило на местную культуру особый отпечаток. В некоторых регионах ислам укрепился, вошел в быт и стал определять отношения между людьми и их культуру. Как известно, законы Корана запрещают изображение в рисунке или скульптуре живых существ — человека и всех животных. Поэтому древнее искусство африканцев — скульптура по дереву — в этих регионах «ушло в подполье»… В других местах государственная религия арабских завоевателей, насильственно воспринятая, в значительной степени преобразовалась, а точнее — вошла в своеобразный симбиоз с языческими верованиями аборигенов. Это наблюдается во многих районах и в наше время.

В Западной Африке, например, в деревнях некоторых племен сосуществуют муллы, марабуты (исламские священники-учителя) и колдуны. Здесь живы еще некоторые культовые обряды и ритуальные церемонии заклинания духов, жертвоприношений им. До сих пор с соответствующим ритуалом где-то изготовляются и «настоящие» маски и тотемы. Но они редко попадают на рынок к туристам. В моей маленькой коллекции, пожалуй, есть только одна такая — из Анголы, подаренная министром культуры Джасинто. Другие — произведения современных мастеров и ремесленников. И все же изделия художественного ремесла, африканская деревянная скульптура в особенности, — это, повторяю, эхо далеких времен, доносящее до наших дней своеобразие и дух материальной культуры доарабского периода жизни народов и народностей Африки южнее Сахары. В то же время в известной степени развитие художественных ремесел здесь в новейшее время порождено колониализмом, потребностями рынка. Европейцев-колонизаторов завораживала экзотика завоеванных стран. В Европе и США охотно покупали маски. Потому их и делали… Все, кому не лень…

 

ГОРЕ́

Самолет садится на аэродром столицы Сенегала — Дакара — со стороны океана. Снижаясь, он проносится над узкой грядой черных камней в белой пене, далеко вдающейся в просторы Атлантики. Это и есть Зеленый мыс — крайняя западная точка Африканского континента. Тогда справа в иллюминаторы виден весь полуостров, на котором построен Дакар. Даже с высоты птичьего полета можно определить, что это современный город. Серая лента автострады очерчивает его по кромке скалистого побережья. Белые многоэтажные дома толпятся в центре. Зеленые куполы могучих сейб и платанов закрывают дома поменьше. В хорошо укрытом от волн заливе — сотни судов в огромном порту.

Приближаясь к аэродрому, самолет пролетает над маленьким маячком Зеленого мыса. Неподалеку на островерхом холме, схожем с терриконом, другой маяк, побольше. У подножья холма, на красноватом фоне земли, среди зеленых и желтых лоскутов полей и садов, признак тропической Африки — приземистые баобабы, как тумбы, увенчанные шапками невероятно корявых ветвей.

И еще видно с самолета, что по другую сторону полуострова, километрах в трех от берега, на еле заметной ряби океанской волны четко вырисовывается силуэт длинного, узкого острова, похожего своими очертаниями на гигантский танкер.

— Остров Горе́ — невольничий остров, — сказал мне сосед по рейсу, указывая на него, когда мне пришлось в первый раз посетить Дакар. — Может быть, такое же страшное место на земле, как Освенцим или Дахау…

Я посетил этот островок. Катерок дотопал до него меньше чем за полчаса. Причалили у старой пристани с подветренной стороны, прямо к плоским камням широких ступеней, вырубленных в скале, которые спускались к самой воде. Они были выщерблены волнами, отполированы ногами людей. Мы поднялись и обошли пол-островка, почти безлюдного в наши дни. Лишь сторожевой пост есть теперь здесь.

Мы осмотрели полуразрушенные приземистые строения и казематы старого форта, дворы, обнесенные каменными, ныне обрушившимися во многих местах стенами. Из кладки их кое-где высовывались проржавевшие толстые железные стержни с кольцами. Дворы служили загонами для невольников. Здесь они жили иногда месяцами в ожидании кораблей, которые отвозили их главным образом за океан, в латифундии и на фермы завоевателей Нового Света.

Подсчитать точно, сколько прошло невольников через «перевалочную базу» острова Горе́, невозможно. Историки лишь приблизительно определяют: из всей Западной Африки было перевезено в Южную и Северную Америки и в Европу более ста миллионов рабов! Осмысливая эту цифру, нужно иметь в виду, что примерно только половина невольников, погруженных на борт судов, достигала живыми гаваней за океаном.

Начали работорговлю португальцы и испанцы, потом «подключились» к этому прибыльному «бизнесу» голландцы, французы, англичане… Огромный флот занимался этим «делом» в XVII—XVIII веках. И оно в значительной мере способствовало освоению земель и благосостоянию колонистов в Новом Свете. Понятно, что работорговля принесла огромные богатства и метрополиям, завладевшим африканскими просторами.

Помнится, осматривая красивый город Бордо, любуясь дворцами и особняками XVIII — начала XIX столетия в самом городе и роскошными виллами вдоль величаво широкой Гаронны, я спросил ректора местного университета, очень живого и умного человека: за счет чего же так богато отстроилась столица Гаскони? Ведь этот в основном сельскохозяйственный и скотоводческий район Франции, в прошлом почти не имевший промышленности, не мог, видимо, накапливать средства для столь широкого и дорогостоящего архитектурного украшения Бордо. Даже если учесть, что в провинции Гасконь испокон веков выращивался виноград и делались на вывоз отличные вина и коньяки. На какой же базе шло огромное строительство в ее столице?

Ректор усмехнулся и ответил:

— На крови рабов… Тогда с пристаней на Гаронне отплывали сотни судов частного владения и муниципалитета, специально занимавшихся добыванием, но больше перевозкой в Новый Свет рабов из наших бывших владений в Западной Африке, да и с Мадагаскара. Львиная доля невольничьих транспортов за океан шла из Дакара. Вы там были? Так вот, есть около него островок Горе́. Там был крупнейший перевалочный пункт работорговли…

Он произнес название островка по-французски, с ударением на последнем слоге. Я подумал, что по-русски оно прозвучит точнее по смыслу — Го́ре…

Итак, европейские колонизаторы, «открыв» Черную Африку, прежде всего значительно обескровили ее, главным образом за счет молодежи. Когда же под влиянием потрясений феодализма, вызванных французской революцией, работорговлю стали запрещать одна страна за другой, начался другой этап колониализма. Африку стали беззастенчиво грабить другими и разными путями и средствами.

Военные и «научные» экспедиции европейцев проникали по рекам в глубь континента и захватывали огромные территории силой оружия или покупали их за гроши у племенных царьков и вождей. К середине прошлого века к югу от Сахары континент был поделен. Лишь Эфиопия и маленькая Либерия сохранили относительную независимость. Колониальные владения Франции, Англии, Португалии, Бельгии и Германии только в западной части Черной Африки в десятки раз были больше по площади, чем размеры метрополий! С тех пор белые там правили, черные работали. Мускулами африканцев возделывались плантации бананов, цитрусовых, кофе, ананасов, добывались железо, медь, золото, алмазы, вырубались ценнейшие породы деревьев — красного, черного и серого эбена. С помощью аборигенов-охотников разгрому подверглась фауна джунглей и саванн; были истреблены миллионы слонов, почти все львы, крокодилы, бегемоты, крупные обезьяны…

В общем колониальное хозяйствование белых принесло им во много раз больше прибылей, чем в свое время торговля людьми! А «взамен» колонизаторы познакомили народности и племена Африки с алкоголизмом, венерическими болезнями, а потом и наркотиками. Лишь самые зачатки культуры им «подарили» колонизаторы. Для коренного населения было построено всего несколько школ и больниц! И вот итог: до крушения колониальной системы уже в наши дни в Черной Африке только три-четыре человека из ста умели читать и писать, а один врач приходился на пятьдесят — сто тысяч коренных жителей!

Однако «туземцам» — так презрительно называли аборигенов континента европейцы — предоставлялось еще «право» — умирать на поле боя за интересы белых хозяев. В первую и вторую мировые войны во французской и английской армиях существовали специальные «колониальные» формирования «зуавов» и «сенегальских стрелков». Их бросали на те участки сражений, где труднее, где можно было ожидать больше потерь в живой силе. Африканцев гибло много, но воевали они отлично, храбро и самоотверженно…

 

СЕНЕГАЛЬСКИЙ СТРЕЛОК

Он вошел в гостиную советского посольства в Дакаре с достоинством, улыбаясь большим ртом. Немного выпуклые, темные, живые глаза его под густыми бровями и выпуклым высоким лбом светились умом. В курчавых волосах, в небольшой бороде и усах поблескивали серебряные нити. Коричневый с легкой сизоватостью цвет кожи на лице и руках подчеркивался белым в синих разводах просторным балахоном — национальной одеждой «бубу» западных африканцев. Чуть опущенные плечи бугрились мускулами. На ногах были сандалии.

— А вот и метр, — сказал мне советник посольства в Сенегале. — Пойдемте, познакомлю.

Так впервые в Дакаре я увидел африканского писателя и кинорежиссера Сембена Усмана.

В тот же вечер мы уединились с ним на балконе и, потягивая разведенный джин, разговорились. Без всякого жеманства, попросту, как товарищу, он ответил на мои вопросы о своей жизни. А предварительно я рассказал немного о себе, о том, что вот уже второй раз приезжаю в Западную Африку и меня очень интересуют ее люди и проблемы в условиях, когда рухнула колониальная система и десятки африканских стран строят свою национальную государственность.

По опыту я знаю, что для хорошей беседы с совсем незнакомыми людьми, особенно из другого мира, важно начать разговор именно так — представившись, а не выспрашивая с ходу у собеседника то или другое, как делают это обычно корреспонденты газет или радио.

— Детство у меня было обыкновенным для родившихся в крестьянской семье у нас в Сенегале, — сказал Сембен Усман. — Деревня наша в саванне стояла на реке Казаманс. Отец рыбачил. Много ли он мог заработать, продавая улов? Как у вас говорят, с трудом лишь «на хлеб и воду». Впрочем, хлеб мы ели редко… Клочок земли у хижины обрабатывали мать и мы, дети. Выращивали сладкий картофель — бататы, просо — миль — и немного земляного ореха — арахиса — на продажу. С пятнадцати лет я стал помогать отцу рыбачить, потом немного учился в школе в Марсасумме и работал учеником у каменотеса.

