Разжалованный из секретарей райкома комсомола, Гарольд Станиславович Серебров оказался в заросшем соснами поселке Ложкари, который вытянулся вдоль тракта ровно на один километр. Начинался он с отметки «17», а самый дальний дом стоял около столба с указателем «18». В общем-то жизнь Сереброва изменилась мало. Жил он по-прежнему в общежитии крутенской Сельхозтехники, в «Победу» добирался чаще всего на попутных машинах.
— Из общежития не уходи, пока не гонят, — наставлял его Маркелов. — Ты там — мои глаза и уши. Ольгина тряси.
Григорий Федорович к новому главному инженеру благоволил. Даже за явные оплошности только журил, а не ругал его. То ли покоряло его райкомовское прошлое главного инженера, то ли заметил он в нем какие-то неизвестные самому Сереброву способности.
Как и большинство самородков, выдвинувшихся на руководящую стезю с семилеткой, а потом на лету набравшихся скороспелой учености во всяких «космических», с сокращенной программой, техникумах, Григорий Федорович побаивался этой самой учености. С людьми он сходился мгновенно. Пяти минут ему хватало войти в любую компанию и почувствовать там себя своим человеком. Перед колхозниками он выступал легко, зажигающе, весело, а вот когда требовалось подготовить выступление для официального совещания, сочинить бумагу, терялся и скучнел, увязая в неповоротливых канцелярских словосочетаниях. Он старался свалить эту работу на кого-нибудь из специалистов. Когда Серебров написал, по просьбе Маркелова, слезное письмо в облсельхозуправление, тот слушал эту деловую бумагу, как стихи, с восторгом в глазах.
— Во-во. Так вот надо, — радовался он, потирая руки. — И иак ты, Гарольд Станиславович, такие слова находишь: «Без преувеличения можно сказать, что колхоз находится в бедственном положении!» Молодчик. Правильно, вот это их проберет. Ах, хорошо!
Серебров, польщенный похвалами Григория Федоровича, старался. То, что Маркелов выделил Сереброва среди других специалистов и приблизил к себе, вызвало отчуждение главного зоотехника и главного агронома. Главного зоотехника Саню Тимкина Серебров всерьез не принимал. Этот сонный, губастый увалень, о котором рассказывали, что он, угорев в бане, опоздал даже на собственную свадьбу, Сереброва побаивался. А вот главный агроном, секретарь парторганизации Федор Проклович Крахмалев, коротко стриженный, седой, тучноватый, нелюдимый, Сереброва не признавал, считал его городским фертиком, временным, несерьезным работником. Был в свое время Крахмалев председателем колхоза «Землероб». Авторитет его был тогда абсолютным. По его хозяйству ориентировались все остальные. Если выжидает, не сеет «Землероб», выжидают и другие. И тогда хоть забегайся уполномоченные, сев пойдет со скрипом. То же самое было в начале уборки. Любил повторять Крахмалев: «Хлеб — хозяин, а деньги — гости».
Работая предриком, Огородов считал Крахмалева вредным человеком.
— Драй, не драй — ничего не понимает. Молчит, а делает по-своему. Не поддается ни угрозе, ни энтузиазму, — расстраивался Николай Филиппович.
При укрупнении «Землероба» все так обтяпал Огородов, что оказался Крахмалев не у дел. Подобрал его и позвал работать к себе в «Победу» Григорий Федорович Маркелов. И, конечно, он выиграл. Этот сумрачный, неулыбчивый человек с сивой короткой шевелюрой ежиком сделал то, о чем Маркелов, пожалуй, и не мечтал: «Победа» стала самым урожайным колхозом в районе. Крахмалев знал здешние поля и своего добивался с каменным терпением.
— Хлеб — хозяин, а деньги — гости. Землю не портит только нога агронома, — говорил он трактористам, пытавшимся доказать, что они все сделали хорошо, вспахав поле вдоль, а не поперек, как требовал агроном, и добивался перепашки поперек поля.
И вот Федор Проклович Крахмалев не признавал Сереброва. Здоровались они сдержанно, говорили только о самом необходимом, и Серебров не знал, в чем его вина перед сумрачным этим человеком.
