Серебров обрел уверенность и стал чувствовать себя в райкоме комсомола на своем месте. Иной раз ему было и вовсе хорошо. На пару с Золотой Рыбкой они вели в Доме культуры «голубые огоньки» для работников сельского хозяйства. «Огоньки», по мнению крутенцев, удавались им не хуже, чем знаменитым дикторам центрального телевидения Шиловой и Кириллову. Слушая доклады Вани Долгова, Серебров сразу узнавал те места, которые писал он: там были остроумие, живость, цифры играли. И замечал он, что секретари комсомольских организаций обращаются к нему охотнее, чем к хмуроватому Ване.

В тот день секретарь райкома комсомола Серебров возвращался из Бугрянска в приподнятом, лирическом расположении духа. Он был в обкоме комсомола, где Клестов расхваливал крутенцев за то, что хорошо там работают девичьи отряды. Это было и признание заслуг Сереброва.

Конечно, он не мог миновать Надькиного ателье. В своих бликующих темных очках, с волосами, покрашенными под золотую блондинку, очаровательная и неприступная, главная модельерша Надежда Макаева восседала в директорском кабинете.

— Ой, Гаричек! — пропела она, и ее лицо потеряло гордое выражение. — Как мне хотелось тебя увидеть. Я сейчас.

И на новой должности Надежда была уверенной, острой на язык. Одевалась она с тщательностью человека, который прически и платья считает частью своего основного дела. Все это, по ее убеждению, помогало в работе.

— Ты что, каждый день носишь разные прически? — спрашивал Серебров, разглядывая опять в чем-то изменившуюся Надежду.

— Да что ты, я меняю их часто, — стараясь не замечать иронии, соглашалась она. — В одно место идешь — надо расфуфыриться, в другом быть строгой, как учительница математики. Ты не знаешь, как важно уметь выглядеть! Это целая наука.

Они бродили в этот вечер по заснеженному Бугрянску, целовались на своих «необитаемых островах», и Надежда не торопилась домой к Макаеву. Они подошли незаметно к своей милой бревенчатой двухэтажке. Крадучись, стараясь не скрипеть ступенями, замирая и грозя ему пальцем — не шуми! — Надежда провела его через промерзший гулкий коридор. Вот и комната, тесная, уютная, где надо говорить шепотом и ходить на цыпочках. Надежда начала снимать с головы шалюшку и зацепилась ажурной вязкой за сережку. Беспомощно, жалобно улыбнулась. О-о, милая, прелестная, коварная! Гарька отцепил шаль и бросил неизвестно куда, вызволил Надежду из шубки. Нетерпеливо обнимая его, она повторяла укрощенно и разжигающе:

— Гарик, милый, не сердись. Я виновата перед тобой. Я так виновата. Ты разлюби меня. Слышишь! Найди себе красивую, моложе меня, и ты будешь счастлив, — шептала она.

— Наденька, я никого не хочу. Я хочу всегда быть с тобой и всегда любить тебя, — почти клятвенно проговорил он.

— И я тоже не хочу, чтоб кто-то между нами возник, — вдруг сказала она, посерьезнев.

— Но ведь ты сама, — вырвалось у него. Она закрыла ему ладошкой рот.

— Не говори ни о чем. Мы просто с тобой бабочки-поденки. Мы живем сорок, ну пятьдесят минут. И мы все эти минуты счастливы. А это целая жизнь. Пусть это будет целая жизнь.

Сереброва радовало и смущало воспоминание об этой встрече с мгновенным счастьем. Надежда опять была доступной, милой, истосковавшейся.

В приятно виноватом этом настроении он прямо с электрички пришел в райком комсомола за три минуты до начала пленума. Ваня Долгов, прежде чем отправиться к трибуне, шепнул Сереброву, чтоб тот готовился выступить с критикой по молодежным механизированным звеньям, а то обсуждения не получится.

Все в том же настроении, которое питали воспоминания о встрече с Надеждой в старом доме, Серебров рылся в блокноте, готовясь к выступлению. Он взглядывал рассеянно в зал, видел там привычные лица, то неунывно-веселые, то сосредоточенно-серьезные. Неподалеку, опершись подбородком на кулаки и стараясь сочувственно смотреть на докладчика, боролся со сном Гера Бугров, главный инженер птицефабрики, толстенький, с заявкой на второй подбородок человек — у него было мягкое лицо доброй тети. Затуманенный воспоминаниями взгляд остановил Серебров на лице Веры Огородовой. Оно было отчужденным. Но его не тронула Верина холодность. Бог с ней, с Верой. Все, пожалуй, ушло и перегорело.

Доклад у Вани был обстоятельный и скучный. Участники пленума начали перешептываться, позевывать, передавать друг другу записки. Серебров хмурил брови, звякал карандашом о графин. Ничего, сейчас он их расшевелит.

