Инженер Серебров вроде бы настырно и круто обучал своих курсанток тракторному делу, но все чаще, оглядывая лица сидящих в кабинете учениц, думал о том, что потуги его напрасны. Группа становилась все меньше. Девушки, которые приходили еще на занятия, отчего-то перестали озорничать, спрашивать о выпускном вечере и перестали подкладывать преподавателю записки. Серебров думал теперь, что дни, когда находил он в своем учебнике их писульки, были самыми веселыми. Тогда в девчачьих глазах светилось любопытство, а теперь его не было.

И вот настал такой вечер, когда явилась в кабинет одна Зинка. Она улыбнулась и посмотрела на Сереброва своим вгоняющим в краску взглядом. Серебров понял, что ему несдобровать. Он заметил, что на Зинке головокружительно модная мини-юбка. И невозможно было эту обнову не заметить, потому что Зинка распахнула пальтецо и, навалившись на косяк, скрестила ноги. «Смотри, инженер, я ведь ничего, наверное, получше многих других, постройнее учительши Огородовой, с которой ты ходил на танцы», — как будто хотела она сказать.

— Не будет сегодня занятий, — отводя взгляд от красивых Зинкиных коленок, сухо сказал Серебров.

— Почему? — встрепенулась Зинка, и в ее глазах мелькнул панический огонь.

— Народу нет, разве не ясно? — еще суше проговорил Серебров, свертывая в трубку свои конспекты.

Он обошел Зинку стороной, взял журнал посещаемости и, подождав, когда она выйдет в коридор, погасил в кабинете свет. Он отправился в райком комсомола, чтобы доложить Ване Долгову о том, что курсы благополучно распались и ему больше незачем таскать никому не нужный журнал.

Серебров, поскальзываясь на ледяной полуде, вдвойне виноватый, двинулся белой от снега улицей к большому каменному зданию Дома Советов. Там еще светились широкие окна, и Долгов мог быть в райкоме комсомола. Однако кабинет его оказался запертым. Судя по стуку швабр, в здании никого не было, кроме уборщиц.

Серебров потоптался в вестибюле около выпиленного из древесностружечной плиты контура Крутенского района, напоминающего пряничного петуха, вздохнул и собрался пойти домой. Его задержал звук шагов на лестнице. Он подождал.

Сверху, в распахнутом черном полушубке с подвернутыми рукавами, в валенках и армейских бриджах, спускался похожий на этакого развеселого шофера первый секретарь райкома партии Шитов. Видно, он только что вернулся из поездки по району, поэтому был в таком наряде.

— Ну что, Серебров, как ваша преподавательская деятельность? — излаживаясь надеть шапку, спросил Шитов. В ярких карих глазах — смешинки: какая преподавательская деятельность! Игрушками занимаетесь, молодежь! Так понял Серебров взгляд секретаря. Однако ему польстило, что знает Шитов о его курсах. Жаль, похвастать было нечем. Серебров пощелкал озадаченно пальцами по журналу посещаемости.

— А все, Виталий Михайлович, закончилось, — сказал он.

— Что, всех обучил? — с улыбкой спросил Шитов, надевая перчатки.

— Нет, приказали долго жить, распались курсы, — ответил Серебров и легкомысленно цокнул языком, изображая выстрел.

— Как так? — удивился Шитов. — Ну-ка, пойдем, — и повернул вверх на широкую лестницу. По гулкому от пустоты коридору он повел Сереброва в свой кабинет.

О Шитове в Крутенке говорили много и по-разному. Одни восхищались им, другие недоуменно хмыкали. Огородов, к примеру, считал, что не хватает их первому хватки и твердости. Евграфу Ивановичу, наоборот, нравилась мягкость Шитова. Он с одобрением рассказывал о том, как Шитов спас редактора районной газеты Метелькова, который переложил за галстук и свалился в Бугрянске на трамвайных путях. Шитов, случайно увидев Метелькова, дотащил его до гостиницы, уложил спать. Конечно, потом Метелькову устроили баню, но то, что Шитов, не смущаясь и не кичась своим положением, тащил оказавшегося на трамвайных рельсах пьяного редактора, Соколову нравилось. Не бросил человека.

Николай Филиппович Огородов, с осуждением крутя головой, рассказывал, как поставлен был на бюро райкома вопрос об исключении Метелькова из партии и единогласно было решено его исключить. А на другой день Шитов собрал членов бюро и, смущаясь, сказал, что вот он разговаривал еще раз с Метельковым. Может, поверить ему и отменить вчерашнее решение? Жалко человека, боевой летчик в прошлом. Обещал держаться.

— Разве так делается? — осуждал Огородов первого секретаря. — Вон до Шитова Плясунов был. У того: сказал — значит, твердо.

Шитов завел Сереброва в свой кабинет с какими-то диаграммами на стенах, снопами ржи, ячменя и льна в углу. Серебров сел, пригладил на макушке чибисовый хохолок волос. На него пристально смотрели внимательные яркие глаза.

— Ну, так почему распались твои курсы? — подвигая к себе настольный календарь, спросил Шитов.

Серебров, нахмурившись, начал объяснять, почему перестали ходить девчонки: одних с работы не отпускают, другие боятся — сядешь на трактор и летом из колхоза не вылезешь, а остальные, видно, потому, что по вечерам лучше гулять с парнями, чем изучать трактор. Сам он уже смирился с таким исходом и говорил спокойно, понимая, что теперь дела не поправишь.

— А почему сразу в райком партии не пришел? — допытывался Шитов, что-то записывая в настольный календарь.

— Долгову это известно.

— Спокойно похоронить собрались? — откидываясь в кресле, спросил Шитов с упреком. Выходило, что так, и Серебров не ответил.

— Ну а что надо сделать, чтобы люди выучились и работали? — все так же требовательно глядя на Сереброва, спросил Шитов и, загибая пальцы, начал перечислять: — Курсы организовать с отрывом от работы, сохранить зарплату. Еще что?

— На Ставропольщине есть такой отряд. Все девчата в одинаковой форме ходят. Красиво, — уныло сказал Серебров, глядя в заиндевелое окно.

— Мы чем хуже? — покосившись на Сереброва, возмутился Шитов.

— Ну, не хуже, но если уж курсы распались, о форме говорить нечего.

— Вот те раз. Ты духом не падай. Будем поправлять дело, — проговорил Шитов и стукнул по столу ладонью. — Получится, как пить дать, получится. Задора побольше надо. Вот я помню, по ликбезу мне курсы поручили вести до войны. Куда зеленее тебя был. Четырнадцать лет! Придешь в деревню — там бородачи. Думаешь, не станут ведь слушать, ни за что не станут, а начнешь толковать — вроде не смеются и берутся за карандаши.

Виталий Михайлович оперся щекой о кулак. Похоже, даже умилился воспоминаниями.

— Многого мы тогда добились. А почему? Верили, что добьемся. Главное, самому верить, что это надо. Как ты считаешь, нужны такие курсы?

— Наверное, — пожал Серебров плечами.

— Не «наверное», а точно. У нас механизаторов на трактора даже для работы в одну смену не хватает, а ты говоришь «наверное». Точно нужны! А тут такое подспорье. Двенадцать-пятнадцать трактористок. Это же… сколько мы торфа вывезем, удобрений! А это урожай. Смекаешь, какая цепь неразъемная?

Сереброву было приятно, что Шитов так напористо доказывает ему, зеленому специалистику, вместо того чтобы отругать за неспособность и, уничижительно махнув рукой, выгнать.

— Ну, пойдем, — сказал Шитов, надевая шапку. — Нельзя, друг дорогой, сторонним человеком себя чувствовать. Распались курсы — он и журнал в архив.

Ничего, кроме неловкости и вины, не почувствовал Серебров после разговора с Шитовым.

На следующее утро к Сереброву зашел Ольгин. Не послал секретаршу, как обычно, а зашел сам.