Молодежь всегда привлекают города. Мне почему-то особенно хотелось жить в столице, научиться управлять машиной, поездить по стране, увидеть мир… Я пошел пешком в Дакар и после долгих поисков работы нанялся помощником к механику в гараже. Вскоре началась вторая мировая война, и меня мобилизовали во французскую армию. Я стал «сенегальским стрелком».

В армии меня обучили вождению автомобиля и на фронт отправили уже шофером грузовика. Сначала на североафриканский фронт, потом на европейский театр военных действий…

— Стало быть, мы с вами старые комбатанты, — сказал я. — Мне тоже пришлось участвовать в сражениях с фашистами четыре года…

Сембен Усман заулыбался, похлопал меня по спине сильной рукой, на ней тихо зазвенел широкий серебряный браслет.

— А это что? Талисман? — спросил я.

Сембен Усман усмехнулся:

— Нет, просто дорогой мне подарок.

Стал раскуривать большую трубку. Молчание затянулось, — может быть, ему не захотелось больше рассказывать о своей жизни? Но я все-таки жаждал продолжить беседу и задал вопрос:

— Когда же вы стали писать?

— После войны. Попал я в Марсель. Мне понравился этот живой, яркий город. В огромном порту его требовались грузчики. Я был силен и стал докером. Вступил в профсоюз. Он и стал моей главной школой жизни. Товарищи из комитета профсоюза помогли мне понять, что такое колониализм. Вы ведь знаете, что вся почти Африка была поделена между европейскими странами. Колониализм поработил нас, людей темного цвета кожи. Мы, как и во времена рабовладения, были бесправны. И то еще помогли мне понять товарищи, что порабощение существует и в Европе, что есть классы-антагонисты и есть борьба угнетаемых за свое лучшее будущее — социализм, есть всемирная дружба трудящихся. Через несколько лет о жизни докеров-африканцев я и написал свой первый роман. Он называется «Черный докер».

Слушая Сембена Усмана, как это часто бывает, я думал о виденном в Африке, и «вторым планом» в моем сознании проплывали картины, дополняя его рассказ.

…Деревенька в саванне под сенью грибовидных акаций. Пять или шесть хижин, похожих на круглые шатры, крытых желтой, упругой, с острыми краями двухметровых стеблей травой. Неподалеку баобаб, и голые ребятишки сбивают палками с его ветвей плоды, напоминающие желтые огурцы, и сосут их кисло-сладкую мякоть. Несколько голенастых маленьких, с осенних наших цыплят, кур роются в пыли. Черноголовая коза жует жесткий стебелек и бессмысленно смотрит на виднеющийся неподалеку желто-бурый поток. У берега реки покачивается длинная узкая лодка-долбленка. Грудой лежат в ней сети.

Хижины деревеньки без окон. Проемы входов занавешены циновками, мерно колеблющимися на ветру. У очагов, сложенных из черных камней, скрестив ноги, сидят пожилые женщины и старик. Он сосредоточенно курит тяжелую трубку из корня эбенового дерева. Лицо его такое же сморщенное, узловатое.

В нескольких шагах молодая женщина в длинной цветастой юбке с малышом, подвязанным за спину, мерно мотыжит красную потрескавшуюся землю, готовит ее под бататы или арахис. Черная, стриженная наголо головка ребенка болтается за ее плечами в такт движениям рук. Но малыш спит.

С баобаба срывается огромная птица, голова ее белая, бесперая, — это гриф. Медленно начинает он парить в горячем воздухе, поднимаясь все выше и выше…

А потом еще картины. Как в немом кино или на экране телевизора с выключенным звуком… По склону холма, покрытого рыжей осенней травой и пятнами воронок от разрывов снарядов, беззвучно раскрывая рты в крике, бегут, падают, ползут, снова бегут или остаются недвижными наши солдаты. Туда, к вершине холма, где то и дело встают огненно-черные столбы разрывов и искрится россыпь огоньков выстрелов. Еще не полностью развиднелось, еще космы тумана, мешаясь с дымом, тянутся по долине Волхова. Лица солдат кажутся темными… Лихой водитель машины, груженной ящиками с патронами и минами, вырывается из-за прибрежного склона в долину, где идет бой, где мы атакуем. Затормозив резко, он выскакивает из кабины, машет руками и тоже что-то неслышное мне сейчас кричит. И лицо у него тоже совсем темное, только белки глаз и зубы посверкивают, когда поблизости вспыхивает разрыв мины или снаряда. Точно он, этот шофер, не тамбовский или рязанский парень, а человек темнокожий, как Сембен.

И еще картины… Шумная, людная набережная бухты, врезанной в город Марсель. К мосткам у ее парапета привязаны и мерно кивают мачтами сотни катеров и шаланд. Катерок побольше, с туристами, берет курс на еле виднеющийся в синей дали моря остров Иф, тот самый, где был заточен Эдмон, будущий «граф Монте-Кристо» Александра Дюма. Проход в бухту с одной стороны сторожит маяк, а с другой — высокий застроенный холм, увенчанный церковью — собором Нотр Дам гард дю Марсель, что в переводе означает: «Наша дама (божия матерь), сторож (хранитель) Марселя».

В синей дали на траверзе острова Иф появляется большой океанский корабль. Огибая маяк, он направляется в порт города, самый крупный порт Средиземного моря. Там темнокожие и белые докеры разгрузят его, обливаясь по́том под жарким солнцем юга Франции. А вечером сменят просоленную робу и пойдут в убогие мансарды — свое нищенское жилье… Марсельский порт вошел в историю борьбы трудящихся. Здесь произошло знаменитое Марсельское восстание. Там родилась «Марсельеза».

«Отречемся от старого мира, отряхнем его прах с наших ног…»

Там и заявил о себе впервые крупнейший писатель современной Африки — Сембен Усман, написав роман «Черный докер».

 

ПОЧЕМУ — КИНО?

С Сембеном Усманом мне пришлось встречаться потом много раз. Он приезжал в Москву, я бывал в Дакаре. Мы беседовали во время этих встреч главным образом о кино. Он стал известнейшим писателем-романистом, автором, помимо «Черного докера», еще нескольких книг — «Родина моя, прекрасный мой народ», «Тростинка господа бога», «Почтовый перевод», «Эмитай», «Хала». Почти все эти книги он писал по-французски и сразу же переводил на язык племени волоф, свой родной язык. Некоторые из них ему пришлось издать за свой счет, за счет гонораров французских изданий, мизерным тиражом на языке волоф.

Проза Сембена Усмана лаконична и выразительна, реалистична и всегда социально остра. В романе «Хала», например, речь идет об очень важной проблеме общественной жизни ряда африканских стран, которые под влиянием извне, под нажимом бывших колониальных властителей, не пошли по пути прогрессивных преобразований и приняли «модель» западной буржуазной демократии. В таких странах, в том числе в Сенегале, в условиях такого социального строя, естественно, начала зарождаться собственная, национальная буржуазия, появился местный «черный капитализм».

О реакционной сущности его, бесперспективности и импотенции в отношении подлинного социального прогресса и говорит писатель в романе «Хала». А сюжет повествования построен на основе судьбы, дел богатеющего на эксплуатации простых африканцев африканца-предпринимателя. В конце концов он терпит крах в делах и личной жизни. Его разоряют конкуренты. Его проклинают сородичи. Его семья рушится.

Я думаю, что творчество Сембена Усмана — пример следования методу критического реализма.

Одновременно в начале шестидесятых он начал снимать фильмы, сначала короткометражные, почти документальные, затем художественные полнометражные. По своим сценариям, в том числе на основе романов.

Почему же писатель Сембен Усман стал кинорежиссером?

Однажды, когда только что вышел из печати его роман «Хала», я прилетел в Дакар из Гвинеи-Бисау. Между нами повелось находить друг друга в Дакаре или Москве, и я сообщил ему о приезде через его друга Полена Виейра, работавшего на телевидении кинокритика и тоже постановщика нескольких фильмов. Сембен Усман позвонил мне и пригласил приехать к нему домой — он немного прихворнул…

…Маленький белый домик писателя стоит на самом берегу океана, километрах в двадцати к северо-западу от Дакара. В десяти шагах о черные камни ритмично бьет всегдашний прибой. Чайки, резко вскрикивая, реют над волнами, ныряют в них за рыбешками. Белесое небо, — оно почти всегда здесь такое, как в степи, — со всех сторон открыто. Солнце уже не так палит — близится вечер. Мы сидим на веранде, она фасадом к океану. Тростниковую крышу ее поддерживает деревянный столб в центре, и потому похожа она на шатер или хижину в саванне.

Двигаясь пластично, точно в медленном танце, жена Сембена подает пиво, сэндвичи и лед. За юбку ее цепляется малыш лет трех, глазастый и курчавый. Это Муса, младший сын. Он смотрит на белого гостя не то чтобы удивленно, скорее с некоторым пренебрежением или превосходством. А старший в Москве, учится в Энергетическом институте. Сембен Усман расспрашивает меня о Москве, о здоровье кинорежиссера Марка Донского (лет десять назад он стажировался у него на Киностудии имени М. Горького), потом о Гвинее-Бисау. Его интересует прежде всего настроение освободившихся менее года назад от колониальной власти португальцев людей этой маленькой страны — соседа Сенегала на юге. Я рассказываю, что все, с кем мне пришлось повстречаться и беседовать в городе Бисау и в селениях, улыбчивы и радостны, что друг к другу обращаются, начиная речь словом «товарищ», что везде идет восстановление разрушенного во время боев с колонизаторами или ими самими сознательно перед уходом из страны. Повреждено там все — ирригационные сооружения, причалы в порту, оборудование предприятий. Освободившемуся народу приходится трудно, но он не только принялся восстанавливать порушенное — сооружаются первые школы и больницы. Он работает с радостью. Вот что особенно бросилось мне в глаза, отмечаю я, — во всех делах в Бисау принимают участие женщины! На островах и в районе Морас меня познакомили с молодыми женщинами — комиссарами по социальным вопросам. Они занимаются организацией медицинского обслуживания, ликвидацией неграмотности, помощью матерям и многодетным семьям. Такие же комиссары самоотверженно работали у нас в России после победы советской власти над интервентами и белогвардейцами более полувека назад. Их называли женоргами — женскими организаторами. Они многое сделали!

