Лето уже выжелтилось, кое-где побурело, стало зрелым, потеряло нежную светло-зеленую веселость, когда выписали Маркелова из больницы. Побледневший, одутловатый, он вышел из машины возле фанерного щита с названием своего колхоза и пошел пешком. Хотелось подышать, отвлечься от больничных дум. Капитон ехал сзади на почтительном расстоянии, и догонявшие Маркелова автомашины притормаживали.

— Садитесь, Григорий Федорович! — кричали шоферы. Некоторые недоуменно спрашивали, что случилось.

— Иду и иду, — досадливо отмахивался Григорий Федорович. — Что, пешего председателя не видели?

В конце концов он свернул за вытянувшиеся в шеренгу елочки дорожной защиты.

По желтковым ржаным накатам уже двигались комбайны. Жали напрямую. Маркелов смотрел, чисто ли берут машины хлеб. Вроде без огрехов, и срез невысок, берегут соломку. Редкие копны выстроились в ряд. Маловато будет нынче кормины, маловато, но побольше, чем у соседей. Для себя хватит.

Маркелов шел и думал о своем разговоре с Капитоном. Всю дорогу выспрашивал Григорий Федорович у шофера, как там, в Ложкарях. Отчего-то ему хотелось, чтобы Капитон возмущался тем, как шли тут без председателя дела. И Капитон, угадывая это желание Григория Федоровича, крутил головой, усмехался, говоря о Сереброве.

— До ночи кажинной день барабался, — кося глаза на председателя, с осуждением говорил Капитон. — Ни одной ухи не съел.

— Зелен еще, подлеток, — делая вид, что сочувствует Сереброву, произносил Маркелов.

Кроме ревнивого этого чувства, отравляли привычную внешнюю бодрость Маркелова больничные впечатления, раздумья о зловредной опухоли, которая лишила его сна. Говорят, оказалась та доброкачественной фибромой, а сколько он пережил…

Испугавшаяся больше него этой самой фибромы, потучневшая, давно отвыкшая работать Лидия Симоновна не нашла сил сдерживаться и при каждом посещении упрекала Григория Федоровича за то, что он вовсе не думает о семье. Мог бы давно купить автомашину, а то случись что — ни мальчику, ни ей не на чем будет выехать из города.

— Рано хоронишь, — глядя в сторону, зло обрывал ее Маркелов.

Но Лидия Симоновна, обмахивая носовым платком багровое от слез, тугое лицо, продолжала заупокойный разговор. Теперь она упрекала Григория Федоровича в том, что он не думает о сыне.

Григорий Федорович тяжко вздыхал. Достался ему сын. Сколько раз после драк, которые тот учинял, после его провалов на экзаменах ходил Маркелов к ректору — молил оставить Борю в институте. А сын этого не ценил. Относился к отцу иронично. Вслед за матерью считал его ограниченным человеком, а работу его никчемной.

— Бесчувственная ты деревяшка! — не добившись от мужа обещания завести машину, срывалась Лидия Симоновна.

Чтоб не видеть ее красного от слез, укоризненного лица, он ложился на кровать и отворачивался к стене. Водил толстым пальцем по наплывам краски на панели. Лидия Симоновна видела в этом демонстративное пренебрежение к ней и разражалась упреками. Он, мучаясь, ждал, когда она наконец уйдет.

После сердитых разговоров с Серебровым Маркелову стало казаться, что и жена права в своих мрачных пророчествах: никому он не нужен в колхозе, все забыли о нем, никто ему не подчиняется. Надо о доме думать, о семье. Случись что, никто его не навестит, кроме жены, даже верный Капитон забудет. Кому нужен больной председатель? Лида хоть взбалмошная, а накормит вкусно, позаботится. Потом он убеждался, что не прав. Заглядывал к нему Ольгин, однажды приехал Виталий Михайлович Шитов и долго сидел в боксе — вздыхал, сплетая руки, сокрушался, что опять лето не даст толком заготовить корма, хвалил Сереброва.

Маркелов умилился, растроганно засуетился, когда в палату робко вошла Лиза. Смущенная, боязливая, она обласкала Маркелова взглядом темных глаз. У Григория Федоровича дрогнул голос, и он вдруг всхлипнул.

— Да что ты, Гришенька, кто тебя обидел? — прижав к груди его голову, проговорила Лиза. От этого Григорию Федоровичу стало еще безутешнее, представился он себе маленьким, горько обиженным Гришунькой.

Взрослым он ревел два раза. Один раз в госпитале, когда просился к хирургу Долидзе, а второй — после тюрьмы, когда стал работать председателем и Виталий Михайлович Шитов предложил ему вступить в партию.

— Разве мне можно? — опешил Маркелов. — Ведь я…

— А почему нельзя? — ответил вопросом на вопрос Шитов и вскинул взгляд, в котором не было ни хитрости, ни подвоха.

Не сумел справиться с собой Маркелов — некрасиво всхлипнул и, размазав кулачищем слезы по конопатому лицу, отвернулся в угол.

И вот теперь, ощущая, как со слезами приходит облегчение, всхлипывал он в объятиях Лизы. Чем, оказывается, можно было его доконать! Жалостью.

— Да что ты, Гришенька, на поправку ведь идешь, — шептала Лиза, смущаясь заходивших без стука сестричек и нянечек. — Вон ты какой сильный. Жить да жить тебе.

Сестрички замечали руку Григория Федоровича на неположенном месте — на плече или на колене посетительницы, но делали вид, что не видят этого, оставляли лекарства, еду и уходили.

После Лизиных тайных посещений, следя за оконной тенью, под светом фар проползающей по потолку, Григорий Федорович решительно думал о том, что надо ему жизнь свою переменить. Купит он Борису автомашину, отдаст все нажитое Лидии Симоновне и уедет куда-нибудь с Лизой. От этих мыслей становилось легче и светлее, но потом наплывали сомнения: как все это сделать? Лиза уйдет от мужа, а он, Маркелов, вряд ли выпутается из житейских сложностей. Слишком поздно явились к нему эти мысли. Надо было сразу разрубить узел, когда вернулся он из заключения, или немного позже — когда узнала жена о его связи с Лизой.

Вспоминая пережитое, шел Маркелов теперь по краю сжатого поля, вдыхал отрадный запах половы, останавливался. Неожиданно сдавило мягкой хваткой сердце, застлало туманом глаза. Он схватился за пыльную елочку. Да куда он отсюда уедет? Все тут родное, выстраданное. Нет, умирать — так на ходу и вот здесь, а не на больничной койке. В любом другом месте он будет чужим, и Лиза станет немила. «Раньше надо было, раньше», — с горечью опять подумал он.

От этих мыслей Маркелова отвлекали табуном идущие по овсяному клину комбайны. Наверное, ставили комбайнеры рекорды по убранным площадям, гоняя с пустыми бункерами. «А ведь недавно еще такая глупость была — по площадям измеряли работу», — вспомнил Маркелов. Около косматой, мускулистой сосны он остановился, погладил рукой медный ствол, прислушался к певучему гудению дерева. Это место он любил, отсюда во всей красе открывались Ложкари. Он сам выбрал Ложкари для поселка. Удачно выбрал.

Первым увидел Маркелова дядя Митя. Увидел, всплеснул руками и, белозубо улыбаясь, поспешил навстречу.

— Ой, ой, Григорий Федорович, дитятко, приехал.

— Наверное, похоронили уже меня? — кинул Маркелов. Привычной грубоватой шутки не получилось.

— Ой, почто ты этак-то, Григорий Федорович, — суеверно запричитал ужаленный недружелюбными словами старик. — Живи, живи, сколь хотца, я к тебе с чист душой.

— С чист душой, — проворчал Маркелов. Опять показалось ему, что изменились люди, забыли о нем. Даже от слез Маруси Пахомовой, кинувшейся к нему, вроде не отмякло сердце.