В первую осень даже чуть не поссорились. Серебров только что вернулся из дальней коробейниковской бригады, где всю ночь пришлось возиться с самоходным комбайном. Шел усталый, злой. Сквозь встречный дождь-косохлест увидел Крахмалева, поднимавшегося по скользкому глинистому угору. Серебров, здороваясь, приложил руку к берету. Крахмалев остановился, отер платком мокрое лицо и шею, недружелюбно буркнул, что в Светозерене стоят два комбайна, а ни механика, ни главного инженера с собакой не найти.
— Я не сплю, — сердито ответил Серебров, ежась от сырости.
— Я не знаю, спите или нет, а комбайны стоят, — бросил главный агроном.
Серебров ожег злым взглядом Крахмалева, но ничего не сказал.
Сидеть в одном кабинете с Крахмалевым было тягостно. На собеседника тот не смотрел. Выбеленные солнцем косматые брови нависали над глазами. Что-то неразборчиво бурчал Крахмалев, появляясь, что-то мрачное бросал перед уходом, надевая на голову вытертую кожаную фуражку, в которой ходил весной, осенью и летом.
Сереброву казалось, что Федор Проклович имеет в виду его бездеятельность, когда с упреком говорит о том, что вот ныне хлеба много наросло, а с уборкой опять запарка, забуксовали комбайны.
С Маркеловым Сереброву было легко, хотя Григорий Федорович ему покоя не давал, гонял, но он же и веселил.
Он был в восторге от решительной хватки Григория Федоровича, его находчивости и неунывного нрава. Серебров подозревал, что в молодые годы был тот коноводом деревенских парней, драчуном и охальником.
Розыгрышами председатель «Победы» занимался иной раз в ущерб серьезным делам. Иногда Маркелову эти шутки выходили боком. В Бугрянске решил он поужинать в ресторане, но там мест не оказалось. Маркелов, решительный и солидный, протолкался к входу и молча показал швейцару уголок удостоверения общества охотников.
— Из органов. В зале вооруженный рецидивист, — со значением прошептал Григорий Федорович. Швейцар струхнул и посторонился, пропуская Маркелова.
Балагуря в ресторане с друзьями-председателями, Григорий Федорович забыл, как он проник сюда. Жестикулируя вилкой, он рассказывал, как молодому милиционеру, который искал угонщика мотоцикла, он сообщил приметы председателя Панти Командирова, и хохотал довольный; милиционер задержал Ефима Фомича и долго расспрашивал, куда тот спрятал мотоцикл.
В это самое время к самому Маркелову склонился человек в штатском и озабоченно спросил, где сидит преступник.
— Какой преступник? — удивился Маркелов, нехотя оторвавшись от веселого разговора.
— Опасный вооруженный рецидивист, — напомнил человек в штатском.
— А-а, — вспомнил Маркелов. — Это я пошутил.
Человек шутки не оценил.
— Пройдемте, — требовательно сказал он.
— Вот видите, ребята, и тут без меня не могут, — дожевывая на ходу цыпленка табака, вздохнул Маркелов и ушел платить штраф.
Григорий Федорович был убежден, что в Ложкарях от него зависит все. Брался он за такие дела, какие были неподвластны председателю ни с какой стороны. Он ездил в милицию выручать подгулявших механизаторов, а в пору сева сам для острастки отправлял туда не выехавшего в поле севца, чтоб знали другие: с гулянкой пора кончать, кто не бросит — пеняй на себя.
Известно ему было все, что творилось в Ложкарях. Остановив степенного нудноватого директора школы Викентия Павловича, глубоко, на самые уши натянувшего шляпу, Маркелов стыдил его:
— Что же это ты делаешь, Викентий Павлович? Учительница у тебя с парнем постоит — ты уж на дыбы. То да се. Сам будто молодой не был. Пусть гуляют. Может, девка в Ложкарях остаться захочет, а ты все испортишь. С перспективой надо жить. И невесты нам нужны позарез.
— Но ребята видят, — опасливо оглядываясь, произносил осторожный Викентий Павлович.
— Ты мне что — колхоз в монастырь превратить хочешь? — резал Маркелов.