— Слышишь, мать? — повернулся Сембен, улыбаясь, к жене. — Твои мечты там, в Бисау, уже проводятся в жизнь! — И, обращаясь ко мне, добавил: — В Сенегале сами понимаете, несколько иная социально-политическая обстановка. У нас, особенно в деревне, еще сильно влияние исламских законов, принижающих женщину. Да и порядки нашей буржуазно-демократической республики, хотя власти и говорят о приятии идей социализма, не способствуют широкому привлечению слабого пола к общественной и государственной деятельности.

Жена Сембена Усмана тонкими пальцами ласково проводит по головке сына.

— Как только он немного подрастет, обязательно снова буду работать, — говорит она. — Обязательно! И комиссаром не побоюсь стать!

— Ты и так у меня комиссар! — смеется Сембен. — По домашним делам.

— Нам теперь этого мало!

Да, мало… Великие исторические события произошли на Африканском континенте в последние десятилетия. Пробудилось национальное самосознание и чувство человеческого достоинства населяющих его народов. Африканцы стали ощущать себя людьми среди людей. Женщины тоже.

Правда, не везде, не во всех освободившихся странах, этот процесс становления новой жизни и мироощущения проходит одинаково. Но в Гвинее-Бисау и в Республике Гвинея, например, где взят курс на социалистические преобразования, народ раскрепостился и женщины все более вовлекаются в общественную жизнь, в производство, в управление делами.

Я вспоминаю снова комиссара по социальным вопросам района Морас в Гвинее-Бисау, юную женщину, которую все зовут ее партизанским именем Аржентина. Энергичную, живую, веселую, напористую. Как она атаковала министра Манекаса, который приехал с нами в «ее» район!

— Почему ты, Манекас, до сих нор не прислал машину-вездеход? Ты знаешь, что она нужна, чтобы помогать больным в джунглях, привозить в больницу рожениц!

И министр смущенно оправдывался.

Малышу Сембена Усмана скучно. Он начинает хныкать, и мать уводит его в дом. А мы продолжаем разговор. Теперь рассказывает Сембен Усман о главном в своей жизни — о своей творческой работе. Мне не нужно задавать наводящих вопросов.

Сембен оттолкнулся от проблемы положения женщин в освободившихся странах Африки и говорит сначала о сложностях, трудностях дорог в будущее, по которым идут эти страны.

— Одни, — говорит он, — приняли социалистическую ориентацию, другие лишь прокламируют ее, третьи перенимают порядки буржуазной демократии. Но всем им в той или иной степени угрожает империализм колониализмом в новой форме. Ограбленных и униженных ранее он хочет продолжать грабить и унижать современным, «законным» путем. «Законным» с точки зрения морали империалиста — путем кабальных договоров с молодыми государствами. Империализм пытается сохранить прежде всего свои экономические позиции. Ведь иностранные монополии до сих пор владеют во многих африканских странах рудниками и приисками, плантациями и фабриками, держат в своих руках торговлю. И чтобы править экономикой и политикой, неоколонизаторы поддерживают реакционные силы и пытаются всячески мешать национальному объединению, процессу сближения народностей и племен. Подкуп, заговоры, убийства прогрессивных деятелей — все они используют.

— Вы знаете, — продолжает Сембен Усман, — что сотни народностей и племен Африки к югу от Сахары говорят на разных языках и наречиях, многие из них издавна враждовали друг с другом. Эту данность ваши ученые называют «трайбализмом». Неоколонизаторы используют ее, натравливая африканцев друг на друга. Гнусный принцип «разделяй и властвуй» был и остается для всех поработителей во всей истории человечества одним из главнейших в политике. Что же мы, африканцы, можем противопоставить неоколониализму?

Ваша Октябрьская революция в конечном счете породила наше освобождение и указала главное направление в борьбе за свое счастье. Нам, очевидно, надо твердо и определенно идти по пути социалистических преобразований и крепить дружбу и единство между народами. И это все яснее и яснее понимают народы Африки. Но, как я уже сказал, вы это знаете, общественно-политический строй в разных африканских странах сложился на сегодняшний день по-разному и движение к социализму в некоторых странах заторможено с помощью неоколониалистов, их подлой политики и экономического нажима. О, как я их ненавижу!

Почти выкрикнул эту фразу Сембен Усман и надолго замолчал. Пыхтел трубкой. Я тоже молчал. Смотрел на темнеющий океан, на разгоравшийся закат. Чайки улетели куда-то. Белая пена прибоя то покрывала, то обнажала черные камни…

Я подумал о том, что знаменитый африканский писатель правильно понимает суть происходящих на континенте явлений в жизни его народов. Конечно же только борьба за социалистическое будущее может принести им подлинную свободу и национальную самостоятельность, благосостояние и процветание, развитие культуры. Сембен Усман — патриот Африки. Поэтому в своем творчестве, в книгах и кинофильмах, он стремится выразить свое прогрессивное политическое кредо. При большом таланте художника в этом сила его и причина известности.

Выколотив пепел из потухшей трубки, Сембен опять наполнил ее табаком и снова закурил.

— Вопрос, важнейший вопрос для нас, всей новой африканской интеллигенции и особенно работников искусства, — заговорил он, попыхивая ароматным дымом, — помочь всем народностям и племенам, — а их, повторю, сотни, — осознать в полной мере, что они люди, настоящие люди, а не полулюди, не «низшая раса», как даже декретировано, например, в Южной Африке законами ЮАР, гнусным апартеидом. Помочь мы можем — через борьбу за культуру и искусство. И не только просвещением, образованием, приобщением к вашей, скажем, европейской и особенно социалистической культуре и достижениям мировой науки и техники. Не только! Мы должны этому способствовать! Но одновременно мы должны создавать на основе наших древних постижений свою африканскую, новую культуру и искусство. Вы, конечно, покупали здесь, в Сенегале, в Мали и Гвинее, везде, где побывали, маски? — вдруг неожиданно спросил он.

— Да… Для меня даже изделия для туристов имеют ценность. Ведь это, как я говорю, «вещи-свидетели». Они помогают воспоминаниям о путешествиях…

Сембен Усман усмехнулся.

— Для вас — воспоминания. Для нас — это эхо далеких времен, наследие предков. В ремесленных поделках мало настоящего искусства. И все же они отражают материальную и духовную культуру прошлого Черной Африки. Как амфоры и статуэтки древней Греции. Они ведь тоже были, за исключением творений великих скульпторов, ремесленными поделками — предметами быта. Так вот, такие «вещи-свидетели», как вы говорите, есть одно из проявлений древней национальной культуры, традиций в нашем современном обществе. Одно из проявлений! Есть еще у нас национальная ритмическая музыка, танцы, легенды, народные обряды. Они в своей основе также корнями уходят в далекое прошлое, причем в значительной мере они общие для всех народов и народностей Черной Африки! В этом суть, в этом значение объединяющего нас, африканцев, национального народного искусства и, если хотите, интернационализм его. Я убежден глубоко, что, сберегая и развивая национальное африканское искусство, мы поможем всем людям континента жить дружно и подняться на новую ступень культуры, современной культуры, победить вредные пережитки прошлого, в том числе такое явление, как трайбализм. Сил тогда у нас прибавится, чтобы навсегда разделаться с империализмом и неоколониализмом. Ради этого стоит жить! Вот поэтому-то я и стал заниматься кино, снимать фильмы, — продолжал Сембен. — Ленин верно сказал: «Кино — важнейшее из искусств». Так ведь он сказал? Пятнадцать лет назад, сделав несколько короткометражек, я поехал в страну Ленина, в вашу страну, поучиться. Для Института кинематографии я был уже староват, да и пять лет затрачивать на учебу не мог. Пришлось стать стажером на Студии имени М. Горького. И мне очень повезло, что наставником моим стал Марк Донской. Мастер кино высшего класса и обаятельный человек!

Вернувшись из Москвы, я сделал документальный фильм «Человек с тележкой» — о солдате, вернувшемся с фронта, который кормил себя и семью, развозя товары на двухколесной тележке. А потом…

— Мне ваши работы в кино довольно хорошо известны, — сказал я, пользуясь паузой в рассказе Сембена. — Многие из них, например, «Почтовый перевод» и экранизация романа «Эмитай», демонстрировались на экранах Советского Союза. Другие ваши фильмы есть в коллекциях Госфильмофонда. Если не секрет, скажите, пожалуйста, собираетесь ли вы крутить фильмы еще? Или после романа «Хала» задумали сразу же писать новый роман?

— Надо делать фильмы, — ответил он. — Буду экранизировать «Хала». Одну минутку…

Сембен Усман встал и ушел в дом. Вскоре он вернулся, держа в руках небольшую в желтой обложке книжку, и протянул ее мне.

— Прошу вас принять сувенир. Это «Хала».

На чистой странице за обложкой было написано:

«Моему товарищу Виктору Сытину, за мир, дружбу между народами, за конечную победу коммунистов. Сембен».

— Буду экранизировать этот роман, — повторил он. — Хотя вы знаете, как у нас трудно собирать деньги на съемки. Местные власти мне не помогут. Придется создавать своего рода кооператив. Фильм будет на языке народа волоф, моем родном языке. Первый фильм! Для зрителей-африканцев очень нужно, чтобы с экрана звучала родная речь. Ведь она тоже элемент культуры. Она тоже выражает душу Черной Африки, душу как символ народных традиций, национальной культуры. А познание и развитие их — мы уже говорили об этом — поможет народностям и племенам объединиться в общей борьбе с империализмом и неоколониализмом за свое лучшее будущее… Простите, я повторяюсь…

На этом наша беседа угасла. Было уже поздно. Мне пора было возвращаться в свой отель. Я распрощался с семьей Сембена. С хозяином мы крепко обнялись.

…Предместья Дакара спали. Но на улицах в центре, около баров и ресторанов, еще было людно. Из окон этих заведений доносились ритмы джазовой музыки. Ритмы древней Африки? Да. Но как далека эта модернизированная музыка от подлинно национальной!