— Зачем-то Шитов зовет меня и тебя, — сказал он, прикрывая плотно дверь. — Ты ничего не натворил?

Сереброва подозрение обидело.

— На курсы никто не ходит, — сказал он. — Что я могу натворить?

— Мало ли, — пожал плечами Ольгин. — Я говорил, что не получится, а Долгов: добьемся. Вот и добились.

Шитов, видно, их ждал: сразу же позвали в кабинет. Белое слепящее утро смотрелось в широкие окна, роняло холодные квадраты на яично-желтый пол.

— Нужен тебе отряд плодородия? — с ходу спросил Шитов Ольгина, едва тот сел. Ольгин помял чуб, округло и не очень понятно объяснил, что, конечно, механизаторов не хватает, но какая на девчонок надежда — всю технику переломают.

— Ты мне конкретно и определенно, Арсений Васильевич, скажи, — напирал Шитов, сверля Ольгина взглядом. — Нужен?

— Ну, как, курсы организовали… — выкручивался Ольгин.

— Э-э-э, дорогой, это ты не организовал, а просто отделался, чтоб не приставали, — поднимаясь, проговорил с упреком Шитов. — Бедного Сереброва бросил на съедение и успокоился.

— Ну, как? — вроде даже обиделся Ольгин. — С высшим образованием, — и покосился на Сереброва.

Серебров передернул плечами. Он не мог ничего возразить, хотя это было несправедливо.

— А вот так, — загораясь, проговорил Шитов и, подступив к Ольгину, вытащил у того из нагрудного кармана торчащие газырями ручки. — Сколько раз говорю — бескультурье.

Ольгин досадливо переложил ручки в боковой карман и хрустнул обиженно пальцами. Вид у него был недовольный: ну что секретарь с разными пустяками пристает?

— Организуем курсы, — сказал он, мечтая поскорее освободиться. И по тону его голоса чувствовалось: жалко ему тратить время на пустяковый разговор.

— А как организуете? — не отставал от Ольгина Шитов.

В кабинет влетел запыхавшийся Ваня Долгов, пригладил торчащие в стороны белые пряди волос.

— Садись, — сказал ему Шитов, все еще ожидая, что дельного скажет Ольгин.

— Ну, соберем опять всех с комсомолом вместе, поговорим, — пообещал туманно Ольгин. — Вот Иван Иванович, наверное, согласен.

— Да, придется снова, — нахмурился Долгов и осуждающе взглянул на Сереброва: не оправдал вот надежд.

— Э-э, дорогие друзья, — не поверил им Шитов. — Все по торной дорожке хотите, а по торной не выйдет, опять в тупик заведет, — и, загибая, как вчера вечером, пальцы, начал перечислять, что надо непременно сделать для курсов. Во-первых, с отрывом от производства, во-вторых, с сохранением зарплаты.

Только теперь Серебров понял, почему недоуменные, не знающие, для чего их позвал первый секретарь райкома партии, сидели в приемной Соколов, директора быткомбината и маслозавода. Шитов решил разобраться с курсами капитально. Туже всех пришлось Ольгину. Тот покряхтывал, записывая в пухлый блокнот требования секретаря райкома о том, чтобы выделены были для девичьего отряда новые машины, подобраны инструктора, мастера-наладчики.

— А не жирно будет? — вскидывая голову, спрашивал он.

— Если хочешь, чтоб дело не погибло, сделай по-хорошему, — напирал Шитов. — И еще пусть все побывают в швейной мастерской. За счет Сельхозтехники сшейте спецовки по вкусу. А директор курсов Серебров пусть мне докладывает каждую неделю о положении дел. Вы же ему помогайте, а не сторонними дядями будьте.

Ольгин выходил из райкома партии хмурый, а Сереброва этот разнос поднял. Прав Виталий Михайлович: уж если делать, так делать капитально, а то назначили руководить курсами, а у него за душой ничего, кроме журнала посещаемости.

На курсы записалось на этот раз двадцать пять девчат. Еще бы, такие условия! В первый день устроила Сельхозтехника чаепитие. Открывал на нем курсы сам Виталий Михайлович, торжественный и улыбчивый. Он припомнил, как плакали, крутя пускач, первые деревенские трактористки в довоенных МТС, а теперь не трактора — забава, удобные и легкие. Встряхивая казачьим чубом, бровастый Ольгин доказывал на этом организационном чаепитии, как богата, добра и щедра Сельхозтехника. Девчата цвели улыбками, поталкивали друг друга локотками, слыша о том, что сошьют им форму, а осенью, когда кончатся работы, пошлют по бесплатным туристским путевкам на Кавказ.

Теперь инженеру Сереброву было легче. И девчата старались, и от Ольгина была помощь, и Шитов то и дело спрашивал, идут ли занятия. Где-то в начале марта закончил Серебров теоретический курс и сдал своих трактористок инструкторам для обучения езде. Ему было приятно и теперь встречаться со своими подопечными. Словоохотливые, в возбужденно приподнятом настроении, трактористочки щеголяли в новеньких голубых кепках, таких же голубых спецовках с многими карманами. Спецовки были красивые, даже кокетливые. «В следующем году отбоя не будет от желающих пойти на курсы, если так пойдет дело», — радовался Серебров.

Он почувствовал себя свободным, когда его ученицы уехали на работу в колхозы.

— Ты почему мне докладывать перестал? — спросил как-то Шитов по телефону у Сереброва.

— А все уже работают.

— Я же тебе говорил, что ты шеф до самой осени, — напомнил Виталий Михайлович. — Выходи, я заеду, посмотрим.

Дорога стлалась под колеса машины. Стоял конец апреля. В лесах и тенистых отладках еще лежал снег, но вовсю уже полыхали бирюзовым огнем озими.

— Да, у Маркелова ковер, — сказал с похвалой Шитов, глядя на поля. — Знаешь баечку о том, что у Маркелова и Командирова поля, что ковры. Только у Маркелова ковер такой, какие вешают на стену, а у Командирова такой, что бросают на крыльцо вытирать ноги, — и засмеялся.

В Ложкарях, бойкой, чистой, на песках, деревне, заросшей сосной, приезжие веселели. Народ здесь жил бодрый, любящий шутку, под стать председателю колхоза Григорию Федоровичу Маркелову. Маркелов поднялся навстречу Шитову, гулкоголосый, приветливый, и тут же, с ходу выдал историю о Панте Командирове.

— Третьего дня один цыган ко мне заскочил. Не надо ли, говорит, бороны отремонтировать? А я ему: тю, опоздал, давно все к севу готово. Вот, говорю, у моего соседа Командирова горе случилось, надо в район лететь, а у вертолета хвост отпал, приклепать бы. Цыган смотрел-смотрел: правду говорю или арапа заправляю? Видно, решил — правду, сел в телегу — и в Ильинское, а у Командирова-то нынче даже «газика» не было. На бульдозер променял, чтоб держать дорогу. А я — про вертолет, у которого хвост отпал. Через час, как цыган уехал, Командиров мне звонит: «Когда, панте, издевательства кончатся? Я, панте, Шитову буду жаловаться». Я ему: ты не сердись, Ефим Фомич, не начудишь, так не прославишсья, — и Григорий Федорович безжалостно захохотал.

— Удивляюсь, как тебя на эту дурь хватает? — с осуждением покачал головой Шитов, но не рассердился. Чувствовалось, что он любит этот колхоз, доволен Маркеловым.

— Дак без смеху заплесневеешь, — натягивая пелаксовое пальто, оправдывался Маркелов. — А девочки ваши у нас работают ничего. Мы их не обижаем, кормим, платим хорошо.

Идя по Ложкарям, Шитов стыдил Маркелова:

— Столовая у тебя, Григорий Федорович, хуже кабака. Вон Чувашов какую завернул красивую. А у тебя что — денег нет? Или магазин построил, так решил, что хватит?