Серебров поймал на себе укоризненный взгляд председателя и сразу понял, что не отпустила того обида. Своими вздохами, хмурью, залегшей в бровях, Григорий Федорович подтверждал это.

Сереброву не терпелось рассказать, как они «раскочегарили» сенокос, как проверяют с Крахмалевым все комбайны на герметичность, загоняя их на расстеленный брезент. Даже маленькая утечка видна, но Маркелов слушал без одобрения. Он сверх меры возмутился, когда ему сказали, что незадачливый шоферишка Агафон Хитрин разбил новенький, по распоряжению Сереброва ему переданный молоковоз.

— Я бы Хитрину никогда такую красавицу не дал, он переднего колеса от нее не стоит. До сих пор ездить не научился, — сказал Маркелов, давая понять Сереброву, что ни черта он не разбирается в людях.

Серебров возил Маркелова по ложбинам, где уютно высились купола стогов. Все сено взяли. В полях хвалил Ваню Помазкина за то, что придумал тот приспособление для низкого среза хлебов. Однако по иронично опущенным концам губ Маркелова понимал: не трогают того эти восторги и похвалы. Ваня всегда хорош, а сенокос таким и должен быть — самая приятная для деревни работа.

Сереброву хотелось, чтобы Григорий Федорович отгремел, выговорился, чтобы после этой грозы опять стало между ними просто и ясно, но Маркелов молчал. Определенно сердился. А за что? И вдруг Сереброва озарила догадка. Да ведь он за два месяца сумел испортить отношения и с Макаевым, и с Огородовым. Маркелов долго будет помнить эту обиду. Но, как бы там ни было, Серебров с облегчением чувствовал, что жизнь вошла в привычную колею. Вот заметут комбайны немудреный нынешний урожаишко, притихнут поля, и он вместе с медвежатником Федей Трубой укрепит около гривы несжатого овса лабаз и будет выслеживать косолапого сладкоежку. А потом начнется охота на уток. Хватит тосковать Валету, хватит! А там приедет Вера, и между ними произойдет решительный разговор. Будет у него семья!

Однако жизнь предложила неожиданный поворот.

Как-то хитрющая Маруся Пахомова, конфузливо улыбаясь, вызвала Сереброва с заседания правления колхоза, которое, как всегда, уверенно и весело вел Маркелов.

— Не поняла я, Гарольд Станиславович, будто из Ильинского, а может, из Крутенки вас зовут, — сказала она, изображая смущение.

В трубке звучал веселый, торопливый голос Веры.

— Мне сказали, что ты меня искал. Мы были у Ирочки, помнишь, «англичанка»? Отдыхали с Танюшкой. А теперь уезжаю на теплоходе, так что всего доброго. Не ищи.

— Подожди, я сейчас, — крикнул опешивший Серебров. — Отпрошусь.

В ответ раздался не похожий на Верин легкомысленный смех.

— Чудак! До отхода электрички пятнадцать минут. Я же из Крутенки звоню и теперь поеду в Бугрянск.

У Сереброва перехватило от обиды дыхание.

— Ты что, раньше не могла позвонить? — крикнул он возмущенно.

— Ты же человек занятой.

Еще и издевалась над ним.

— Ах, черт возьми! Ты что, скорым поездом не можешь? — крикнул он.

— Нет, нет. Все. Я не одна. Меня ждут, — проговорила она и повесила трубку.

После этого взбалмошного расстанного звонка, сидя в кабинете председателя среди знакомых-презнакомых людей, Серебров вдруг ощутил обидную одинокость, от которой защемило сердце. С глухой нарастающей тоской он понял, что из-за этого экскурсионного теплоходика, на палубу которого Вера поднимается в игривом, беззаботном расположении духа, он потеряет ее. Слоняется там много досужих красавцев, и найдется какой-нибудь…

С трудом дождавшись окончания заседания, Серебров пробился к Григорию Федоровичу.

— Дайте мне отпуск, — сказал он мрачно.

— Чего? — опешил Маркелов, выпучив на него ошалелые глаза. — В уборку-то? Да ты что, милый? Вот все бастенько уберем, в октябре дуй хоть за границу, а теперь… Ну, парень… — и покрутил головой.

— Теперь надо, — сказал Серебров, подсовывая заявление.

Маркелов начал сердиться: вот причуды! Ну, молодежь! Но, поковыляв по кабинету, вдруг махнул рукой.

— Ладно, вали. Справимся, — и в глазах его мелькнула веселая хитринка. Серебров понял: председатель согласился на отпуск вовсе не потому, что ему стало жалко измучившегося главного инженера. Он сам привык работать на износ и считал, что остальные должны быть такими же двужильными. Маркелов надеялся без Сереброва быстрее и легче восстановить подпорченные связи. Задобрит Огородова, пошлет дядю Митю к Макаеву, и все уляжется. Даже лучше, что не будет Сереброва, а то этот дуралей возьмет да еще полезет в пузырь.

— Давай, вали, отдыхай, — повторил великодушно Григорий Федорович и хлопнул Сереброва по спине.

Получив отпуск, Серебров ощутил бездумную легкость. Все печали разом слетели с него. Совсем это неплохо — отправиться в путешествие на теплоходе. Он доверится предусмотрительному дотошному экскурсионному расписанию. Ни о чем не надо будет беспокоиться: и развлечения, и питание — все продумано премудрым бюро путешествий, в руки которого он отдаст себя. А главное, он поплывет на этом теплоходе с Верой. Ему не будут мешать досужие взгляды. Там же никто никого не знает. Ах, какая счастливая полоса жизни вдруг открылась перед ним!

Нинель Владимировна, с удивлением увидев непривычно всполошенного, по-отпускному одетого сына у себя в кабинете, с готовностью проявила свое влияние.

— Я сейчас, Гаричек, — хватаясь за телефонную трубку, сказала она. В белом халате и шапочке, с резиновыми шлангами фонендоскопа на груди, милая и в свои годы все-таки красивая, мама выглядела на работе внушительнее, чем дома. — Мальчик ни разу не отдыхал летом, — застонала она в телефонную трубку. — С этой противной Крутенкой он вовсе извелся. Подумать только: сельский инженер имеет право отдыхать лишь поздней осенью или зимой…

Ведающая всякими оздоровительными поездками приятельница матери начала тут же предлагать для сына Нинели Владимировны один маршрут соблазнительнее другого. Она очень удивилась, что тот хочет поехать на теплоходе по самому непритязательному местному маршруту.

— Туда же мы из районов набрали желающих. И теплоход уже ушел. Может, лучше на море, в Гагры, Геленджик? — соблазняла она Сереброва, но он хотел на речной теплоход. Он сам завладел телефонной трубкой и, бессовестно льстя, называя профсоюзную даму, не то Аврору, не то Венеру Федоровну, всесильной волшебницей, упросил ее оформить путевку и отослать на теплоход телеграмму.

Потом он поспешил к этой волшебнице.

Растроганная сувенирной коробочкой духов, определившая по внешнему виду, что Сереброву можно было бы ехать по самому комфортабельному классу, Аврора или Венера Федоровна, изображая женщину лет на десять моложе, чем есть, трогательно благословила его.

Пока теплоход петлял по извилистой Радунице, Серебров примчался на электричке к тихой пристани и некоторое время бродил в тени высоченного глинистого берега. Под оглушающий крик певца («Хмуриться не надо, лада!») турист Серебров метнулся к теплоходу, заполненному по-летнему ярко одетым народом, качнулся на узком трапике, брошенном вместо сходней, и очутился в доброжелательном мире путешествующих бездельников. Под очередную бодрую песенку, призывающую к беззаботному житью, Серебров ощутил, что отдых начался, но одновременно заподозрил, что отдохнуть в таком бестолковом муравейнике вряд ли возможно.

В этом мнении он укрепился, ощутив на своем плече дружескую руку. Оглянувшись, увидел человека с белесой, неопрятной бородой странника. По глазам догадался, что перед ним Витя Гонин. Оба глаза у Вити ласково светились. Правда, здоровый по-прежнему косил куда-то в сторону.