Как ремесленные поделки для туристов — подумалось мне. Нет, наверно! В ней все же прослушивались отзвуки народных мелодий и ритмов, душа подлинной Африки.

 

ДУША АФРИКИ

Современное широкооконное здание Политехнического института в столице республики Гвинея — Конакри — празднично освещено. У входа толпятся студенты. Сегодня вечером для них будет показан советский фильм «Черное солнце». Фильм о трагической судьбе лидера одной из африканских стран, павшего жертвой заговора сил реакции. Прототип героя фильма — великий патриот континента Патрис Лумумба.

Мне очень интересно, как будут реагировать на советскую ленту студенты института, поймут ли некоторую усложненность сюжета, условность «суда совести» в заключительных диалогах уже мертвых его героев Тусомбе и Барта. Меня беспокоит еще и то, что в зале будет нестерпимо душно и жарко. Термометр на одной из колонн у входа показывает тридцать с гаком, а влажность воздуха очень высока.

Однако напрасно я волновался! Актовый зал остался заполненным до конца демонстрации фильма. Более того, — все зрители еще часа два оставались на своих местах, слушая выступления своих товарищей, обсуждавших «Черное солнце».

Все ораторы, за исключением, пожалуй, одного, хорошо поняли происходившее на экране. Они сочувствовали судьбе Тусомбе, сопереживали с ним его трагедию и уловили ясно ее причины.

— Фильм показывает, — говорили они, — что он поверил тем, кому верить было нельзя, проявил к ним либерализм, не организовал народные массы против реакционеров…

— Такие фильмы помогают узнавать жизнь, учат бороться и побеждать, — сказал один из последних выступавших. — Африке, как хлеб, необходимы фильмы об африканцах и их делах.

Только ли Африке? — подумалось мне тогда. Нам тоже нужны ленты о жизни людей Черного континента, чтобы лучше понять его настоящее и будущее.

Сила эмоционального воздействия киноискусства на зрителей огромна. Вспомнилось, как увлеченно смотрели наши фильмы «Освобождение», «Горячий снег», «Белое солнце пустыни» в кинотеатрах Бисау и Луанды, хотя они были на незнакомом зрителям русском языке и снабжены лишь титрами на португальском. А среди этих зрителей, дай бог, была треть таких, которые могли читать титры. И тем не менее выкриками, топотом, свистом они выражали свой восторг, когда советские воины проявляли героизм, когда победой венчалось их правое дело. Да и в других аудиториях освободившихся стран историко-революционные и военно-патриотические советские фильмы — я был свидетелем этому — радовали и воодушевляли большинство зрителей. Кино помогало им лучше осмысливать события современной истории в своих странах, поднимало их общественное самосознание.

Правильно сделал Сембен Усман, занявшись кино, созданием фильмов о жизни людей Черной Африки! Однако этим не ограничился Сембен в своем стремлении участвовать в борьбе за становление национальной новой африканской культуры и киноискусства. Он стал одним из организаторов Панафриканской федерации кинематографистов, или сокращенно ФЕПАСИ, межнационального объединения творческих киноработников Африки.

ФЕПАСИ подняло знамя борьбы против засилия западных кинофирм, захвативших во многих странах континента прокат фильмов. Фирмы эти выкачивают доходы от проката картин и не дают денег на производство национальных лент. Кроме того, они насыщают кинотеатры Африки низкопробной, развлекательной или пропагандирующей буржуазные устои жизни западной кинопродукцией и тем самым наносят вред культурному развитию в освободившихся странах.

ФЕПАСИ объявило войну идеологии империализма и неоколониализма в самом киноискусстве и стало поддерживать прогрессивное в национальном африканском кино. Она еще слаба, эта организация, она не имеет прочной финансовой базы. Но она существует, действует!

Сембен Усман снял фильм по своему роману «Хала» на языке волоф и сразу же занялся другим. Он закончил его летом 1977 года, в канун X Московского Международного кинофестиваля.

— Я привез новый фильм «Цеддо», в нем рассказывается история легендарная, — сказал мне Сембен при встрече в холле гостиницы «Россия», где шел фестиваль, весьма ощутимо похлопывая по плечу и спине. — Больше ничего не скажу. Только одно: «Цеддо» — это название одного из небольших племен. Тема фильма историческая. Но… Посмотришь его, брат?

Улыбаясь своим большим ртом, он еще раз хлопнул меня по плечу, окликнул проходившего мимо Полена Виейра и заговорил с ним на глуховатом, ритмичном, странном языке. Сказав несколько фраз, обернулся.

— Вот это и есть наш родной язык — волоф. Ничего нет в нем общего с европейскими.

— В нем слышатся звуки тамтама, пожалуй, — сказал я.

Полей Виейра поднял на меня такие же, как у Сембена, чуть выпуклые, яркие карие глаза.

— Интересное восприятие! Пожалуй, действительно…

— Я же говорил, что в самой речи африканских народов — помните? — тоже таится их душа! — воскликнул Сембен и снова заулыбался.

…И вот он звучит, этот экзотический для нас язык волоф, с экрана концертного зала «Россия». Титры по-французски и голос переводчика мешают ощущать его как следует. Все же внезапно родившееся у меня предположение, что в нем слышатся звуки тамтама, наверное, правильно! Однако во время просмотра не до раздумий по этому поводу. Сейчас нужно внимательно смотреть фильм, потому что читаемые титры никогда не могут полностью и точно передать диалог и нужно дополнительное усилие, чтобы хорошо понять по изобразительной фактуре смысл и содержание происходящего на экране.

Любое кинопроизведение пересказать трудно. Тем более трудно то, в основе которого лежит незнакомая жизнь народа малоизвестного или совсем неизвестного. Я, например, никогда не слышал, что есть в западной африканской саванне народность цеддо. Знал, что есть волоф, фулбе, сусу, мандинго, бамбара, мали и многие другие. Побывав несколько раз в Западной Африке, я стал даже различать их этнические особенности. Но о племени цеддо не имел никакого представления.

Сембен Усман снимал фильм непосредственно на земле этого племени и его мужчин, женщин, детей. Это были высокие, стройные, гибкие люди, воины и охотники. Пожалуй, более всего они походили на воинственных скотоводов и охотников большой западноафриканской народности фулбе.

Фильм «Цеддо» рассказывал вот о чем.

Внутри племени шла борьба. Вождь его стремился сохранить целостность племени, его традиции, обычаи и порядки, его независимость и свободу. Противостоял ему исламский проповедник. Опираясь на обращенных в мусульманство, он (и белый торговец рабами в сговоре с ним) хотел сам стать вождем и, чтобы заставить вождя быть более сговорчивым, похитил его дочь. В конце концов вождя заговорщики убивают. Гибнут один за другим верные ему воины. Проповедник становится вождем, и тогда дочь получает возможность вернуться в родную деревню. В финале фильма гордая, не сломленная горем красавица африканка идет по площади в центре деревни к навесу, под которым важно восседает узурпатор. Приблизившись к нему, она выхватывает у сопровождающего стража длинное кремневое ружье и стреляет в нового вождя.

Последний кадр… Медленно-медленно идет на экране прекрасная женщина, прямо на смотрящих фильм. Мстительница и символ борьбы за свободу своего племени. Вот ее лицо, спокойное и страшное, красивое и волнующее, занимает весь экран. Вот на нем только одни глаза, одни темные, жуткие, как дула пистолетов, нацеленных в твои глаза, светящиеся из своих глубин глаза Африки, глаза, вобравшие в себя ее боль, страдания, свободолюбие, силу жизни, ее тайны!

Они часто мерещатся мне с тех пор. Они, как маски, говорят о непознанном. Они тянут к себе…

Смысл фильма «Цеддо» не однозначен. Но главная его идея состоит в том, к чему не раз возвращался в наших с ним беседах Сембен Усман: значительны и сильны национальные самосознание и древняя культура народов Африки, сохранившиеся вопреки пришельцам. И это должно давать силу народам и племенам в борьбе за независимость и лучшее будущее на основе самостоятельного развития.

Браво, «сенегальский стрелок»!

Через несколько месяцев я побывал в другом краю Черного континента — в Восточной Африке, в Эфиопии. Там произошли события, в корне изменившие социальный строй, жизнь этой древней страны. Ветры революции веют над ней, преображают ее. Там покончено с феодальной монархией и в трудной борьбе народ утверждает свое право жить свободно, строить прогрессивное, социалистическое общество. Об этом я не могу здесь рассказывать подробно. Скажу только, что в новой Эфиопии пристально изучают опыт Великой Октябрьской социалистической революции, марксистско-ленинскую теорию. На главной площади столицы страны — Аддис-Абебы — установлены три огромных портрета: Маркс, Энгельс, Ленин. В области культуры в Эфиопии также происходит крутой поворот. Главной темой произведений большинства писателей, художников, композиторов здесь становится борьба народа за независимость, за свой революционный путь развития — против контрреволюции и сепаратизма, направляемых империализмом. Главным героем — простой человек, подлинный хозяин древней земли: крестьянин, рабочий, ремесленник и воин народной милиции, «человек с ружьем». Феодально-монархический строй в этой стране не стремился развивать прогрессивное искусство, в том числе кинематографическое. Там не было даже маленькой киностудии. А сейчас собираются, объединяются небольшие силы кинематографистов, главным образом документалистов, чтобы начать создавать свое национальное киноискусство.

Один из деятелей культуры новой Эфиопии говорил мне:

— У нас еще нет кино. Но оно будет! Мы используем опыт в этой области работников советского кино и передового кино некоторых стран Африки. В первую очередь творческий опыт сенегальца Сембена Усмана! Мы еще мало его знаем, но то, что знаем о нем и его фильмах, говорит: он наш брат, наш старший товарищ!

Поездка в Эфиопию пополнила мою маленькую коллекцию африканских масок. В ней появилась еще одна, без символических украшений, маленькая, из красноватого дерева, вырезанная рядовым ремесленником. Но она примечательна тем, что изображает лицо воина, простого человека, крестьянина или рабочего, взявшегося за оружие, чтобы бороться за лучшую жизнь, свое счастье. На лице его выражение решимости и воли. Мастер бессознательно, стихийно отразил в форме древней, в традициях давних современность, новь, социальную весну своей родины.