— Будет, будет новая, — отговаривался Григорий Федорович.

А Шитов не отставал от Маркелова, расхваливал чувашовский поселок Тебеньки, где и газ есть, и зубоврачебный кабинет, музыкальная школа, интернат для ветеранов колхоза.

— А ты только бедного Командирова разыгрываешь да веселишься, — попрекал он Григория Федоровича, когда ехали к месту, где работал девичий отряд.

— Ну уж и пошутить нельзя, — обижался Маркелов. Трудолюбивым оранжевым слоником копался в черной котловине экскаватор, от него бежали синие колесники. Подъехали к экскаватору, шофер посигналил, и на землю тяжело выпрыгнул экскаваторщик Федя Труба, муж Золотой Рыбки. Проигрывал он в сравнении с женой, был неуклюж, малоразговорчив. Лицо у Феди усталое и смурное, будто даже неумытое.

— Ну, что приуныл, Федор Антонович? — спросил его, поздоровавшись, Шитов.

Федя Труба стянул захватанную шапку, почесал пятерней голову и развел руками:

— Хоть просись отсюдова, устаю больно, Виталий Михайлович. Им ведь перекуров не надо, по понедельникам у них головы не болят, — и покосился на белозубых задиристых девчонок, окружавших их. Девчата, довольные, посмеивались над экскаваторщиком, смотрели весело, пошучивали. И особенно веселой выглядела Зинка. Апрельский полевой загар осмолил ее лицо и еще больше высветлил бедовые глаза.

— Выходит, мы получше парней? Загоняли бедного, — сказала она Феде Трубе.

— Молодцы, молодцы, девчата. Ну, как, нравится вам? — спросил Шитов. — Может, к учителю претензии, к Сереброву?

— Учитель что надо! — откликнулась Зинка и вспыхнула до корней волос. — И дядя Федя молодец.

Шитов похлопал Федю Трубу по спине.

— Не падай духом. Ладно все идет. Вон выработка какая высокая! Надеемся на тебя. Ты только бриться не забывай. У тебя отряд особый.

Федя потер колючий, будто кактус, подбородок.

— У нас и парикмахерша есть, можем побрить, — опять встряла Зинка. Видно, хотелось ей обратить на себя внимание Сереброва: смотри, я какая — и красивая, и работящая, и разговорчивая.

— Так сойдет. Мне ведь за вами не бегать, — откликнулся Федя Труба своим низким прокуренным басом.

Зинке, видно, все еще верилось, что не зря с похвалой говорил о ее жарких щеках инженер Серебров. Улыбчиво косила на него свои отчаянные глаза.

— Ну, я вижу, ты лихо научилась баранку крутить! — сказал он.

— Еще как! Могу и вас с ветерком прокатить, — задиристо крикнула Зинка, вскочила в кабину голубенького трактора, и вот уж он, попыхивая трубой, помчался по черной ленте дороги.

— Видишь, какое доброе дело провернули, — удовлетворенно сказал Шитов Сереброву. — Готовься, с осени семь отрядов организуем.

После поездки в поле Маркелов приставуче уговаривал Шитова и Сереброва отведать ушицы. Серебров проголодался и согласился бы отобедать у гостеприимного, веселого Григория Федоровича, но Шитов махнул рукой: поехали, в Ильинском поедим.

Маркелов непочтительно хмыкнул, когда услышал, что они хотят пообедать в Ильинском, сильно он сомневался, что накормит их Пантя.

— Смотри, как хорошо он девчат устроил, — с одобрением вспоминал Шитов об общежитии трактористок в «Победе», — и телевизор тебе, и сушилка. Этот копейку не жалеет, когда видит, что можно выиграть рубль, а вот перспективно думать все еще не хочет. Настоящий торговый центр им надо, больницу, Дом культуры, а у него вкуса к таким стройкам нет. Все дворы скотные лепит. А ведь не одной работой живет человек.

Колеса осторожно и недоверчиво ощупывали колдобистую, разбитую дорогу. Разница между маркеловской «Победой» и командировским «Трудом» почувствовалась сразу же. День был в разгаре, а отряд плодородия в Ильинском не работал. Все шесть девчонок, сердитые, надутые, в грязных ватниках и сапогах сидели на лавке в теплушке и ждали обеда.

— Ну как, героини, дела? — бодро спросил Шитов, заходя в тесную избенку. Девчонки поеживались, не отвечали.

— Ну что молчите? — напирал Шитов, опасливо присаживаясь на хромую лавку.

— Не будем мы здесь работать, — сказала хмуро толстенькая коротышка Люда Ездакова. — Всех вон направили в хорошие места, а нас — в дыру.

На плите в чугунке варилась картошка в мундирах, пуская пузыри из-под крышки. Оказалось, кормят здесь девчонок плохо: вот сами взялись готовить. И наладчик попался пьяница, и экскаватора нет, а пока нагрузишь вручную тележку, целый век пройдет. Шитов хмурился, бил перчатками по руке, девчонкам сказал, чтоб в панику не впадали, он во всем разберется и с председателем решит.

— С Пантей только и решать, — гмыкнула Люда Ездакова и, подняв крышку, постукала ложкой по картофелинам.

В своем закопченном, тесном кабинетике Ефим Фомич Командиров, суетливый, плохо бритый, разговаривал с какой-то женщиной, по-старушечьи повязанной темным платком.

— Ну, иди-иди, — замахал он ей рукой. — Потом, панте, поговорим. Люди вон пришли.

— Говорите, говорите. Мы тихо, — сказал Шитов, садясь на хлипкий стул в этой темной боковушке, называемой кабинетом председателя.

— Сама из доярок ушла и дочь вот спровадила, — возмущенно заговорил Командиров, призывая возмутиться Шитова.

— У меня руки не владают ужо. Двадцать лет доила, дак чо и девке пропадать? — откликнулась женщина, затягивая концы платка.

— Никакой, панте, сознательности, — ворчал Командиров.

— Анна Андреевна, — проговорил Шитов, подняв взгляд на женщину, — где дочка-то устроилась?

Женщину, видно, приятно поразило, что секретарь знает ее по имени и отчеству, она отмякла.

— Да в городе, на штукатурку учится.

— Вы уж помогите, — попросил Шитов.

— Хоть месяц-то поработай, — взмолился Командиров.

— Не владают руки, дак, — всхлипнула женщина и утерла глаза концом платка. — Свою тогда группу-то хоть дайте.

Командиров расстроенно вздыхал, стремясь показать, как ему безысходно трудно, а потом вдруг напустился на Шитова.

— Надо, Виталий Михайлович, вашего Чувашова приструнить, а то сманил у меня кузнеца Мартьянова. Такой, панте, дельный мужик и уехал. Да как так можно! У него четыреста человек, а у меня сто двадцать, и сманивает. Нахально сманивает.

Шитов хмурился.

— Поговорю, — пообещал он, теребя перчатки. — Ну а девичий-то отряд ты что же это не кормишь толком и заработать им не даешь? Они уезжать собрались.

Командиров обреченно взмахнул рукой, легко согласился:

— Пусть, пусть уезжают. Бог с ними, — видно, так он был затюкан другими заботами, что вовсе недосуг ему было заниматься девичьим отрядом.

Шитов хмурился. Почему-то он не замечал, что у Ефима Фомича рвется нагрудный карман от ручек, карандашей, расчески.

— Так можно любое хорошее дело погубить, — сердито проговорил Шитов, глядя расстроенно на Ефима Фомича.

— Ну а где я экскаватор возьму? — развел тот руками.

У Командирова в колхозе везде были дыры и прорехи, и везде были виноваты другие люди, не он.

— Вот поглядите, что творят, — надевая шапку, проговорил он и потащил Шитова и Сереброва на строящийся коровник.

«Мой бывший подшефный», — вспомнил Серебров, шагая по гулкому пустому двору.

