И в Крутенку продвинулся прогресс. За два с половиной часа долетел сюда Гарька на электричке. Отчего-то не обратил он внимания в давние свои посещения, когда работал на уборке, что стоит Крутенка на известняках. Сахарными отвесными стенами спадал берег к речке Радунице. На улицах в сухую августовскую пору долго и непроглядно держалась белая мучная завеса. Зато как хорошо стучали уверенные шаги по сносившимся, позеленевшим от времени опоковым тротуарам. Такие тротуары привели инженера Сереброва к районному объединению Сельхозтехника. Там его встретил управляющий этим объединением Арсений Васильевич Ольгин, усмешливый моложавый человек с казачьим смоляным чубом. Нового инженера Сереброва с заковыристым странным именем Гарольд вводил он в курс местной жизни.

Крутенский район — самый северный в Бугрянской области. Леса да болота, поля-пятачки. Был он в разное время в составе разных краев и областей и, как память об этом, осталась странная особенность: учреждения живут по местному времени, а окрестные деревни и поселки — по московскому, на час позднее. Говорят, что это выручало иных колхозных председателей, когда те, опоздав на разнос, отделывались вместо выговора легким предупреждением. Рассказывал об этом лукавый Ольгин Сереброву, вертя в короткопалых руках карандаш-чижик, заточенный с двух сторон, и в качестве морали советовал:

— Вам рекомендую появляться ровно в восемь по местному.

Серебров сам выбрал Крутенку. Ему казалось, что он очень хорошо знает эти места, что тут живет немного иной, чем в других районах, народ. Потомки новгородцев, цельные, добрые, хлебосольные и гостеприимные люди. К примеру, председатель райпотребсоюза Соколов или председатель райисполкома Николай Филиппович Огородов. Дочь Огородова Вера долго и безответно сохла по Гарьке. Это он дал Вере прозвище Веранда.

На четвертом курсе послали их, парней с факультета механизации, на уборку в Крутенский район. Составленный из разномастных вагонов поезд вез их мимо малолюдных лесных станциек, старорусские названия которых были написаны чуть ли не тогда, когда для суровости в конце слова добавлялся твердый знак. В соседнем вагоне оказались девчонки из пединститута. И вот они, сельхозники, стали наперебой развлекать филологинь.

Гарькин друг Генка Рякин, забравшись на девчоночью скамью, пристраивал свою кудлатую голову на плечо то одной, то другой девицы, сладко щурил глаза и говорил:

— Хорошо-то как, хоть бы не умереть!

Иная девчонка поводила плечиком, чтоб освободиться от Генкиной головы, тот ронял свою голову ей на колени, получал хорошего тумака, но продолжал умиляться: хорошо-то как, хоть бы не умереть! Гарька, меланхолично пощипывая струны гитары, смотрел из-под шляпы-пельмешка на Генкины чудачества и старался уколоть ершистым словцом крупную, с летучими бровями, деваху, которая преданно смеялась над его шутками и песенками. Смех ее долго не мог улечься, и Гарьке было приятно чувствовать себя остроумным человеком. Когда очередь дошла до знакомства, эта деваха протянула руку первой.

— Вера… Огородова, — сказала она.

— Ну, такое маленькое имя вам не подходит, — сострил он. — Веранда, вот вам какое годится.

Вера вспыхнула, обиделась, но он и потом не щадил ее. Несмотря на обиды, Вера после колхоза пригласила Гарьку и Генку Рякина в Крутенку на день своего рождения. Здесь и познакомился Серебров с ее папашей Николаем Филипповичем, а также с Евграфом Ивановичем Соколовым.

Недаром, видно, говорят, что когда влюбляется мужчина, он становится робким, а женщина — смелой. Веранда всю осень звонила ему по телефону, но не признавалась, что это она. Молча дышала в трубку, безгласно напоминая Сереброву о том, что обещал он найти ее в Бугрянске.

— Дышите глубже, — сердясь, кричал Гарька и бросал трубку. Ему было тогда не до Веранды: он сходил с ума оттого, что Надька Новикова увлеклась своим Макаевым…

И вот теперь, слушая председателя Сельхозтехники, инженер Серебров от восторга бил ладонями по резиновым голенищам своих сапог. Особенно понравилось ему, что самая главная и единственная в Крутенке площадь неофициально называется площадью Четырех Птиц: там кинотеатр «Буревестник», кафе-столовая «Чайка», отдел милиции, где начальником Воробьев, и райпотребсоюз, который возглавляет Соколов.

— Ну, Евграф Иванович увековечился, — приговаривал Серебров. — Я ведь его знаю.

— Значит, сразу войдешь в курс дел, — подвел итог доброжелательный Ольгин, бросая карандаш-чижик на бумаги. — В линейно-монтажном участке тоже надо уметь вертеться.

Инженеру Сереброву не терпелось заняться делом в этом самом линейно-монтажном участке — ЛМУ, отправиться на строящийся скотный двор или зерносушилку, где надо монтировать оборудование для так называемых трудоемких процессов. Работать так работать, но Ольгин, приказав оформить Сереброва мастером ЛМУ, в колхоз его посылать не спешил.

— Осваивайтесь, готовьте документацию на ильинский коровник, — сказал он.

Наверное, зря оставил его Ольгин в Крутенке. Инженер Серебров вдруг ощутил, как томительно длинны здесь сутки, как трудно их заполнить.

По утрам и вечерам горланили в Крутенке петухи. Их перекличку мог заглушить только магнитофон инженера Сереброва, с которым он раз десять прогуливался после работы до площади Четырех Птиц. Отсюда шел он на вокзал, где был газетный киоск. В деревянном высоком здании вокзала толкалась в ожидании поездов заспанная, плохо умытая публика. Хлопая дверями, втискивались нагруженные узлами и чемоданами новые пассажиры и озирались, ища, где можно приспособить себя и багаж.

Вот тут, на вокзале, через который, как через воронку, протекал весь люд с поездов и на поезда, нежданно-негаданно Серебров столкнулся с институтским другом Генкой Рякиным. Тот обрадованно заржал, показывая свои литые редкостно крепкие зубы. Говорили, что словчил Рякин, пригрелся в Бугрянске, а он вот где оказался, в Крутенке.

— Да ты что, дорогуля! — обнимая Сереброва, кричал Рякин. — Кому я там нужен? — и, радостно толкая Сереброва плечом, добавлял: — Эх, хорошо-то как, что мы вместе, хоть бы не умереть.