…Майский Ташкент чарует живой, свежей зеленью деревьев, цветами в скверах. Еще не жгучим, ярким солнцем. Легким бризом, текущим незримо с недалеких гор. Глаз радуется новостройкам. Возведенные после землетрясения всего-то за десяток с небольшим лет огромные здания, каждое своеобразно, имеет свое «лицо». Все они в светлых тонах, оригинально украшены без «украшательства» портиками или балюстрадами, балконами или лоджиями, орнаментом из фигурного бетона или плиток.

Майский Ташкент в этот год выглядит особенно оживленным и праздничным. Здесь проходил Международный кинофестиваль стран Азии, Африки и Латинской Америки. Перед фасадом шестнадцатиэтажной новой гостиницы «Узбекистан» ветер развевал многоцветные флаги восьмидесяти государств.

Я прилетел в столицу «страны белого золота» ненадолго, чтобы повидаться с друзьями, обретенными во время поездок в Африку, в том числе с Сембеном Усманом. И вот я вижу его глыбистую фигуру в сине-белом бубу в холле гостиницы. Рядом с ним высокая, гибкая африканка. Она тоже в национальном наряде и прическе: множество косичек-жгутиков свешиваются по обе стороны ее губастого коричнево-оливкового лица. Она совсем не красавица. Но глаза ее прекрасны. Где я видел такие?

Сембен крепко обнимает меня, целует, похлопывает по спине. Мы оба рады встрече.

— Викто́р, брат, — говорит он, — очень хорошо, что вы здесь, в этом прекрасном городе.

Потом он оборачивается, жестом подзывает спутницу.

— Героиня фильма «Цеддо». Простая наша женщина, которая стала актрисой. И я ее открыл, — не без гордости добавляет он.

Имя героини звучит экзотически — Табара́ Ньджай.

Она подает гибкую руку — узкая кисть, тонкие пальцы — и произносит несколько слов на том странном языке волоф, в котором почудились мне звуки тамтама, когда я впервые его услышал.

Так вот она, дочь вождя племени цеддо, мстительница за свой порабощенный народ! На экране она была красивее, эффектнее. В кино так случается часто. Но глаза ее, поразившие и запомнившиеся в последних кадрах фильма, оказались и наяву завораживающе странными и чуть страшными. И еще что-то неопределенно знакомое было в чертах лица Табара́ Ньджай. Что?

Сембен потянул меня за руку.

— Пойдемте посидим где-нибудь, поговорим. А Табара́, наверное, сейчас повезут куда-нибудь по фестивальным делам.

Мы поднялись в мой номер, на шестой этаж, и вышли на балкон. Как прибой, шумел внизу огромный город. Клубились вдоль улиц и в парках кроны карагачей и лип. Светлые дома ступеньками уходили к горизонту, очерченному силуэтом синих гор.

Сембен с удовольствием, раздувая ноздри широкого носа, вдыхал сухой, чистый воздух открывавшегося простора.

— Ваш фильм «Цеддо» на здешнем фестивале, как и на московском прошлый год, очень понравился, — сказал я. — В «Правде» писали, что это «картина глубоко народная и национальная по своей форме», что она «украсила программу ташкентского смотра».

— Как здесь хорошо, — задумчиво произнес Сембен в ответ.

И можно было понять его так, что рад он и успеху своей работы, и вообще приезду в нашу страну, и что нравится ему у нас очень. Я стал рассказывать ему о недавней поездке в Эфиопию, о ярких приметах нового, подлинно революционного в этой стране, о борьбе, которую ведет ее народ с врагами внутренними и внешними.

— К сожалению, у эфиопов нет еще своей кинематографии. А кино так могло бы помочь им в их борьбе за свое будущее.

На лице Сембена появилось выражение то ли озабоченности, то ли тревоги. Он закурил, глубоко вздохнул.

— Всем нам, африканцам, предстоит еще много-много борьбы, — задумчиво сказал он. — Новому старое грозит отовсюду. Победить его можно только единством. Дружбой между нашими народами. И теми, кто уже построил социализм.

— Вы будете снимать новый фильм?

— Нет. В ближайшее время нет. Я начал писать роман. Тема? Угроза со стороны сил внутренней реакции прогрессу народов Африки к югу от Сахары. А может быть, исторический, о Самори — великом черном борце против колонизаторов. Потом, может быть, и сниму на эту тему фильм. А пока буду писать еще и статьи, публицистику для радио, телевидения. Вы же знаете, в большинстве стран Африки реакционные силы, торгаши и политики не выпускают на экраны наши фильмы, фильмы, созданные африканцами, и вообще прогрессивные картины. И надо пытаться высказываться через печать — романы и статьи, радио и телевидение. Надо и эти каналы информации вместе с кино больше использовать для становления нашей национальной культуры, для борьбы за лучшее будущее Африки, разоблачать империализм и неоколониализм, укреплять единство и дружбу.

На следующий день Сембен Усман выступил на ту же примерно тему на симпозиуме кинематографистов трех континентов, собравшемся в рамках Ташкентского кинофестиваля, выступил блестяще! Ему долго аплодировали, признавая его лидерство в современной литературе и кино Африки.

Как-то, сметая тонкую городскую пыль со своих масок и статуэток, я вдруг в одной из них — головке женщины-африканки — увидел что-то знакомое. Память подсказала — похожа она на лицо Табара́ Ньджай! Так вот почему героиня «Цеддо» там, в Ташкенте, напомнила что-то.

Статуэтка была из Сенегала, и, наверно, вырезал ее из эбена ремесленник-художник племени волоф или другого близкого ему по крови и древней самобытной культуре. Она еще жива, она еще не размылась временем и потоками достижений пришлых цивилизаций. И я подумал снова о том, как важно для будущего сохранять национальную культуру прошлого племен и народов Африки, да и вообще всех народов земли. Это не менее важно, чем исчезающие виды растений и животных!

 

«БИТВА НА РЕЛЬСАХ»

Сухощавый, стройный немолодой человек с тонким, одухотворенным лицом ученого или поэта, в сером костюме, перекинув белый плащ через левую руку, стоял перед маленькой церквушкой в лесах — она реставрировалась — и внимательно ее рассматривал. Иногда он чуть поворачивал голову, обращал взор на другой такой же древний храм неподалеку или окидывал взглядом старинное строение — боярские палаты. За его спиной высилась бетонно-стеклянная громада гостиницы «Россия», к восточному ее входу подъезжали и отъезжали машины, толпились люди чуть ли не со всех краев света. Над балюстрадой лопотали национальные флаги почти сотни государств. Шумел Московский международный кинофестиваль.

Когда я подошел ближе, человек обернулся — это был знаменитый французский кинорежиссер Рене Клеман — улыбнулся, поздоровался и сказал:

— О мсье, я не перестаю наслаждаться этой историей в камне. Много лет прошло с тех пор, как мне пришлось оставить занятия архитектурой. Но подлинные произведения искусства зодчих, известных и безвестных, волнуют меня по-прежнему. Архитектура ведь, как теперь принято говорить, «самовыражение» первых художников, появившихся в истории человечества! Не правда ли? Как хорошо, что вы, свершив свою революцию, не отказались от культуры прошлого. Я уважаю вас за это…

И добавил:

— Конечно, не только за это. За многое. За то, что вы сокрушили фашизм, за…

— О, Рене! Вот вы где! Я так и знала…

От подъезда гостиницы быстрыми шажками, почти бегом, к нам приблизилась в меру полная невысокая женщина в мантилье-накидке. Ее округлое лицо обрамляли чуть седеющие светлые локоны, глаза светились радостью и добротой.

— О, мсье Виктор! — узнав, повернулась она ко мне. — Очень, очень рада вас видеть тут, в Москве. Комант’алле ву? Какой хороший погода.

Говорила она по-русски довольно хорошо и «для практики», как сказала как-то, еще в Париже, старалась изъясняться на языке своих родителей, давно выехавших из России.

— Рене! Вы опоздаете на заседание жюри кинофестиваля. Уже приходила наш номер симпатичная секретарь, беспокоилась. Идемте же! Аллон вит, Рене. Извините нас, мсье Виктор!

Рене Клеман развел руками — ничего не поделаешь. Поклонился.

— Обьенто́!

Эта встреча была в июле семьдесят третьего. В тот приезд Клемана в Москву мы встречались еще много раз, но, к сожалению, все урывками. Он был занят много в жюри конкурса художественных фильмов, а в свободное время устремлялся в музеи. Белла Клеман как-то шутливо пожаловалась, что она должна будет, вернувшись домой после кинофестиваля, лечь в больницу и лечиться от переутомления.

А познакомились мы года за три до того в Париже…

На небольшой площади, где стоит один из известнейших театров Парижа «Одеон», есть кафе-ресторан «Ше-Гренье». В тот раз Жан Шницер, критик и киновед, автор нескольких хороших книг о советском кино, очень милый человек, и его жена Люда, литературная переводчица, пригласили меня позавтракать в этом ресторанчике, специализировавшемся на рыбных блюдах.

Он невелик: один зал с крытой верандой, обвитой виноградом, захватившей и часть тротуара. Сквозь зеленый занавес листьев виден театр «Одеон»… Здание его давно не ремонтировалось, выглядит обшарпанным и каким-то заброшенным. Впрочем, как и многие другие парижские театры, он переживает кризис. Билеты на спектакли дороги, посещаемость невысокая… Исключение составляют кабаре-варьете и некоторые концертные залы, например «Олимпия», с программами, рассчитанными главным образом на туристов.

Об известном затухании театрального искусства во Франции и начинается у нас разговор со Шницерами. Но вскоре приходит Рене Клеман, усталый, прямо со съемок. Он в отлично сшитом и отглаженном светлом костюме. Не в пример другим режиссерам, обычно нарочито небрежно носящим блузы разных фасонов и из разных материалов, джинсы и «отрицающим» галстуки, Клеман одевается всегда, пожалуй, даже слишком строго, всегда подтянут, собран… Это одна из черт его характера — собранность. Однако она не порождает «застегнутости», не ведет к молчаливой отчужденности и сухости в обращении с людьми. В беседе Рене Клеман обычно по-французски раскован, щедро делится своими мыслями, любит шутку и острое слово…

В ресторанчике «Ше-Гренье» есть фирменное блюдо, «спесиалите» — фаршированная форель, и к нему подают отличное сухое белое вино типа «Божоле».