— Располагайся, и к нам. Ребята подобрались, я тебе скажу, — и Витя, сладко прищурившись, добавил: — Коль не куришь да не пьешь, дак здоровеньким помрешь, а нам это не к спеху. Рякин-то за границы лыжи навострил, а вот я тута.

Вера и «англичанка» Ирина Федоровна, та самая Ирочка, которая когда-то выступала с шотландскими песенками в Ильинском клубике, смотрели на берег с верхней палубы. Они были изумлены, когда на хлипком трапике возник человек в пижонской белой фуражечке с нахальным волком и предупреждающими словами «Ну, погоди!» вместо кокарды.

— Смотри-ка, вылитый Серебров. Такой же зазнайка, — сказала Ирина Федоровна.

— Похож, — пролепетала Вера. Отчего-то она предчувствовала, что такое может случиться. Еще звоня ему по телефону, она на это надеялась.

Серебров величественно, как вождь племени, поднял руку, вгоняя Веру в краску. Ирина Федоровна, убедившись, что это и вправду Серебров, отвернула в сторону свой царственный носик, помогавший ей произносить слова с иностранным прононсом, и, толкнув Веру локтем, возмущенно проговорила:

— Какой нахал! Всю жизнь тебе искорежил и еще улыбается.

— Да, это Гарик, — деланно удивлялась Вера.

Бросив в жаркой Витиной каюте портфель, Серебров отправился искать Веру. Он с трудом пробирался по душным узким коридорам и громыхающим трапам, по которым носились, девчонки и мальчишки в спортивных костюмах, занятые каким-то своим интересом, потом вышел на палубу, но и там Веры не было. На корме туристы танцевали под аккордеон. И просто так, и на приз. Охрипший очкастый массовик, вскидывая над головой руки, будто меряя в омуте глубину, хлопал в ладоши и назойливо командовал:

— А теперь «Цыганочка». Кто первый, товарищи?

Веселье казалось Сереброву ненатуральным, хотя и массовик, и гоняющий музыку радист хотели выдать все это за настоящее. Теплоходик старался доказать, что он необыкновенно радушен и неповторим. Просто во все это надо было сразу поверить, если ты и вправду собрался отдыхать. И Серебров хотел принять все это за настоящую радость отдыха, тем более что ему со всех сторон улыбались доверчивые, торопящиеся развлечься люди: там и тут ходили в обнимку парочки, успевшие сдружиться компании оглушали неприкаянных одиночек согласно грохающим хохотом.

— Подгребай к нам, — потянул Сереброва к весельчакам желтобородый Витя Гонин. — Ты веришь в гороскоп? Я верю. Я по гороскопу обезьяна. Это значит — ловкий, хитрый, энергичный.

— Похоже, — сказал Серебров, высвобождаясь из нежных Витиных объятий. Он увидел наконец Веру и Ирину Федоровну. Они отщипывали от батона кусочки и бросали чайкам, которые на лету хватали добычу и взмывали в воздух. Серебров облокотился о перила.

— Ну, как оно? — спросил он.

— Мы вас не знаем, — сказала Ирина Федоровна и заслонила собой Веру, Конечно, это было шуткой. Странноватой, конечно, но шуткой.

Бог с ней, с этой взбалмошной Ириной Федоровной, и Серебров, обойдя ее, приблизился к Вере с другой стороны. Вера должна оценить, как он здорово провернул сложную отпускную операцию. Но Вера вела себя странно. Она позволила Ирине Федоровне снова разъединить их. Даже не спросила, как он сюда попал.

Возмущенный непризнанием и презрением, Серебров опять стал рядом с Верой. Он просвистел соответственную моменту морскую песенку «На родном борту линкора» и, изобразив беспечность, сказал, что готов прийти с бутылкой коньяка, чтобы отметить начало путешествия.

— Не трудитесь. Мы вас вместе с бутылкой выбросим за борт, — сказала Ирина Федоровна. Юмора в тоне ее голоса не угадывалось.

— Я же не персидская княжна, а вы не Стенька Разин, — сказал Серебров. — И вообще, зачем разбрасываться?

— Княжна, — передразнила Ирина Федоровна. — Князь, — и, вдруг решительно взяв Веру под руку, увела ее на нос теплохода. «И что она суется не в свое дело?» — свирепея, подумал Серебров.

Он ушел в буфет и, поглядывая через окно на хихикающую стайку девиц, поставил перед собой бутылку пива.

— А чой-то один-то? — сочувственно спросила его игривая буфетчица с ярко крашенными губами и поправила на голове кокошник. — Вон девья-то сколько.

— Там культурник конкурс проводит на королеву теплохода. Вот на нее я еще посмотрю, — сказал Серебров, разглядывая пену в бутылке.

— Ишь ты, — удивилась буфетчица. Разговор им продолжить не удалось. В буфет ворвалась Ирина Федоровна. Лицо у нее было по-прежнему сердитое и отчужденное.

— Зачем ты ее мучишь? Зачем? — сев напротив Сереброва, без предисловий начала она.

— Как? Я… — начал Серебров, ища ответ поостроумнее.

— Я бы тебя убила. Ей-богу, убила бы и не покаялась, — сказала Ирина Федоровна. — Знаешь, сколько из-за тебя она горя хватила? Не знаешь! — Ирина Федоровна горько махнула рукой и всхлипнула. — Мы ее из петли вынули. Ты понимаешь? А ты…. И Танечку ты чуть не погубил. Николай Филиппович приедет и зудит, и зудит: в дом малютки, в дом малютки. Думаешь, легко? — Ирина Федоровна водила цепким пальцем по скатерти, хлюпая носом, утирала платком покрасневшие глаза. Девицы за окном примолкли и перестали хихикать, насторожились. Буфетчица деликатно ушла в свою боковушку и замерла там. Обстановка была хуже некуда.

Серебров, оглушенный, растерянный, вертел в руках пустой стакан с пивной пеной на краях. Неужели все это правда?

— Я не знал, — растерянно пробормотал он.

— Не знал, — передразнила его Ирина Федоровна. — А как она тебя любила! Пойдем в кино, а она говорит: вон тот артист на Сереброва похож. Или у другого голос, как у тебя. А т-ты, ты даже слова доброго не сказал, не поддержал. И опять лезешь. Совести у тебя нет, Серебров. Еще нахальства набрался — явился сюда. — Ирина Федоровна хлюпнула носом и, встав, так же быстро, как появилась, исчезла из буфета.

Серебров ошалело покрутил стакан, потом медленно поднялся и вышел. Все рушилось, все рвалось. Все, что делал он, было пошло, постыдно, противно. Вспомнив, каким фертом еще час назад закатился он на теплоход, Серебров устыдился: бесчувственный, бессовестный, хамло и эгоист.

— Эй, коль не куришь да не пьешь, дак здоровенький помрешь, — раздалось рядом, и Сереброва затащил в свою каюту бесконечно добрый Витя Гонин. Там тесно сидели какие-то в доску свои парни и девы, разбитные завсегдатаи туристских поездов и теплоходов, везде бывавшие и все знающие.

В уютной конспирации тесной каюты они резались в «кинга» и травили анекдоты. Они выделялись спаянностью. У них была своя философия, был свой гимн.

Серебров до одурения играл с ними в «кинга». Он тряхнул стариной, сбацал на гитаре с полдюжины песен и был принят в компанию.

Теплоход весело плыл вниз по течению, гремя усилителями. Избыток музыкального обслуживания вгонял Сереброва в тоску. Праздные курортные порядки прискучили. Ему казалось, что даже реке и берегам надоел их многозвучный корабль. Багровое солнце, усталое, недовольное собой, садилось под охрипшее треньканье гитар за колючий хвойный бугор.