Как-то втерлась в кабинет Григория Федоровича зареванная Маруся Пахомова, его личная секретарша, и, навалившись перезрелой грудью на стол, запричитала. Выходило, что ее нахально обижает шофер легковушки Григория Федоровича, Капитон Каплин, а вот она, честная труженица, от него терпит.
— Обрюхатил он тебя или как? — вскинув взгляд, спросил напрямую Маркелов. Маруся мелко закивала головой и зарыдала. Маркелов хмурился, соображая. Он знал: Капитон частенько ночевал у Маруси.
— Эх, парень, парень, — протяжно вздохнул Григорий Федорович, с неодобрением глядя на секретаршу. — Ну, ладно, иди.
— У тебя с Маруськой-то всерьез или как? — спросил он несколько позже Капитона, сурово нахмурившись. — Ничего она вроде?
— Вроде ничего. А вот в Лому есть Файка, ух, горяча, да только мужик у нее из тюрьмы вернулся. Телефонистка она, звонит мне: приезжай, не трусь, не трусь. А чо не трусь: мужик еще топором шваркнет, — ухмылялся белозубо Капитон.
— Ну а еще кто есть? — терпеливо выспрашивал Маркелов.
— Дак не знаешь разве, Григорий Федорыч, продавщица из Кунгура, да у нее ребенок.
— И у Маруськи будет, — уверенно сказал Маркелов, — раз бегаешь.
— Дак и побегать, пока молод, — легкомысленно начал Капитон.
— А я думаю, хватит. Маруська, значит, ничего, ласковая? Вот обрюхатил ты ее.
— Что вы, Григорий Федорович, — изумился Капитон. — Я аккуратный.
— Знаю я эту аккуратность, — обрезал Маркелов.
После этого мужского разговора Григорий Федорович гмыкнул и приказал Капитону надеть новый костюм, белую рубашку с галстуком. Самолично сел за руль и привез Капитона к Марусе. Поставив с грохотом две бутылки шампанского посреди стола, Маркелов назидательно проговорил:
— Что, ребята, людей смешить? Жениться надо. Все сделаем бастенько, честь по чести.
Капитон хотел взбрыкнуть, но Маруся нашлась.
— Дак ведь ты обещал, Капочка, жениться-то. И вот уж второй месяц, — и опять завсхлипывала. — Куда я такая-то?
— Ну вот, видишь, даже обещал, — подняв палец, проговорил Маркелов. — Мне ведь, Капа, не больно удобно. Личный мой шофер, правая рука, а вроде как поступаешь аморально. Разложение получается.
То ли слова эти Капу убедили, то ли пожалел он Марусю, то ли и сам был не против — в общем, женился. И, кажется, не раскаивался, хотя и не хвалил житье с Маруськой. А Маруська, как выяснилось, взяла Маркелова на пушку. Не была она беременной, но вот, притворившись, что понесла, отхватила себе в мужья Капитона.
Нового главного инженера Маркелов сумел взнуздать так, что за всю осень Сереброву ни разу не удавалось вырваться в Бугрянск. Правда, Серебров не очень и рвался. Ему казалось, что Надежде известно, почему он оказался в Ложкарях, что она презирает его. Как он пал, до чего докатился!
Уборка в тот год выдалась мученическая. Два месяца подряд нудное серое небо было беспросветно обложено тучами. Сыпали, лили, моросили дожди. Неделями комбайны не могли выйти в поле. Сереброву казалось, что больше уж никогда не будет сухой погоды, и неуютно, тоскливо становилось на душе.
— Будто леший в поле-то валялся, — говорили комбайнеры, показывая на леглые, перепутанные ливнями овсы.
— И не один, а с лешачихой. Один бы он так все не уполстил, — подхватывал Маркелов. — Эх, кабы гадалки верно погоду определяли, так я бы в штат главных специалистов цыганку взял, а то вон технику рвем. Нет у тебя, Гарольд Станиславович, знакомой гадалки?