— Для возбуждения веры, панте, строить надо. Я говорю дояркам, что автоматика будет, — оживленно жестикулируя, рассказывал Командиров. Видно, верил, что с пуском этого коровника двинется колхоз вперед и доярки перестанут жаловаться на тяжелую работу, и все пойдет гладко.

— Завтра соберем колхозников и строителей, — твердо пообещал Шитов. — Хватит тянуть резину… Что ж, Гарольд Станиславович, обед перенесем на ужин? — спросил он, садясь в машину.

— Перенесем, — откликнулся тот. Прав был Маркелов: у Панти ухи не поешь.

Настроение у Виталия Михайловича явно испортилось, он хмуро смотрел на уходящую под колеса дорогу. Сереброву тоже говорить не хотелось: выходит, он подвел своих курсанток — не проверил, как их встретят в Ильинском.

— Давайте к Маркелову девочек переведем, надо у них настроение поднять, зря, что ли, учились… — проговорил Серебров.

— Наверное, придется сделать так, — согласился Виталий Михайлович и попросил шофера повернуть машину в Тебеньки, к Чувашову.

Председателя колхоза «Новый путь» Александра Дмитриевича Чувашова считали в Крутенке счастливчиком. Все у него шло как-то легко и ладно. Поселок новый, каменный: просторная школа, торговый центр, Дом культуры, уютный особняк-интернат для престарелых колхозников. Шитов любил ездить сюда. В пору молодости он, тогда директор школы-восьмилетки, был у Чувашова секретарем парторганизации. И не кто иной, как он, руководил первым льноводческим звеном. Говорят, Шитов себя не жалел: подняв школьников, облазил в Крутенке стропила складов, повети, собирая голубиный помет. Тогда ведь с удобрениями было туго. Лен вырастил хороший, доказал, что можно получать урожаи не хуже довоенных, и деньги впервые выдали на трудодни. С тех времен была у Шитова с Чувашовым крепкая дружба, однако теперь Шитов старался ее не выказывать, чтоб не обижались другие председатели колхозов и не плели небылицы о том, что Чувашову перепадает больше внимания, чем им.

Александра Дмитриевича Чувашова, плотного, голубоглазого крепыша, они догнали по дороге. Тот ехал верхом на рысаке и, судя по посадке, был отличным кавалеристом.

— Ты что это? — выходя из машины, удивился Шитов.

— Да озими смотрел, как перезимовали. Вроде не выпрели и не вымерзли. Теперь на поле в машине не проедешь, а надо, — улыбаясь, ответил Чувашов. Улыбка у него была хорошая, добрая и умная. Серебров тоже вышел из «газика», любовался диковатым, всхрапывающим рысаком. Красивая была у Чувашова лошадь.

— Купил жеребца-то? — спросил Шитов.

— Нет, самому пришлось объезжать. Мало кто теперь объезжать умеет. Везде лошадей извели, будто и не нужны они вовсе. Ну, ладно, вы в контору направляйтесь, а я жеребенка отведу.

— Лошади — его страсть, — размягченно глядя вслед едущему наметом Чувашову, сказал Виталий Михайлович. — По две коняки он под седлом держал, когда начинал председательствовать. Кони уставали на две смены работать, а он без смен работу вез. За душой-то у него была тогда одна колхозная печать. Чтоб сбрую купить, у мужиков деньги занимал. Касса пустехонька была.

Пока они мыли в колоде сапоги, подошел Александр Дмитриевич, так же улыбчиво пригласил их в кабинет.

— Не часто жалуешь, Виталий Михайлович, — упрекнул он Шитова, придерживая у горла серый свитер.

— А боюсь, — осторожно ступая на палас в кабинете, проговорил Шитов. — Побываешь у тебя и чувствуешь, что демобилизовался, успокоился. А успокаиваться рано. Ох, рано. Ты как теперь строишь-то, для возбуждения веры, как Командиров, или для жизни?

— А всяко было. И для возбуждения веры строил, — откликнулся Чувашов, нажимая на кнопку селектора и давая распоряжение.

Шитову хотелось показать, что здесь все иначе, чем в других хозяйствах.

— Вот обрати внимание, — сказал он Сереброву, — единственный колхоз, где квас есть. Специальную квасницу держит. — И они выпили крепкого квасу.

Потом попросил Шитов, чтоб сводил их Александр Дмитриевич в особняк для ветеранов колхоза, где щуплая старушка с оживляющим лицо веселым вздернутым носом отвела Виталия Михайловича в сторонку. Она, видимо, начальством его не считала и пустилась рассказывать о своих переживаниях.

— Не спится мне, Виталей Михайловиць. Все корову свою вспоминаю, — завздыхала она. — Баска боле корова-то была. А как подумаю только, што не стану больше доржеть-то, зареву.

Шитов качал сочувственно головой, вздыхал.

— Ничего не поделаешь, Степанида Ивановна. Ведь силы у тебя не те, да и молока тебе много не надо. Дает колхоз молоко-то?

— Как не дает, дает, — согласно качая головой, проговорила Степанида Ивановна. И выражение лица было такое: как мог подумать Виталий Михайлович, чтоб у них да молоко не давали. — Жалобиться грех. Дают, дают молока.

Серебров ходил следом за Шитовым и Чувашовым по Тебенькам, и никак в его голове не укладывалась разница в жизни села Ильинского и этого веселого поселка Тебеньки. Один район, и такое различие. Неужели только от двух человек зависит это?

Чувашов позвал их в столовую. На этот раз Шитов не отказался.

— Ну что, пообедаем за ужином? — смеясь яркими карими глазами, сказал он. — Смотри-ка, значит, пресс поставил, жмешь? — удивился, цокая языком, Шитов и полил из соусника черным льняным маслом капустный салат. — Эх, хорошо! Я в детстве его любил. Да, чуть не забыл, мы ведь от Маркелова к тебе. Ох, молодец, так он организовал вывозку навоза, что к севу ни у одной фермы ничего не останется.

Серебров удивился хитрости Шитова: Маркелову расхваливал то, что видел у Чувашова, а вот у Чувашова хвалит Григория Федоровича. Подзадорить, видно, хочет.

Чувствовалось, отдыхает здесь Шитов, однако упрекнул Чувашова за то, что переманил тот из Ильинского кузнеца Мартьянова, а там рабочей силы и так мало.

— Я не переманивал, — мгновенно серьезнея, теряя в глазах безмятежную голубизну, проговорил Чувашов. — Мартьянов переехал из-за садика и из-за школы. Трое у него маленьких, а в Ильинском садика нет. И еще что… Девочка у него в девятом учится. Ездила из Ильинского в Ложкари. А дорога там — не приведи господь. Села в тракторную тележку, и у нее флягами с молоком ногу раздробило. Ты понимаешь? А насчет сил тебе скажу. Если спустя рукава работать, никакая сила не поможет. Вот в посевную прошлую мы первого и второго мая работали, девятого, в День Победы, — тоже. Погожие дни были. А Пантя пропраздновал их. Я применяюсь к солнышку да дождям, а он к праздникам. Свадьбу устраивают на Первый май. Это в крестьянстве-то, — и Чувашов расстроенно бросил вилку. — Далеко жить от земли стали. У нас ведь не каждый выдерживает. Тяжело. Звеньевые по льну в посевную и уборку по четыре часа в сутки спят.

Шитов хмурился.

Чувашов, сминая в руках салфетку, продолжал:

— Я ведь отказывался их принимать. Знал — будет Командиров жаловаться, так ведь люди. Не прими — уедут на торф, на завод и не будут уже землей заниматься. Крестьянина потеряем.

Шитов понимал, наверное, что прав был Чувашов, приняв кузнеца в свой колхоз, но вот по должности обязан он был друга своего упрекать за то, что тот переманивает людей из Ильинского.

Залпом выпив стакан компота, Александр Дмитриевич вытер бумажной салфеткой губы, с досадой отшвырнул ее в тарелку.

