Серебров думал, что постепенно наладится между Огородовым и Соколовым прежняя дружба, однако проходило время, а вместе их больше никто не видел. Евграф Иванович под осень даже занемог. У него был растерянный, больной взгляд. Его угнетал разрыв с Огородовым.

Странно, но и с Серебровым Николай Филиппович стал здороваться сухо, еле заметным кивком головы, как будто тот тоже ругал его в лесной избушке. Однако в Доме Советов Огородов был по-прежнему шумлив и весел. На взгляд Сереброва, Огородов позволял себе непозволительные вещи. Он рассказывал теперь сомнительные историйки о приятеле Граше.

— Знаете, парни, почему у Соколова рука мутовкой? — спрашивал он, приглушая до шепота голос. — Куда он два-то пальца девал?

— На охоте оторвало, — трубно сморкаясь в платок, гудел Маркелов.

— Верь больше, — придвигаясь к нему, зло усмехался Огородов. — Это он люком себе в танке отбил. И до фронта не доехал. Сунул и готово — комиссовали.

— Ну нет, не должно быть, — хмурясь, говорил Маркелов, — у него боевой орден. Ты брось, Николай Филиппович. Ты зря.

— Точно знаю, — толкнув Маркелова в плечо, понизил голос Огородов.

Конечно, это донеслось до Соколова. Ведь в Крутенке не было тайн, а тут такая смачная сплетня!

Евграф Иванович, завидев Огородова, сворачивал поспешно в переулок или переходил на другую сторону улицы. Теперь он был понурым и даже убитым, словно смирился с позором. Видно, оглушила его такая неожиданная клевета. Зато Николай Филиппович был по-прежнему решительным, он не ходил, а пер напролом, гремя каблуками по известняковым плитам райцентра. Не было человека, который бы решился не уступить ему дорогу.

Евграф Иванович морщился и отходил, когда говорили об Огородове, а тот, наоборот, нарочно напоминал о прошлой дружбе.

— Мой приятель-то Граша… — крутя головой, начинал Огородов, и всем было ясно, что Соколов никакой не приятель, а, наоборот, самый злой недруг Николая Филлиповича. И гоготали в коридорах мужики, а раскатистее других, раскрыв свой обширный, зубастый рот, смеялся Огородов, и не верилось, что была у него к Соколову любовь, что были они друзья — не разлей водой. Сереброву Николай Филиппович казался злой несокрушимой силой. Вдруг представилась невероятной, дикой и глупой мысль прийти к Огородовым вместе с Верой и просить разрешения на женитьбу. И странное дело, встретив Веру в новом импортном, очень модном, идущем ей костюме, Серебров вдруг подумал, что это тоже вещь из тех крутенских фондов, которыми единолично распоряжается Николай Филиппович. Надо было бы похвалить этот костюм, а Серебров, не в силах справиться с собой, увел свой взгляд от ласкового восторженного взгляда Веры и начал жаловаться, что у него по горло разных дел и вот он никак не вырвется в Ильинское. Она кивала головой, соглашаясь, но он видел, как, тускнея, уходит из глаз ее радость, и замечал, как суше становится голос. Ему хотелось смягчить эту сухость, но на язык лезла всякая ерунда.

— А ты не боишься, что тебя съедят козы? — брякнул он.

— Почему козы? — недоуменно вскинула она взгляд.

— Козы любят зелень, — имея в виду ее бирюзовый прекрасный костюм, сказал он.

— Ой, чего придумал, — вздохнула она. — Ну ладно, мне ведь еще надо в роно, — и он прочел в ее взгляде вопрос: почему давно не был? Я ведь жду тебя. Ему бы приблизиться к ней, сказать ласково «Верочка», а он не мог сладить с собой, нахмурил лоб: я, мол, тоже тороплюсь.

Потом он раскаивался в своей дурацкой сдержанности и ночью мчался на мотоцикле в Ильинское, чтобы пробраться в уютную Верину комнатушку. Вслед за вспышками нежности и жадной торопливой любви опять наступали недели холодного отчуждения.

Как-то в своем кабинете Серебров ставил печати и подписи на комсомольских билетах и в учетных карточках, а Вера, кладя перед ним документы, проверяла, как они заполнены. Серебров делал вид, что поглощен своим занятием, а когда поднял взгляд, то увидел, что в Вериных на этот раз покорных, молящих глазах стоят готовые пролиться слезы.