Клеман поднял бокал, прищуриваясь, посмотрел на отливающее опалом вино и предложил выпить за историческую дружбу французской и русской культуры. «Включая советскую», — добавил он. А затем, естественно, пошел разговор о нашем киноискусстве.

Французы вообще любят за столом серьезную беседу, а точнее — на серьезные темы. Даже в деловых кругах принято обговаривать существо сделок и контрактов сначала в кафе или ресторане, за завтраком или обедом, а затем уже оформлять их в оффисах договорами и соглашениями на бумаге.

Жан Шницер спросил Клемана, как идут съемки его нового фильма «Дом под деревьями».

— Осталось немного. Но «немного» иногда очень много в нашем искусстве, — ответил он с какой-то грустью в голосе.

— Это самое чуть-чуть! — воскликнул Шницер.

— Да. И желание сделать получше, как можно более приблизиться к замыслу, к тому, что видишь с самого начала, готовясь к съемкам. Импровизация в процессе делания фильма вообще возможна, допустима, более того — неизбежна. Моя работа на площадке не составляет исключения, я тоже импровизирую — и в довольно широком диапазоне, в зависимости от потенций актеров, мастерства оператора. Но всегда в пределах замысла, конструкции «увиденного» фильма, еще тогда, когда размышляю над сценарием… Подготовка к съемкам, начиная с этого периода, всегда отнимает у меня много сил и времени.

— И вы, метр, наверное, уже сейчас задумываете новый фильм? — продолжал свои вопросы Шницер.

Клеман усмехнулся.

— У каждого режиссера есть идеи… Часто не материализующиеся. Несбывающиеся.

Ответ был уклончивым, и все же очевидное нежелание продолжать разговор в этом направлении не остановило критика.

— А вы, метр, не думаете вернуться к своей коронной теме, я имею в виду антифашистскую? — спросила Шницер. — И продолжить серию своих замечательных фильмов: «Битва на рельсах», «Проклятые», «Запрещенные игры»… Кстати, вот здесь, на площади Одеон, в сорок четвертом, в дни освобождения Парижа, со своими товарищами, воинами Сопротивления, дрался с оккупантами Эрнст Хемингуэй…

— Не исключено! Может быть, и вернусь, — оживился Клеман. — К сожалению, мне не пришлось участвовать в освобождении Парижа и встретиться там с великим писателем Хемингуэем. Я участвовал в Сопротивлении на юге Франции, снимал действия «маки́», сделал документальный фильм о том, как герои Сопротивления боролись с оккупантами на железных дорогах. Фильм этот так и назывался — «Те, что на рельсах». Увиденное тогда и перечувствованное впоследствии воплотилось в замысел моей уже игровой ленты «Битва на рельсах». Эта работа, мне рассказывали, понравилась и советским зрителям? — Клеман обернулся ко мне: — Надеюсь, это правда?

— Сущая правда. «Битва на рельсах» и другие ваши антифашистские фильмы очепь тепло встречены в Советском Союзе. Например, «Проклятые» и «Запрещенные игры».

— А на другие темы?

— «У стен Малапаги»! Я, и не только я, считаю эту ленту одним из самых выдающихся гуманистических кинопроизведений. Вообще ваше творчество — целая эпоха во французском кинематографе!

Сказал я это совершенно искренне, не помышляя польстить Клеману. Еще лет пятнадцать тому назад, впервые увидев «Битву на рельсах», я был потрясен суровым и мужественным киноповествованием о героических делах французских патриотов в то время, когда они вели неравную борьбу с жестоким врагом, захватившим их родину. Потом появились другие ленты Клемана — «Проклятые», «У стен Малапаги», «Запрещенные игры», заслуженно получившие призы на Международном кинофестивале в Каннах в конце сороковых и начале пятидесятых годов. Тогда Каннский кинофестиваль был еще не столь тенденциозно коммерческим. Поэтому и творчество Рене Клемана, так же как и работы итальянских неореалистов Де Сика, Де Сантиса, Росселини и Висконти, завоевывало себе призы и внимание. Их творчество стало взлетом западного кино на крыльях прогрессивных идей, сочувствия и любви к простым людям, людям труда и тем, кто противостоял реакции во всех ее формах и видах, в том числе фашизму…

Некоторые и из последующих лент Репе Клемана также, несомненно, были прогрессивными в своей сути, по заложенным в них мыслям. Например, фильм «Горит ли Париж?» — об освобождении столицы Франции, появившийся на экранах в начале шестидесятых годов…

…Рене Клеман, выслушав сказанное мной о его творчестве, почему-то снова грустно усмехнулся, но ничего не сказал. Маленькими глотками он допивал свой кофе, глядя сквозь кружево листьев на мелькающие силуэты прохожих и машин, пересекающих площадь, на фасад знаменитого театра… Вскоре он поставил чашечку, поднялся, извинился, что должен ехать на студию, и ушел.

— Вы задели его больную струну, — сказал тихо Шницер. — Рене сейчас в тисках…

— Каких тисках?

— Об этом вы его спросите сами, когда снова увидитесь. Но мне думается, на него жмут продюсеры.

Вскоре мы тоже покинули уютный ресторанчик и пошли по тихой улочке Одеон, идущей от площади к бульвару Сен-Жермен. Дома прошлых двух столетий сжимают ее, и она точно ущелье. Узкие тротуары замощены побитыми, пообтертыми каменными плитами. Между ними кое-где пробивается чахлая травка. И очень уместны здесь антикварные и букинистические магазины! За пыльными стеклами их нешироких витрин старинный фарфор и африканские маски, позеленевшие изделия из бронзы, вычурная мебель XVII—XVIII веков, книги в кожаных переплетах, выцветшие карты и эстампы…

— Вот этот антикварный магазин часто посещал Хемингуэй. Владелица его была другом писателя, — сказал Шницер, когда мы проходили мимо небольшого магазинчика в два окна. — До войны… А в сорок четвертом судьба распорядилась так, что Хемингуэю с отрядом «маки́» пришлось именно из этих домов выбивать фашистских автоматчиков!

— Это был писатель-воин, — сказал я.

— И главное, человек, который ненавидел войну! — продолжил Шницер. — Помните, что он написал в предисловии к послевоенному изданию «Прощай, оружие!»?

«Я считаю, что все, кто наживается на войне и кто способствует ее разжиганию, должны быть расстреляны в первый же день военных действий доверенными представителями честных граждан своей страны, которых они посылают сражаться.

Автор этой книги с радостью взял бы на себя миссию организовать такой расстрел…»

— Рене Клеман в этом отношении близок по духу к Хемингуэю…

Я сказал это и снова вспомнил антифашистские фильмы знаменитого французского кинорежиссера. В «Битве на рельсах» и других военных лентах его высокий накал патриотизма и суровая необходимость жестокости в борьбе всегда сочетаются с отвращением к самой сущности насилия. Другими словами, они гуманистичны в полном значении этого слова. Но если у великого американского писателя на это мироощущение в какой-то мере наслаивается пацифизм, то у Клемана такого не чувствуется: Клеман за ярость возмездия по отношению к фашистам, варварам XX века.

Размышления на эту тему пришли ко мне в вечерний час, когда я вернулся в свой номер в отеле после прогулки по Большим бульварам. Меня поразило, что у входов некоторых первоэкранных кинотеатров с афиш-плакатов и увеличенных кадров из фильмов прохожим улыбались подтянутые офицеры вермахта и даже эсэсовцы!

Кинотеатры Больших бульваров — своеобразное зеркало, отражающее, что нового появляется на экранах Парижа, Франции да и других стран Запада. В начале шестидесятых годов, когда еще бушевала «холодная война», здесь чуть ли не каждый второй рекламируемый фильм был либо антисоветским, либо в той или иной степени оправдывал если не гитлеризм, то, во всяком случае, «честных и храбрых» воинов третьего рейха. С наступлением эры разрядки таких фильмов стало значительно меньше. И все же их выпускали киностудии, особенно американские. Вот, например, фильм о генерале Патоне, якобы победителе Роммеля в сражении за Северную Африку. Авторы этой ленты всячески расхваливали Патона, сделали его героем, а в то же время весьма сочувственно показали его противников — гитлеровцев, а советских воинов принизили, даже обсмеяли…

Неправда о второй мировой войне в этом фильме была вопиющей. Но кто из зрителей на Западе мог бы понять это? Бывшие участники Сопротивления? Их все меньше и меньше, ведь прошла уже треть века с тех времен войны. А новые поколения воспитывались на Западе в духе «холодной войны» или политического нигилизма. Лишь пролетарская молодежь своим классовым чутьем могла критически оценивать фильмы, романы, пьесы такого направления. Да и то, очевидно, не всегда, ибо среди лживых произведений о мировой войне на Западе появлялись бесспорно сделанные талантливо, они впечатляли… Тот же «Самый длинный день», фильм, созданный для того, чтобы показать: решающую победу над гитлеровской Германией одержали США и Англия, осуществив высадку своих войск в Нормандии в сорок четвертом. В нем ни слова не сказано, что до этой высадки советские армии разгромили все основные силы вермахта, сокрушили гигантскую военную машину гитлеризма…

К сожалению, размышлял я в тот вечер, на экранах Франции показывают все меньше правдивых фильмов, подобных лентам, созданным Рене Клеманом. К сожалению, замечательная «Битва на рельсах» давно уже не идет в кинотеатрах Парижа. Даже «Горит ли Париж?», появившийся в шестьдесят шестом, невозможно посмотреть. Детективы, насыщенные сексом драмы, глупые комедии составляют основу кинорепертуара, а «серьезное кино» представляют вот такие, искажающие историю или жизненную правду современности, растлевающие идеологически сознание масс, реакционные в своей сущности кинопроизведения…

Перед моим мысленным взором снова и снова появлялись суровые кадры из фильма «Битва на рельсах». Эпизод, рассказывающий, как «маки́» подорвали рельсы и вызвали крушение воинского эшелона гитлеровцев. Сцена расстрела патриотов-железнодорожников эсэсовцами.