Словно на болоте, вязли в поле комбайны, и главному инженеру приходилось раздобывать вторые шасси и навесные гусеницы — гонять на летучке то туда, то сюда: сплошные поломки. Лучший колхозный механизатор, круглолицый, застенчивый Ваня Помазкин, смастерил для комбайна лыжи, и вроде бы у него дело шло. На эти лыжи приезжали смотреть из области, писали о них в газете, но ведь не наготовишь лыж для всех машин, да и не много таких мастеров, как Ваня.
С грехом пополам к концу октября убрали рожь, ячмень и пшеницу. Овес остался на начало ноября. Побелевший, перестоявший — смахивали его по застылку. Всех, кого было можно, Маркелов посадил на комбайны.
— Прогноз страшный. Снегопад. Придется ночью убирать, — позвав Сереброва к себе в кабинет, сказал он. — Распорядись, чтоб летучка была готова. За руль сам сядешь. Капитона я тоже отправил на комбайн.
Массивный, неуклюжий, в валенках с галошами, в брезентовом плаще поверх полушубка, будто собравшийся на подледный лов, Григорий Федорович еле втиснулся в кабину, молча ткнул пальцем в стекло: жми вперед. Подъехали с черного хода к магазину, и Серебров, по распоряжению Маркелова, загрузил в кузов ящик с водкой, хлеб, в столовой принял пятнадцатилитровый термос чаю.
Всю ночь, с вечера до утра, колесили они по полям. Пересыпая поземку, завывал ветер, видно было дыхание, а комбайнеры работали.
— И как люди выдерживают? — вздыхал Григорий Федорович. — Каждый — будто сорока на колу. Когда вы, инженерия, удобные-то машины для севера придумаете?
И правда, у иного механизатора зуб на зуб не попадал, хотя одет он был в ватные брюки, работал в рукавицах.
— Концы отдаю вовсе, — простонал с комбайна круглоликий Ваня Помазкин и виновато улыбнулся в свете автомобильных фар.
— Один-то конец мне отдай, — неуклюже вылезая из кабины, откликнулся Маркелов. — А ну, спускайся, погрейся.
Ваня слез. Серебров знал свою обязанность: поднес парню ломоть хлеба с вареным куском мяса, а потом кружку горячего чаю.
— Для теплых краев комбайн делан, — жуя хлеб, говорил непослушными губами Ваня Помазкин. — Эх, гусеницы бы навесные. Не думают о нас южане. У них там тепло.
— Тяжело, Вань, но ты потерпи уж, а то снегопад обещали. Комбайн новый купим, с кабиной, — утешал Помазкина Григорий Федорович.
Серебров направлял машину по тряскому жнивью к новым комбайновым огням.
Объездив поля, Маркелов решительно ударил по колену рукой и сказал:
— На белогузовском поле, Гарольд Станиславович, сорок три гектара овса, давай-ка все комбайны туда сгрудим. Пусть домолачивают на своих местах и едут. — И Серебров вторично погнал машину к комбайнам. Метался в свете фар снежный вихрь и исчезал во тьме.
И вот они сползлись, эти измученные машины, на одном поле. Взмахом руки заставил их Маркелов выстроиться уступом. Комбайны выстроились и пошли в снежную мглу.
— Как танки на фронте, — проговорил возбужденно Маркелов, глядя на грузовики и комбайны. — Ну-ка разводи костер, Гарольд Станиславович, хоть чаем людям облегчение принесем.
И Серебров, согнувшись в три погибели, раздувал едкий дым, а надоело — плеснул бензина на тлеющие сучки. Жадно взметнулся рыжий огонь. Серебров соорудил таганок, подвесил над костром ведро с водой. Ежась, стоял он, глядя в костер.
Вдруг небо загрохотало. В темной высоте преодолел звуковой барьер реактивный самолет.
— Ему хорошо, — распрямляясь, сказал Серебров.
— Д-да, — подтвердил Маркелов. — Летаем, как боги, космос покорили, а хлеб брать не можем. Когда научимся-то?
Серебров этого не знал.
В шесть утра, когда, по выражению Маркелова, поле «домозолили», в свете костра держал он речь, напрягая голос, чтоб перекричать ветер.
— Спасибо, мужики, за честный большой труд! Хлеб спасли. Это все равно что Берлин взять в сорок пятом. Спасибо! Кланяюсь вам.