Надо было что-то делать: то ли сходить с теплохода, то ли менять компанию. Отдельной ватагой толкалась по теплоходу шумливая, спортивного вида молодежь, изображавшая бывалость. Этакие тоска и безразличие — маска на полудетских лицах. У девчонок и парней на кедах написано чернильной пастой: «Ох, как они устали бегать!» Видно, это были студенты, отдыхавшие после спортлагерей. Они пели новые, не известные Сереброву песни. «Уже устарел», — подумал он. Захотелось покоя и одиночества.

Серебров решил во что бы то ни стало поговорить с Верой откровенно — объявить, что женится на ней. Если же Вера будет держаться все так же неприступно, он покинет теплоход. Покинет назло ей, не желающей простить и понять его, назло Ирине Федоровне и самому себе.

Ирина Федоровна выпустила Веру из-под своего недреманного ока. Над хрупкой «англичанкой» навис неуклюжий, грузинского обличия усач Гоша, который мог бы при желании носить ее на широких, как шифоньер, плечах. Серебров безгласно, но прочно занял место рядом с Верой. Она не гнала его и не возмущалась. Так же тихо, таинственно улыбалась, словно знала наперед, что он окажется рядом.

Он все ждал момента, когда сможет сказать ей, что не представляет себе жизни без нее и Танюши, но боялся опять встретить недоверие. Он таскал за Верой ее сумочку, в городах закупал мороженое сразу для всех женщин, шедших с нею, и даже для Ирины Федоровны. Приносил в Верину каюту пахнущие мартовским талым снегом арбузы. Загодя предощущая во рту прохладу и сладость, кроил на подернутые сахарной заиндевелостью ломти и раздавал попутчицам.

Серебров смотрел на широкую, иной раз вовсе бескрайнюю, величавую реку. Плыли навстречу буксиры, самоходные баржи с бутовым камнем, кирпичом, удобрениями в бумажных мешках. На корме этих посудин трепыхалось бельишко, играли дети. Люди жили на воде, как дома.

— Верушка, — говорил он, трогая ее руку.

— Не надо, — испуганно произносила она.

Проплывали мимо плоские, как лепешки, песчаные отмели и закругленные островки, по которым бегали, ссорясь, носатые чайки. Кое-где старательно лежали, собирая последние летние лучи, засмолевшие купальщики и купальщицы в выцветших плавках.

Сливались в неразличимую тьму вода и берега, холодело. Серебров накидывал Вере на плечи пиджак.

— Спасибо, — сдержанно благодарила она, и они снова молчали, слушая приглушенный плеск воды.

Вера принимала услуги Сереброва с терпеливой полуулыбкой: посмотрим, надолго ли хватит твоего кавалерского благородства? Серебров чувствовал осуждение в ее терпеливом молчании.

Однажды ему показалось, что Верино лицо просветлело. Обычно крылатые брови были сосредоточенно сведены к переносице, к двум ранним поперечным морщинкам, а тут морщинки эти разгладились. Лицо стало прежним, девчоночьим. Он, боясь спугнуть это выражение, осторожно сказал:

— А тебе не кажется, что я тебя люблю?

— Ты знаешь, я как-то об этом не думала, хотя весь теплоход говорит о том, что ты мне не даешь прохода.

— Теплоход прав, — сказал Серебров. — Хочешь, чтоб доказать тебе это, я брошусь в воду или пройдусь по перилам?

— Никто этого не поймет. Кроме того, тебя высадят за нарушение правил, — спокойно ответила она. Насмешливо мерцали из-под ресниц ее большие, казавшиеся темными глаза.

— Не веришь? — Он залез на перила. Пошел медленно, стараясь не смотреть на воду. Боязливо постанывали перила, он хмелел от опасности, но шел, балансируя руками.

— Не надо, слышишь, не надо! — донесся до него отчаянный шепот. Серебров все-таки дошел до опорного столбика и спрыгнул на палубу. Вера стояла, отвернувшись от него. Ему стало стыдно. Хорош бы он был, если бы сорвался в воду.

— Тебе, наверное, приятно играть на нервах? — спросила Вера, и он увидел на ее ресницах слезы. — Дурак несчастный!

— Я больше не буду, — виновато сказал он и ткнулся губами в ее шею, в нежные завитки волос. — Обиделась, да?

Она молчала.

— Ну, скажи, обиделась? — приставал он.

— Не знаю, — сказала она. — Очень ты нехороший, Серебров, просто не знаю, какой нехороший. Я таким в школе оценки за поведение снижаю, — но после этого она не отнимала руку, когда он брал ее в свою.

Уговорив одного охочего выпить, свойского мужичка поменяться местами за обеденным столом, Серебров сел рядом с Верой.

— Ну, где наши влюбленные? — спрашивали теперь соседи по столу, если Вера и Серебров запаздывали.

— Мы молодожены, — не уставал поправлять Серебров назойливых остряков. — Мы не успели расписаться, а здесь загса нет.

Вера краснела.

— Язык без костей, — сердилась Ирина Федоровна. Она презирала теперь и Веру, и Сереброва. А ему поездка начинала нравиться. Сидя в шезлонге рядом с Верой, он смотрел на берега, которые то взметывались до неба, то покойно ложились вровень с водой, на меланхоличные стада коров, стоящих в воде, на пойменные луга с шапками стогов на них и говорил Вере:

— Пожалуй, центнеров по двадцать пять сена с гектара здесь берут. А удои, конечно, тысячи три с половиной от коровы.

— Ах, какой аграрник, — усмехнулась она. — И все-то он знает.

Они плыли мимо безвестных уютных деревенек с обычными русскими названиями: Широкий Лог, Разбойный Бор, Мысы, Ключи, Звени, Краюхи. Покойны и непритязательны были они.

Однажды ранним утром, когда утомленный вчерашним гамом, притихший теплоход вывернул на широкий плес, Серебров чуть не вскрикнул от удивления: перед ним высоко поднимался трехъярусный берег. Вот это красота! У подножия лежали лесистые караваи с отвесно обрезанными лезвием реки краюхами, выше скатертью стлались луга, по которым текли тропинки, а на самом верху, по соседству с облаками, опять зеленел лес. Безлюдье, покой. Такого красивого горного места Серебров на Радунице еще не видал. «Синяя Грива», — прочитал он название пристани.

По водному зеркалу пронеслась нарядная «Заря», мотовски разбрасывая сверкающие, как чешская бижутерия, струи и брызги. Она закрыла берег с кучкой уютных домиков, пасеку на лугу, седоусого старика в неуклюжей лодке, плавно качающегося вместе с берегом. «Вот здесь бы жить, пить густое, четырехпроцентной жирности молоко, есть сотовый мед», — подумалось Сереброву. Как жаль, что не было рядом Веры. Серебров определенно знал, что она бы согласилась остаться тут. Но проплыл, как мираж, этот райский уютный берег. Потом немало попадалось красивых мест, а в памяти Сереброва осталась Синяя Грива.

Обратно шел теплоход без того шума и грома, что вниз по течению. Туристы поскучнели, приумолкли, стали деловитее, притаскивали с берега авоськи с яблоками в надежде довезти их до дому. Позже яблоки, покрывшиеся ржавыми пятнами, летели за борт. Шел теплоход, оставляя за собой арбузные корки, огрызки груш. Наступили пресыщение и усталость от безделья.

Узнав, что предстоит часовая остановка с купанием у той самой Синей Гривы, которая приглянулась ему, Серебров отозвал Ирину Федоровну в сторону и сказал, что они с Верой останутся тут: Сереброву надо навестить тетю Олимпиаду, которая живет вон в том домочке.

— Скатертью дорога! — задиристо откликнулась Ирина Федоровна. — Вы оба мне опостылели. Глаза бы не видели.

— Глупая, мы ведь женимся, — проговорил Серебров с укором.

— Ты трепач, Гарольд Станиславович, — отрезала Ирина Федоровна.

— Нет, честно, — вдогонку крикнул Серебров, но Ирина Федоровна не расслышала его. Она спешила к могучему Гоше.