Наполненный впечатлениями от областного семинара в Бугрянске, веселый, злой и решительный, недовольный сонной обстановкой, Серебров с ходу обрушился на юных бюрократов, которые напланировали по весне тридцать механизированных звеньев, а сумели наладить работу только в двух. Он звенел голосом, возмущаясь и негодуя. Разве это дело! Надо было продумать все до мелочей. Не распались ведь девичьи отряды плодородия. И тут уж Серебров отвел душу, рассказывая, сколько потребовалось усилий, чтоб их сохранить. Говорил он с таким натиском, что даже сумел сорвать аплодисменты. Сел, довольный собой. Хорошо получилось. Теперь всякие персональные дела, справки и объявления. Опять мыслями он был далеко отсюда. В старом деревянном доме. Вдруг Серебров насторожился, лицо полыхнуло кумачом: Ваня Долгов, встряхивая белесой челкой, читал заявление Веры Огородовой. Она просила вывести ее из состава райкома комсомола и освободить от обязанностей секретаря колхозной комсомольской организации, так как якобы не имеет на это морального права, потому что у нее скоро будет ребенок.

Сереброва это оглушило. У Веры ребенок! Он сидел, боясь поднять голову: как хорошо, что затянутые изморозью стекла смягчают в зале свет, а то бы все увидели, что на щеки у него легли алые плиты румянца. Серебров машинально рвал на ленты свои записи. У Веры будет ребенок. Его ребенок. Чего он натворил! Чего он натворил! Но к чему она написала это заявление? В отместку ему, что ли? Нет! Но зачем? Серебров украдкой взглянул на Веру. Лицо у нее было бледным и спокойным. Взгляд неломкий и холодный. Взгляд человека, на все решившегося продуманно и твердо. А смятенный взгляд Сереброва вильнул в сторону, встретив холод и презрение в Вериных глазах.

В зале поднялся гомон. Сонных лиц как не бывало. Школьницы в коричневых форменных платьицах, примерно сидевшие в первом ряду, зашушукались, стесняясь. Клонясь в ряды, переговаривались люди в солидных комсомольских годах. Вот так штука! Идеальная Верочка Огородова ждет ребенка. Настороженно вытянул шею очнувшийся Гера Буров. Он любил во всех персональных делах разбираться с прокурорской дотошностью. Тут, по, его мнению, все решалось легкомысленно и несерьезно. Ваня Долгов сразу поставил вопрос на голосование. А разве можно так? Надо узнать, почему это произошло?

— Огородову послушать, — выкрикнул недовольный Гера и нахмурил лоб.

Вера, бледная, глядя под ноги, скованной походкой прошла к трибуне. Серебров сжался.

— Причины такие, — облизав пересохшие губы, сказала Вера. — Возраст у меня уже не юный. Замуж по любви выйти не удалось, а не по любви я выходить не хочу.

— Ничего себе, не юный возраст. Кто отец будущего ребенка? — войдя в следовательский азарт, крикнул Буров.

Зал притих.

— Этого я сказать не могу. Ни к чему, — ответила сухо Вера. Ответ разочаровал многих и в первую очередь — Геру Бурова.

— Женат, значит? — опять выкрикнул он, недовольный ответом Веры.

— Какое это имеет значение? — пожала Вера плечами и обернулась к Ване Долгову: наверное, хватит расспросов? Серебров ощутил благодарную теплоту. Вера хочет отвести удар от него. Почему-то она жалеет его. Жалеет, хотя он причинил ей только зло.

— Ну а все-таки… Мы как члены райкома имеем возможность воздействовать! — вскакивая, крикнул раскрасневшийся Буров, еще больше похожий на дотошную тетку — устроительницу судеб, и Серебров беспомощно подумал, что, если Бурову дать волю, он узнает все и докопается до всего.

— На этот вопрос я отвечать не буду, — замкнулась Вера, опуская взгляд.

— Ставлю на голосование, — сказал Ваня Долгов. Недовольный Гера Буров даже не поднял руку: разве это разбор дела?

Серебров подумал, что, наверное, ему вот теперь, в зале, пока не разошлись участники пленума, надо встать и громко сказать, что это он, Серебров, тот подлец, о котором идет речь. Но он не может жениться. Ему нельзя. Он любит другую. Просто случилось так…

Гера Буров все-таки не выдержал, вскочил с места и закричал, что с таким либерализмом вообще можно докатиться черт знает до чего.

— Мы можем подействовать на того типа, Вера Николаевна! — крикнул он, готовый оказать свои услуги.

— А зачем? — сказал сухо Вера. — За все отвечаю я.

Наверное, прав был этот настырный, неистовый Гера Буров, но Серебров облегченно вздохнул, когда Вера ответила именно так.

