Спустя пять месяцев

– Последняя возможность передумать. Ты уверена, что так нужно? – спрашивает Картер, заводя машину и задом выезжая от дома на улицу.

– Богом клянусь, если ты еще раз задашь этот вопрос, то я тебе задницу оторву. Так и кажется, что тебе хочется раскурочить мне влагалище, – говорю я ему.

Сегодня большой день. Тот, которого я в равной мере страшилась до смерти и ждала: мое плановое кесарево сечение. Мы едем в больницу, куда меня помещают. Картер сомневался в моем решении делать повторное кесарево с того самого дня, когда шесть месяцев назад меня об этом спросил врач.

– Не в том дело, – объясняет Картер. – Просто я хочу быть уверен, что ты не пожалеешь, что так и не испытаешь естественного деторождения. Я слышал, некоторые женщины, делавшие кесарево, по-настоящему впадали в депрессию оттого, что им не привелось познать счастья исторгнуть из себя ребенка.

– Прости, это о каких женщинах ты говоришь? Ты что, недавно на экскурсию в психушку съездил? Какая женщина, будучи в здравом уме, пожалеет, что ее влагалище не превратилось в зияющую, кровавую, залитую всем, что есть жидкого в теле, рану, из которой ребеночек выкарабкивается наружу? Порой его разрывают настолько, что и влагалище, и задний проход становятся одним большим отвратительным провалом.

– Забудь, что я вообще что-то говорил. Просто я хочу, чтобы ты была счастлива, – дипломатично заявляет Картер.

– Некоторые женщины в родильном отделении кучу под себя наваливают, когда тужатся, выталкивая ребенка из себя. Ты всамделе думаешь, что именно это тебе хочется испытать? – спрашиваю я. – Я слышала, что сестры стараются все по-быстрому прибрать, прежде чем кто-то заметит, но ты заметишь. Уж поверь мне. Как можно НЕ заметить, что в операционной вдруг завоняло фекалиями?

– Кончай, прошу тебя, прекрати, – молит Картер.

– Меня мое решение радует. И ты должен радоваться, что, когда через шесть недель будешь дрючить меня, тебе не покажется, будто ты палкой в пещере машешь или макаешь свой пипирчик в Большой Каньон.

– Лады, я усек, – говорит Картер, выбирая место на больничной стоянке.

– Или карандашиком в камин тыкаешь… соломинку в амбарные ворота суешь, – не унимаюсь я.

– С чегой-то я вот сейчас возбуждаюсь? – вопрошает Картер, ставит машину на свободное место, и мы выходим из нее.

– Ты не в утробное ли порно играть вздумал? Ты ж не собираешься заставить меня, играя, взять да и покакать на тебя? Ты мне сейчас скажи, чтоб я смогла тебе это колечко назад отдать.

Картер машет на меня рукой, и мы идем к лифту, поднимаемся в родильное отделение. Только от меня не отмахнешься. О нет, от меня не отмахнешься!

– Порно в утробе… бе-бе… боп-тили-доп, йе-йе! – распеваю я, заходя к сестрам в предбанник и вручая им направление и прочие бумаги.

Сестра бросает на меня недоуменный взгляд, а потому я чувствую, что просто должна разъяснить ей, чем вызван выбор такой песни. И я говорю:

– Мой жених хочет, чтоб я на него покакала. Боп-тили-доп, йе-йе!

– От, Иисусе, извините. Даже не знаю, что это в нее с утра вселилось, – объясняет жених, сурово поглядывая на меня.

– Это еще цветочки, – смеется сестра. – Просто нервы. Поверьте, я и кое-что похуже слышала от других женщин при поступлении.

Какие нервы? Я не нервничаю. Я уже делала это раньше. Делов‑то.

– Мы вас поместим в операционную, поставим капельницу и попросим заполнить бланк регистрации. Придет доктор и поговорит с вами. И анестезиолог тоже. Я забегу попозже, дам вам лекарства выпить. Малюсенькая такая мензурочка жидкости, которая поможет вам, если вдруг во время операции тошнота появится. После этого – вперед! – деловито перечисляет сестра.

Что же я, едрена-мать, наделала? Поворачивай назад, ЖИВО!

– Я передумала. Может, я и впрямь хочу черную дыру на месте влагалища. Что в этом плохого? Больше не понадобится носить с собой сумочку. Смогу просто все к себе в шахну засовывать. «Ах, тебе ручка нужна? Погоди, у себя во влагалище посмотрю. Что говоришь? Есть ли у меня фонарик? Дай-ка я во влаг руку суну и выясню», – бормочу я Картеру. – Пойдем домой. Мы можем дома роды устроить, прямо в ванне. Может, оно и тесновато, но, могу спорить, мы оба в ней уместимся.

– Можно нам немножко морфия вколоть? – спрашиваю я сестру.

Та только хмыкает, провожает нас в операционную, тут же усаживается за компьютер и принимается деловито клацать по клавишам, а Картер, положив мне ладони на плечи, усаживает меня на кровать.