Экскурсанты, ощутив под ногами надежную твердь, а не покачливую палубу, разбрелись: кто на чистый пляжик, кто в тень деревьев, а пять или шесть энтузиастов во главе с Витей Гониным целенаправленной трусцой устремились к магазинчику, голубевшему рядом с дебаркадером. Водку в этом году стали продавать с одиннадцати часов, но они надеялись, что такая новинка еще не дошла до тихой пристани.

— Бежат, друг дружку роняют, — повторил Серебров афоризм Помазкина-старшего и повел Веру затравенелой тележной дорогой вверх, на луга. Он рвал ромашки, возмущаясь тем, что у здешнего колхоза не нашлось сил выкосить такие богатые травы, собирал пригоршнями малину, угощал Веру.

— А не опоздаем? — спрашивала она.

— Ну, что ты, я у капитана спрашивал, остановку решили продлить. Очень красивое место, — уверенно говорил он, шагая вперед.

Они радостно, облегченно вдыхали смолистые запахи сосны и пихты, пресноватый аромат грибов. Видимо, пока теплоход спускался вниз, прошли на Радунице дожди: были видны развороченные бурливыми потоками расщелины, на мягкой земле отпечатались раздвоенные копыта лосей, под ноги заманивающе высыпали хромовые шляпки маслят. Серебров приподнимал тяжелые нижние ветви пихт, подолом прикрывавшие землю. Там твердо и независимо стояли кряжистые «мужички» — белые грибы на толстых ножках. Вера, став на колени, срезала их. Серебров складывал грибы в предусмотрительно захваченную авоську.

— Благодать какая! — радовалась она. — Ой, как здесь хорошо, Гарик.

— Пойдем дальше. Там еще лучше, — заманивал он ее выше. Ему хотелось подняться на самую вершину гряды. Казалось, что оттуда откроется вовсе необыкновенное, еще ни разу не виденное.

И действительно, на самом гребне, где опять были луга и стоял покинутый починок с дряхлыми домами, перед ними распахнулся широчайший простор с неоглядно раздвинувшимся горизонтом. От такой широты казалось Сереброву, что он не стоит на земле, а парит над рекой и полями.

— До чего красиво! — воскликнула Вера и не отстранилась, когда он привлек ее к себе. Он поцеловал ее долгим, перехватывающим дыхание поцелуем, растрогался и дрогнувшим голосом умоляюще проговорил:

— Давай останемся с тобой здесь и на теплоход не пойдем.

— Опять! Выдумщик! — качая головой, рассмеялась она.

— Нет, серьезно. Я там оставил записку.

— Болтунишка. Когда ты перестанешь фантазировать!

Они присели. Далеко внизу открывалась излучина реки, обрамленная ельниками. Виден был теплоход — маленькая белая игрушка, пестрели еле заметные, похожие на стрелки компаса, байдарки.

— И мы одни, — прошептал, уважая тишину, Серебров и положил Вере на колени голову. — Ой, как хорошо, не умереть бы, — вспомнил он рякинскую поговорку.

— Дурачок какой, — так же тихо прошептала она ероша его волосы.

Вдруг внизу раздались короткие дальние гудки.

— Что-то случилось! — встрепенулась Вера.

— Все в сборе, — сказал спокойно Серебров. — Видишь, они уже убрали трап и теперь отчалят от берега.

На лице Веры сначала отразилась растерянность, потом беспокойство. Она вскочила.

— Ведь ты говорил — два часа. Ты врал, что ли? — возмущенно крикнула она.

— Врал.

Лицо у Веры покрылось пятнами.

— Ты поступаешь со мной, как с безгласным существом, — прошептала возмущенно она и кинулась вниз по тропе. Серебров догнал ее, преградил дорогу.

— Ну, Верушка. Я прошу тебя, останемся. Ну, останемся. Я же тебя люблю, — бормотал он. Она вырывалась из его рук, отталкивала его от себя, но он не давал ей идти.

— Я закричу, — размазывая по лицу слезы, пригрозила она и, словно не доверяя своему голосу, крикнула: — Помогите!

Серебров усадил Веру рядом с собой на поваленную грозой березу и, держа ее за руки, поощряюще сказал:

— Надо посильнее, ты кричишь для отвода глаз.

— Помогите! — крикнула она и, вырвав руку, с досадой ударила Сереброва по спине. — Дурак какой! Ну что ты со мной делаешь? Врун! Зачем сказал, что два часа…

— Ударь еще, — просил Серебров, не выпуская Веру. — И еще крикни. Это у тебя хорошо получается. Но кричи не громко, а то те, с кедами, которые устали, раз-раз прискачут сюда.

Вера взмахивала в отчаянии свободной рукой.

— Пусти, ну, пусти же! Что о нас подумают? Что? — и закрыла глаза, представляя ужас и позор, которые ожидают их.

— Мы ведь влюбленные. Все знают… — пытался успокоить ее Серебров. — Что подумают? Да то и подумают, что мы целовались с тобой, что мы теперь муж и жена.

А внизу, на теплоходе, поднялся переполох. Гудела сирена. Какие-то сердобольные туристы скандировали: «Э-а, э-а!» Наверное, очкастый массовик, просадивший весь запас своей энергии в первой половине пути, вновь воспрянул духом и, размахивая руками, призывал их кричать.

— Какой позор! Какой позор! — повторяла Вера. Ей представилось, как на виду у всего теплохода они выберутся вдвоем из леса. Ей слышались ругань и двусмысленные шуточки. Серебров тоже вообразил эту картину и с сочувствием сказал:

— Знаешь, как-то не по себе. Надо все-таки оберегать свой авторитет, давай не пойдем. Они успокоятся.

И действительно, крикуны успокоились. Очевидно, попутчики нашли послание Сереброва. В нем он благодарил организаторов экскурсии и команду теплохода, возносил существующие и несуществующие их таланты и добродетели и извещал, что остается со своей невестой в Синей Гриве. И «англичанка» Ирина Федоровна, наверное, уразумела, что Серебров не шутил, когда прочла его просьбу воспользоваться мощью Гоши и сдать Верины и его вещи в камеру хранения на Бугрянском речном вокзале.

Теплоход еще раз длинно, с укоризной прогудел, давая знать, что складывает с себя все заботы о самоуправных путешественниках, и Вера с Серебровым увидели, что белая их посудина, наполняясь музыкой, выбирается на середину реки.

— Даже всплакнуть хочется, — сказал он, выпуская Веру. Она вскочила и замахала руками.

— Они думают, что ты им желаешь доброго пути, — расшифровал Серебров ее жесты. Вера с прежней досадой ударила его по спине.

— Противный! — крикнула она со слезами.

Теплоходик, видно, успокоился. Словно утюжок, вспарывая гладь воды, он двигался к повороту и вот уже скрылся за гривой пихтача.

— Я тебя совсем не люблю, — сказала Вера.

— Теперь уж это не имеет значения, — подбирая авоську с грибами, откликнулся Серебров. — Будет брак по расчету. Я женюсь на тебе, потому что ты дочь банкира.

— Ох, Серебров! — простонала она. — Нахал из нахалов!

А он обнял ее и, не давая ей двинуться, проговорил:

— Милая моя страдалица, прости меня. Прости меня, Верушка.

Она вырвалась из его рук, вздохнула и практично сказала:

— Но у нас ведь ничего нет. Ну, что ты за авантюрист? Я ведь ничего не взяла.

— Я твой муж, — откашлявшись, проговорил строго Серебров. — И прошу с должным почтением относиться ко мне. Авантюрист? Да что это такое?!

— Муж объелся груш. Авантюрист, узурпатор, завоеватель, фараон, — старательно подбирала она прозвища, спускаясь по тропинке.

— Ты дело подменяешь болтовней, — усовещал ее Серебров. — Ты беззаботный человек. Ты пошла в одних босоножках и праздничном платье, а у меня есть спички, нож, авоська, деньги, документы. У Робинзона Крузо, когда он поселился на необитаемом острове, было гораздо меньше запасов, чем у меня. Сейчас купим сапоги, ватник, поставим шалаш. В нем нам надлежит создать рай.