Пленум закончился, а зал еще долго бубнил. Самые горячие и возмущенные споры начались в коридорах и на лестницах. Везде в Крутенке в этот день разговаривали о неожиданном происшествии, удивлялись Вере Огородовой, осуждали и одобряли ее, гадали, кто этот неведомый человек, у которого был с Верочкой Огородовой тайный роман.

Серебров засел в своем кабинете и не выходил в коридор, чтобы не напороться на подозрительные взгляды и вопросы. Ему казалось, что все, абсолютно все догадываются, кто отец будущего ребенка. Когда он выйдет, обязательно покажут на него пальцем. Тот же Гера Буров.

«А Вера, Вера — молодчина, — тупо глядя в заснеженное окно, думал он. — Ничего не сказала. А ведь, наверное, много перестрадала, прежде чем решилась на такое. И сколько мук впереди!» А он сам действительно подлец и ханжа. Он отсиделся, не сказал, что виноват. Конечно, трус и ханжа. Он будет по-прежнему учить других жить честно и праведно, хотя не имеет на это никакого права, Серебров похрустел пальцами, подошел к окошку. Скверно было на душе, скверно. И встреча с Надеждой в старом доме теперь уже не казалась лирической, красивой и приятной. Он просто подлый, развратный тип, который бросается за каждой юбкой.

Серебров глядел на улицу: сеял медленный снег, к площади теперь уже не Четырех, а Трех Птиц проехали дровни. И вдруг Сереброва обдало жаром: в своем красном, уже тесноватом в талии пальто, со своими невеселыми думами, наклонив голову, шла Вера. Наверное, размышляла о том, как несправедлива к ней судьба, каким негодяем оказался Серебров. Еще была возможность все исправить. Надо попросить у Веры прощения и громогласно объявить, что они муж и жена, но переступить через себя было свыше его сил. Надо будет мириться с Огородовым, надо будет добровольно признаться в том, что он тот самый подлец, которого стремился на пленуме раскрыть Гера Буров. И кроме того, Надежда. Она сказала, что скучает без него и не хочет, чтобы у него кто-то был.

Серебров вроде даже успокоился. Ничего он не может сделать. Встречи с Верой — ошибка. Так случилось… Но вдруг возник в нем двойник. Взъерошенный, непримиримый второй Серебров начал задираться и ехидно наскакивать на него.

— Ты трус и подлец! — беспощадно резал двойник. — Разве в этом дело? При чем тут Огородов? Речь идет о Вере. Ты ей испортил жизнь! Имей хоть каплю честности.

Немного успокоил Сереброва Ваня Долгов. Он зашел расспросить о семинаре и сказал, что был против Вериного заявления. К чему? Обычно все это бывает без шума. Автоматически при очередных выборах освободили бы ее, и вся недолга, а теперь шум. Но он тут ни при чем, она настояла: я, мол, учительница и не могу…

— Она решила честно, — встал Серебров на сторону Веры. Надо же было ему изображать человека стороннего, ни в чем не повинного и объективного.

Случившееся на пленуме райкома комсомола разъярило Николая Филипповича Огородова. Ну как же: его дочка во всеуслышание созналась в грехопадении. Говорили, что Николай Филиппович тотчас же ринулся в Ильинское. Придя к Вере, он стучал кулаком по столу, грозил и требовал признания. Стены старого учительского дома не уберегли семейного секрета. Вера наотрез отказалась говорить с Николаем Филипповичем об отце своего будущего ребенка. Тогда Николай Филиппович принялся настаивать, чтобы Вера сделала аборт. Ничего, не поздно. Он с врачами договорится. У него есть связи. Зачем ей, молодой, цветущей, этот ребенок? Зачем губить себя? И уехать надо из района. Дались эти Ильинское, Крутенка! А ребенка не надо. Без него она еще выйдет замуж, еще все впереди.

— Позволь мне самой все решать. Я не маленькая, — ответила Вера, и Огородов, рассвирепевший, расстроенный, грохнул дверью, выбежал на улицу. Но уехал он не сразу. Он ходил по Ильинскому и не погнушался расспрашивать учителей, кто из мужчин бывал в гостях у Веры. Видимо, что-то дал этот опрос, потому что Огородов разговаривал с нервно посмеивающимся Валерием Карповичем. Шла ли в Ильинском речь о втором секретаре райкома комсомола Сереброве, было неизвестно. Изменился ли к нему Огородов, Серебров все равно бы заметить не смог, потому что уже давно не здоровался и не разговаривал с «банкиром», впрочем, как и сам «банкир». Встречаясь, они проскакивали мимо, делая вид, что не знают друг друга.

Шли дни. Иногда Сереброву казалось, что Вера Огородова начисто исчезла из его жизни. По комсомольским делам встречаться с ней теперь не приходилось, Ильинское он объезжал стороной.