— Никак я не пойму таких, как преподобный Ефим Фомич. Жмется, детсад не строит, водопровод прорыть не хочет, а уедет от него из-за этого человек, к тебе в райком жаловаться бежит. Не жаловаться надо, а строить. Ты почему ему так-то не сказал, Виталий Михайлович?

— По-всякому говорил, — хмуро отозвался Шитов. — Ну, ладно, хоть больше-то не принимай, а то говорят, что я покрываю тебя.

— Значит, пусть уезжают на все четыре стороны? — спросил Чувашов, и опять в глазах сгустилась сердитая голубизна. — Ты ведь помнишь, у нас тринадцать лет назад было все, как у них, но мы себя не жалели и не жалеем, вот и сделали.

Виталий Михайлович ничего не ответил. Что тут ответишь?

— Ну, ладно, спасибо за хлеб-соль, — сказал Шитов, поднимаясь и заминая разговор.

В Крутенку возвращались уже ночью. Серебров был доволен поездкой: узнал столько людей. К тому же Сереброву нравилось, что Шитов говорил с ним на равных. И вот теперь, повернувшись боком на переднем сиденье, тот рассуждал:

— Парадокс семидесятого года: жить стало в деревне лучше, легче, а молодежь оставаться на селе не хочет. Почему? Да потому, что запросы выросли. Мы по телевидению показываем жизнь еще лучше. А кто такой веселой жизни может противопоставить свою, не менее веселую? У нас пока один Чувашов, ну Маркелов отчасти. А Пантя разве противопоставит? Нет!

— Пантя — сонный человек, — сказал Серебров.

— Не скажи. Хлопочет он! Да не выходит у него. Не тот человек. Чтобы председателем хорошим быть, надо много талантов иметь.

Командиров был «огородовским кадром». Когда разукрупнили «Гигант», Николай Филиппович предложил председателями разъединенных колхозов избрать Маркелова и молодого, говорливого зоотехника из управления сельского хозяйства, Быданцева. Говорить этот парень умел, а вот дело в колхозе не шло, хотя председателю и помогали. В Доме Советов шутили: «Быд — забота общая». И вот Быд учудил — оставил председателю сельсовета бумаги и скрылся неизвестно куда. Потом известно стало, конечно: в Новгородскую область. Плясунов тогда распалился, вызвал Огородова.

— Кого подсунул? Если через три дня не подберешь в Ильинское председателя, сам обратно сядешь туда.

Огородов постарался, нажал на Командирова. Тот натиска не выдержал, согласился. Поставили, хотя знали — не тот человек Ефим Фомич. Да свято место пусто не бывает.

Шитов об этом не говорил — ссылаться на ошибки предшественников не любил. И Сереброву не стал объяснять Пантино выдвижение.

— И еще парадокс, — переводя разговор, проговорил Шитов, — кто уезжает? Не все. Старики остаются. Заметь, и парни остаются. Девчонки уезжают. Мы все время считали, что женихов не хватает. Шалишь, теперь невест нет. Уезжают, потому что работать им, кроме как на фермах, негде — раз. И родители говорят: «Поезжайте». Вот как сегодняшняя Анна Андреевна у Командирова. Отослала дочку на штукатура учиться.

— А в городе невесты чахнут на корню, — вставил Серебров, проникаясь согласием с Шитовым.

— Вот то-то и оно. Скажешь — невест не хватает, смеются. Кое для кого это вроде оперетты, но оперетта печальная. Девчат нет, нет новых семей. Этому Панте надо было в пятидесятые годы работать. Там справку не дал, вот и закрепил народ, а теперь школу строй, жилье строй, детсад, дорогу. А они посмотрят, как ты построил. Теперь надо человека убедить не только словами, надо показать — вот как у нас хорошо.

Серебров слушал Шитова, и росла у него симпатия к этому человеку. Видит, все видит. И нелегко ему, очень нелегко. На языке вертелся вопрос: почему все-таки в Крутенском районе такое пестрое соседство? Почему Пантя все еще сидит на председательском месте?

Шитов долго не отвечал. Смотрел на темные поля и молчал.

— Ну, кого поставишь? Нет подходящих людей, обезлюдел район. Командиров хоть не пьет — хлопочет, но не получается, — с досадой проговорил он наконец. Видимо, постоянно мучили его эти мысли. — Таких-то ведь, как Чувашов да Маркелов, немного, — сказал раздумчиво Шитов. — Хорошо колхозом руководить — это талант, может, с хорошим басом вровень. А много ли хороших басов?

Серебров начал перечислять известных басов.

— Ну вот, видишь — раз, два и обчелся, а заменишь бас баритоном — не та песня получается. Чувашов вон сколько настроил, иной за всю свою жизнь такого не сделает. И о людях думает. А они ведь все это чувствуют. Очень тонко чувствуют. Приехал я тут в Тебеньки, зашел в интернат к Степаниде Ивановне, а она очки на нос нацепила, пишет чего-то. «Письмо сочиняешь?» — спрашиваю. А она ладошкой творение свое прикрыла. Увидел я имена сверху: «Игнат, Григорей, Алексан». — «Ты уж не ругай меня, Виталий Михайлович, старинная я ведь, дак памятку за здравие пишу». — «Понятно, — говорю. — Гриша, Игнат — сыновья. А кто Алексан?» — «Да председатель-от наш, Алексан-от Митревиць, дай бог ему здоровья. Здоровьишко у него стало неважное»… Вот, Гарольд Станиславович, не каждого председателя за здравие станет старушка в бумажку свою записывать, заслужить это надо. А где Чувашовых-то таких взять? Не знаешь? И я пока не знаю.

Через неделю Серебров понял, что у Шитова были свои тайные мысли, когда возил он его с собой: в чем-то хотел убедиться секретарь райкома партии.

— Сватать тебя будем на второго. Костина в обком комсомола взяли, — сказал Сереброву Долгов. — Шитов сам тебя предлагает. Пойдем.

Виталий Михайлович встретил их, улыбаясь. Вышел из-за стола, пожал руку. Припомнил, что Серебров был активистом в институте, что в Сельхозтехнике секретарит вроде неплохо, что курсы трактористок вел напористо. В обкоме комсомола мнение о Сереброве неплохое: только в Крутенке не распались эти самые девичьи отряды.

Серебров растерялся: и об институтских делах вспомнили, и о курсах. Но курсы — это не его заслуга. Виталий Михайлович сам все делал. Он-то, Серебров, их как раз развалил.

— Ну, от тебя многое зависело, — проговорил Шитов. — Так что берись.

Серебров никогда не думал, что его судьба повернется так, а вот она поворачивалась. Выйдя от Шитова, он думал о том, каким особенным, новым, хорошим, чутким, энергичным, неутомимым должен теперь стать. И как много должен знать. Ведь он будет учить других, как жить.

После пленума райкома комсомола, смущаясь, чувствуя себя не на своем месте, Серебров пришел в отдельный кабинет с телефоном. Он вовсе не представлял, что должен делать, и даже обрадовался, когда Ваня Долгов послал его по колхозам собрать к пленуму райкома комсомола материалы о работе молодых животноводов.

Чувашов встретил его как старого знакомого. С удовольствием, размягченно смотрел на заплаканные оконные стекла — взгляд сельского человека, понимающего, что после сева нужна всходам влага. Пусть горожанин клянет мокрую весну, а он знает, что дождь — благо, и рад этому.

— Три хороших, ко времени, дождичка — и урожай в кармане, — проговорил он. — Ну а что молодежь? У нас она не уходит. У нас проблемы невест нет, ищи в другом месте. А проблема эта будет, пока не механизируют фермы, пока корм будут в плетюхах носить, — убежденно сказал Чувашов.

Было в тот день в колхозе совещание животноводов, и Чувашов вручал дояркам премии. Делал он это как-то по-особому радушно. Чувствовалось, что человек он местный. Премиальный платочек пожилой доярке накидывал на плечи, приговаривая:

— Ой, какая ты красивая стала, тетка Федосья.