Генка Рякин сбил Сереброва с почти скромного и почти степенного образа жизни. Уже в гостинице Генка начал показывать себя. Размашисто заполняя дотошную гостиничную анкетку, которая годилась не для поселения на одну-две ночи, а для подбора на дипломатическую работу, записал после «Ф. И. О.»: «Брюнет, 1946 года рождения. Цель приезда? Конечно, ограбление банка».

В графе «Место рождения», ухмыляясь, он указал «Марсель», а в графе «Домашний адрес» — «Рио-де-Жанейро». Правдой были только первые слова — «Брюнет, 1946 года рождения». Дежурная, пожилая, позевывающая тетка, встрепенулась и, торопливо нацепив очки, стала требовать от Генки, чтоб он не дурил и анкету переписал, «как следно быть», но тот уперся, доказывая, что родился именно в Марселе и что паспорта у него нет, один диплом.

Тетка в черном казенном халате слушать Рякина не стала. Она задвинула перед его носом фанерное волоковое окошечко и пригрозила:

— Вот милиционера позову, дак…

Гарьке не очень по вкусу была Генкина задиристость. Чтоб смягчить обстановку, он стал через глухо закрытое окошко доказывать дежурной, что Марсель может быть не только французским городом, а простой деревней. Но дежурная к уговорам была глуха.

— Позвольте телефон, — оскорбленно постучал Рякин в окошко, напустив на лицо обиду. Дежурная сердито выставила в окошко телефонный аппарат, и Генка, откинувшись, заворковал, прося, чтоб девушка соединила его с председателем райисполкома Николаем Филипповичем Огородовым.

— Николай Филиппович, пламенный привет. Это ваш давний гость Рякин. Помните у Верочки на дне рождения… Да, работать. Вместе с Серебровым. Не сможете ли помочь насчет гостиницы? Лучше номерок на двоих, а то, понимаете, работы много, — бодро-весело закричал, похохатывая, Рякин.

Вряд ли председатель Крутенского райисполкома Огородов толком помнил их, хоть и гуляли они вместе на дне рождения, но что ему стоило распорядиться, чтобы дежурная дала двухместный номер. Дежурная из почтения к начальству стерпела Генкино хулиганство в анкете и протянула им ключ. Мог Рякин подать себя, имел способность повсюду вносить шум и веселье. Рядом с ним казалось, что все люди — хорошие знакомые. И знакомые эти, чтобы помочь ему, пойдут на все, так же, как пойдет он, Генка, на все, чтоб отблагодарить их.

Посетители и работники Сельхозтехники робели перед говорливыми новоиспеченными инженерами. Те вели себя независимо, бойко переговаривались, когда остальные работники объединения скромненько сопели над бумагами. Даже Ольгин не выдержал рякинского натиска и оформил его в торговый, по Генкиному мнению, всесильный отдел. Теперь Рякин говорил: «Запчасти — по моей части».

Пожалуй, в эти дни оба инженера проводили больше времени на престарелом венском диванчике в вестибюле, чем в своих отделах. На диванчик присаживался всякий люд, ждущий очереди к Ольгину. Даже вольно и широкоступающие председатели передовых колхозов присаживались порой тут, чтобы перевести дух. Почти все они становились благодарными слушателями Генкиных анекдотов и баек. Поднялся сюда и легендарный в Крутенском районе человек, председатель колхоза «Победа» Григорий Федорович Маркелов, огромный, килограммов на сто двадцать великан с моторно рокочущим голосом, широким, битым оспой лицом, покалеченной, забирающей вбок ногой. Не шагал, а будто литовкой косил.

Маркелов тяжело опустился на жалобно пискнувший диванчик, загромоздив почти весь его, и спросил инженеров:

— Командирова знаете?

— Как же, — откликнулся Рякин. — Пантя? Председатель колхоза «Труд»?

Как раз в «Труде» и работали они на уборочной.

— Он, он самый. А ну-ка, тащи клей да газету, — распорядился Григорий Федорович. Зеленоватые, навыкат глаза Маркелова светились азартом. Он вожделенно мотнул головой.

— Ну, Пантя, держись!

Лысый, суетливый Ефим Фомич Командиров был постоянной мишенью маркеловских розыгрышей и шуток. Прозвище Пантя прилипло к Командирову из-за того, что он свое любимое слово «понимаете» произносил коротко — «панте».

Рякин притащил оплывшую клеем бутылку с соской на горлышке, и Маркелов, высунув язык, потирая мясистые руки, принялся вылеплять на газетном заголовке буквы. В районной газете появилась статья о несбыточных планах колхоза «Труд». Называлась она «Командиров в роли фантаста». И вот Маркелов не поленился — вместо слова «фантаст» выклеил — «Фантомас». Получилось «Командиров в роли Фантомаса». Полюбовавшись работой, Маркелов захохотал.

— Не начудишь ведь, дак не прославишься, — и, довольный, пошел к Ольгину.

Проникшись пренебрежением к незадачливому Ефиму Фомичу, Серебров и Рякин тоже уели его. Когда в торговый отдел пришла из колхоза «Труд» заявка на конные косилки, долго, на все лады смеялись они над отсталостью Панти. А потом Рякин написал на заявке: «Вы бы еще каменный топор заказали» и поставил вместо подписи закорючку. Ну, и непроходимый тупарь этот Командиров: в тракторный век просит конные косилки.

Заместитель начальника торгового отдела районного объединения Сельхозтехника Рякин и мастер ЛМУ Серебров не бросили студенческих замашек. Они наперебой колобродили, демонстрируя провинциальным крутенцам свою необыкновенность. Серебров теперь тоже не признавал служебной дистанции и запросто хлопал по плечу беловолосого первого секретаря райкома комсомола Ваню Долгова. Тот, как все ярко выраженные блондины, жарко краснел. Ему такая вольность не нравилась. Все-таки он был фигурой. Ваня неуютно поводил плечами, стараясь освободиться от панибратских объятий.

«Своим парнем» был для них и голубоглазый ласковый человек — председатель райпотребсоюза Евграф Иванович Соколов.

— Здорово мы тогда чаду давали, — крутя головой, вспоминал Рякин день рождения Верочки Огородовой.

— Я жду, Евграф Иванович, приглашения на охоту, — говорил Серебров с видом прожженного зверолова. — Может, на медведя сбродим?

— Надо, надо вас сводить, — соглашался Соколов, застенчиво пряча покалеченную правую руку, и выспрашивал, перебрались ли ребята из гостиницы в общежитие?

— Перебрались, — отвечал Рякин и, схватив Евграфа Ивановича за пуговицу плаща, ошарашивал вопросом: — Шубку беличью сделаете для любимой женщины?