— Что с тобой, Верочка? — сказал он. Она быстро отвернулась и отошла к окну. Это Сереброва не тронуло, а разозлило.

— Ну, нельзя же так, — сказал он, с грохотом закрывая сейф.

— Ой, какой ты, — задохнувшись, простонала Вера. Серебров боялся, что вот-вот кто-нибудь заглянет в кабинет, увидит заплаканную Веру и черт знает что подумает о нем. Да и вообще — нашла место для слез.

— Прекрати это. Ты что? — взъелся он.

— Ты ничего, ничего не понимаешь, — выкрикнула она с такой болью, с таким страданием, что ему стало не по себе, и выбежала из кабинета.

— Ну и ладно, что не понимаю, — запоздало, в закрытую дверь буркнул он.

Теперь стоило ему подойти к Вере, как взгляд ее наполнялся холодом. Вера начинала дерзить или отходила от него, всем видом показывая, что не желает его слушать. «Ну и пусть», — с обидой думал Серебров, хотя в глубине души чувствовал какую-то противную виноватость: зачем он так? Ведь она тут вовсе ни при чем. Но он старался убедить себя в том, что не зря возникла у него такая холодность, что все Огородовы одинаковы.

Николай Филиппович, обидевшись и рассердившись на Евграфа Ивановича, наверное, рассчитывал проучить его. Он был уверен, что сломит гордыню, что отходчивый Соколов придет с повинной, взмолится. Но Евграф Иванович после всего, что наговорил про него Огородов, не находил сил подойти под милостивую, но тяжелую и даже жестокую руку бывшего друга. Огородова, видимо, непокорность «приятеля Граши» злила, и он говорил, что упрямство этого Соколова в конце концов начинает мешать делу. Видите ли, не желает зайти к предрику.

Осенью, когда Шитов уехал в отпуск, Огородов неожиданно перенес ближе на полтора месяца конференцию членов-пайщиков райпотребсоюза, объяснив это тем, что в райисполком поступило много жалоб на плохую работу магазинов и столовых.

Серебров не был на этой конференции. Для Евграфа Ивановича она стала провалом, причем провалом внезапным, ошеломляющим и несправедливым. Первым выступил управляющий банком Лимонов, послушливый, робеющий перед Огородовым человек, который вот-вот должен был выйти на пенсию и боялся навлечь на себя немилость. По просьбе Огородова он накопал немало нарушений финансовой дисциплины, злоупотреблений в магазинах. Не умолчал он и о том, что из Крутенки уходят на сторону дефицитные товары, в частности, меха и автомашины. Председателю комитета народного контроля Суходоеву, которому сам бог велел говорить о недостатках, Огородов, председательствовавший на конференции, дал слово после Лимонова. Затем, переставив в списке порядок выступающих, объявил, что слово имеет Семен Мошкин, отличавшийся пристрастием к жалобам, занудливый человек, не довольный абсолютно всем. У него в блокноте по числам было записано, когда запоздали привезти в магазин рыбу или не хватило хлеба.

Евграф Иванович краснел и бледнел. Такого погрома он не ожидал. Не то чтобы он не переносил упреков и критических этих замечаний (руководить райпотребсоюзом да не терпеть замечаний!), но тут ведь велась преднамеренная, организованная атака. Все плохо, ни одного светлого пятнышка. А ведь они кафе-столовую пустили, три магазина открыли, строили базу. Выступивший в завершение Огородов обвинил Соколова в том, что тот уверовал в безнаказанность. А ведь то, что автомашины идут на сторону, — симптом настораживающий: все ли тут чисто?

Евграф Иванович, растерянный, малиновый, не стерпел.

— Факты, где факты? Разве можно так огульно, — вырвалось у него обиженно и беспомощно.

— Будут и факты, — обрезал Огородов, приподняв ладонь. Этот, произнесенный с угрозой ответ, что факты будут, вызвал в зале шумок. Неужели и правда Соколов в чем-то замешан? Настороженность и холодок усилились, когда отказался выступать представитель облпотребсоюза. Он не был готов к защите Соколова, а добивать его не хотел. Ведь облпотребсоюзовцы до сих пор считали, что Соколов работает вполне прилично, а тут обнаружилось столько огрехов и промахов.

Огородов рассчитал все точно, и конференция членов-пайщиков прошла именно так, как он задумал. На организационном собрании правления райпотребсоюза Николай Филиппович сказал, что надо с выборами председателя повременить: сами слышали, какая критика в адрес Соколова. Это был еще один намек приятелю Граше, что хорохориться не стоит, надо идти с повинной.