И, как это нередко случается, в памяти моей тогда возникла рельефно и зримо трагическая история лейтенанта Альберко…

…В морозную февральскую ночь сорок второго я подремывал, сидя в землянке командного пункта батальона нашей обороны на Волхове. Между траншеями батальона на опушке леса по окраине большой продолговатой болотины, поросшей багульником и чахлыми березками, и позициями врага было шагов двести… В условиях лесисто-болотистой местности это немало и в какой-то мере предохраняло от внезапного нападения. Тем не менее на участке каждой роты были выдвинуты посты боевого охранения. Комбат проверил это сам и, вернувшись на свой КП вскоре после полуночи, скинул шинель, распоясался, сел на топчан и с наслаждением стал пить чай.

— Все тихо, капитан, — сказал он мне. — Фрицы вообще на моем рубеже ведут себя ночами спокойно. Так что можешь продолжать кемарить. Или чайку выпьешь? Запрел он в термосе, однако горяченький, хорош!

Я согласно кивнул. Комбат потянулся к термосу, и в этот момент совсем близко хлопнул винтовочный выстрел, за ним другой.

— Во второй роте… Что еще такое? — Комбат схватил автомат и, нагнувшись, полез из землянки.

Я последовал за ним.

Землянка КП находилась метрах в пятидесяти позади линии траншей, в бугорке, на котором прежде росли три сосны. Именно прежде росли, потому что от них остались лишь расщепленные снарядами разной высоты пеньки. Белесая муть стояла над болотиной. И все было тихо минуту-другую. Потом затарахтели сразу два немецких пулемета и стремительные светлые мухи помчались в нашу сторону. Защелкали и автоматы. Вспыхнула мертвенным огнем осветительная ракета.

Комбат исчез в ходе сообщения. Наша оборона почему-то молчала.

«Неужели они полезли? — мелькнула мысль. — Сомнительно! Наши открыли бы огонь… В чем же дело?»

Еще и еще загорались осветительные ракеты, били «шмайсеры» и пулеметы, несколько раз, повизгивая, проносились над нашими траншеями и звонко разрывались немецкие мины. И вдруг снова стало тихо до звона в ушах и как-то гуще темнота…

Вскоре из хода сообщения к землянке вышел комбат. За ним двое солдат несли человека в полушубке. Он тихо стонал.

— Медсестру, быстро, — приказал комбат вестовому. — А его пока ко мне. Поосторожнее…

Человек в полушубке был ранен, и, очевидно, тяжело. Он хрипло дышал. Когда его внесли в землянку и положили на топчан, даже при свете лампы-коптилки из снарядной гильзы стала видна пузырящаяся на губах пена — страшный признак пробитых легких…

Лицо у него было совсем молодое. Он был в забытьи.

Прибежавшая медсестра осторожно сняла с него полушубок, пропитанный кровью, разрезала блузу и рубашку. На худощавой груди внизу слева чернела и пузырилась пулевая рана.

— Перевяжи — и быстро в санбат, — сказал комбат и, обернувшись ко мне, добавил: — Пойдем наружу, не будем ей мешать…

У землянки мы закурили, и комбат рассказал мне следующее:

— Понимаешь, какая штука, капитан. Наш, из боевого охранения, его… Говорит: «Услышал, шебуршит что-то на нейтралке. Присмотрелся — ползут. Сколько — не сосчитать. Я: «Хальт!» Один приподнялся, говорит не по-русски: «Мой, свой… Нет стреляй». Ясно — фриц. Я — выстрел-предупреждение. Он и другие встали. Ну, тогда я… А когда его притащили другие, двое… лопочут: «Мы партизан…» Вот какая штука, капитан. А может, и вправду они партизаны? Сейчас приведут тех двоих. Они тоже по-русски что-то бормочут и плачут. Товарища им жалко. Да вот и ведут их…

Они были тоже в полушубках, в шапках-ушанках без звездочек. Один высокий, чернявый, нос горбинкой, другой маленький, совсем юный, блондин. Морозный туман поредел, и проявившаяся луна давала возможность увидеть, что в глазах их поблескивают слезы.

— Мы есть группа лейтенанта Альберко, — сказал чернявый. — Просим срочно штаб. Просим сказать, лейтенант живет?

Я влез в землянку. Медсестра закончила перевязку и, склонившись близко к лицу раненого, что-то ему нашептывала.

— Он пришел в сознание, — сказала она. — Говорит, что он лейтенант Альберко или Альберто, не разобрала, был в тылу немцев. С заданием… — И отвернулась.

Я наклонился к раненому — он дышал еще более тяжко, редко. И опять пена пузырилась на его почерневших губах. Но глаза были широко открыты.

— Я… лейтенант Альберко… Товарищ… Прошу говорить штаб… Приказ… сделано… Война на рельса… Дорога Ленинград… Три… Эшелон… Прошу говорить штаб… Прошу…

Лейтенант Альберко умер, когда его принесли в штаб дивизии. В лесном краю за Волховом, в районе деревня Трегубово, бывшей деревни, его могила.

Тогда я не узнал ничего больше о подвиге Альберко и его товарищей. Но через пятнадцать лет случайно встретил (чего только не бывает!) одного из группы — того высокого, чернявого. Он работал слесарем-механиком на «Трехгорке», был кандидатом в члены Коммунистической партии и пришел в Краснопресненский райком на беседу перед утверждением его членом партии на бюро. Как члену бюро райкома, мне пришлось провести с ним беседу.

Конечно, я не узнал боевого товарища лейтенанта Альберко в празднично одетом в черный костюм, немолодом уже рабочем. И фамилия его — Гомес — мне ничего не подсказала. Подумал: вероятно, он испанец, из тех ребят, которые обрели вторую родину в Советской стране после разгрома революции на Иберийском полуострове.

В анкете так и было написано.

— Работаю на «Трехгорке» десять лет. Демобилизовавшись из армии, — немного волнуясь, заговорил Гомес. — Женат, трое детей. Порицаний по службе нет…

По-русски он говорил хорошо, свободно, лишь с чуть заметным акцентом.

— Это все в анкете есть, — сказал я. — И то, что вы служили в действующей армии и награждены медалями и орденом. А вот где воевали?

— В начале Отечественной войны нам, группе испанцев, доверили партизанский рейд. На Волховском фронте. В тыл разгромленной «Голубой дивизии», присланной Гитлеру Франко…

И тогда я вспомнил морозную февральскую ночь на передовой на нашем плацдарме за рекою Волхов.

— Вы, может, знали лейтенанта Альберко?

Гомес вскинул на меня глаза, в них было удивление.

— Он был командиром нашей группы. Но… ведь в анкете об этом не написано!

И Гомес рассказал мне о партизанском рейде их группы и трагическом его конце, о дальнейшем своем ратном пути.

Лейтенант Альберко и его товарищи — одиннадцать человек — более двух месяцев успешно действовали на коммуникациях в тылу врага, главным образом на железнодорожных линиях, ведущих к Новгороду и станции Луга, на подступах к Ленинграду. Они взрывали рельсы, и крушение нескольких эшелонов должны были записать на их счет гитлеровцы. Когда кончилась взрывчатка, группе было приказано, разделившись, выходить на нашем участке обороны. Трое во главе с лейтенантом Альберко благополучно просочились через траншеи врага и уже подползали к нашим, когда их заметил боец охранения…

— Он не виноват, тот солдат, который смертельно ранил командира. Лейтенант так плохо говорил по-русски, — вздохнул Гомес, завершая первую часть своего рассказа. — Очень было тяжело… Лейтенант был таким храбрым, таким хорошим командиром и товарищем во время всего рейда, как мы между собой говорили, рейда… для борьбы с рельсами…

Дня через три после встречи с Рене Клеманом в ресторанчике «Ше-Гренье», мне в отель рано утром позвонила от его имени Белла Клеман и пригласила приехать под вечер на чашку чая «с чем-нибудь по-русски».

Французы, да и не только французы, даже состоятельные люди в странах Запада, вообще редко зовут знакомых к себе домой. «Принимают» гостей обычно в излюбленных ресторанах или кафе.

Клеманы, нарушая этот неписаный закон, очевидно, хотели сделать мне, русскому, приятное, и, конечно, я не отказался, хотя времени у меня было в обрез, скоро надо было возвращаться на родину.

В «светской хронике» таких парижских газет, как, например, «Пари Суар», нередко подробно описываются местожительство «звезд» искусства и их быт. Квартира Рене Клемана на авеню Анри Мартен, в районе Монпарнаса, также упоминалась. Называли ее даже «домашним музеем», «роскошной» и т. д. Оказалось это обычным для буржуазной печати враньем.

Небольшая передняя. Хорошее, высокое зеркало в раме, рядом стойка для зонтиков и тростей. Слева дверь в большую комнату-гостиную. На узких окнах драпри. Несколько кресел прошлого века. Ковер. Люстра над ним. В одном из простенков стеклянная горка с фарфором, главным образом старым, севрским. На стенах несколько полотен. Гостиную полуарка отделяет от небольшого кабинета. Здесь большие, темного дерева шкафы во всю торцовую стену, письменный стол, на нем старинная лампа под абажуром, книги, папки, несколько статуэток и бронзовая чернильница. И полуарка справа. За ней небольшая комнатенка без окон, превращенная в «бар». Полукруглая стойка. Два или три вольтеровских низких кресла, диванчик, между ними низенький, «арабского образца», столик.

В квартире есть и столовая в светлых тонах, и спальни…

Да, в квартире Клеманов есть красивые, наверное, ценные вещи — тот же фарфор, несколько картин и, конечно, книги, старинные, судя по кожаным переплетам, фолианты и т. п. Но «роскошью», «музейным великолепием» в его комнатах, как говорится, не пахнет. Атмосфера их характеризует известный достаток знаменитого кинорежиссера. Но в большей степени она говорит о его любви к искусству и в общем-то скромности. Нет в них показного излишества. И сами хозяева как-то гармонируют с обстановкой своего жилья. Стройный, легко движущийся, седеющий, негромко говорящий хозяин и скромно, но со вкусом одетая немолодая, полнеющая хозяйка со смущенной улыбкой. Показывая свои «апартеман», она зажигает над стойкой бара неяркое бра.