– Все получится прекрасно. Дыши глубже, – говорит он мне.

– Мне сейчас распластают живот и вытащат оттуда человеческое существо, Картер, – нюню я.

– Знаю, малышка. Я тоже нервничаю. Но ты же уже делала это и знаешь, чего ожидать. Ты знаешь, что тебе предстоит почувствовать, ты знаешь, сколько времени это займет, и ты знаешь, что в конце этого получится… мы наконец-то сможем увидеть наше дитя, – говорит он с улыбкой, наклоняется и целует меня в лоб. – По крайности, сможем выяснить, Кармела у нас или Тони.

– От уж чего не думаю. Мы уже обсуждали это с тобой, и мы НЕ назовем этого ребенка именами каких-то жополизов из «Клана Сопрано». Сейчас же выбрось эту мысль из головы, – велю ему я.

– Какая же ты губительница мечты! Тебе это известно? – недовольно вздыхает он.

* * *

– Только помните, Картер, – предупреждает врач, – когда ребенка извлекут, мы вас позовем подойти сюда, к концу операционного стола – снимайте, любуйтесь на свою кроху, смотрите, как ее чистят, измеряют и взвешивают. Но не забудьте: что бы вы ни делали, не смотрите на Клэр.

– О чем это он, черти его съешь? – шепчет мне в ухо Картер.

Я лежу на операционном столе, раскинув руки в стороны буквой «Т», и накрепко к нему припечатана. Громадная голубая занавеска, закрепленная на двух стойках для капельниц, стоящих по обе стороны стола, стратегически повешена так, что я ничего не вижу дальше своих сисей. Когда мне делали кесарево с Гэвином, я еще гадала, в чем великий смысл водружения этой самой занавеси. Может, мне хотелось поглядеть, что там творится, внизу, и убедиться, что врачи не напортачат. Потом, несколько месяцев спустя, я увидела по медицинскому телеканалу, как делают кесарево, и едва удержалась от рвоты. Совсем НЕ ТА КАРТИНКА, которую хоть когда-то захочется увидеть с собой в главной роли, помяните мои слова.

– Совершенно уверена, им просто не хочется, чтоб ты разглядывал меня со свисающими повсюду кишками и натерпелся страху, – говорю ему я.

– О'кей, Клэр, – говорит мне доктор, – сейчас вы вдоволь насладитесь ощущением, будто из вас вынимают душу, пока мы будем извлекать ребенка.

Эту часть операции я точно с прошлого раза помню. Не очень больно, но всамделе охренеть как жутко. Будто кто-то обеими руками ухватил тебя за кожу живота и рывками дергает ее повсюду. А болезненней всего то, что я знаю: куда-то туда, в нутро моего живота по плечи залез доктор.

Картер сидит на табуретке прямо возле моей головы, сразу за анестезиологом и то и дело смахивает с моих глаз случайно выбившиеся из-под больничной шапочки легкие прядки волос. Он неустанно спрашивает, как у меня дела, и каждые несколько секунд целует в лобик, говоря при этом, как он меня любит и как гордится мной. Он такой сильный, и это еще раз напоминает, как же мне повезло, что в моей жизни есть такой потрясающий мужчина.

– О'кей, Картер, готовьте фотоаппарат, – говорит доктор. – По моей команде можете встать и навести аппарат поверх занавески, чтобы сделать снимок.

– Постарайся, – замечаю Картеру я, – чтобы на снимок не попали мои внутренние органы. Они не очень хорошо получаются на фото.

Он возится с цифровым аппаратом и настраивает его. Я гляжу назад, на его склоненное лицо и вижу, как расползается по нему улыбка – от уха до уха. Все в этом году, от хорошего до плохого и ужасного, стоило ради вот этого самого момента. Картер упустил возможность увидеть рождение Гэвина, и это до сей поры огорчает меня. Зато сейчас он здесь и, надеюсь, посмотрев, как рождается его новый ребенок, утратит немного былой боли.

– Ребенок извлечен! Это девочка! – восклицает доктор. – Снимайте, папа!

Картер вскакивает, поднимает аппарат над головой, быстро щелкает, делая снимок, и тут же садится обратно, осыпая мне поцелуями все лицо, а я, не выдерживая, плачу.

– Девочка? Ты уверен? С ней все хорошо? – спрашиваю я сквозь слезы.

И следующее, что мы слышим, это вопль, исторгнутый здоровой парой младенческих легких.

Картер смеется сквозь собственные слезы и продолжает поцелуями осушать мои.

– О, малышка, ты сотворила это! Я так горжусь тобой. У нас девочка!

Анестезиолог что-то поправляет в моей капельнице после того, как новорожденная извлечена, и я тут же начинаю соображать, а не пора ли мне начать скандировать: «Морфию, морфию, морфию!» – всамделе громко.

– Папа, идите сюда и взгляните на вашу маленькую девочку, – говорит кто-то из сестер.