Огородов был уверен, что теперь Евграф Иванович признает себя побежденным и взмолится, прося пощады, но Евграф Иванович, обиженный и опустошенный, ушел домой, так и не поняв или не желая понимать всей этой сложной, расчетливой игры Николая Филипповича.

«Разве можно так? Разве так можно?» — недоумевал он, высказывая Сереброву свои обиды.

По Крутенке ползли раздутые слухи о том, что Соколов не то проворовался, не то принял взятку. С ним здоровались настороженно, с преувеличенным вниманием глядели вслед. А может, ему это казалось? Когда Серебров зашел к Соколовым, Евграф Иванович поразил его: он был худ, глаза воспалены. Он ходил по большой комнате и курил папиросу за папиросой. Окурки были в горшках от цветов, на подоконнике, даже на корпусе гармони.

— Гарик, своди ты его на реку, — взмолилась заплаканная Нина Григорьевна. — А то ведь весь он извелся. — И с притворной легкостью добавила: — Да наплевать, если не выберут. Что, другой работы мало?

— Молчи! Слушать не хочу. Ничего не понимаешь, — взъелся Евграф Иванович и чуть ли не простонал: — Ох, Коля, подлец, ну, как все подал, — и, зажмурив глаза, крутнул головой. — Ох, подлец, а ведь вместе заочно в институте учились.

Соколов послушно надел сапоги, натянул пальто, но забыл намотать на шею шарф. Хорошо, что это заметила Нина Григорьевна. Выйдя из дома, Серебров, а следом за ним и Соколов, спустились к Радунице, покрытой тонким, но прочным льдом. Только у моста, словно кто-то прошелся стеклорезом, легли тонкие прямые трещины. Серебров с Соколовым шли по жесткой заиндевелой траве вдоль речки. Серебров не знал, как помочь Соколову. Был бы Шитов, он бы разобрался.

— Ты знаешь, Гарик, какая птица самая коварная? — спросил Соколов, останавливаясь на пустынном берегу.

— Ястреб, — сказал наугад Серебров.

— Нет, — беря его за пуговицу пальто, произнес раздумчиво Соколов. — Самая коварная птица — ворона. Это на вид она добродушная, а заметит утку-подранка — не оставит в покое. Та на кочку выйдет и стоит, притаится, а ворона созовет стаю, и начинают они бедную утку добивать.

Сереброву была ясна аналогия. Он говорил Евграфу Ивановичу, что подранком, которого бьют вороны, ни в коем случае оставаться нельзя, надо завтра же ехать в облпотребсоюз, зайти в обком партии и попросить, чтоб разобрались.

Соколов вроде соглашался, кивал головой, но, поймав пуговицу на Гарькином пальто, снова говорил:

— Ты знаешь, я не сплю и все думаю. Хорошо, что ум достается добрым людям. Если ум достается злодею, он такое натворит, что всему свету станет нехорошо. Вот Огородов, он ведь не дурак, а кому польза от его ума-то? Вред. Польза только себе.

Серебров пытался развеять мрачные мысли Евграфа Ивановича.

— Все уверены, что вы честный человек, — повторял он.

— Кабы все, — с сомнением произносил Евграф Иванович и останавливался, чтобы повторить вновь уже слышанное — о вороне и о предательстве.

Видно, Соколова мучили россказни Огородова. Когда они вернулись домой, он вытащил пачку бумаг и фотографий, лежавших в папке, схваченной крест-накрест бельевой резинкой.

— Вот это я, — останавливая палец на лобастом доверчивом подростке, сказал он. Фотография была довоенная. На ней Серебров увидел ребят и девчат со значками на пиджаках и платьях.

— А вот это грамота от главнокомандующего. До Праги я дошел. Водитель танка, а пальцы уж на охоте у меня обкарнало. Пороху пересыпал, — ронял он, боясь, что Серебров верит напраслине, которую распускает Огородов о его покалеченной руке.

Серебров убедил Соколова съездить в облпотребсоюз, но, видимо, с новой силой поднялась обида, и с новой остротой почувствовал Соколов безысходность, когда в облпотребсоюзе вместо того, чтобы провести в Крутенке полную ревизию, вдруг предложили ему пост председателя райпотребсоюза в другом районе.

— Раз у тебя контры с предриком, лучше уехать, — умудренно советовал тот же зам по кадрам, что был на конференции.