А у той голос ликовал:

— Да, Санко, прости старую, Алексан ты дорогой Митриевич, спасибо милой, спасибо. Умник ты у нас.

Серебров влюбленно смотрел на Чувашова. Все естественно, кстати. Как этому учатся или сразу такими родятся?

А в Ильинском было скучно и нудно до сонливости. Серебров мучил вопросами Ефима Фомича в том же темном закутке, который громко назывался кабинетом. На стенах плакаты об откорме телят. Края у плакатов и нижняя часть календаря, где говорится о восходе и заходе Солнца, были оборваны на самокрутки. Командиров вздыхал:

— Тяжело, панте, молодежь сдвинуть. Вся мания теперь в город. Девчата чуть оперились и из гнезда — ф-рр. Хоть сам под корову садись.

Закончив разговор с Командировым, Серебров отправился в красную, земской постройки, школу-восьмилетку. Надо было поговорить с секретарем комсомольской организации, завучем Верой Николаевной Огородовой. Он встретил ее на высоком крыльце школы. Вера всполошенно взглянула на него: на лице мелькнул испуг, его сменила радость. Потом она успокоилась. Стояла перед ним, добрая, приветливая. Держала обеими руками портфель и открыто смотрела своими большими глазами.

— Надо же, кто пожаловал.

— А я ведь по делам, — сказал Серебров, ища глазами, где бы обмыть сапоги. — Насчет того, как у вас комсомол помогает животноводству.

Оказалось, что из комсомолок работает на ферме только одна Женя, да и та уехала на свадьбу.

— У нас сегодня веселый день — концерт, — сказала Вера. — Вот я как раз в клуб иду. Приглашаю тебя.

Вера привела его в ветхий клубик, на сцене которого он, помнится, спал студентом во время уборки. Слоняясь в ожидании концерта, Серебров встретил рыжего клубаря Валерия Карповича.

— А я слышу — Серебров приехал, — осклабившись, обрадовался тот. — Где Генка-то Рякин?

— Тю, вспомнил, Гена давно в Бугрянске, — присвистнул Серебров. Про себя он теперь отметил, что стал Валерий Карпович каким-то нудным: говорит одинаково о разных вещах: «очень даже мало стало участников самодеятельности», «очень даже много недостатков».

Серебров сидел рядом с Верой в тесном клубике, вспоминал, какой нарядной явилась она сюда на танцы в тот давний вечер, как выпытывала, что он думает о ней, и как он пытался ее поцеловать. А она была недотрога. И теперь, наверное, осталась такой. На концерте он сбоку заглядывал ей в лицо. По тому, как жарко раскраснелись ее щеки, догадался, что Вера тоже вспомнила что-то связанное с ним.

«А она ведь милая, добрая», — подумал он, и ему захотелось сказать ей приятное.

— Помнишь, Верочка? — спросил он, пожимая ей руку.

Она кивнула.

Как не помнить! Они попали на один комбайн. Уборка выдалась тяжелой. Прибитая дождями, спутанная ветром, рожь давалась с трудом.

— Не знаешь, с какого краю заехать, — сердился горбоносый, громадный комбайнер Серега Докучаев. Не успевали пройти гон, как комбайн замирал на месте. — Все! Наелся! — орал Сергей и спускался с мостика с молотком и зубилом в руке. Став на колени, он лез к барабану и начинал обрубать туго завившуюся солому. Солома, солома, а справиться с ней было нелегко. Гарька видел, как из-под старой, потерявшей свой исконный цвет фуражки лезут мокрые волосы, темнеет от пота зашитая, выцветшая рубаха.

— Дайте, я, — просил он Докучаева. Ему было стыдно переминаться в сторонке, когда тот со злым остервенением рубит и рвет солому, неудобно перед Верой Огородовой, ждущей их на копнителе с граблями в руках.

Но Докучаев то ли не доверял ему, то ли совестился дать такую работу городскому студенту. Гарька не выдержал и, услышав «все, наелся», стал первым хватать зубило. Он лез к барабану и махал молотком. Глаза ело от пота, колола спину попавшая за ворот ость, но он не хотел показать, что устал. Несносный молоток тяпал по пальцам. Гарька отфыркивался, встряхивался, вытирал рукавом пот. В это мгновение он замечал на себе усмешливый Верин взгляд. Ну и видок, наверное, но было не до того, чтоб приводить себя в порядок. Наконец солома обрублена, барабан освобожден.

— Все на корапь, — говорил удовлетворенно Докучаев, и Гарька устало лез на комбайн.

Во время передышки Докучаев заклеивал слюной порвавшуюся папиросину и изводил Сереброва расспросами:

— Скажи-ко, я вот что не пойму. Все гости да гости. Брательник — гость, вы — гости, председатель наш Пантя — гость, везде гости, а хозяев вовсе не стает. Попомни мое слово — не стает хозяев, а земле хозяин нужон. Почто у нас хозяев мало?

А Гарьку волновало больше свое открытие. Сунул как-то после обеда руку в карман куртки и вдруг обнаружил зеленые гороховые стручки. Карманы были набиты ими. Посмотрел на Докучаева: нет, тот бы зеленый горох высыпал открыто, для всех. Значит, Вера? Когда она успела сбегать на поле за горохом, как ухитрилась незаметно насовать стручков ему в карман?

Взглянул на Веру, та отвела взгляд и нестерпимо покраснела. И какой же ладной да приятной показалась ему она теперь под тихим небом, у изломистого ельника.

В тот день Докучаев торопился.

— Надо эту ластафину, ребятки, сегодня домозолить, — говорил он, довольный тем, что комбайн идет без остановки. — А завтра в Карюшкино поедем, там поле покатистое, работать легче.

Осталось дожать небольшую гривку у ельника, когда вдруг в комбайне что-то заскрежетало, треснуло, и он замер. Докучаев не слез, а обрушился вниз. Сломалась полуось редуктора — железный стержень, похожий на лом.

Вытащив искалеченную деталь, Докучаев долго плевался, тер чумазой рукой лоб. В конце концов снял свой ободранный велосипедишко и поскрипел в мастерскую сваривать эту полуось.

Гарьке было жалко Докучаева, жалко этого погожего дня, но где-то потаенно копилась радость оттого, что наконец он отдохнет, что они останутся с Верой вдвоем. Он распластался на соломе, глядя в небо: неприкаянные облака бродили в синеве.

— Это ты мне горох положила? — садясь, спросил он Веру.

— Больно надо, — с деланным безразличием хмыкнула та, перевязывая на голове платок. Но по голосу ясно было, что это она принесла с поля стручков и насыпала ему в карманы. — А правда, что ты в театральном институте учился?

Видно, ходили о Сереброве легенды среди студенток, раз донеслась такая весть до Веры Огородовой.

— Нет, я закончил консерваторию по классу балалайки, — ответил он.

— Ой, скажешь, болтунишка, — крикнула она и кинула в него горсть соломы. — Ты что, вовсе по-хорошему говорить разучился? Ни слова в простоте, а все ужимки да прыжки.

Гарька смахнул с лица стебли. На него полетело уже целое беремя соломы. Отплевываясь, он вылез из вороха.

— Ты знаешь, что бывает за нападение без объявления войны? — крикнул он.

— Что? — глаза у Веры смеялись. Они манили его, поддразнивали.

— На удар агрессора отвечают тройным ударом, — крикнул Гарька и, схватив охапку соломы, бросил в Веру. Но Вера, сторожкая, готовая к этой игре, предусмотрительно отскочила на другой край омета, закатилась от смеха. Раскрасневшаяся, задорная, она стояла, поддразнивая его этим смехом и взглядом: «Ну-ну, композитор по классу балалайки». Гарька знал, что первое его движение — и Вера скатится вниз по соломе.