Вера сняла босоножки и пошла босиком, оставляя четкие отпечатки на влажной земле.

— Умница, бережешь обувь, — веселился Серебров. — Я буду целовать твои следочки, — и он действительно, став на колени, трижды чмокнул ее следы.

— Ой, коварный хитрюга, разбойник, тиран, — придерживаясь за ветки елей, говорила уже без злости Вера.

— Кровопиец, вампир, бандит с большой дороги, — помогал он ей пополнять запас прозвищ.

Сереброву было легко и весело оттого, что он осуществил задуманное, оттого, что Вера была с ним, остальное его не тревожило: ни мнение Ирины Федоровны, ни жалобы руководителей экскурсионной поездки. Когда они вышли к дебаркадеру, на берегу было безлюдно. Дом, магазинчик с дверью, перекрещенной железными накладками, красные и белые треугольники бакенов, ульи. На крыльце дома появилась некрасивая, мужского покроя, женщина с коротко стриженными седеющими волосами, которые удерживала широкая гребенка. Женщина с хмурью в лице окинула взглядом неожиданных пришельцев.

— Здравствуйте, — заискивающе сказал Серебров, пряча за спину авоську.

— Это вы, бродяги, опоздали на теплоход? — низким, сиплым голосом спросила женщина и достала из кармана жакетки пачку папирос.

— Мы, — подтвердил беспечно Серебров. — А у вас есть молочко четырехпроцентной жирности?

— Вы хоть кто такие? — прикуривая, спросила женщина. Глаза у нее, пожалуй, были добрые, понимающие, и это Сереброву понравилось.

— Мы муж и жена, — ответил он и, не сбиваясь, снова спросил, есть ли молоко.

— Не знаю уж сколько процентов, но хвалят, — сказала женщина, вынеся им трехлитровую стеклянную банку молока и эмалированные кружки. Стенки банки запотели. Молоко было с ледника.

— А криночек нет? — посочувствовал Серебров, разливая молоко. — Вот видишь, как все хорошо! — сказал он Вере и добавил, нахально вербуя в союзницы женщину: — Я же говорил, что с добрыми людьми не пропадем.

А женщина, видимо проникнувшись состраданием, сообщила, что сейчас приедет какой-то Василий Иванович. Этот Василий Иванович свяжется с теплоходом по рации и увезет их, а теплоход на очередной стоянке подождет.

— Ни в коем случае! — замахал руками Серебров.

Вера хотела сказать что-то свое, но Серебров перебил ее. Он начал расхваливать синегривские места и доказывать, что давно мечтал остановиться именно здесь.

— Места у нас первостатейные, — пробасила женщина. — Много среди лета народу живет. Вон там, на излуке, на камнях — мы сковородкой их зовем — семей по пятнадцать останавливается. И там, и там живут, а теперь уж уехали.

— Вот мы на «сковородку» и пойдем, — сказал Серебров, вставая.

— А где у вас палатка? — забеспокоилась женщина.

— Мы так, — ответил легкомысленно Серебров. — Шалаш, костер.

— Так уже нельзя, так уже холодно, — сказала женщина. — Поселяйтесь у нас, в летней половине. Чего с вами делать-то.

Лицо женщины осветилось улыбкой. Видно, они казались ей вовсе несмышленышами.

К тому времени, когда заурчал мотор на реке, Вера и Серебров уже знали, что женщину зовут Анной Ивановной, что фамилия ее Очкина. Узнали также, что она считается начальником пристани, а ее муж, Василий Иванович, — бакенщик, что жить здесь хорошо, что отдохнуть можно первостатейно. Никто еще не пожалел, выбрав для отдыха Синюю Гриву.

В берег ткнулась очень серьезная железная посудина со стационарным мотором и флагом. Она была похожа на корабль, представляющий микроскопическую морскую державу. Из лодки вышел человек в выцветшей форменной капитанской фуражке. Самым впечатляющим на морщинистом лице этого человека были седеющие длинные усы, и Серебров вспомнил, что видел его ранним утром, когда плыл вниз по реке.

— Они и есть зайцы? — строго и бескомпромиссно оглядывая Сереброва и Веру, сидящих у ополовиненной банки с молоком, спросил усатый Анну Ивановну.

— Они, — ответила Очкина. — Но они у нас будут жить, Василий Иванович. Они на теплоход не поедут.

— Мне капитан сказал: взять и посадить их в Совьем, — непримиримо стоял на своем усатый Василий Иванович. Дробно простучала о стлани цепь. Хотел он непременно отправить их.

— А вы не беспокойтесь, мы ведь живы-здоровы, — вмешался в разговор Серебров. — И мы не хотим ехать.

Василий Иванович посмотрел на него неодобрительно: вас, мол, не спрашивают. Как скажет Анна Ивановна, так и будет. Анна Ивановна была не согласна с Василием Ивановичем.

— Так и передай, — закуривая папиросу, проговорила она, пользуясь то ли властью жены, то ли начальника пристани. Видно, Очкина была все-таки главной, потому что Василий Иванович послушался и ушел в бакенский домик что-то передавать по рации.

Скроенная по мужским меркам, не выпускающая изо рта «беломорины», Очкина оказалась неправдоподобно заботливой. Она не только отвела им летнюю половину дома с широченной кроватью, но и принесла сапоги, телогрейки, какие-то рубахи.

— По лесу-то рвать сойдет, — сказала она и добавила: — Коли еще чего понадобится, не молчите, — и выдула изо рта целый клуб дыма. Серебров прозвал Анну Ивановну вместо Очкиной — Мамочкиной. Так они и именовали ее между собой.

Сереброву нравилась оглушающая тишина, безлюдная река, рубленый дом с капельками желтой, как мед, смолы на бревнах, с чистыми светлыми подоконниками, по которым бегали муравьи.

В первый вечер Вера ушла спать одновременно с Анной Ивановной. Очкин и Серебров еще долго сидели у костра. Серебров смотрел в огонь. Бакенщик рассказывал, что в давние времена синегривцы для ловли стерляди замешивали в тесто для приманки бабочек-поденок, вылетающих раз за лето.

— Первостатейный был клев, — говорил Василий Иванович.

Серебров долго не шел в дом. Когда Очкин закрыл дверь зимней своей половины, Серебров все еще сидел, прислушиваясь к тишине. Ждал. Он почувствовал сковывающую робость и виноватость перед Верой. Как он зайдет, что скажет? Вдруг от дома донесся Верин шепот:

— Гарик, я боюсь.

— Сейчас, я сейчас, — поспешно, успокаивающе ответил он и, загасив костер, двинулся к дому. Вера ждала его в проеме дверей. Он обнял ее. Она ткнулась ему в грудь лицом, вздохнула:

— Мучитель мой.

— Извини, извини меня, — прошептал он, уводя ее в дом.

Сразу же в их жизни появилась размеренность. Вера еще спала, когда Серебров в одних плавках, с полотенцем через плечо выскакивал на крыльцо. Лес пах смолой и свежестью. Солнце было еще в тумане, как лампочка в парилке, и вовсе не слепило, когда он глядел на него. Деятельно гудели пчелы. Мамочкина шла с подойником из хлева, в подойнике пенилось парное молоко. Были чисты внятные на утре звуки: пение петухов в нагорной деревне, стрекот лодочного мотора.

— Я вам молочко в сенях оставлю, — шепотом говорила Анна Ивановна. — А Верочка спит?

— Спит, — говорил Серебров.

— Ты ее береги, — понизив голос, шептала Мамочкина и мудро добавляла: — При добром муже жена красивеет.

Сереброву было приятно оттого, что он именно такой добрый муж, при котором Вере остается только красиветь, и он по обжигающей ноги росе бежал к пляжику. Около полосатого, похожего на ксилофон треугольного знака речной навигации сидел на камне Василий Иванович с какой-то снастью.

— Купаться уже нельзя. Медведь в воду лапу опустил, — предупреждал он, поднимая редкозубое, осмоленное солнцем лицо.