— Вот и хорошо, — бодрилась Нина Григорьевна. — Хоть новых людей повидаем. Подумаешь, свет клином на Крутенке сошелся.

— Да что ты меня, как маленького? — сморщился Соколов и, налив стакан водки, залпом выпил, чтоб успокоить сумбур в душе. Евграф Иванович не верил, что его, отдавшего работе в потребкооперации полжизни, просто так отстранят от дела. Нет, он должен выстоять. Если он не вернется на свое старое место, значит, все обвинения справедливы, значит, он и вправду жулик.

Случилось так, что Виталий Михайлович Шитов сразу после отпуска попал на курсы в Горький. Правивший в районе Огородов позвонил в облпотребсоюз и сказал, что они намерены сменить председателя. Он сговорил на этот пост очень подходящего работника райисполкома, бывшего секретаря райкома комсомола, заочника финансово-экономического института Евгения Сидоровича Кайсина.

По анкетным данным, Кайсин был человеком идеальным. А вообще Евгения Сидоровича, исполнительного, предупредительного, с азартом бегающего на посылках, иначе, как Женечкой, в Доме Советов не называли. Этот веснушчатый, бледнолицый, кажется, не старящийся человек отвечал за спорт, поэтому именовали его «зампредрика по прыжкам». Он знал, что держится в начальстве благодаря своей готовности бежать куда угодно и за чем угодно. Николай Филиппович доверял исполнительному Женечке отвезти в Бугрянск подарок к юбилею очень нужного человека. Не стеснялся Николай Филиппович отправить Женечку в разгар рабочего дня к себе домой, чтоб тот истопил баню. А то приехал любитель попариться — управляющий областным банком, а Серафима Петровна в больнице. И Женечка мчался в подворье Огородова, чтоб подбросить в каменку дров, раздобыть квасу, пополнить иные запасы.

Сереброву казалось, что, если бы Женечка Кайсин выдержал нажим Огородова, ничего бы не произошло, поспело бы справедливое решение и Соколов вернулся бы на свое место. Но Женечка согласился.

— Не боги горшки обжигают, — гудел Николай Филиппович.

У Женечки сияли лучисто глаза. Он понял: раз такой умный и знающий человек, как Огородов, уверен, что дела пойдут, значит, пойдут. Совесть Женечку Кайсина не била, потому что на собрании уполномоченных, где выбирали Женечку, Огородов сказал, что Соколов не оправдал доверия и его переводят. Куда — это Женечки не касается.

В то утро, когда Женечка Кайсин, семеня по скользкому, тоненькому, как белое суконце, снежку, спешил в райпотребсоюз, в сараюшке около дома Соколовых раздался выстрел. Одни его приняли за выхлоп мотора, другие возмутились тем, что безголовые родители позволяют ребятишкам баловаться оружием. Но когда прорезал утренний, еще не взбаламученный воздух нечеловеческий вопль и зазвенели томящие душу причитания, все поняли: случилось непоправимое.

Серебров прибежал к Соколовым. Во дворике уже было много зевак. Приглушенно разговаривали райисполкомовцы, ходил озабоченный начальник райотдела милиции, седой хмуроватый майор Воробьев.

Тело Евграфа Ивановича, необыкновенно бледного, с алюминиево блестящими волосами вынесли из сараюшки и положили в санитарную машину. На дороге лежала знакомая Сереброву двустволка. По улице беспризорно носился долгоухий пегий сеттер-лаверак Валет. Все было кончено.

Серебров поймал Валета за ошейник и запер его в конуре. Что мог еще он сделать?

Нина Григорьевна была без сознания. Около нее хлопотали родственники, докторша наливала в стакан капли. Серебров, оглушенный, подавленный, возвращался к себе в райком комсомола, отстав от взволнованных, строящих разные предположения мужчин из Дома Советов. Кто-то доказывал, что произошел несчастный случай, кто-то таинственно, с сомнением гмыкал.

Серебров знал, что Евграф Иванович застрелился, и он знал еще, что погубил Евграфа Ивановича человек, считавший его другом. И человек этот Огородов. А попустительствовал этому, дал возможность извести Соколова он, Серебров, никчемный, глупый человек, который не предпринял ничего, чтобы спасти Евграфа Ивановича. Он знал о ночном разговоре на охоте, он знал, как Огородов изводил Евграфа Ивановича, и молчал. Он, Серебров, обязан был вчера вечером зайти к Соколовым и быть там допоздна. И утром рано, чувствуя какую-то неясную тревогу, обязан был зайти. И рокового выстрела не произошло бы. А он счел это неудобным и не зашел.