В райкоме комсомола средоточием всех новостей была заведующая орготделом, смуглая, быстрая, с горячей дичинкой в глазах, Света Реутова. Она узнала откуда-то, что у Веры Огородовой настроение неважное. Врач определил отрицательный резус крови. Николай Филиппович подсунул ей статью об этих самых резусах, где говорится, что у матерей с отрицательным резусом крови может родиться неживой ребенок. Все зависит от того, какой резус у отца. Пусть Вера скажет, кто этот подлец, и Николай Филиппович заставит его проверить резус. Да, Огородов был не из тех, кто легко отступается от своей мысли разузнать все доподлинно.

— Ух, эти мужики, так бы и убила всех, — добавляла Света Реутова от себя, скосив на Сереброва свои диковатые, раскосые глаза. — Натворят не знай что, а человек мучайся. Вот какой у него резус?

Серебров, всегда посмеивавшийся над Светой из-за единственной веснушки на ее носу, шутить уже не мог.

— Причем тут резус и мужики?! — сердился он, чувствуя, что, словно почуявшая сладкое оса, разговор вьется в опасной близости от него.

— Дак был же какой-то отец! — вырвалось у Светы. — И резус у него неизвестный.

Этот резус представлялся ей всесильным, как злой неотвратимый рок.

Приехав в Бугрянск, Серебров нашел в отцовской медицинской энциклопедии статью об этом противном резусе. Оказывается, резус такой существовал. А какой резус крови у него, Сереброва? Он исподволь выспросил кое-что у отца. Станислав Владиславович недоуменно смотрел на сына. Наверное, что-то заподозрил, но ничего не сказал. Он потер свой капитальный морщинистый лоб, снял очки.

— Ты понимаешь, сыграли комсомольскую свадьбу, — поспешил объяснить Гарька. — Все было честь по чести, а потом молодожены ко мне. Отрицательный резус. В их понимании, раз я был тамадой на свадьбе, так и за резусы должен отвечать. — Гарька натужно изобразил смех.

— Я не знаю, какой исход будет тут, — сказал Станислав Владиславович, надевая очки. — Возможно, хороший. От организма матери зависит. — Станислав Владиславович говорил с профессиональным спокойствием, а Гарьке казалось, что он догадывается, зачем понадобилось сыну узнать об этих самых резусах. Но зато теперь Серебров не боялся разговора со Светой Реутовой. И даже курносенькую «англичанку» из Ильинского, Ирину Федоровну, он успокоил, сказав, что резусы — это ерунда. У него отец опытнейший врач, он знает…

Где-то по весне Света Реутова забежала в кабинет к Сереброву, раскрасневшаяся, радостная.

— Гарольд Станиславович, Огородова-то Верочка родила! Девочку родила! Три пятьсот! Состояние хорошее, — и побежала по кабинетам разносить эту радостную весть.

Серебров не знал, хорошо ли это — три пятьсот, но то, что роды прошли благополучно, его успокоило.

Но уже через день-другой Сереброва опять начала точить тревога. Пришла мысль о том, что, раз он отец, тайный отец, это не забудется. Есть человечек, который теперь не только будет жить, но и осуждать его своим существованием. Чем старше будет девочка, тем строже суд. Осуждала же своего отца Надька Новикова за то, что тот бросил мать. Еще как осуждала! Таня — так Вера назвала новорожденную — станет спрашивать о папе, определенно станет спрашивать.

Серебров не мог заглушить эти мысли. Съездив в райпотребсоюз соседнего района, он купил апельсинов — они были такой редкостью! — и отправил со Светой Реутовой для Веры. Иначе он не мог. Серебров понимал, что этими апельсинами, хоть они и куплены не у Женечки Кайсина, он все равно разоблачил себя. Даже Света Реутова сказала, что он, как о близкой родственнице, заботится о Вере.

«А плевать на все, — решил бесшабашно Серебров, — пусть болтают!» Но прежняя изнуряющая настороженность вернулась. Он опасался разговоров о Вере Огородовой. Даже упоминание о селе Ильинском пугало его.

Временами он с отрезвляющей ясностью понимал, что встречи с Надеждой — затянувшаяся игра. Все равно Надежда не приедет к нему и не покинет своего уютного, заботливого Макаева. Ему надо поехать в Ильинское, повиниться перед Верой, перевезти ее вместе с дочерью к себе и жить прочной, устоявшейся жизнью, как все. Но тут наплывали суровые сложности, вставала фигура Огородова. Ах, если бы кто-то мудрый заглянул во все предполагаемые варианты его будущей жизни и сказал, который из них лучше.