— Ничего, — беспечно откликался Серебров и с дрожью входил в воду. — Я в моржи думаю пойти.

Василий Иванович качал головой: потешный народ — отдыхающие.

Неторопливый, спокойный, Очкин знал целую прорву всяких мудрых примет и советов. Он говорил о том, что лучше всего от комаров не новейшие средства, а товарный деготь.

— Они его сильно недолюбают, — отзывался он о комарах.

Во время утренних бесед с Василием Ивановичем Серебров усвоил, что через месяц после первого снега наступает настоящая зима, а через месяц после того, как упадут с елок иголки, начинается ледоход. Если ольха по весне оперяется первой, жди мокрое лето, а если береза, то будет лето сухим.

С купания возвращался Серебров взбодренный. Садился рядом с Василием Ивановичем. Они говорили о всяких умных вещах: об использовании космических полетов в народном хозяйстве, о зловредной радиации, о лесных пожарах, которые замучили народ в нынешнее лето, о политике.

— Гляди-ко, гляди, — вдруг шептал Василий Иванович и показывал клешнястой рукой на реку.

Серебров замечал на слепящей, маслянистой глади воды корягу.

— Лось, а рога-то, хоть чалку забрасывай, — с почтением произносил Василий Иванович.

Василий Иванович и Серебров следили за могучим лосем, который, выбравшись на высоких стройных ногах из воды, вздрагивал кожей, раскидывая брызги, и спокойно шел по отладку в лес, словно не замечая их.

— Сей год волки им житья не давали, — говорил Василий Иванович. — А летом они знают, что никто не тронет.

Эти простые разговоры нравились Сереброву.

Вера и Мамочкина звали их завтракать. Серебров шептал в пунцовое ухо Веры слова, которые сказала ему поутру Анна Ивановна: «При добром муже и жена красивеет».

— Муж объелся груш, — не находя, что сказать, произносила Вера первое попавшееся. — Зазнайка хороший, — и краснела.

— Да нет, что вы, Верочка, он у вас и вправду хороший, — заступалась за Сереброва Мамочкина.

После завтрака в пожертвованной им одежде они отправлялись в лес за малиной или грибами. Вера в серой телогрейке, кирзовых сапогах, плотно охватывающих икры сильных ног, в платке Анны Ивановны выглядела по-деревенски простенькой. Сереброва умиляла эта опрощенность.

— Ох ты, доярочка моя, — радовался он. Шли они с Верой прямо в смальтовую синь предгрозового неба, которое опиралось на лесистую синегривскую гору, и, настроенный Василием Ивановичем на философский лад, Серебров развивал перед Верой мысль о том, что удачное сочетание противоположностей — наиболее благоприятное условие для гармонии в семейной жизни.

— Ты спокойная и сдержанная, а я психопат, так что у нас все будет хорошо, — произносил он. — Ты будешь уравновешивать меня на семейных весах.

— И не думаю. Ты слишком вознесешься, если я окажусь на противоположной чаше, — отказывалась Вера. — Я тоже могу быть психованной. И кроме того, жизнь сложная вещь, — добавляла она уже серьезно, словно Серебров был вовсе мальчишка.

— Скажи на милость, и откуда ты это знаешь? — задирался он и лез целоваться.

— Да ты что, злодей? Все рыжики истоптал! — вскрикивала Вера. Став на колени, она замирала. Из травы возникали серые, с прозеленью кольца грибных шляпок. Рыжики росли тут «мостами». Если долго смотреть в их кольца, то покажется, что это начало трубок, идущих в глубь земли. А какое оранжевое полыхание разгоралось в корзине, какой неповторимый дух шел от них!

Днем они купались. Вера в облегающем ее грудь и талию голубом купальнике, стыдливо глядя под ноги, шла к воде. Серебров замирал, любуясь ею. Она чувствовала его взгляд и сердилась.

— Не смотри на меня так.

— Я не могу не смотреть, — откликался он. — Это преступление — не смотреть. Я смотрю на тебя, как на произведение искусства.

С тонкой талией, полноватыми крепкими ногами, длинными распущенными волосами, она была какой-то новой, еще неведомой ему. Почему-то он не предполагал, что она такая красивая. Вера закручивала волосы и боязливо входила в воду. Серебров налетал на нее, брал на руки.

— Я же тяжелая, — отбивалась она, болтая ногами, но он не отпускал ее, и она брала его за шею рукой. Они брызгались, барахтались в воде. Верина куфта рассыпалась, и длинные волосы касались воды.

— Опять замочил, — сердилась она. — Вот и сиди теперь, жди, когда я их расчешу да высушу.

— Русалка, дикая Бара, Ундина! — выкрикивал он, греясь на солнце, и терпеливо ждал, пока Вера не расчешет волосы и не упрячет их под платок. В простом длинном платье Анны Ивановны Вера уже была не такой яркой и притягательной, как в купальнике. Простая, понятная, с веснушками на носу и щеках.

— Баба у меня баская да ядреная, — поддразнивая ее, говорил он голосом дяди Мити.

Вечером они варили уху. Непременно на костре. Иной ужин Василий Иванович не признавал. Вчетвером они сидели у косматого огня. Рвалось вверх пламя. Отсветы его синусоидой изгибались на волне, поднятой почти невидимой во тьме самоходной баржей. Огонь освещал спокойное, темное, как у старой женщины из племени индейцев, лицо Мамочкиной, седоусого Василия Ивановича. Анна Ивановна уже в который раз повторяла для Сереброва и Веры романтическую историю о том, как во время войны готовили в их деревне посылку для фронта. Тогда Анна Ивановна была молодая и статная. И вот она вышила на кисете слова «Самому храброму» и вложила в него записку. По этой записке написал ей получивший кисет раненый снайпер Вася Очкин. Потом он приехал сюда и нашел ее. Этот снайпер Вася и оказался Василием Ивановичем Очкиным, за которого она вышла замуж.

Анна Ивановна, несмотря на годы, не утратила восторженной приподнятости. Когда Василий Иванович отъезжал в своей сварной просторной лодке, она махала ему рукой. Она всегда выходила встречать его на берег. Повторяла уважительно:

— Мой Василий Иванович — опытный, первостатейный речник, — и чувствовалась в этих словах гордость за него и его занятие.

Слушая Мамочкину, Серебров смотрел в костер и думал о том, что, может быть, счастье заключается как раз в том, чтобы вот так, вдвоем, бок о бок жить всегда, до самой старости, воспитать и проводить в жизнь детей и не устать друг от друга. После этих размышлений он вдруг находил такое же спокойствие и такую же, как у Мамочкиной, житейскую мудрость в Вере.

На реке терялся счет дням. Сереброву казалось, что они давным-давно живут здесь. Это ощущение появлялось, видимо, оттого, что за августовский погожий день можно было переделать прорву разных дел: сходить за грибами, а потом, играя силой, поколоть для Очкиных дров, покатать Веру на весельной лодке, сбродить на озера за щурятами для жарехи, просто посидеть на берегу и поглазеть на реку. Веру это ощущение длительности времени беспокоило.

— Какое сегодня число? — встревоженно подняв голову, спрашивала она не один раз на дню. Она боялась, что замещающая ее учительница не так, как надо, составит расписание, а она, опоздав, не успеет ничего исправить. Или вдруг она начинала тревожиться за Танюшку.

— Живу здесь, и один день кажется за три. Ты не врешь, что сегодня двадцать первое? — испытующе спрашивала она Сереброва.

— Вон крикни на баржу, спроси, какое сегодня число? — советовал он. Василий Иванович, держа на отлете разворот, читал на завалине областную газету.

— Это вчерашняя у вас? — спрашивала осторожно Вера.

— Вчерашняя, — говорил Очкин, шурша газетой.

— Глупенькая, это же завтрашний номер, — веселился Серебров. — Как, Василий Иванович, там за нашу поимку не объявлено вознаграждение?