— Э-э, на что замахнулся, — щурясь от сентябрьского неяркого солнца, смеялся Евграф Иванович. — Из искусственного меха, пожалуйста. Вот сухое вино есть.

И они шли за сухим вином.

Чуть ли не другом был для них сам председатель райисполкома Огородов, понятный, свойский мужик, у которого вся его ясная биография отразилась на лацканах пиджака: орденская колодка, институтский ромбик, депутатский значок.

— Ой, парни, молодцы. Весело с вами да мне недосуг. Вот Верочка приедет на воскресенье, заходите. Она ведь в Ильинском, — говорил он и, подняв приветственно руку, торопился к Дому Советов.

Приятельское, легкое отношение к Огородову усилилось, когда они узнали, что Николай Филиппович шалун. Кто-то сказал, что жена экскаваторщика Феди Трубы — Аза Никаноровна была его любовницей. В командировках предрик Огородов и заведующая кабинетом политпросвещения Аза Никаноровна Трубина частенько оказывались в одном месте.

Гарька и Генка специально сходили в кабинет политпросвещения посмотреть на фигуристую заведующую, которую с легкой руки Маркелова звали в районе Золотой Рыбкой. Золотая Рыбка оказалась кокетливой, с картавинкой в голосе, ласковой дамочкой. Она доверительно положила Гарьке на плечо руку и гладящим движением провела по нему.

— Могодцом, могодцом, что вы зашли. Мохет, вы читали когда-нибудь лекции и мы вас пгивгечем в качестве комсомогского пгопагандиста? А мохет быть, в нагодном театге будете выступать?

Гарька замахал руками.

— Упаси и помилуй, господь, подальше от самодеятельности.

Генка Рякин нахально рассматривал Золотую Рыбку, плел околесицу о том, что они больше склонны к индивидуальной работе — тет-а-тет.

— Ой, что вы, — ловко обходя опасные словесные силки, вздыхала Золотая Рыбка. — Индивидуальной фогмой учебы у нас охвачено очень мало людей. Тгудно осуществлять контхоль.

У Генки всегда были неожиданные объяснения достоинств.

— У Огородова губа не дура, — заключил он со знанием дела. — Какую «рыбку» заловил в бредешок, красивая и даже не хромая.

В Крутенке Сереброва и Рякина замечали издалека. Следом несся опасливый шепоток: «Отчаянные!» Этот шепоток, любопытные взгляды льстили им. Они вкатывались в Дом культуры на лекцию о любви и дружбе, чтоб мудреным, задиристым вопросцем сбить зелененькую, из выпускниц пединститута, лектрису; в общежитской комнате, которую им отвели на двоих, на дверь наклеили вырезанную из журнала свирепую бульдожью морду с предостерегающей надписью «Осторожно, злая собака!» и приколотили две ручки: одну — у самого порога; вторую — на самом верху. До верхней не дотянешься, до нижней приходится склоняться в три погибели.

— Это для удобства, — нахально улыбаясь, объясняли они, — вдруг придет великан или маленькая лилипуточка, к примеру, девочка Дюймовочка.

Нет, не хотелось им расставаться со славой необыкновенно остроумных людей. Правда, это было чревато. Когда Серебров написал в стихах протокол профсоюзного собрания, его вызвал Ольгин и, делая строгое лицо, сказал, что надо знать меру. Председатель месткома, женщина обидчивая, пришла к начальнику вслед за Серебровым и, всхлипывая, сказала, что издевательства не потерпит.

— Ну что это такое? — промокая платочком глаза, возмущалась она: — «Сидели на собрании, чтоб совершить избрание. Повестка всем знакома — комиссии и месткома». Да как я такую ерунду понесу в райком союза?

Серебров, глядя в окно, чтоб не видеть слезливую председательшу, вины своей не признавал и на полном серьезе доказывал Ольгину, что нигде не говорится, в какой форме писать протокол. Значит, можно и в стихах. К нему вот пришло вдохновение… Ольгин теребил свой курчавый чуб и старался встретиться глазами с Серебровым.

— Протокол все-таки надо переписать, — сказал он наконец, поймав его взгляд. — Не стыдно? Взрослый человек! Шутки шутками, я их тоже люблю, но через край не стоит, надо знать меру.

А ему хотелось «через край» и не хотелось «знать меру».

Как-то в воскресенье, идя из магазина, он встретил Веру Огородову. Ух ты, как она изменилась! Была такая застенчивая, скажи слово — вспыхнет, а тут разговаривает хоть бы что. Легкобровое лицо с крапинками веснушек на носу. Улыбчиво светится в глазах смех. Капроновые голубые банты в косе делают ее по-девчоночьи юной.

— Отчего это вы, Гарольд Станиславович, не замечаете знакомых? — игриво упрекнула она его и повела глазами. Откуда-то узнала даже его придуманное мамой забористое имечко Гарольд, от которого ему всегда было не по себе.

— А я считал, ты на Курилах, — сказал он.

— Нет, я здесь, в Ильинском, на воскресенье приезжаю к папе и маме, — проговорила она, озаряя его своим обрадованным, добрым взглядом.

— Ломоносовых не открыла? — спросил он.

— Нет пока. Пока ребят ругаю за то, что почерк плохой, за то, что длинные гривы носят, — проговорила она и опять улыбнулась. Улыбка у нее была славная, круглое лицо такое милое, что петушиться Сереброву не захотелось, но он не терял самоуверенного гонорка. Стоял этаким фертом, отставив ногу, и спрашивал:

— А как в Ильинском насчет развлечений? Ресторана по-прежнему нет?

— Хор есть в школе. Агитбригада. Валерий Карпович руководит, — сказала она растерянно. — Да ты не помнишь, что ли, Ильинское?

Все он помнил: и зачуханное селышко Ильинское, и Верины страдания из-за неразделенной любви к нему, и рыжего клубаря Валерия Карповича, но делал вид, что забыл.

— Если бы ресторанчик, я бы приехал. Ну а как у тебя со временем сегодня? Зайдем к нам? Посидим, на гитаре потренькаем.

Она, как прежде, неудержимо покраснела.

— Ну что ты! — вырвалось у нее.

— А что? Я надеюсь, ты замуж не вышла и твой поклонник не прибежит с топором.

— Еще чего, — смутилась она. — Замуж, — и густо залилась краской.

— Меня ждешь? — спросил он, усмехаясь. Это уж было действительно «через край». Вера взглянула на него побито и беззащитно, и ему показалось, что она, как прежде, любит его и, наверное, пошла бы к нему в общежитие, не окажись он таким хамом. Она даже не нашлась, что ему ответить. Потупилась, глядя на носки туфель.