Жизнь сама попыталась предложить Сереброву свой вариант. Было это уже весной. Крутенцы возились на огородах. Кто сам, ловя солнце отшлифованным лезвием лопаты, трудолюбиво вскапывал землю, кто, раздобыв где-то меринка, мотался за плугом. Стлался, стекая в низины, белесый дым: жгли огородники прошлогоднюю ботву и мусор. Долетал запах дыма и сюда, на центральную улицу поселка, к площади Четырех Птиц. Серебров слушал веселую перекличку копальщиков, намекавших женам насчет того, что причитается за труды. Эти прочные, честные люди жили определенно, открыто и уверенно, и он завидовал им. Ему бы тоже надо жить так. Теперь, к примеру, пойти к хозяйственному Ване Долгову и, взяв лопату, плечо в плечо с ним на радость Рите перекопать огород, вдыхая запах весенней прели и навоза. Быстрая, смешливая Рита в это время успешит пельмени. Он, пожалуй, так и сделает.

Но дойти до Вани Долгова ему не удалось. С высокого крыльца уютного домика, где помещался банк, покачиваясь с пяток на носки, неожиданно дружественно заулыбался Сереброву сам Огородов. Зеленая велюровая шляпа сбита на затылок, плащ распахнут.

— Слышал ли, Гарольд Станиславович, — как ни в чем не бывало, смягчившимся, гостеприимным голосом проговорил он, — за Радуницей, в «Заре», волки стельную корову задрали. Вовсе обнахалились. Обложить, наверное, надо. Может, составишь компанию?

От дружественности и доброжелательности Огородова Серебров растерялся. Он мог бы ответить на ругань, он научился, не замечая, проскакивать мимо управляющего банком. А как быть тут, он не знал, и потому замешкался.

— Зайди-ка ко мне. Не бойся, не кусаюсь. Я тебе одну штуку покажу. С ней вот на волка-то, — сказал Огородов.

— Нет, я тороплюсь, — отчужденно проговорил Серебров. Необычайная словоохотливость Огородова настораживала и разоружала одновременно. Наверное, надо было изо всех сил упереться и не заходить. — Нарушение, нельзя, — проговорил Серебров, кивнув на охранника.

— Ничего, мы знаем, что можно, что нельзя. По делу можно, — разрешил Огородов и шире распахнул дверь. Отвечать грубостью на гостеприимство было как-то неудобно. Серебров поднялся на крыльцо и мимо охранника, кипятившего на электроплитке чай в эмалированной зеленой кружке, прошел следом за Огородовым в его узенький кабинетец с зарешеченными окнами. Все еще говоря о волках, задравших корову, Огородов открыл сейф, достал бутылку водки, за наклейку прозванную «коленвалом», кольцо колбасы. Серебров вдруг ясно понял, что Огородов ждал его и, конечно, не для разговора о волках. Надо было срочно уходить отсюда, и он попятился к двери.

— У меня доклад, — пробормотал он. Огородов схватил его за рукав.

— Сядь, сядь, — с настырной фамильярностью, будто зная о Сереброве что-то компрометирующее, проговорил Огородов и усадил Сереброва. Потом он нарезал колбасы, сорвал зубами пробку с бутылки. Лицо было у него уже не улыбчивое, глаза смотрели мрачно. Руки привычно и точно делали свое дело: стопки были наполнены вровень — никому не в обиду, хлеб нарезан не поперек, как обычно, а по диагонали. Так резал только Огородов.

— Ох, жизнь! Камень на груди. Не могу, — вздохнул он протяжно. — Да ты бери, бери, снимем грусть-усталость.

Серебров нехотя взял стопку и поставил обратно, не отпив. Теперь он окончательно понял, зачем затащил его к себе Огородов. Он станет припирать его к стенке, принуждать, чтоб сознался. Следствие он закончил, выводы сделал, и вот…

Огородов, запрокинув голову, выплеснул содержимое стопки в рот, но не сказал своего традиционного «Пить — так водку, любить — так молодку, воровать — так миллион», не закусил. Разглядывая простенькую стопку, о чем-то задумался. Затянулось молчание. Вдруг яичной скорлупкой хрупнуло стекло.

— Вот так и моя жизнь ломается, Гарольд Станиславович, — сказал со стоном Огородов и сбросил осколки стопки на газету. Стеклом порезало палец. Текла ниточка крови, но Николай Филиппович не обращал на нее внимания. Наверное, это было уже из разряда представлений, и Серебров поморщился: любил Огородов спектакли.

— Вот так и моя жизнь ломается, — повторил Огородов. — И все ведь по твоей милости. Мне Верочка сказала, что ты отец Танечки, — и взглянул в его глаза. Серебров взгляд Огородова выдержал.

— Нет, она не могла так сказать, — проговорил он севшим голосом и отодвинул стопку.

— Не могла, а сказала, так что, родственничек, зятек ты мне, — заглядывая ему в глаза, проговорил чуть ли не с лаской Огородов.