Он был беззаботен. Его не тревожили колхозные дела. Все знает там Маркелов. Жизнь рисовалась впереди легкой и понятной. Он заберет Веру и Танюшку к себе в Ложкари, так что зря его супружница волнуется из-за расписания, завучем ей в Ильинском не быть. В Ложкарях начнется благоденствие. И чего еще желать? Милая, добрая, заботливая Вера. Теперь он знает, что лучше, чем жить вместе с ней, ничего быть не может. И Вера, конечно, знает об этом. Он был убежден, что знает. И Танюшке будет хорошо, и ему.

Обычно они обходили в разговорах Николая Филипповича. Как будто его вовсе не существовало, как будто было можно миновать с ним встречи. Да, они не будут встречаться. Ни к чему. Серафима Петровна пусть приезжает, а Огородову вход закрыт.

Однажды Серебров проснулся среди ночи. За окном хлестал ливень, и кто-то могучий сталкивал в небе валуны. Они с треском раскалывались, освещая синеватыми вспышками комнату, гнущиеся под ветром стволы раскосмаченных молодых берез. Синие сполохи поздней августовской грозы. Потом гром ушел в сторону. Серебров лежал, слушая его дальние добродушные, как псиное урчание, раскаты, дробь капель на оконных стеклах. В туго оклеенный бумагой потолок гулко ударялись мухи, встревоженные грозой. Ему показалось, что проснулся он не от грозы, не от стука этих мух в барабанно натянутую бумагу, а от чего-то неясно тревожного и щемяще безысходного. «Откуда взялось это ощущение? К чему примерещилось?» — подумал он и хотел повернуться на бок. Вдруг до него донесся сдавленный безутешный всхлип. Серебров встрепенулся. Вера. Как же так? Он спит себе, а она плачет. Она одна и плачет. Кто ее обидел? Или она боится грозы?

Он обнял ее, стал целовать в горячее, мокрое лицо.

— Ну что ты, что с тобой, Верушка? — шептал он, гладя ее.

— Ни-и-чего, — всхлипнув, ответила она. — Так, ни-и-чего.

— Как ничего? А почему плачешь? — допытывался он.

— Я-a, я б-боюсь, — прошептала она наконец.

— Ох, ты глупая, — проговорил он с превосходством взрослого. — Чего бояться-то? Это же гроза. Ну, разбудила бы меня, — успокаивающе сказал он, утирая ей слезы.

Но Вера всхлипывала, тычась лицом ему в плечо, и Серебров вдруг понял, что плачет она вовсе не из-за грозы, не из-за страха перед раскатами грома.

— Ну что, Танюшку вспомнила? — подсказал он ей. А она завсхлипывала еще горше и безутешнее.

— Я б-боюсь, я б-боюсь, — наконец выдавила она из себя дрожащим голосом, — что ты, что ты опять м-меня б-бросишь, — и плечи ее затряслись в плаче.

Серебров прижал к своей груди Верину голову.

— Ох, и дурочка ты, а еще завуч, — прошептал он, с тревогой укоряя себя за то, что не смог заметить Вериных сомнений и мук.

— Я знаю, — сказала она. — Я знаю, ты меня отцом будешь попрекать. Что он дядю Грашу… Что он такой… А потом бросишь. Но я сама его ненавижу. Из-за этого, из-за того, что он маму мучает, что у него эта, Золотая Рыбка. Все ведь знают. Мне стыдно. — И Вера опять завсхлипывала. — А ты все смеешься, тебе хоть бы хны.

То, что большая, спокойная, надежная Вера была беззащитной, как ребенок, вдруг наполнило Сереброва новой тревогой. У нее в душе одинокость и безысходность, а он, бесчувственный, бравирует и не замечает, что происходит с ней, как она терзается от нескладной своей жизни. И вся эта нескладность не из-за отца, а из-за него, Сереброва. Ведь он мучил ее. И наверное, все время, пока живут они здесь, на берегу, она боится, что не всерьез, а так, для игры, оказался он рядом с ней. И у него не хватило ни ума, ни сердца догадаться об этом, понять ее и успокоить. И, может быть, это у нее не первая бессонная ночь, полная обиженных мыслей, скрытых слез, которые не приносили облегчения.

Растроганно обнимая Веру, Серебров виновато повторял, что всегда, всю жизнь будет он с ней и никуда не денется, и все у них будет хорошо.

Вера жалко и беззащитно прижималась к нему, ища ласки и утешения, и Серебров, понимая, что должен как-то уверить ее в том, что у него все серьезно и навсегда, снова и снова целовал ее. Он не смог заснуть до тех пор, пока не услышал ее спокойного дыхания.

Наутро с безвестного бакенского поста Синяя Грива была отправлена телеграмма: «Женюсь замечательном человеке Верочке Огородовой. Целую Гарик». Телеграмма предназначалась родителям.

Вечером Василий Иванович связался с почтой. Оттуда прочитали ответную телеграмму: «Поздравляем женитьбой, желаем счастья. Мама, папа». Серебров подал листок с телеграммой, записанной Очкиным, Вере и пошел разжигать костер, потому что свадьба, как и подобает такому торжеству, должна была пройти на славу. Жалко, что не было гитары. Василий Иванович ловил плохоньким приемником музыку, и Серебров танцевал с Верой в свете костра. Мамочкина говорила пожелания: чтоб и детей у них были полны лавки, и чтоб мир да любовь. Вера, тихая, боязливая, жалась к Сереброву. Ее удивляла эта неожиданная свадьба на берегу пустынной реки.

— В круг, в круг! В хоровод! — встрепенувшись, вдруг закричала Мамочкина. — Какая свадьба без хоровода! А ну, Василий Иванович, поднимись! Ведь свадебный круг!

Схватив Веру и Василия Ивановича, она устроила-таки хоровод у костра. Неуклюже, степенно ходил усатый Очкин, прыгал Серебров, и пели они что-то старинное, хороводное. На этот странный свадебный круг глазели с проходящей по реке «гэтээмки» капитан с помощником и дивились тому, как развеселились нынче Очкины. А вроде степенные люди.

Когда Серебровы уезжали, кончилось длинное лето. После неожиданного сигнального инейка зажгла осень леса. Берега реки сплошь ало и оранжево полыхали. Протоптанные желобком тропинки были наполнены шорохом. Под свежим ветром неслись наперегонки к кромке берега похожие на перья жар-птицы листья. Это были легкие, как лепестки, листочки березы, тяжелое фигурное оперение дуба и разлапистое, как утиные следы, кленовое. На линии обрыва листья взвивались вверх, видимо боясь сразу кинуться в охолодавшую воду. Некоторые долго, обожженно крутились, прежде чем коснуться ее.

Когда Серебровы грузились в сварной корабль бакенщика, все дно бухточки было выстлано листьями, словно богатой монетной россыпью. Это на их свадьбу берег щедро бросал свою казну.

Прощались с ними Очкины, как родные. Анна Ивановна нагрузила для них целый рюкзак синегривскими разносолами и вареньями. Наверное, Мамочкина все-таки была не просто начальником пристани, а подосланной сюда волшебной феей, правда, изрядно состарившейся, но не утратившей самых главных своих качеств — великодушия и доброты.

Железная посудина, оставив на берегу женщину с погасшей «беломориной» во рту, увезла их в райцентр, откуда самолетик Ан-2 за полчаса с небольшим доставил молодую чету в Бугрянск.

На свадебном семейном ужине у стариков Серебровых Вера через силу жалко улыбалась, словно была в чем-то виновата, а Нинель Владимировна и правда винила в душе эту незнакомую женщину за то, что все получилось не так, как мечталось ей, матери.

Говорили больше о неслыханной нынешней жаре, о том, что в их краю вечнозеленых помидоров вызревали они нынче на корню. Серебров-младший, чтоб разрядить обстановку, расхваливал синегривских Очкиных.

— Уважайте и любите друг друга, — растерянно повторял Станислав Владиславович, тоже застигнутый свадьбой врасплох.