И слова эти тронули чумазых, охолодавших механизаторов.
— Ура, — начал неуверенно один, и вдруг, поддержав его, рявкнули все истово и дружно: — Ура! — начали бросать в воздух шапки. Это ведь и вправду была победа.
— Нигде не пропадешь с вами, ребята, золотые вы люди! — крикнул Маркелов.
Когда после бессонной этой ночи подъезжали к Ложкарям, повалил густой снег, заслонивший дома, высокие сосны. «Молодец все-таки Григорий Федорович, — подумал Серебров, — спас сто пятьдесят гектаров овса».
Шли вместе. У калитки председательского особняка встретили суровую, хмурую жену Маркелова Лидию Симоновну, и Маркелов сразу потускнел. Жена у него была крупная, дебелая и многознающая, не любящая возражений женщина. Вдобавок коробили ее «некультурность» Маркелова, его неуклюжая походка, раскатистый смех. Лидия Симоновна считала это признаком невоспитанности и выговаривала ему за это.
Жену Маркелова в Ложкарях недолюбливали. Она зимой жила обычно в городе, а приезжая на лето в деревню, ходила дачницей, устраивала в магазине разнос продавщице, если та не могла раздобыть ей кримплен или туфли на платформе. Даже человек с железной выдержкой — шофер Капитон, — вздыхая, удивлялся:
— И отколь только Григорий Федорович эдакую цацу выкопал? Это надо же. Таких я еще и не видывал.
Ему казалось, что такой всесильный человек, как Маркелов, мог бы найти супругу поласковее.
Лидия Симоновна с пренебрежением относилась к хлопотам мужа и к людям, с которыми он с утра до вечера работал. Он же любил этих ложкарских мужиков и баб, вместе с которыми выволакивал колхоз из бедности, и не хотел оставлять их.
В конторе Маркелов всегда выглядел неунывным бодрячком. Где он, там хохот, подначки, анекдоты, а Сереброву все время казалось, что у Маркелова житье не такое уж беззаботное и веселое. Иногда Маркелов рассказывал, как крепко и несправедливо трепала его жизнь. Он не унывал — шутками бодрил себя, отвлекал от невеселых мыслей.
Во время войны старшине Грише Маркелову, весельчаку, говоруну, разворотливому малому, где-то уже в Восточной Пруссии перебило осколком ногу. Поговаривали о том, что неизбежна ампутация. Во всяком случае, носатая, с короткой седой стрижкой врачиха неодобрительно смотрела на Гришину ногу:
— Не нравится мне она, вовсе не нравится.
Маркелову не спалось на госпитальной кровати. Он представлял себя калекой-костыльником, и на душе становилось муторно. А как мечталось после победы походить с гармонью по деревням, догулять свое! Но куда он без ноги?! Только в конюхи. Всю жизнь стучать деревяшкой.
Пожилой, усатый, под Буденного, солдат, уже давно лежавший в госпитале с перебитой рукой, принимал губами свернутую Маркеловым самокрутку и нашептывал ему, что эта носатая врачиха ничего не «петрит», враз ногу отцапнет. А вот наезжает сюда главный хирург — грузин, по фамилии Долидзе, этот может спасти ногу. Ему тоже говорили, что с рукой хана, а Долидзе спас. Только бы узнать, когда тот появится. И усатый дядя Евдоким, которого в госпитале по-семейному звали Евдоней, бродил со своим неуклюжим гипсом-этажеркой, или самолетом, как принято было тогда говорить, по коридорам, терся около входа, подкарауливая Долидзе.
— Приехал, — прошептал как-то поздним вечером дядя Евдоня. — Давай, с богом!
Со своей одной рукой он помог Маркелову добраться до лестницы и посадил его на первую ступеньку. А там уж, путаясь в халате, покрываясь потом от боли, от страха, как бы его, Маркелова, не застигли на ночной лестнице и не прогнали обратно в палату, Гриша сам пополз вверх.
Операционная была на пятом, а он лежал на втором. Около часа полз вверх Маркелов, поднимая свое тело на руках со ступеньки на ступеньку, и наконец добрался до операционной. Но тут в развевающемся халате пронесся по коридору начальник госпиталя.