— Может, на танцы сегодня махнем? — спросил он, беря ее под руку.

— Нет, нельзя, я завтра на уроки опоздаю, — пытаясь освободиться от его руки, сказала Вера. «Определенно любит», — с самоуверенностью завзятого сердцееда решил Серебров. Это открытие вызвало у него вначале легкое замешательство, а потом вдруг пробудило тщеславие. Он сказал, что проводит Веру до автобуса и действительно, поддерживая под локоток, повел к площади Четырех Птиц, где находилась автостанция. Вера, смущенная, красная, высвобождала руку: что подумают? А он все-таки доконал ее — раскланялся и поцеловал галантно пальчики, прежде чем посадить в ильинский автобус. Что ему! Он современный, не признающий никаких провинциальных условностей человек.

Простенькая, незамысловатая Вера-Веранда… А он по-прежнему вспоминал свою Надьку. Вырвавшись в Бугрянск, обязательно забегал к ней в ателье. В своем освеженном кокетливым воротничком и желтым двойным швом халатике модельер Новикова выходила в вестибюль.

— Ой, Гаричек, — всплеснув руками, пела она. — Я так тебя хотела увидеть. Ты мне снился несколько раз.

И по тому, как вздрагивал ее голос, он понимал, что она действительно ему рада.

— Я счастлив, что хоть во сне бываю рядом, — отвечал он и истосковавшимся взглядом смотрел ей в глаза. Он был уверен, что Надежде плохо с Макаевым, раз она так смотрит.

Иногда удавалось побродить с ней по осеннему темному Бугрянску, схватить воровской поцелуй на «необитаемых островах», как он называл захолустные улицы, и даже зайти в старый дом, если Елена Николаевна была в отъезде.

Но иной раз Надька встречала его с усмешкой:

— Ну, как ты там, не нашел себе доярочку?

Если не удавалось устроить свидание, он возвращался в Крутенку рассерженный, хмурый и убеждал себя в том, что надо давно забыть взбалмошную Надьку.

Веселая, легкая жизнь в Крутенке вдруг дала осечку. Удар по ней пришел оттуда, откуда Серебров его никак не ожидал: верный друг Генка Рякин, с которым он так славно озорничал и колобродил, вдруг объявил, что его вызывают на работу в областную Сельхозтехнику. Он врал о любимой женщине, которая все, что угодно, сделает для него, говорил, будто она выхлопотала место. Серебров не верил в эту «любимую женщину». Рякин плел все это, чтоб не проговориться, не выдать действительного благодетеля.

Гарьку такое коварство подломило. Это было даже не коварство, а предательство. Рякин, видимо боясь решительного разговора с Гарькой, позвал на проводы инженера птицефабрики, луноликого, улыбчивого Геру Бурова, и «застегнутого», не очень разговорчивого первого секретаря райкома комсомола Ваню Долгова.

Генка аппетитно врал про «любимую, потрясную, даже не хромую женщину», просил Гарьку напоследок сыграть любимую песню. Все у него было «любимое». Гарька так расстроился, что от огорчения порвал струну.

Когда Серебров остался один, ему расхотелось быть записным озорником. Он решил, что больше не станет ходить в людные места. Хватит с него того, что было. Однако вечера опять тянулись нудно, читать надоело, и он, начистив ботинки, выходил на каменные стертые тротуары, чтобы подышать воздухом и втайне от себя послушать, не играет ли радиола на танцплощадке около Дома культуры.

От нечего делать Серебров заговаривал в столовой с раздатчицей Зинкой. Эта деваха с шальными козьими глазами выкидывала разные фокусы: то вместо одного бифштекса хлопнет на тарелку сразу три, то вместо молока нальет сливок. И все из-за того, что Серебров как-то похвалил Зинкины щеки.

— Они у тебя такие, — пошевелив в воздухе пальцами, сказал он, — можно губы обжечь.

Скуластенькая, с жаркими щеками, Зинка кинула на него самолюбивый взгляд. Втайне она, наверное, считала себя красивой.

Серебров ел, а белоглазая отчаянная Зинка следила за ним сквозь полки раздаточной. Опасный был у нее взгляд, и Серебров не удержался и подлил масла в огонь:

— Ну, Зин, сведешь ты меня с ума.

Вскоре Серебров не знал, куда деваться от Зинки. Везде и всюду она попадалась ему навстречу и улыбалась. Когда он появлялся на танцплощадке, она была там. Если он был в кинозале, в фойе слышался громкий Зинкин смех. И зачем он похвалил ее щеки? Она ведь совсем еще подлеток, наверное, еле-еле добралась до семнадцати годков. Такая на что угодно решится.

Гарька обрадовался, когда Ольгин объявил, что посылает его на недельный семинар в Ставрополь. Приятно за казенный счет прокатиться по стране. И тем более побывать в Ставропольском крае, где живет брат отца Бронислав Владиславович, попросту дядя Броня, с которым были связаны милые детские воспоминания.

Когда они жили в старом доме, завалился однажды зимним вечером в квартиру приземистый, почти квадратный человек с запорожскими усами и устроил тарарам. Он угощал мать и отца соленым салом, вином, громово хохотал, вспоминая детство, а потом рявкнул украинскую песню «Гей, на гори тай женцы жнуть», от которой содрогалась старая двухэтажка. Станислав Владиславович не уступил младшему брату и рявкнул «Блоху».

Нинель Владимировна, желая воцарить в доме приличие и благообразие, сунула Гарьке в руки скрипку. Пусть дядя Броня подивится, какой способный у него племянник. Под Гарькино пиликанье дядя Броня задремал и даже всхрапнул, чем смертельно обидел Нинель Владимировну.

В воскресенье непоседливый дядя Броня потребовал, чтобы его сводили на каток, так как он ни разу не стоял на коньках. Чертыхаясь, вызывая улыбки, этот широченный дядя-шифоньер упорно ковылял по льду.

— А ну их к бису, — сбрасывая коньки, сказал он в конце концов и пошел с катка в пивную. Растолкав завсегдатаев, он поставил на круглый мраморный столик пять кружек пива. Одну из них тут же сунул племяннику. Милая мамочка лишилась бы языка, увидев, как ее сын-семиклассник, боясь уронить себя в глазах дяди Брони, тянет противное пиво.

Вытащив из кармана вяленую воблу, дядя Броня разодрал ее мощными своими лапами и одарил соседей, сразу же завоевав их любовь и почтение.

— Ты летом ко мне в совхоз приезжай. Мы с тобой на охоту пойдем, — сказал он на прощание Гарьке.