— Бросьте, Николай Филиппович, не пристало вам, — резко сказал Серебров, вскакивая. Он сам удивился, что тоже играет и почти безукоризненно ведет роль оскорбленного понапрасну человека. — Не могла сказать так ваша дочь. Она — человек умный и серьезный.

— А сказала. Сказала все, — упрямо со слезой повторил Огородов. И Серебров понял, что Николай Филиппович пьян. Пьян и говорит так, как было задумано раньше.

— Ты не отпирайся. Садись! Я доподлинно узнал: ты мою девку погубил. И вот вторую губишь. Свою дочь губишь. Решили мы ее отдать в дом малютки. Нельзя иначе, нельзя. Вот поэтому и пьяный я, поэтому собственную внучку… Понимаешь, собственную… в приют. А могли бы жить, нам ли не жить? Дом — чаша. В тебе совесть есть, Гарольд Станиславович? — выкрикнул он, снизу заглядывая в лицо Сереброва.

Возможно, хитрил Огородов, возможно, говорил правду. Может, хотел что-то узнать у Сереброва и еще раз убедиться, а может, Вера рассказала обо всем, и они действительно решили отдать девочку в дом малютки, чтобы развязать дочери руки. Он смотрел на Сереброва выжидающе. Ну как, мол, ты это все расцениваешь?

— Если насчет совести, у нас уже был разговор после смерти Евграфа Ивановича, — проговорил Серебров, злясь на себя за то, что так глупо попался на огородовскую удочку.

— Ты мне друга Грашу не трожь, — с угрозой выдавил из себя Огородов и распустил на шее галстук. Обида и скорбь стояли во взгляде. Будто не он изводил и извел Соколова.

Серебров пожал плечами. Поднялся.

— Зря все это. После истории с Евграфом Ивановичем не то что говорить, я смотреть на вас не могу.

— Нет, не уходи! — крикнул Огородов, суетливо кинувшись к сейфу. — Вещицу-то я хотел показать. — Он вытащил карабин с оптическим прицелом. — Хороша вещица? С оптикой, а я ведь и без оптики белку бью в глаз. Знаешь об этом?

Да, Серебров об этом знал прекрасно.

— Вы не только без оптики, вы и без ружья можете убить, — сказал он и открыл дверь.

— Нет, куда? — схватил его Огородов за рукав плаща. — Еще бутылку не выпили.

— Не хочу, — вырвался Серебров.

— Не хочешь? — В светлых глазах Николая Филипповича таилось по осколку стекла. — А ведь ты меня вспомнишь, вспомнишь, Серебров! Ни за что обидел. Я ведь обид не прощаю. За дочь обиду не прощу.

Серебров знал: Огородов такой, он обиду не простит, но ему-то наплевать на огородовские козни. Подумаешь. Он — не Евграф Иванович, стреляться не будет. Он и сам может отомстить, если понадобится.

Серебров с облегчением проскочил мимо старика охранника, пившего чай из солдатской кружки, и сбежал с банковского крыльца.

Слова о том, что Огородовы решили отдать Верину дочку в дом малютки, не давали Сереброву покоя. Неужели Вера пошла на такое? Сказать правду могла только она сама. И Серебров решился. Поздно вечером он завернул в Ильинское и, оставив мотоцикл в кустах ивняка, осторожно пробрался в густеющей темноте к учительскому дому. Главное, ни на кого не напороться. Он прокрался к окну. В Вериной комнате горел свет. Из предосторожности (вдруг там кто-то есть, кроме Веры) Серебров заглянул через уголок окна, где отошла занавеска, в комнату. Вера проверяла тетради у бокового столика. В свете настольной лампы было видно ее лицо. Волосы уложены на затылке узлом. Прическа солидных, уважаемых женщин с педагогическим стажем. Все у нее было основательно продумано. Даже то, что она назвала дочку Танечкой — не с бухты-барахты. Определенно, в честь пушкинской Татьяны.

Серебров разглядел кроватку, прикрытую от света. Значит, девочка дома. Досадуя на скрипучий пол, который выдавал его при каждом шаге, Серебров подошел к двери Вериной комнаты и постучал.

— Входите, — послышался приглушенный голос Веры, и Серебров под ее удивленным взглядом шагнул через порог. Конечно, его здесь не ждали. В больших Вериных глазах полыхнули недоумение, обида, горечь и беспомощность.

— Это я, — глупо сказал Серебров. — Здравствуй. Прости, но я так беспокоился, — добавил он, топчась у порога.

— Бедный, — вставая, сказала она. — Ты пришел, чтоб я тебя успокоила?

— Нет, я… Где она? Танечка. Можно, я посмотрю? — сказал он и улыбнулся. Улыбнулся растерянно, заискивающе. Много противных низменных чувств отразилось в этой улыбке.