— Это что за безобразие? Из какой палаты? Из пятой? Вниз, на место. Сейчас же вниз, — сердито зашипел он подбежавшим медсестрам. Маркелов понял, что с Долидзе встречи не будет. Отчаяние придало ему силы. Отбиваясь от медсестер, он заколотил в дверь операционной.
— Долидзе! Врач Долидзе, выслушайте меня! — кричал он на весь притихший ночной коридор.
— Прекратите, больной, — затряс пальцем начальник госпиталя. Медсестры и санитарки вцепились в Маркелова, чтобы поднять его к носилкам и спустить на законный второй этаж.
— Никуда я не пойду! Мне к Долидзе! — хрипел, отбиваясь, Маркелов.
Он сопротивлялся, бился о стену головой. Красный от гнева начальник госпиталя грозил ему какими-то карами. Маркелов стоял на своем. Ему повезло. Операция закончилась, появился хирург Долидзе, желтый от усталости, худой человек.
— Хорошо, хорошо. Я посмотрю. Только тихо, — сказал он. Медсестры и начальник госпиталя отстали от Маркелова.
Долидзе ногу осмотрел. Он тоже говорил, что она ему не нравится, но не так безнадежно. И тут сам Маркелов чуть не испортил все дело. Он дотянулся до кармана врача и опустил туда массивные золотые часы на цепочке — единственную ценную вещь, которая у него была. Долидзе, как ужаленный, брезгливо, двумя пальцами выхватил эти трофейные часы из кармана, бросил их на колени Маркелова.
— В таком случае я не буду вас оперировать. Вы черт знает что делаете. Вы… — закричал он, бегая по кабинету.
— Я не знал, я не знал, — униженно тянул Маркелов. — Извините, — и опять заплакал, утираясь подолом исподней рубахи.
Правильно сказал дядя Евдоня: Долидзе ногу сохранил. Правда, осталась хромота, но на своих двоих, а не на костылях появился Гриша Маркелов в Крутенке в 1946-м. Появился шумный, веселый, с медалями не в один ряд.
Соблазнили Маркелова на должность заведующего базой, а потом избрали председателем райпотребсоюза. Изворотливый, рисковый, он дело развернул. Удачливому Григорию Федоровичу Маркелову всегда перепадало с областных баз, да и сам он не боялся ездить за покупками по соседним областям.
Большой, в белых бурках, раскатисто хохочущий, он был напорист, неукротим.
Внимание его привлекла в Крутенке новая парикмахерша по имени Лилия. Это потом он узнал, что ее зовут проще — Лида. А тогда она была Лилией, заметной девицей. Когда в ее кресло садился Григорий Маркелов, он не вставал, пока парикмахерша не совершала над ним всех возможных процедур. За стрижкой следовали бритье, компресс, опрыскивание одеколоном. Ему ли, конопатому, обхаживать эдакую голубоглазую, статную цацу, а он не спасовал.
— Хоть бы в гости меня позвала, — запрокинув голову, говорил намыленный Григорий Федорович и старался прижаться плечом к бедру парикмахерши.
— У меня мужчин дома не бывает. Я мужчинам не верю, — отвечала Лилия, обиженно замирая с бритвой в руке.
— И мне не веришь? — возмущался Маркелов, сдерживаясь, чтоб не мотнуть головой.
— И вам. Все мужчины одинаковые, — соскребая щетину с маркеловского подбородка, произносила Лилия.
— Да я для тебя что угодно сделаю, — клялся он. — На руках носить буду.
Все ему нравилось в Лилии: и культурный, не здешний разговор на «а», и уложенная светлым венцом на голове нарядная, выбеленная перекисью водорода коса, и царственное лицо. Ей бы не парикмахершей быть, а выступать на сцене. Такая видная, веселая.
О чем-то тужили люди, ругались в очередях из-за хлеба — жизнь была послевоенная, притужная. А для Гриши Маркелова выстроилась по особому закону — легкая, как в оперетте. Чуть ли не каждый день носил он Лилии подарки. И чем был щедрее, тем добрее и доступнее становилась она.
Наконец сговорил выйти замуж. Свадьба была веселая, изобильная, пьяная. Верилось, что жизнь всегда будет такой.