Помощь дяди Брони понадобилась, когда Гарька вдруг ощутил, что из-за скрипочки растет никуда не годным хилым пай-мальчиком. Почти каждый день встречал его по дороге в музыкальную школу презрительный, злой, косоглазый, как половец, восьмиклассник Кузя и, ударив по шее, протягивал ногтистую руку. На руку надо было положить деньги. Если денег оказывалось мало, тот шарил по Гарькиным карманам. Унизительное, противное это обыскивание, угроза получить две двойки за четверть заставили Гарьку решиться на побег. Конечно, он покатил в Ставрополь, где работал ветеринарным врачом дядя Броня.

Дома Гарька оставил прощальную записку. Сделал он это, конечно, напрасно, потому что в Москве его сняли с поезда и вернули в Бугрянск. Удивляя своей жестокостью соседей по старому дому, врач Серебров порол сына ремнем под стоны Нинель Владимировны и ругался похлеще дяди Пети. Однако порка впрок не пошла. Гарька удрал еще раз и с приключениями, чумазый и худой, добрался-таки до овцеводческого совхоза «Красочный», где жил тогда дядя Броня. Тот взял племянника под защиту и оставил у себя, устроил в школу. Дядя брал его с собой в поездки по дальним кошарам, где выхолащивал барашков. Во время этих путешествий Гарька до корост сбил себе крестец, мотаясь в седле, но не жаловался. Рядом с дядей Броней хотелось чувствовать себя взрослым.

— Самая хорошая профессия — ветеринарный врач. Простой врач лечит человека, а ветеринарный все человечество, — взмахивая скальпелем, доказывал тот. — Иди, Гарик, в ветеринары.

Весной дядя Броня возил племянника за дикими тюльпанами на Маныч, тюльпаны были нужны даме сердца — агрономше Аннушке. В совхозной школе учился Гарька хорошо и чуть ли не отличником закончил седьмой класс.

Осенью он возвратился в Бугрянск. Когда перед ним вновь возник Кузя и протянул руку за привычной данью, Гарька стукнул сначала по этой руке, а потом так врезал Кузе по шее, что того повело в сторону.

— Сразу и драться, — почувствовав, что в выросшем, загоревшем Гарьке что-то переменилось, проканючил Кузя. — Сказал бы, а то…

И вот семинар в Ставрополе. Дядя Броня на выходные увез племянника к себе в совхоз.

— Скучно у вас, посмотреть не на что, — задирался Гарька, глядя на ровную, как стадион, жухлую степь.

— А весна? Забыл, как на Маныч ездили? — напоминал поседевший, но такой же решительный и неукротимый Бронислав Владиславович. Он работал теперь директором совхоза, и в нем, пожалуй, еще больше прибавилось напористости. Загнав «газик» в лесополосу, он спрашивал:

— Ну чем не лес! Даже грибы бывают.

Гарька скептически усмехался. Забыл, что ли, дядя Броня, какими бывают настоящие леса?

Угощая племянника в лесополосе знаменитым ставропольским шулюном — наваром из баранины, который ловко и быстро приготовил сам, Бронислав Владиславович позиций не уступал, хлопал племянника по плечу и гудел:

— Значит, решено. Приедешь сюда. Невесту тебе сам высватаю, не девка — малина в сметане.

Гарьку пошатывало от могучих дядиных похлопываний по плечу.

— А что — и приеду, — в конце концов загорелся он. — Шикарно живете.

«Чем черт не шутит, возьму да и махну к дяде Броне, — думал он дорогой. — Вот бы Надьку сговорить…»

В Крутенку вернулся он повеселевший.

Жизнь Сереброва опять пошла по накатанному кругу: Ольгин не спешил отправлять его в колхоз. Снова Серебров слонялся с громогласным магнитофоном на площади Четырех Птиц. Он страшно обрадовался, когда вдруг увидел на затянутом гусиной травкой пустыре Евграфа Ивановича Соколова. Простоволосый, седеющий, в синем спортивном костюме, председатель райпотребсоюза играл с породистой звериной, пегим сеттером-лавераком. Серебров побежал на этот пустырь.

Он хорошо помнил заповедь охотников, усвоенную от отца: можно обругать владельца собаки, но нельзя худо отозваться о самой собаке, если не хочешь нажить смертельного врага. А тут и не надо было кривить душой: прекрасный пес был у Соколова.

— Ух, Евграф Иванович, какая у вас собака, — завистливо простонал Серебров. Почувствовав расположение хозяина, бесконечно добрый сеттер прыгнул и лизнул Сереброва в лицо.

— Валетушка, Валет, — стонал Серебров, играя с сеттером. Тот терпел его руку. А какие понимающие, умные были у него глаза.

— Так я ведь собаку по глазам и выбираю: если тупые — толку не будет. Живость есть, значит, сообразительная собака, все будет понимать. Только вот говорить не станет. Да как сказать, иногда мне кажется — говорит мой Валет.

Желая показать свои способности, Валет полз по траве на брюхе, поскуливал, лизал руки хозяина, потом вдруг срывался с места и, болтая тряпичными ушами, описывал радостный круг.

— Можно, я буду приходить играть с ним? — попросил Серебров.

Евграф Иванович, поняв Гарькино одиночество, тут же затащил его к себе. Он оказался забавным доморощенным философом: всех зверей, птиц и рыб наделял разумом, приписывал им гордость, добродушие, стремление покрасоваться.

— Я волков за что уважаю, — рассуждал Соколов, взмахивая вилкой. — Волк — он семьянин, никогда волчицу не бросит. Кормит ее, пока она со щенятами в логове обретается. Лису хитрой считают, а она никакая не хитрая — любопытная. Увидишь из машины, посигналишь — остановится, не убежит. Завтра тебя за жерехом свожу. Ух, и зазнаистая рыба, ну просто спасу нет, какая зазнайка.

И действительно, ранним туманным утром Соколов постучал в дверь серебровской комнаты. Омывая сапоги обильной росой, Евграф Иванович и Серебров напрямую пошли к реке, оставляя на белесой скатерти луга зеленые стежки. Когда до омута оставалось метров двадцать, Соколов, сделав сердитое лицо, резко махнул рукой, бухнулся на землю и пополз. Серебров бухнулся тоже и пополз по студеной мокрой траве, хотя ползти было сыро и он не очень верил в чудачества Соколова.