— Может быть, присядем? — говорит она, указывая на кресла в «баре». — Может быть, аперитив? Рене, предложите арманьяк, виски.

Мы усаживаемся и сразу же начинаем разговор о «седьмой музе» — о кино, о его людях. Рене Клеман спрашивает, что сейчас снимают известные ему наши режиссеры.

— К сожалению, — говорит он, — мне пришлось видеть не много советских фильмов. В Париже их почти не показывают. Знаете, почему? По соображениям местной мелкой политики и под давлением могучих заокеанских фирм, все более захватывающих прокат в Европе. Однако то, что я знаю о советском кино, убеждает меня… знаете в чем? У вас есть отличные ленты. «Судьба человека», «Баллада о солдате»… О партизанах, забыл название… Войну вы показываете правдиво. Я тоже стремился к этому. В «Битве на рельсах». В других работах. Но не обижайтесь на то, что я сейчас скажу…

Репе Клеман улыбается и легко касается длинными пальцами моей руки.

— Вы делаете и плохие фильмы! Скучные. Непрофессиональные. Я видел несколько таких. Даже на каннских кинофестивалях. Не обиделись?

— Надо уважать мнение такого мастера, как вы, тем более, надеюсь, нашего друга.

Рене Клеман начинает смеяться.

— Вот, вижу, и обиделись немного. Но послушайте! Послушайте, что я скажу дальше. Даже в плохих ваших фильмах всегда есть мысль! Они не развлекательные пустышки или, того хуже, аморальные в своей сути, как большинство, да, большинство фильмов здесь, у нас, во Франции, в Англии, Америке. Да, в ваших фильмах всегда есть мысль, благородная мысль и любовь к людям. Во всяком случае, стремление к гуманизму настоящее.

Теперь Рене Клеман говорил серьезно. Лицо его в полутьме «бара» выглядело строгим, даже немного жестким.

И я подумал о том, что его труд в искусстве кино тоже, во всяком случае выраженный в большинстве его фильмов, по своей сущности гуманистичен. Даже в тех фильмах, которые преследуют цель именно завлекать зрителя ловко построенной интригой, острыми поворотами сюжета, фильмах «коммерческих». Он никогда не проповедует насилие, не скатывается к антигуманизму, как многие другие кинорежиссеры Запада.

И не только это как-то роднит творчество этого французского художника с нашим, подумал я еще, но и приверженность его к реалистичности. Ему чужды формалистические выверты и в ходе кинорассказа и в изобразительных решениях. Правда, он сошел в некоторых своих работах с позиций неореализма, первым и виднейшим представителем которого был во французском кино. Однако в основе творчества всегда у него была живая жизнь, а не фантасмагория и изыск ради изыска.

…Беседа наша немного затянулась, и в конце концов Белла прервала ее приглашением к столу.

«Чашка чая» была… хорошим, легким ужином. Но и чай тоже был предложен.

За ужином вначале шла «легкая» беседа. О новых парижских модах — разноцветные брюки для женщин и мужчин тогда начинали свое победное шествие по улицам французской столицы, сталкивая в небытие «мини», о зеленых и фиолетовых париках и т. д. Мне все не удавалось улучить момент и задать Клеману вопрос о его планах на ближайшее будущее, творческих планах. Удалось это сделать, когда он сам снова заговорил о кино, спросил, предполагается ли в ближайшие годы устраивать в Москве международные кинофестивали.

Я ответил, что такие кинофестивали теперь стали традиционными и раз от разу привлекают в Москву все больше и больше деятелей кино — режиссеров, актеров, сценаристов, а также и деловых людей — продюсеров.

— Мне очень понравился дух демократизма, непосредственности и хорошая организация ваших фестивалей… Надеюсь и еще побывать. За встречу в Москве!

Клеман поднял тонкую рюмку.

— Буду очень рад приветствовать вас на своей родине, — сказал я в ответ. — А каковы ваши планы, творческие планы, на ближайшее время? Мадам Белла обмолвилась, что вы в ближайшие дни должны уехать на юг. На съемки?

На подвижных, выразительных губах Рене Клемана появилась усмешка. Но, пожалуй, какая-то ироничная.

— Да, надо крутить фильм. Заказ.

И вдруг, наклонившись немного ко мне, с горечью он стал говорить о том, что ему теперь приходится браться за фильмы «коммерческие», потому что продюсеры не дают денег на такие, какие он хотел бы делать…

— Почти все наши французские фирмы в той или иной степени зависят от могучих американских кинокомпаний. Те диктуют. Либо снимайте реакционные, — а такие я не могу, — либо развлекательные. Один-два таких фильма сделаю… Тогда появляется какой-то запас денег на жизнь и можно, потратив немало времени, собрать средства на постановку по сердцу.

— О, жизнь стоит очень дорого, очень дорого! — воскликнула Белла Клеман. — Вы представьте себе, мсье Виктор, эта квартира в год обходится не менее двадцати пяти тысяч франков! А на юге у нас есть еще домик у моря… И потом — Рене ведь человек известный, есть расходы «ноблесс оближ».

— Был бы помоложе, — буркнул Клеман, — можно было бы наплевать на это. Хотя и привыкли к комфорту… А раньше… Как это говорят у вас, «с хлеба на квас» перебивались — и ничего! Помните, мадам?

Теперь мне стали понятны слова, брошенные как-то невзначай Жаном Шницером: «Рене сейчас в тисках…»

Когда мы уже прощались, Рене Клеман, извинившись, прошел в свой «кабинет», а вернувшись, протянул мне книгу «Битва на рельсах». Это была литературная запись известного фильма. На титуле ее он тщательно вывел по-русски: «На память симпатичному другу» — и подписался по-французски.

Вскоре он и приехал в Москву вместе с женой, приглашенный Оргкомитетом на VIII Международный кинофестиваль в качестве члена жюри.

…Вечерний Париж мне всегда особенно правился. Первая встреча с ним состоялась уже давно, более двух десятилетий назад. Она оставила неизгладимый след в памяти. Тогда я шел по улицам великого города, и он казался мне знакомым! Силуэты мостов в ожерелье огней, букинисты на набережной в платанах, мрачноватые стены Лувра, четырехгранная башня Сен-Жак, Нотр-Дам… Все это как будто было видено ранее. Я не сразу понял, почему, не сразу догадался, что французские классики с такой любовью и так зримо описывали Париж, что это врезалось, вплавилось в мозг навсегда еще с юности.

В тот вечер, после «чашки чая» у Клеманов, я пошел «домой», в отель, пешком.

Вышел на набережную. Пересек Марсово поле. Всем известная Эйфелева башня светилась, обвешанная бусами фонарей. На вершине ее мигал желтый огонь маяка. Сиреневое небо в чуть подсвеченных закатом пористых облаках широко раскинулось над этим районом огромного города. Когда-то парижане ненавидели дерзкое и гениальное сооружение инженера Эйфеля и поносили его на чем свет стоит. Теперь техническое чудо конца прошлого века — наиболее известный символ столицы Франции, а парижане, подавляющее число парижан, гордятся ажурной башней и любят ее. Так ненависть переродилась в любовь.

За мостом имени русского царя Александра Третьего я свернул в узкую улочку, шумную, суматошную. И у входа первого же кинотеатра увидел рекламный щит, с которого мне улыбался гитлеровский офицер. В маленьком этом кинотеатрике повторяли фильм начала шестидесятых, еще периода «холодной войны», — клеветнический, антисоветский.

Неужели парижане захотели смотреть его? Неужели они не ненавидят больше фашизм?

Было горько и неприятно подумать о таком парадоксе…

Впрочем, у кассового окошечка в ярко освещенном холле кинотеатра никого за билетами не было…

Я постоял немного около подъезда, услышал две-три иронические реплики прохожих. Ни одни из них не свернул к окошечку кассы.

Конечно же не из коммерческих соображений владелец кинотеатра предлагал публике такой фильм. Не взял же он «Битву на рельсах», чтобы напомнить согражданам и молодежи об особенно трудных и героических годах Сопротивления, о взлете святого патриотизма миллионов французов во время второй мировой!

Любовь иногда требует «топлива»… И наверное, нужно, если иметь в виду самое массовое из искусств, фильмы крупные, завоевавшие ранее признание, время от времени повторять на экранах. Показывать здесь, в Париже, ту же «Битву на рельсах» Рене Клемана.

И конечно, фильмы других прогрессивных художников «седьмой музы». И у нас тоже.

* * *

В последние годы Рене Клеман немного располнел, стал носить очки. Но по-прежнему он порывист в движениях, изящно-точен в речи. Пожалуй, лишь стал более нервозен, иногда саркастичен.

После того Московского кинофестиваля были еще у нас встречи, к сожалению очень кратковременные, и был регулярный, не частный, но регулярный обмен письмами.

Прославленного кинорежиссера прогрессивных взглядов, мне думается, все более сжимали тиски мира западного кино.

Призов за новые работы в Каннах ему не присуждали. На других кинофестивалях — редко.

И он очень был рад, когда узнал, что советское издательство выпустило о нем книгу…

Недавно мы несколько минут говорили о важном — о судьбах современного коммерческого западного кино, его антигуманистичности.

Клеман с нескрываемым отвращением отозвался о некоторых модных фильмах с «начинкой», как он выразился, из секса и насилия.

— Наше искусство сейчас оказывает плохую услугу человечеству, будущему. Либертинаж (вседозволенность) оборачивается реакционностью, — сказал он.

— А может быть, в условиях западного общества — капиталистической формации — существует еще неписаный закон саморазвращения? Ведь проповедь культа насилия, преступности, скотства дает продюсерам деньги. Иначе они не раскошеливались бы на эти темы.

— Что ж, — горько усмехнулся Клеман, — в таком допущении есть зерно…

А совсем недавно я получил от Рене и Беллы Клеман открытку с приветом. Незримые нити симпатии все же тянутся между нами. Я рад этому, потому что верю в Клемана как крупного художника кино, реалиста, уже немало создавшего ценного, и в то, что он еще будет снимать отличные прогрессивные фильмы и продолжать идеологическую «битву на рельсах» во имя будущего, во имя счастья грядущих поколений людей.