— Стоит ли? — отчужденно проговорила Вера, заслоняя собой кроватку.

— Но я ведь… Она ведь и моя дочь, — сказал Серебров с какой-то неумной претензией.

— А ты убежден? — задиристо спросила Вера. Лицо у нее пошло пятнами. Голос дрогнул.

— Ну зачем ты так? — умиротворяюще возразил Серебров.

— Ласковее не могу и не хочу! — отрезала Вера.

Как она разговаривала с ним! Какие колючки высовывались из каждого слова. Но он старался не замечать этих колючек. Он их вовсе не хотел замечать. Вера права. А как ей иначе быть? Принимать его, труса и беглеца, с распростертыми объятиями: как я рада, наконец-то ты пришел, долгожданный!

— Можно, я немного посмотрю, — сказал просительно Серебров, делая шаг к Вере. И получилось опять по-детски глупо. Словно соседский мальчишка из любопытства просил взглянуть, как выглядят маленькие дети, похожи ли они на кукол. Вера ничего не ответила. Серебров на цыпочках подошел к кроватке. Заглянул. Спал ребенок. В капорчике. Сосал пустышку с оранжевым колечком. Черные ресницы, еле заметным мазком бровки. Нет, она не в Веру. Вера русая. А это милое темнобровое круглоликое создание с крохотным носиком, нежными щечками — в него. Конечно, Танечка похожа на него. Ведь дома есть фотография: он маленький, и Танечка такая же точно, такая же, как он.

— Я маленький такой же был, — сказал обезоруженно он, не отрывая взгляда от девочки. — А глаза у нее какие?

— Ты что, решил полную экспертизу провести? — опять колюче насторожилась Вера. — Карие, карие у нее глаза. У тебя какие? У тебя зеленые, так что можешь быть спокоен — не заподозрят.

— У меня серые, — уточнил Серебров.

— Ну а теперь уходи, — вдруг решительно сказала Вера, взмахивая рукой. — Ох, господи, лучше бы ты куда-нибудь уехал. — У нее дрогнули губы, она отвернулась к окну.

Серебров шагнул к ней, неуверенно притронулся к плечу. Она возмущенно повела плечами, сквозь слезы ненавидяще прошептала:

— Уходи, слышишь, уходи!

Он повернул ее к себе, пытаясь заглянуть в глаза.

— Ну зачем так? Я же… — но Серебров устыдился самого себя и умолк, опустил руки. Нет, он, конечно, подонок из подонков. Его миротворческие потуги — ханжество. Вера прекрасно понимала это. И он это понимал. Каждый его вопрос был то глупым, то бестактным, то обнаруживал скрытый подлый умысел. Однако, все больше теряя уверенность в себе, Серебров не хотел уходить, ждал, что Вера успокоится и у них получится согласный разговор. Он не знал, как ему спросить, правду ли сказал Николай Филиппович о доме малютки.

— Ну можем мы говорить с тобой по-серьезному? — садясь сказал он.

— О чем? — вскинула она досадливый взгляд.

— Обо всем. Может, даже о том, чтоб мы навсегда уехали вместе из Крутенки и чтоб нам никто не мешал, — неуверенно сказал он, отступая от кроватки.

— Это ты сейчас придумал? Любовь по принуждению — не любовь, — отчеканила Вера. Они стояли друг перед другом, и Вера всем своим видом хотела показать, что он тут вовсе не нужен.

Он чувствовал себя великодушным, а она вот сразу поняла, что это не великодушие, а двоедушие.

«Да, если бы у меня было твердое намерение взять их к себе, жениться на Вере, разве такими были бы слова?» — пронеслось у него в голове. Она была умна и прозорлива, чувствовала, что он все это придумал, чтоб оставить о себе хорошее впечатление. А у него не было сил признаться ей, что она права, он изобразил обиду.

— Ну что ж, прости, Верочка. Здесь вместе мы не можем оставаться, потому что нам не даст житья твой отец, а я его ненавижу…

— Еще и отец. Уходи, — сказала она, задыхаясь. — Вон. Ты слышишь, вон отсюда, а то я закричу.

Серебров попятился из комнаты и по коридору гремел каблуками, уже не заботясь о том, что нещадно скрипят половицы. Ему не было дела до того, что за цветущей сиренью у крыльца кто-то стоит и, конечно, слышит последние Верины слова.

Ваня Долгов собирался на учебу в Высшую партийную школу, и по Крутенке шли слухи, что первым в районном комсомоле будет Серебров. Кому больше? Веселый, энергичный, у него дело пойдет. И когда Сереброва позвали к Виталию Михайловичу Шитову, он с приятным волнением понял, что предстоит разговор о том, чтобы принимал он дела у Вани Долгова, которому надоело ходить в коротеньких штанишках и который, тяготясь своей работой, то просится в райком партии, то уговаривает Шитова послать его в Высшую партийную школу.