— Ой, смотри-ка, Докучаев на верблюде едет! — крикнул Гарька.

Она обернулась. Гарьке было достаточно этого, чтобы сделать прыжок и повалить Веру, забросать ее соломой. Она отбивалась, заливалась хохотом.

— Ой, нечестно так, нечестно, — барахтаясь, кричала Вера. — Ты обманул.

Гарька, свалившись рядом с Верой, схватил ее за плечи.

— Просишь пощады?

На него смотрели ее веселые глаза.

— Нет! Пусти меня. Балалаечник. Так нечестно, — отбиваясь, вырывалась она.

— Просишь? — Гарька, воровато оглянувшись, наклонился над Верой и вдруг поцеловал ее. Поцеловал, сам не зная зачем. Такими манящими были ее глаза, такими свежими лицо, и губы.

— Ох, какой ты, ох, ты какой нахал, — задохнулась она от возмущения и, вырвавшись, сбежала вниз, на стерню, спотыкаясь, ушла к дальнему омету, легла там. Наверное, плакала. Вроде плечи вздрагивали у нее.

Гарьке было стыдно. Он виновато приплелся к омету, где была Вера.

— Ну, извини, Верочка, я ненарочно, — сказал он и погладил ее по плечу. Она оттолкнула локтем его руку. Он заглянул сбоку ей в лицо.

— Ну, прости меня. Ты видишь, я стою на коленях и молю о прощении, — канючил он. Гарьке показалось, что Вера вовсе не плачет. Смотрят на него сквозь пальцы ее лукавые, смеющиеся глаза. Гарька взял былинку и стал водить по узенькой полоске обнаженной шеи, оставшейся между платком и курткой. Вера отмахнулась от надоедливой былинки словно от мухи. Гарька молча посмеивался и опять водил соломинкой по Вериной шее. Сейчас Вера оказалась хитрее. Она вдруг обернулась и, дернув Гарьку за руку, столкнула его с омета. Он скатился на землю. Вскочил, обрадованный тем, что Вера опять принимает игру.

— А, коварная, теперь я расправлюсь с тобой! — с артистическим завыванием крикнул он. Но броситься к Вере помешала внезапная резь в глазу. Гарька потер рукой глаз, резь усилилась. А потом вдруг перешла в нестерпимую, жгучую боль.

Вера решила, что Гарька притворяется. Она стояла на вершине омета в своих ловких сапожках, в распахнутой куртке, горячая, стройная, зазывно веселая. А Гарька размазывал по лицу слезы, пытался поднять веко над ослепшим глазом и не мог двинуться с места. Жгучая боль не прекращалась.

— Ну что с тобой? — все еще стоя в опасливом отдалении спросила Вера, готовая бежать, увертываться и смеяться, но, поняв, что случилось нешуточное, приблизилась к нему.

— Я сейчас, подожди, я платком, — и действительно достала чистый, пахнущий давними духами, напоминающими о чем-то нежном и сокровенном, носовой платочек. Как она сумела сохранить этот белоснежный с сентиментальным кружевцем платочек в такой копоти и грязи, это было непостижимо!

Гарька послушно стоял, а Вера, заботливая и бесконечно сострадающая ему, пыталась уголком этого платка вывести из глаза соринку, мошку или что там попалось. Руки у нее были ласковые, ловкие, заботливые. Но платок не помогал, глаз продолжало жечь.

— Я сейчас, я сейчас, — заторопилась она и, схватив бидон, сбегала на ключ за водой.

Он ополоснул лицо, и вроде ему стало полегче, но ненадолго. Раскаленная искра, засевшая под веком, продолжала жечь глаз.

Гарьке было неловко оттого, что не во время работы, а от озорства и дури заскочила в глаз ость. Вот-вот вернется Докучаев, а он не может работать.

Держа у глаза Верин платок, Гарька побрел в Ильинское.

Он почувствовал себя несказанно счастливым, когда без всяких помех вдруг увидел ухмыляющееся, широкое, с круглой, как горошина, бородавкой меж бровей лицо фельдшерицы. Эта толстая, флегматичная тетка, ловко завернув измученное Гарькино веко, провела прохладной палочкой и вдруг сняла всякую боль. Гарька обрадованно заулыбался. Ах, как легко, оказывается, стать счастливым.

…На сцене, где когда-то спал он с Генкой Рякиным, танцевали в носках полечку девчушки-школьницы. Странная, с холодноватым взглядом и носом кнопочкой, учительница спела две шотландские песенки. Ее слушали с почтением.

Концертик, конечно, был не чета тому, какой закатил в давние времена Валерий Карпович, но народ хлопал, и горбоносый комбайнер Серега Докучаев, у которого студент Серебров в свое время работал помощником, тяжело бухал ладонями. Он был в той же, что и раньше, добела вытертой кожаной куртке. После концерта Докучаев сидел на скрипящем под его тяжестью диване и поплевывал себе под ноги. Рядом лежала авоська со связанными клубком детскими ботинками.

— Начальство приехало, — сказал он, увидев Сереброва. — А я, вишь, все еще Докучаев. Все пашу да жну.

— Это что у тебя — для детсада? — спросил Серебров, показывая на авоську.

— Э-э, парень, — вздохнул Докучаев, — вовсе я обребятился. Целый интернат настрогал, дак обувать надо. Шестого вот Глаха принесла, — с удивлением проговорил он.

— Ну а как работа идет? — допытывался Серебров, угощая Докучаева сигаретой.

— А ну ее к едрене фене. Барабаемся. Разве с нашим Пантей хорошее сделаешь, — махнул рукой Докучаев и, забрав авоську, пошел прочь. Потом повернулся и в дверях крикнул: — Приходи ночевать-то. Не обидься. Мало ли чо скажу. Я таковский.

Серебров раздумывал, попроситься ли ему переночевать у Валерия Карповича или пойти к Панте. А тут вот появилась возможность пойти к Докучаеву. Уж если идти, так к нему. У него не заскучаешь. Подошла раскрасневшаяся, радостная Вера. Колхозники хвалили концерт, и ей было это приятно.

— У нас в учительском доме есть комната, — сказала она. — Можно там ночевать. Да и поужинаешь, чем бог послал.

И он пошел следом за ней в старый скрипучий дом, где жили молодые учителя. Было темно. Улицу освещал только свет, падающий из окон, и Вера предупреждала, где надо обойти канаву, наполненную весенней водой. Над ними было необозримое небо все в крупных, казавшихся близкими звездах. Лаяла где-то собака, слышался звон бадьи о сруб колодца. Деревенские милые звуки. Но все это не нарушало глубокой, бесконечной тишины. И Вера, такая приветливая, добрая, шла рядом.

— Почему-то мне очень хорошо сегодня, — неожиданно сказал он. — Мы так давно не виделись с тобой…

Вера не ответила ему. Он удивился, как это вдруг вырвались у него такие слова.

— Вот сюда, — сказала Вера, подавая ему руку. Рука была горячая, доверчивая. Серебров зачем-то притянул ее к губам и поцеловал.

— Ах, какой галантный, — произнесла она шепотом и рассмеялась, но руку не вырвала.

В учительском общежитии начался девичий переполох: захлопали двери. Вера о чем-то шушукалась с подругами, приглушенно смеялась.

Серебров осматривал ее комнату. Аккуратно застелен зеленой бумагой письменный стол. Над ним — полочка с книгами. На столе — фотография в рамке. Этакое святое семейство: Николай Филиппович с Серафимой Петровной и Верой. Все дебелые, основательные. Николай Филиппович выглядит монументально. У Серафимы Петровны глубоко во взгляде горчинка. И только у Веры в глазах веселая открытость.

Смущенная, радостная, Вера достала все, что у нее нашлось съестного.

— У меня еще суп есть, — сказала она растерянно. — Можно суп вечером есть?

— Можно, Верочка. Но ты не беспокойся. Я все ем, — погладив ее по руке, проговорил он, тронутый ее хлопотами.