В вестибюле Дома Советов стоял в распахнутом пальто, со скорбным выражением лица Огородов.

— Попивал, попивал Евграф Иванович, — говорил он Арсению Васильевичу Ольгину. — Так ведь где работал! Доступ ко всему.

Арсений Васильевич косился на дверь. Видно, ему объяснения Огородова были не нужны, но тот его не отпускал, припомнив какие-то вещие слова самого Соколова о том, что долго тот не проживет. Серебров опешил. И что они все заладили? Что они — сговорились? И потом он вдруг понял, что так объяснить смерть Евграфа Ивановича выгодно Огородову. Он от себя отводит вину. И чем больше людей поверит, что Соколов застрелился пьяным, тем легче станет вина Огородова.

— Так вот водочка. Все она, — повторил Огородов, качая головой.

Серебров, не в силах сдвинуться с места, вдруг ужаснулся: как только может Огородов такое говорить? Не только говорить… Как он может жить, как может ходить по улицам, смотреть людям в глаза? Ведь он знает, почему на самом-то деле застрелился Евграф Иванович. Из-за него застрелился. Серебров — свидетель. Огородов — убийца. Он убил своего друга. Но Огородов, массивный, уверенный, непробиваемый и непотопляемый, твердо стоял и толковал о том, что ему особенно тяжело, ведь кто-кто, а он-то с Евграфом Ивановичем был приятель. Но не скорбь, а что-то рыбье, тупое и холодное видел Серебров в крупных его губах, в выражении глубоко сидящих глаз.

Серебров поймал взгляд Огородова и, не отпуская его, подступил вплотную.

— Как вам не стыдно! Он ведь из-за вас застрелился! Вы его оклеветали! — крикнул он.

Жаль, что Огородов уже стоял один. Ольгин попятился к дверям.

— Т-ты, т-ты знаешь? — прошептал Николай Филиппович с растерянностью и злостью. — Т-ты молод еще, сопляк, он был мне друг.

— Я знаю, как вы друга… — выдавил из себя Серебров. — Я все слышал.

— Молчи! — проговорил Огородов и рванул галстук. — Ты еще мне будешь говорить такое. Да я…

Он оперся о барьер раздевалки. Может, ему стало плохо? Но Серебров был уверен, что Огородов изображает это страдание. Даже вытащил откуда-то алюминиевый патрончик с валидолом и положил в рот таблетку. Серебров плюнул и пошел к выходу. Огородов, тяжело ступая, двинулся с легкомысленного первого комсомольского этажа к себе на второй.

Через два дня, когда, разрывая душу, гремел на крутенской улице похоронный марш, приехал рассерженный Виталий Михайлович Шитов. Его из-за ЧП отозвали с учебы. Он пристроился к процессии.

Грузовик с опущенными, покрытыми кумачом бортами, вез гроб с бессильно склонившейся над ним Ниной Григорьевной и родственниками Евграфа Ивановича. Пахло тающим снегом, еловой хвоей от венков. Такую музыку выдували оркестранты, что Серебров не удержался от слез. Бедный Евграф Иванович!

Двигались плечи идущих впереди людей. Серебров видел крупную темноволосую голову Огородова, и прежнее недоумение вернулось к нему. Как мог в процессии за гробом идти Николай Филиппович Огородов? Как он мог идти с непокрытой головой? И какие мысли были в этой голове? Это же ужас! Этого Серебров постичь не мог. Ему хотелось вытолкнуть из процессии Огородова, но тот шел, склонив голову, и изображал скорбь. Серебров был уверен, что именно изображает Огородов свою печаль, а не чувствует ее.

По требованию Шитова из облпотребсоюза приехала ревизия.

Ждали, что она вскроет причины гибели Соколова. Может, правда, растраты и взятки?

— Ну, как в большинстве райпотребсоюзов, не без промашек. Есть недостачи, порча товаров в магазинах, — устало и спокойно говорил ревизор осаждающим его райисполкомовцам. — Одним днем не изживешь. У нас мнение: Соколов работал неплохо.

Шитов, конечно, встречался с этим видавшим жизнь пожилым ревизором. Говорят, побывал он в больнице у Нины Григорьевны. Но почему Виталий Михайлович медлил, неужели он не понял, что во всем виноват Огородов? Нельзя же так! Сереброва это возмущало. Ему казалось, что пройдет время и забудутся истинные причины гибели Соколова, Огородов сумеет всем доказать, что Евграф Иванович пил, и никто не вспомнит о том, кто извел Соколова.