Серебров, веселый, довольный, вступил в широкий, с длинным, для заседаний бюро, столом, шитовский кабинет. По-прежнему вдоль стен стояли снопики овса и ржи, чувашовского знаменитого льна в нарядных опоясках.

— Садись, — пощелкивая дужками очков, сказал Шитов. — Наверное, догадываешься, зачем я тебя позвал?

Серебров пожал плечами и улыбнулся, но Виталий Михайлович не ответил на эту улыбку.

— Плохо, прямо скажу, неважно ты начинаешь свою карьеру, друг дорогой, — сказал Шитов с болью в голосе. — Многое прощают за обаяние, но есть вещи, за которые прощать нельзя даже самым обаятельным.

О чем говорил Шитов? Серебров не ожидал таких слов. Что они значат? Всколыхнулась забытая тревога, поднялось паническое недоумение. Неужели что-то связанное с Верой?

— Твой ребенок у Верочки Огородовой? — в упор спросил Шитов, поднимаясь.

Серебров вспотел от стыда и унижения. Все всем известно. Эх, дурак он, наивный дурак!

— Мой, — хрипло выдавил он из себя, не зная, куда деть глаза. Шитову он врать не мог. Да и к чему врать? Ясно, что видели его в Ильинском у Веры, ясно, что Огородов осуществил свою угрозу.

— Жениться будешь или нет? — как-то обыденно и сухо спросил Шитов. Лицо у него было хмурым и отчужденным.

— Я не могу с Огородовым. Вы же знаете. Он же… — начал Серебров, поламывая пальцы.

— Я что тебе — на Огородове предлагаю жениться? — насмешливо сказал Шитов и возмущенно тряхнул головой.

— Все равно, — начал Серебров. — И Вера против, и я, я не знаю, — и вдруг взмолился: — Отпустите меня, Виталий Михайлович.

— Куда? — вскинул на него сердитый взгляд Шитов.

— Ну, в Сибирь, на Курилы, нет, в Ставрополь, — торопливо поправился Серебров. — Ведь одна страна.

Он вдруг с тоской понял, что именно в Ставрополь к дяде Броне надо поехать ему, чтоб укрыться под его надежным крылом. Он жалко и наивно верил теперь, что туда согласится поехать Надежда. Он уговорит ее удрать с ним от Макаева, все у него будет лучше, чем здесь. Шитов посмотрел на Сереброва немного теплее (так смотрят на глупых озорников) и передразнил:

— Одна страна. Страна-то одна, да здесь люди нужнее, — потом добавил твердые, взвешенные слова: — В райкоме комсомола мы держать тебя не можем. Сам себе ножку подставил. Жалко тебя, дуралея, — и спросил: — Главным инженером пойдешь в «Победу» к Маркелову?

Серебров никак не ожидал такого поворота своей судьбы. Он ошалело сидел, не зная, соглашаться ему на колхоз или упрямо просить, чтоб Шитов отпустил его из района.

— Вот некоторые настаивают, чтоб мы гнали тебя поганой метлой отовсюду, но не хочется твою жизнь губить. «Победа» — неплохой колхоз. Специальность вспомнишь, — проговорил Шитов и добавил уже мягче: — Иди, подумай. Завтра скажешь. Я тебе советую. Лишняя дурь выскочит.

Неважнецки, с партийным выговором, уходил Серебров из райкома комсомола. Последнее слово осталось за Огородовым. И какое слово! Одно радовало, что «Победа» — неплохой колхоз, а Маркелов — интересный, веселый человек. Недаром по Крутенскому району о нем ходили легенды и анекдоты.

Серебров еще не успел сказать Шитову, согласен ли он пойти главным инженером в «Победу», как к нему завалился сам Григорий Федорович. Огромный, рокочущий, косолапо ступая по стонущим половицам, посочувствовал ему:

— Значит, мед-пиво пил, по губам текло и по зубам попало? Но не падай духом: в любом разе с земного шара не сбросят. Бастенько мы с тобой заживем. Мне ведь позарез надо смышленого, веселого парня. Ты не бойся, теперь ведь только и развернуться, пока молод.

И Сереброва вроде утешили эти маркеловские присловия: и правда ведь, с земного шара не сбросили.

Нина Григорьевна Соколова, вдова Евграфа Ивановича, собравшаяся уезжать из Крутенки, встретив его, печально спросила:

— Уезжаете? И я уезжаю. Может, возьмете у меня Валета в память о Граше? Мне ведь на охоту не ходить.

— Вы серьезно? — обрадованно изумился Серебров. Это было утешение. Еще бы, породный сеттер-лаверак! О такой собаке можно только мечтать.