Они выглянули из-за кромки берега. В мглистом круглом омуте и правда бил хвостом жерех. И вправду он оказался тщеславным. Евграф Иванович разгадал повадку этого зазнайки: забросил блесну именно в тот момент, когда ударил хвостом жерех, и провел ее именно по тому месту, где был всплеск. Самоуверенный жерех думал, что ударом хвоста оглушил рыбешку. Это его и погубило. Вместо рыбешки он нахально и безбоязненно схватил блесну. Серебров во все глаза смотрел на одушевившегося Евграфа Ивановича и тихо смеялся.

За час они вытащили трех рыбин, да таких, что их не обхватишь, если даже соединишь в кольцо пальцы обеих рук. Притащили жерехов жене Соколова Нине Григорьевне.

— Жарь и вари, мать, — сказал Евграф Иванович, тепло сияя глазами.

Съесть уху или жареху Евграф Иванович был не способен без своего друга Николая Филипповича Огородова.

— Ну что — постное или скоромное у вас завелось? — с порога крикнул Огородов. Сняв кепку, поздоровался с Серебровым, уверенно, по-хозяйски прошелся по комнатам. Николаю Филипповичу, очевидно, хотелось показать, что он человек, разбирающийся во всем, и в искусстве тоже. Напустился на Сереброва:

— Чего наши бугрянские художники рисуют? Понять невозможно. Вон на центральном рынке колхозники нарисованы: руки вывернуты, на головах колпаки. Да разве такие теперь колхозники! Девчонки одеваются не хуже городских. Парни — красавцы. Искажают художники образы деревенских людей.

— Так это скоморохи к ярмарке, — объяснял Серебров.

— Нет, я не согласен, — хмурясь, стоял на своем Огородов, — нельзя искажать. Нельзя обижать труженика.

— А все ж таки Шитов-то неплохой, — продолжая какой-то давний спор, говорил Соколов о первом секретаре Крутенского райкома партии. — Ездили с ним к Маркелову, так он его хорошо припер к стенке насчет магазина: до каких пор у тебя в пещере будут торговать? Строй, а то ведь стыдно, в передовиках ходишь.

— Не знаю, не знаю, — уклончиво пожимал плечами Огородов. — Пока он мужиков наших отучил в нагрудных карманах расчески и ручки носить, а больше ничего. Увидит ручку — вытащит. Это, мол, для платочка. В магазин зайдет, в очередь встанет. Боится, скажут — положением, мол, пользуется. И правильно, должен пользоваться. Смеются ведь над ним. Да если мне мяса надо, я с черного хода зайду. Будь добр, мне кусман получше да побыстрее, я для вас стараюсь, руковожу. А он в очереди стоит. Смех. Да у первого строгость должна быть, чтоб спросить мог. — При этом Огородов сжимал кулак. — Я вон помню, Михаил Маркович Плясунов в магазин зайдет — все расступятся, в зал — все стихнут. Слова не скажет — аплодисменты. Грозен был. Со свадьбы и со дня рождения в командировку ушлет. И был порядок.

— Ну нет, Шитов справедливый, — говорил Соколов.

Сереброву больше нравились байки об охоте, споры о собаках.

— Моя сучка одета лучше, чем у Феди Трубы, — утверждал Огородов. — И она квадратненькая.

— Ну, скажешь, — не соглашался Соколов. — Вы ведь из одного гнезда брали, и ты еще ругался, что Федя лайчонка лучше взял.

Они, смакуя необычные слова, спорили, у кого лучше собака, как и на какого зверя надо натаскивать ее, и забывали о Сереброве.

Нина Григорьевна несла на стол все, что было в погребе, а Евграфу Ивановичу казалось мало.

— Вяленую рыбу, Нин, тащи, — командовал он.

Под конец предлагал:

— Оставайтесь у меня ночевать.

— Да что ты, Граша, у меня свой дом, — вскрикивал, похохатывая, Огородов.

— А ты, Гарик? — говорил жалко Соколов, не давая Сереброву пальто, и обижался, как ребенок. — Гнушаетесь. Ну, и уходите, уходите, если так. Уволю без выходного пособия.

— Ох-ох, Граша, — крутил головой Николай Филиппович, покидая соколовское подворье. — Завтра ведь места себе не найдет, извиняться станет. Горяченький, ох, горяченький.

Как-то Серебров попал к Евграфу Ивановичу на большое застолье. Там, кроме Огородовых, был первый секретарь райкома комсомола Ваня Долгов, как всегда, примерный, суховатый. С ним пришла его жена Рита, некрасивая, худенькая, но необыкновенно общительная и смешливая. О ней говорили, недоумевая: «Чем Ваню, эдакого серьезного, взяла, все у нее хи-хи да ха-ха». Но, видно, что-то было, раз такой осмотрительный Ваня Долгов не устоял. Рита сыпала прибаутками и хотела, чтобы всем было так же весело, как ей.

— Ой, инженерии молодой, — обрадовалась она, увидев Сереброва, и потащила за рукав в комнату. — Иди-ка, иди, там есть пара по тебе.

В большой комнате, которую Евграф Иванович называл залом, Серебров увидел Веру-Веранду. Она залилась нестерпимым румянцем.

— Все, как много лет назад, — нашелся Серебров.

— Ох, тогда-то весело было, — припомнила Верина мать Серафима Петровна празднование Вериного дня рождения, и ее благообразное иконописное лицо осветилось улыбкой.

Ваня Долгов и Огородов, полные значимости, толковали о том, что Командиров опять завалил уборку — Шитов попросил Маркелова послать на выручку комбайны. Маркелов послал, но такие старые, что они тут же стали.

— Ой, да мужики опять в дела полезли, — закричала Рита Долгова, появляясь с миской салата. — А ну, прекратить эти разговоры, а то, как Евграф Иваныч говорит: уволю без выходного пособия. Все за стол!

Мужики разговоры прекратили, но перед застольем вышли покурить в глухой дворик.

Видать, Огородов был крепок и знал это.

— Ну, вот тебе, Вань, сколько? — спросил он Долгова, оценивающе щупая у него мускулы на руке.

— Двадцать семь, — отвечал Долгов, сгибая руку.

— Двадцать семь, а я ведь тебя уложу, — смерив его взглядом, неожиданно проговорил Огородов. Он пружинисто присел, расставил ухватом руки, словно приготовился ловить курицу, и подступил к Ване. Схватились, Ваня неуверенно, Николай Филиппович цепко и всерьез.

— Э-э, Ваня, не поддавайся, не поддавайся, — бегая вокруг борющихся, кричал Соколов. — Поддашься — уволю без выходного пособия.

Огородов и Долгов налились кровью. Казалось, Ваня изловчится и вот-вот положит дюжего противника, но тот, повернув Ваню на месте, сумел опрокинуть и бросить на жухлую траву.