Ему вдруг стало стыдно. Почему он всегда насмехался над ней, такой милой, чуткой? Почему ее называл Верандой? Он снова взял Веру за руку, притянул к себе, ткнулся губами куда-то в ухо, прошептал:

— Прости меня. Я таким был всегда… Извини, ты прекрасная.

Она еще больше зарделась, вырвалась, но не рассердилась.

— Вот масло, рыжики, — говорила Вера, чтобы не молчать. — А Ирина Федоровна жарит картошку, — и прижала руки к пылающим щекам. — Ой, какая я красная!..

Пришла та самая учительница английского языка Ирина Федоровна, которая пела шотландские песенки. Теперь она была смешливая и веселая. Она принесла сковороду с жареной картошкой, потом сбегала за гитарой.

В общем, получилось неплохо. Они ели картошку и болтали о всякой всячине. Ирина Федоровна вдруг подтолкнула Веру.

— Расскажи-ка, какое стихотворное признание ты получила?

Вера зарделась еще сильнее. В конце концов Ирина Федоровна сказала, что Валерий Карпович написал Вере стихи.

— Ирка, перестань, — красная до слез, возмутилась Вера и вырвала из рук Ирины Федоровны листок бумаги с мадригалом.

— Ладно, ладно, не буду. В общем, там и «улыбка светлая» и «ласковые руки», — не унималась смешливая Ирина Федоровна.

Выходит, Валерий Карпович времени не теряет, стихи девушкам пишет и, по сути дела, признается в любви. И хоть Вера говорила о клубаре, как о «нудном», «несносном», Сереброву вдруг показалось, что тот может добиться успеха.

Ирина Федоровна неумело тренькала на гитаре, пока Вера не попросила Гарьку спеть «нашу студенческую». Она стремилась как-то объяснить приглашение Сереброва и несколько раз повторила: «Мы давно знакомы… Наша общая песня». Серебров ломаться не стал — как в студенческие годы, «оторвал» три песенки.

Ирина Федоровна зачарованно смотрела на Гарькины руки.

— Как это у вас получается? — и требовала сыграть еще.

Серебров пробегал пальцами по струнам.

— А почему у меня не получается? — удивлялась «англичанка».

— Ну, он же консерваторию по классу балалайки закончил, — усмехнулась Вера. Все-то она помнила, что относилось к нему. Даже болтовню — будто он учился в консерватории.

Сереброву хотелось пусть ненадолго остаться наедине с Верой, а Ирина Федоровна все вертелась тут же. Он так и не сумел ничего сказать Вере. Он должен был сказать что-то нежное и благородное.

Уже часа в два ночи он ушел в соседнюю пустую комнату, где была для него приготовлена раскладушка. Ирина Федоровна предложила ему шелковое стеганое, наверное, привезенное из дому, от мамы, одеяло. Сереброву казалось, что он вернулся откуда-то из дальнего путешествия к родному, немного почужавшему человеку и вот теперь опять обретает прежнюю близость и прежнее расположение. Милая, простая, преданная ему Верочка.

Ему долго не спалось. То ли оттого, что никак не мог успокоиться старый дом, то ли мешали воспоминания. Потом явилось нетерпеливое желание сейчас же увидеть Веру.

Сварливо скрипнула дверь. Кто-то ходил в сенях по шатким половицам. Сереброву казалось, да нет, не казалось — он был убежден, что там, за стеной, точно так же не спит Вера. Мучится он, мучится она — неизвестно зачем. Он вдруг подумал, что мог бы зайти к ней и спросить, не холодно ли ей. У него было свежо в этой старой, с отставшими на потолке обоями комнатушке. Слышно было, как сипит ветер в щелях чердачного окна.

Серебров натянул брюки и, накинув плащ, прокрался к дверям Вериной комнаты. Он постучал подушечками пальцев. Даже звука вроде никакого не было, но Вера откликнулась сразу же.

— Кто там? — всполошенно прошептала она.

— Я, — ответил Серебров одними губами, но и этот безголосый звук показался ему громким.

Он боялся, что Вера прикажет ему идти спать. Но нет. Скрипнула кровать, потом раздалось шлепанье босых ног по полу и щелкнул крючок. Серебров опешил — как она решилась на такое? Как она решилась открыть и впустить его? Не надо было этого делать, но он хотел этого. Воровато придерживая дверь, он вошел в комнату Веры и накинул крючок.

— Тебе не холодно? — спросил он с ненужной заботой.

— Н-нет, — прошептала она, но у нее не попадал зуб на зуб.

Серебров сбросил плащ, обнял Веру. Она не оттолкнула его, только отодвинулась к стене. Он погладил ее по щеке и вдруг понял, что щека у нее мокрая.

— Ты плачешь, Верочка? Что с тобой?

Она не ответила, она вдруг судорожно ткнулась головой в его грудь.

— Гарик, Гаренька, — простонала она, и столько боли, тоски и любви было в этом стоне ли, вздохе ли, что Серебров задохнулся от охватившего его ответного чувства. Он стал целовать ее мокрое от слез лицо, шею.

— Милая Верочка, я измучил тебя. Прости, — бормотал он, вдруг до боли остро ощутив, что Вера единственная из всех, кто действительно по-настоящему, давно и самоотреченно, терпеливо любит его, а он вот мучил ее.

Он вернулся на свое место, когда уже заурчал в церкви, приспособленной под мастерскую, трактор. Серебров был удивлен и тронут безбоязненностью Веры. При ее-то застенчивости и щепетильности пойти на такое! И только по тому, что наутро ни свет ни заря она ушла в школу, не дождавшись его, он понял, чего ей стоила ночь, как она мучается стыдом, а может быть, и раскаянием.

Серебров поднялся, побрился и стал собираться. Прежде чем уехать из Ильинского в Лопыши, надо было как-то увидеть Веру. Пусть она не волнуется, все у них будет хорошо.

Ирина Федоровна, заглянув в комнату, улыбнулась ему и сказала, что Вера ушла раньше, чтобы проверить, как дежурят по школе ребята, а она, Ирина Федоровна, уже обо всем позаботилась: готов чай и поджарена картошка.

Серебров завтракать отказался. Забредая в лужи, он пошел к школе, мысленно твердя, что обязательно должен увидеть Веру. Надо, надо успокоить ее, сказать, что она очень хорошая, что он ее любит и пусть она ничего не боится.

Окна школы уже светились, но уроки еще не начались. Около высокого старинного крыльца Серебров разнял двух малышей, которые сводили счеты, пустив в ход мешки с тапками. Затем он поднялся по стертым ступеням крыльца, зашел в коридор. Вера шла навстречу ему со стопкой тетрадей. Лицо у нее было бледное, подглазицы припухли. Она смотрела в выщербленный каблуками многих поколений учеников дощатый пол и молчала. И Серебров вдруг смешался. Ему показался неуместным его приход. И он всего лишь сказал ей, что едет теперь в Лопыши.

— Всего доброго, — эхом донесся ее голос.

Вдруг его оглушил звонок. Вера сказала еще что-то неслышное и пошла по коридору дальше.

«Да разве я это должен был говорить? Ах, какой я пошляк и трус», — неуклюже выбираясь из встречной толпы ребятишек, валивших в школу, ругал он себя.

С чувством вины за свою утреннюю отчужденность и холодность он вернулся из Лопышей и, как прошлой ночью, еле слышно постучал к ней. Она еще не спала. Сидела над тетрадями у стола.

— Зачем ты приехал? — с испугом спросила она, и в ее лице отразились радость и мука.

— Я не мог — растерянно и виновато проговорил он. — Я не могу без тебя.

Она стояла около стола, обрывала край аккуратно пришпиленной канцелярскими кнопками зеленой бумаги. Его слова отражались на ее лице смущением и радостью. Счастливый и виноватый взгляд бродил по стене.