Лида оказалась предприимчивой и деятельной. Она обрядила окна дома, в котором жил Григорий Федорович, в цветастый тюль. Железная кровать была выброшена, вместо нее вознеслось чуть ли не до потолка украшенное подзорами и накидушками великолепное ложе. Маркелов, не веря в счастье, очумело лупил глаза, когда видел свою Лидию-Лилию. Она к его возвращению надевала купленный в бугрянской комиссионке заграничный халат, весь прозрачно сквозной, с розовым рюшем. В нем вся она не только угадывалась, а как конфетка в тонкой обертке, была маняще видна.
— Танцуй со мной, — командовала она, включив полусвет. Маркелов кряхтел, стеснялся самого себя и ковылял под радиолу с обольстительной своей Лилией. Он знал, что обязан радовать ее разными нарядными тряпками, дорогими духами, посудой. От всего этого добрел ее голос, веселели глаза, она ластилась к нему. Для нее это было проявление любви.
Потаенно, с опаской подумывал Григорий Федорович, что не выдержит всей Лидиной фантазии его бюджет, но бодрился, веселил себя, надеясь на чудо.
Когда нагрянула в Крутенку ревизия, Григорий Федорович уже на другой день понял, что ему тюрьмы не миновать, потому что взятое в долг сплюсовалось в огромную сумму, которую ему не удалось бы выплатить, если бы он продал все, вплоть до нательной рубашки.
В Крутенку после пяти лет отсутствия вернулся Григорий Федорович постаревший, притихший и смущенный. Он догадывался, что Лидия Симоновна не скучала без него. Однако и это воспринял как справедливое возмездие.
Надо было с чего-то начинать жизнь. И Маркелов с благодарностью согласился поехать в Ложкари к Огородову кем-то вроде снабженца.
Лидия Симоновна в Ложкарях погрубела, стала ругливой. Григория Федоровича считала она обманщиком и в глаза называла каторжником. Он терпел. Он работал не покладая рук. Он стал председателем колхоза. А отношение жены к нему не изменилось. Он пробовал прикрикнуть на нее — она кидалась в истерику.
Жаловалась Лидия Симоновна на расстройство нервной системы, на то, что все домашние заботы на ней, просилась на отдых и в конце концов уезжала, отправив сына к матери. Без нее Григорий Федорович чувствовал себя легче.
Вот тогда и началась у Маркелова двойная жизнь. Дома он был сумрачным и раздражительным, а на работе веселел, забывал семейные неурядицы.
Было ему, наверное, года тридцать четыре, когда встретил он Лизу. Совсем юной показалась ему эта застенчивая смугляночка с черными пугливыми глазами, мгновенно пламенеющим лицом. Лиза работала на сепараторном пункте.
Как-то душным, парным днем возвращался Маркелов с лугов, где ставили мужики прямежки. Работа шла ладно. Хотел он проехать из Ложкарей в Светозерену, посмотреть, как там стогуют сено, но заклубились серые облака, синий хребет леса взвалил на себя фиолетовую грозовую тучу, которая, дымясь, сползла к Ложкарям. По туче заветвились молнии. Взволнованно зашелестели листья и трава. Потом вдруг испуганно притихли. По мягкой, пыльной дороге пробежал пробный дождь, оставляя круглые, как копейки, метины. Маркелов пришпорил коня. За ним взметнулся вихревой столб, погнался ливень, рассыпав белые бусины града. Избитый градинами, мокрый, хохочущий, Маркелов вскочил в сепараторную и смущенно притих под радостным, ласковым взглядом слегка раскосых Лизиных глаз.
— Ну, как живешь, невеста? — спросил Маркелов, встряхивая мокрую кепку. Лиза вся вспыхнула и потупилась. В легком ситцевом платьице, под которым кулачками топорщились девичьи груди, стояла она, не решаясь взглянуть на Маркелова, красная до слез.