— Силен, силен, Николай Филиппович, — восторгался весь красный Ваня, отряхивая колени.

Разгоряченный Огородов победно оглядел Евграфа Ивановича, потом остановил взгляд на Сереброве.

— Хлипкий ты, не стоит руки марать, — сказал он с пренебрежением.

Сереброву, наверное, надо было согласиться: да, мол, хлипкий. А он подлаживаться не захотел, ослабил галстук, задиристо сказал:

— А можно попробовать.

Серебров не надеялся на силу. Такого медвежатника, как Огородов, вряд ли он силой сломит. Но Сереброву в свое время показывал три безотказных самбистских приема институтский чемпион по боксу и борьбе студент Саша Рыков по прозвищу Пах-Пах. Вместо приветствия Саша всегда делал несколько боксерских ударов по воздуху со звуком: пах-пах!

Огородов жал дюже, напролом, в ухо Сереброву дышал жарко и свирепо. Сереброву удалось провести хорошо знакомый бросок через бедро. Огородов сам себя положил — слишком рьяно давил. Очутившись на земле, Николай Филиппович недоуменно захлопал глазами, не понимая, что с ним произошло. Сереброва вначале охватило тщеславное чувство, а потом он понял, что кровно обидел пожилого человека, и бросился поднимать Огородова. Тот серебровской руки не принял, поднялся сам, молча отряхнул запачканный в глине рукав.

— Ну, что, Коля, не сдюжил? — поддразнивал Огородова Соколов. Огородов и тут ничего не ответил. Лицо у него было красное и обиженное.

— Извините, — пробормотал вслед ему Серебров, не зная уж, идти ли ему за стол. — Вы ведь сами хотели…

— Молодец, такого ведмедя завалил, — хлопая Сереброва по спине, радовался Соколов. Ваня Долгов, задержав приятеля в сенцах, проговорил с упреком и назиданием:

— К чему это ты? Я тоже мог его уложить, но поддался. Пусть потешится.

— Ну, знаешь, — рассердился Серебров.

Пока Серебров с Долговым были в сенцах, обида у Огородова, видимо, немного улеглась, но все равно лицо у него было хмурое. Серебров чувствовал себя не в своей тарелке. Прежде чем взял Соколов в руки свою голосистую, подмывающую на пение и пляс гармонь, он с немого одобрения Серафимы Петровны сманил Веру на танцы в Дом культуры. Закончились танцы поздно. Выйдя из старенького деревянного Дома культуры, Вера и Серебров сразу оказались в непроглядной тьме.

— Погода для влюбленных, — сказал он, беря Веру под руку. — По-моему, твои родители будут не против, если я тебя поцелую, — и повернул ее за плечи. Вера вырвалась.

— Нет, они против.

— А ты?

— Ой, какой вы, Серебров, дурак, — сказала она обиженно. — До свидания, — и пошла прочь. Наверное, ее надо было догнать, остановить, а он двинулся к себе в общежитие. Отец и дочь Огородовы показались чем-то похожими друг на друга. Бог с ними.

После этого вечера Серебров часто встречал Веру в Крутенке, даже в обычные рабочие дни. Она объясняла, что приехала в роно или в райком комсомола. Наверное, легче было созвониться, чем трястись на автобусе. А она приезжала! На автобус она почему-то садилась не на площади, а около Сельхозтехники, где была последняя остановка перед выездом на тракт. Увидев Сереброва, она краснела, опускала взгляд и беспричинно сердилась. Стоя перед ней в своей старой шляпе пельмешком, сапогах и выцветшей штормовке, он предлагал:

— Хочешь, на тракторе довезу?

Веру оскорблял легкомысленный, несерьезный тон.

— Когда вы перестанете, Серебров, паясничать? Сколько помню, вы все так, — вскидывая сердитый взгляд, говорила она.

— Значит, я такой, — подхватывал он.

Как-то Серебров сидел в своем прокуренном кабинете, оформляя документацию на монтаж зерносушилки. Под потолком висел слоями дым. Работники ЛМУ не признавали особых мест для курения, сами дымили прямо тут и позволяли это делать посетителям. У Сереброва даже глаза пощипывало от чада. Он открыл дверь, забрался на подоконник и пошире распахнул форточку. Комнату начало прополаскивать сквозняком. Серебров взглянул в окно. Привычная картина: около Сельхозтехники — мотоциклы, трактор «Беларусь», дальше — разъезженная улица. И вдруг он увидел Веру. Она стояла в своей белой вязаной шапочке, держа в руке сверток с книгами, — видимо, ждала автобус.

Серебров взглянул на часы, и ему стало жалко эту глупую Веранду: ильинский автобус прошел минут двадцать назад, и больше рейсов не будет. Или она собралась уехать на попутной машине?

Когда Серебров снова выглянул в окно, Вера стояла все на том же месте. Продолжал моросить тихий дождик. Серебров натянул штормовку, взял плащ с капюшоном, два шлема и вывел приписанный к ЛМУ Иж.

— Вот, надевай, — сказал он и подал Вере оранжевый шлем. Это была новинка. Бугрянская ГАИ вводила для мотоциклистов противоударные шлемы, которые уже успели окрестить «набалдашниками».

— Я не поеду с вами, — сердито сказала Вера и отвернулась, не замечая шлема.

— Так всю ночь и будешь стоять?

— Буду, — уныло кивнула она.

— Странно. Ну, ты меня не терпишь, даже ненавидишь, так хоть к мотоциклу имей уважение. Вон он какой хороший.

Вера ладошкой отерла щеки, лоб, стряхнула воду с руки и опять отвернулась от Сереброва. Это происходило на виду всей Сельхозтехники, и Сереброву казалось, что все видят, как он уговаривает Веру сесть на мотоцикл.

Дождевая вода скопилась в складках его штормовки.

— Садись, тебе говорят! — прикрикнул он, зло крутя ремешок шлема. Вера опять покачала головой.

— Ох, глупая ты, ну просто спасу нет, — сказал он, стараясь быть добрым и снисходительным. — Садись, а то я тебя свяжу.

— А почему вы кричите на меня? — не глядя на него, спросила она с той же холодной злостью и так же вежливо, на «вы».

— Тебя ремнем надо пороть, а не кричать. Не артачься, надевай! — Но она снова отвернулась. Ему вдруг стало жалко ее. — Ну, что с тобой? Я тебя обидел? Тогда извини, — проговорил он подобревшим, виноватым голосом и насильно накинул ей на плечи плащ.