Задержавшись поутру около дома, где жил Шитов, Серебров дождался его. Служивая Крутенка еще только просыпалась, а Шитов сереньким этим утром привычно спешил к себе в райком партии. Виталий Михайлович не удивился, когда Серебров остановил его и сказал, что обязан сообщить ему важную вещь: в смерти Соколова повинен целиком и полностью Огородов.

— Зайди, — устало пропустил его вперед Шитов, открыв дверь кабинета.

Слушал Сереброва Виталий Михайлович так, словно его слова не представляли для него никакой новизны. Рассматривал свои большие руки и повторял:

— Ну, ну, говори.

А Серебров, то ли из-за этого усталого спокойствия секретаря, то ли из-за того, что не вызывали его слова возмущения или пусть обычного интереса, путался, повторялся. То рассказывал о споре в избушке, то о слухах, которые распускал Огородов о Соколове, да еще хотелось повиниться самому. Ведь он не сумел спасти Соколова.

— Вот и все, — наконец справился Серебров с путаной своей речью. — Не знаю, как вы поступите, но я должен был об этом сказать. Евграф Иванович был честный человек.

Шитов кивнул головой.

— Это не вызывает сомнений. Прав ты, прозевали мы его. Нельзя оставлять при таком стечении обстоятельств человека одного, тем более такого горячего и впечатлительного.

Сереброву казалось, что все, о чем рассказывал он, уже известно Шитову, а он ведь один был при споре Соколова с Огородовым.

— Будем еще разбираться, — пообещал Шитов и потрогал мысок волос над высоким лбом. — Тут объективность нужна. С горячей головой можно напороть ерунды.

Наверное, Огородов понял, что дела его плохи, и стал предупредительным, слегка потерянным. Конечно, не с Серебровым. Сереброва он теперь не замечал.

Состоялось наконец заседание бюро райкома партии. Ваня Долгов пришел с него возбужденный и долго не соглашался рассказывать об услышанном, ссылаясь на то, что окончательного решения нет. Еще будет утверждать обком партии. Вытягивали из Вани по словечку.

Виталий Михайлович на бюро прямо сказал, что из-за общего попустительства, по сути дела, был у них в районе затравлен человек. И вина за его гибель лежит на Огородове. Это случилось не по наивности Огородова. Тут сама натура Николая Филипповича сказалась: говорит одно, а делает иначе. Полный разрыв формулировок с самой психологией. Закончил институт, марксистскую философию сдал на «отлично», а друга затравил.

Огородов сидел на заседании бюро совсем убитый… Эх, как он раньше давал тут разгон, а теперь держал наготове валидол, утирал платком лоб, хватался за сердце и клялся, что никогда никого не травил. Это напраслина. Просто он когда-то рассказывал, что запросто можно люком отшибить пальцы, а его поняли, будто он имеет в виду Соколова.

Огородов предполагал, что над ним разразится гроза. Он молил в душе об одном: чтоб его не исключили из партии. И когда члены бюро проголосовали за строгий выговор, Огородов понял, что оживет. Он смирился с тем, что его не оставят в председателях райисполкома, и подготовил организованное отступление. Когда Шитов сказал, что советовал бы Николаю Филипповичу, так подмочившему свою репутацию, покинуть район, тот вдруг всхлипнул, размазал по щеке слезы.

— Играет дьявол, — прошептал начальник милиции Воробьев. Но действительно были у Огородова слезы на глазах, и он жалко дрожащим голосом просил оставить его в родных местах, на любой работе.

О новой должности он позаботился. Уходил на пенсию управляющий райбанком Лимонов, и областная контора просила на этот пост назначить Огородова.

Скрепя сердце Шитов согласился. А Ольгин с досадой сказал Сереброву:

— Лучше бы его в область взяли. Я еще наревусь с ним. Хотя, если он в областное начальство вылезет, Крутенка наша сразу сядет на голодный паек.

Кто-кто, а Арсений Васильевич знал, насколько влиятелен банк и как недобр Огородов к людям, которые не потрафляют ему.

Евграфа Ивановича вспоминали в Крутенке. Особенно часто не хватало его в праздники, когда доходило веселье до такого накала, что позарез требовалась гармонь. Тогда и произносили знавшие Соколова:

— Таких-то игроков уж в Крутенке больше нету. Он, видно, последний был.