— Ну иди сюда. Смотри, как дождище полосанит, — позвал он. Лиза, словно против воли, медленно подошла к нему. Стоя рядом в дверях, они смотрели, как под неистовым дождем заплывают на размокшей тропе следы, как возникают в луже маленькие короны от дождевых капель. Маркелову ударил в голову хмель от близости этой милой, застенчивой девахи. Он обнял ее, притянул к себе и поцеловал. Она не отстранилась, стояла, потупив взгляд, и опять смуглое лицо ее заполыхало румянцем.
«Чего я делаю-то?» — приструнил было себя Маркелов, а встретил ее подернутые агатовой поволокой глаза и понял, что пропал. У нее вздрогнул подбородок, мелко затряслись плечи. Она ткнулась в его мокрый от дождя пиджак.
— Извини, извини, — сказал он, гладя ее по плечу. — Не реви, я ведь так.
— Я люблю, я давно люблю, — шептала она.
— Кого любишь? — опешил Маркелов.
— Известно кого — тебя.
Маркелова обдало жаром.
— Милая ты моя, цыганочка, — проговорил он и прижал ее к себе, послушную и нежную. — За что ты меня, шадровитого-то, полюбила?
— Умный, а не понимаешь, — улыбнулась она сквозь слезы.
С той поры он зачастил на сепараторную.
При виде тихой, ласковой, жалостливой Лизы у Маркелова каждый раз сжималось сердце. Вроде никогда не затрагивала его так доброта, как сейчас.
Лежа с Лизой в сене где-нибудь на опушке леса, думал Маркелов о том, что все бы отдал, лишь бы остаться с ней. Пусть бы вообще не возвращалась с юга Лидия. Но жена возвратилась, узнала о встречах мужа со смугляночкой Лизой, обругала и настыдила ее. Уехала Лиза от позора. Шли слухи, что живет она в соседней области, что вышла замуж и что не больно ладится у нее жизнь с выпивохой-мужем.
Прошло с той поры много лет. Видел Григорий Федорович Лизу только дважды. Наведывалась она в Ложкари, но была там с мужем и только вспыхнула кумачом, увидев его, Маркелова.
Приехал как-то Маркелов на Крутенский маслозавод ругаться из-за того, что занижают приемщики жирность молока. Хозяйски расхаживал по сияющему белым кафелем цеху, ждал технолога. А технолог не шел. Маркелов заглянул в кабинет и обмер. Сидела в кабинетике Лиза. Видно, боялась выйти. Он потер ручищей шею. Изменилась Лиза, уже не было девичьей легкости в фигуре, но по-прежнему полыхало смуглое лицо.
— Как ты здесь-то очутилась? — проговорил он растерянно, забыв, зачем пришел.
— Вернулась вот, — ответила она, и опять его опахнули добротой необыкновенно ласковые ее глаза с еле заметной раскосинкой.
Он вошел к ней в узенький кабинетик, загромоздив собою чуть ли не половину его. Лиза в белом халате, белой шапочке, какая-то сияющая — сияние в глазах и в смущенной улыбке — сидела напротив. Охмелевший, он схватил маленькую Лизину ладошку, забормотал, как он виноват.
Первой опомнилась она, покачала головой.
— Чего уж убиваться-то! Все быльем поросло. У тебя сын большой, а у меня сын скоро в школу пойдет. Гришей зовут.
«Своему сыну мое имя дала», — с болью подумал он, не отпуская ее ладони.
— Пол кружится, — сказала она, отнимая руку, и торопливо заправила свои черные волосы под накрахмаленную коленкоровую шапочку. — Не надо. Кто-то идет. Давай лучше про жирность молока поговорим. Правильно вам ее снизили.
Маркелову о жирности молока говорить не хотелось.
— Эх, дурак я, дурак. Мне бы тогда все бросить, а вот поостерегся, — качая головой, проговорил он и опять попытался взять Лизину руку…
После того стали в районе замечать, что подозрительно часто заезжает Маркелов на маслозавод, причем разговор больше ведет не с директором, а с технологом Елизаветой Павловной Кислицыной. Донимал его расспросами любопытный Огородов.
— Что ты, что ты, ни боже мой. Навыдумывают же. Я ведь езжу за закваской. Хорошая у них закваска. Врачи мне рекомендуют, — отмахиваясь своими лапищами от настырного «банкира», отговаривался Маркелов.