Ах, какой он теперь был предупредительный, покаянный. Она не противилась, когда он забрал у нее сверток с книгами, сама надела шлем. Мотоцикл с места взял скорость, сердито зарокотал, передавая загнанное глубоко внутрь возмущение хозяина. Замелькали по бокам присадистые купеческие лабазы с навесами, веером изогнувшиеся штакетины забора. Потом мотоцикл вырвался на тракт. Нудный дождик во время езды казался чуть ли не ливнем. Вера грудью касалась спины Сереброва, защищаясь от водяного шквала, и Серебров ощущал это теплое, нежное прикосновение. «О чем она там думает?» — ломал он голову, все еще недовольный.

Мотоцикл вымахнул на взлобок, и впереди на дороге Серебров увидел медленно переваливающийся автобус. Ну вот и все. Кончились его терзания. Но когда они поравнялись с натужно ревущим на глине «пазиком», Вера ничего не сказала, не тронула Сереброва за плечо, чтоб он остановил мотоцикл. Запотевшие окна автобуса казались матовыми. Он был переполнен, но одного человека, конечно, взял бы. Надо было только посигналить, однако Вера ничего не говорила, и Серебров обогнал машину.

У самого Ильинского, в сосновом лесочке, прудя в колее грязную воду, мотоцикл остановился. Вера сошла на обочину дороги.

— Не замерзла? — спросил он, весело глядя в ее порозовевшее от ветра лицо. Она покачала головой — от холода губы не слушались ее. — Теперь прогрейся. Выпей водки с чаем, — бодро посоветовал он, подавая ей книги. Вера молчала, резиновым блестящим сапожком делала канальчик для выхода воды из лужи в колею. Серебров отметил про себя, что ножки у нее полненькие, стройные, голенища сапожек плотно охватывают их.

— Может, к нам зайдешь? — забыв о своем отчужденном «вы», проговорила Вера. — Замерз ведь.

Эта заботливость и даже ласковость задела Сереброва.

— Нет, я поеду. Ты извини за болтовню.

— Пойдем, я чай вскипячу, — попросила она, и в глазах ее он прочел чуть ли не мольбу.

— Скоро я надолго у вас появлюсь. В коровнике монтировать, — пообещал он и, довольный своей благородной сдержанностью, повернул в Крутенку.

Монтировать в Ильинском транспортер и автопоилки Сереброву так и не пришлось. Вскоре его избрали секретарем комсомольской организации районного объединения Сельхозтехника.

— Ну, что они делают! — взмолился Серебров, повернувшись к Арсению Васильевичу, сидевшему рядом в президиуме.

— Ничего, ты парень активный, задора у тебя хватит, — сказал тот без сочувствия.

— Но я же инженер! Я в ЛМУ! — крикнул Серебров в зал. — В колхозах буду месяцами.

— Никуда не уйдет ЛМУ, — громко сказал Ольгин. Секретарство для Сереброва оказалось не самым трудным делом. В его холостяцком положении даже интересно было с ребятами и девчатами, но, кроме секретарства, подбросили ему такую работенку, от которой он взвыл на другой же день. Ольгин позвал его к себе и, пряча злорадную ухмылку, сказал, что Сереброву поручается очень ответственное дело — вести курсы трактористок. Райком комсомола давно осаждает его, Ольгина, так вот он дает Сереброва. Судя по всему, сам Арсений Васильевич не верил в эту затею, а Сереброву предстояло учить всерьез самый нетехнический народ — девчат.

Это была сбродная публика: продавщицы, швеи, парикмахерши. И бог мой! Сидела за передним столом отчаянная Зинка с шалыми козьими глазами. Она радостно заулыбалась нахмурившемуся Сереброву.

Ваня Долгов произнес торжественную речь и представил Сереброва. Девицы при виде молоденького инженера заулыбались, заперешептывались. Им, видно, понравилось, что такой у них преподаватель: если не научит водить трактор, так хоть будет кому строить глазки.

Эти щебетуньи вовсе не разбирались в технике, но насчет всяких шпилек были куда находчивее и острее парней. Серебров сразу понял, как опасно быть молодым, холостым, иметь нос с горбинкой.

Ольгин свалил на него все учебные предметы и был очень доволен тем, что не потребовалось отвлекать других работников объединения. Выходя из себя, Серебров рассказывал своим слушательницам об устройстве трактора «Беларусь», втолковывал, почему необходимо соблюдать технику безопасности. Но что за лукавый народ оказался на курсах! Девчонки смотрели на него вроде бы с вниманием, понятливо кивая головами, а стоило спросить их о чем-либо, путались безбожно.

Серебров не раз находил в своем учебнике по тракторам записочки вроде такой: «Милый Гарик, в моем сердце горит огонь любви. Неужели ты не видишь? Потуши его. Я тебя умоляю». Он не знал, чьих рук это дело. Зинка, пунцовая, во все глаза смотрела на него, но вряд ли она писала такие вещи. Прочтя очередную записку, Серебров свирепел. Он стучал по столу карандашом, требуя внимания, и жестоко, сердито принимался, выражаясь языком Ольгина, «доводить до ума» устройство мотора.

В это время тянулась рука: можно вопрос?

Вскакивала курносенькая кубышка — швея Ездакова.

— Гарольд Станиславович, — спрашивала она, разыгрывая смущение, — а будет после окончания курсов выпускной вечер?

— Это к делу не относится, — стуча карандашом по столу, отрезал Серебров.

— А вы ведь хорошо танцуете, — слышался голос Ездаковой. — Я видела…

Он этого дополнения не замечал — ждал, когда стихнут глупые разговоры.

— Ох, одному ему будет трудно, ведь нас целая дюжина, — притворно вздыхала продавщица из промтоваров.

Серебров молчал.

Теперь уже все девчонки вздыхали, глядя на него.

— Ну, наболтались, — произносил он и вдруг спотыкался, замечая горячий Зинкин взгляд. Она не отводила от него глаз, и это мешало ему говорить, двигаться. В перерыв, развешивая таблицы, Серебров слышал чей-нибудь ехидный голосок, выводивший частушку:

У милого у моего Голова из трех частей: Карбюратор, кумулятор И коробка скоростей.

— Аккумулятор, — произнося по слогам, поправлял он.

— А у моего «кумулятор», — говорила Ездакова.

После занятий он шел домой злой. «Черт знает что! Надо жениться, что ли, чтоб они отлипли, а то ведь я вовсе изведусь. Наверное, надо сделать это просто: поехать к Вере и сказать, чтоб выходила за меня замуж. А как Надька? Я же люблю ее, и она, несмотря ни на что, любит меня». Он по-прежнему весь взволнованно напрягался, заметив похожую на Надьку женщину. Если бы она согласилась бросить Макаева!