Картер еще раз целует меня в щеку, потом встает и начинает обходить стойку капельницы, чтобы добраться до конца операционного стола.

– Картер, не забудь: не смотри на мои…

– О, ИИСУСЕ ХРИСТЕ! ЭТО ЧТО, ЕЕ ВНУТРЕННОСТИ? ЭТО ЧТО Ж, БЕНАТЬ, ТАКОЕ? О, БОЖЕ МОЙ!

Слышу резкий звук взвизгнувших по полу подошв: скорее всего, сестры бросились к Картеру, чтобы увести его от ужасного зрелища.

– Уф, бенать, неужто я только что переступил через трубу, по которой кровь из нее течет в ведро? Это-то, бенать, зачем?

Когда вам делают кесарево, вы мало на что способны, только лежать да вслушиваться в происходящую вокруг вас возню. Ничего похожего на то, чтоб у вас получилось нечто вроде: «Послушайте, док, не отпустите меня на минутку? Мне нужно встать и посмотреть, как там мой жених, убедиться, что его не вырвет на нашу новорожденную». До начала кутерьмы мне сделали укол позвоночной анестезии, а это значит, что у меня все тело, от шеи и донизу, онемело. В данный момент пользы от меня никакой и никому.

– Тебе же говорили: не смотри! – кричу я Картеру.

– Это самое первое, чего никогда и никому не надо говорить. Как же иначе, если мне говорят: не смотри, – меня точно потянет посмотреть, – откликается Картер, голос которого звучит все ближе и ближе. – Боже мой, Клэр, мне кажется, я видел, как у тебя на груди лежала твоя же селезенка.

Следующее, что я осознаю, это стоящий рядом со мной Картер, держащий в руках крохотный, идеально стянутый сверток с дочкой. Туго завернутая в бело-розовое с голубым больничное одеяльце, с розовым чепчиком на головке, она похожа на маленький буррито, пирожок, из свернутой лепешки.

Картер подносит ее прямо ко мне и укладывает на подушку рядом с моей головой, чтоб я могла поцеловать ее в щечку.

– О, бог мой, она самая прекрасная, – вскрикиваю я, вглядываясь в спящее личико.

– Ну, типа прекрасная. Только, по-моему, у нее слоновья болезнь влагалища, – тихонечко говорит мне Картер.

Я смеюсь и протягиваю руку, чтобы погладить нежную, розовую щечку девочки.

– Это нормально, – говорит одна из сестер, проходя мимо нас, чтобы забрать что-то из шкафа у стены. – У всех детей непомерно большие половые органы, когда они рождаются.

– Ага, ты бы посмотрел, какой величины были яички у Гэвина, когда он родился, – говорю я. – Иисусе! Он в них мог бы небольшую страну упрятать.

– Слушай, может, именно таким он и должен был родиться. Знаешь, там, от отца набрался, и всякое такое, – замечает Картер, склоняясь, чтобы поцеловать малышку в щечку, а потом и меня.

– О'кей, папа, если желаете, то можете пройти с малышкой по коридору в детскую и помочь ей принять первую ванну, а также порадовать доброй вестью членов вашей семьи, – говорит доктор. – Мы поместим Клэр в послеродовую палату минут через сорок пять. Нам осталось всего лишь зашить ее.

Приходит сестра, забирает девочку и кладет ее в кроватку-каталку, на которой висит бирка: «София Элизабет Эллис, 7 фунтов 10 унций».

Я отказалась от имени из «Клана Сопрано», но уступила, позволив Картеру выбрать итальянское имя.

– Я так люблю тебя, – произносит Картер, накрыв ладонью мою щеку и склоняясь ко мне из-за головы, чтобы поцеловать в губы.

Я поворачиваю голову набок и смотрю, как любовь всей моей жизни везет каталку с нашей новорожденной дочкой.

Когда они ушли, я закрываю глаза и стараюсь получить удовольствие от бегающего по жилам морфия, считая при этом все потрясающие блага, какими одарена. Жаль только, всю дорогу со счету сбиваюсь. Пока доктор меня зашивает, он и сестры вслух ведут счет, и это очень сбивает. Когда мне делали кесарево с Гэвином, я спросила, чем это, черт возьми, они занимаются, и получила ответ: медикам приходится считать все инструменты и тампоны-губки, чтобы быть в уверенности, что ничего не осталось в теле. Тогда я подумала, как было бы забавно начать произносить вслух числа наугад и посмотреть, не нарушит ли это их сосредоточенности. Два, семь, один, пятнадцать, тридцать пять. Но потом сообразила, что получится совсем не смешно, если они потеряют какую-нибудь хрень в моей утробе. Весело, когда это кто-то другой, и не очень, если мне придет нужда возвращаться в больницу месяцев шесть спустя, потому как пара ножниц присоседилась к моим почкам, или я шприцы вместо кала метать начала.

Отрешаюсь от непрестанного гула считающих голосов и думаю лишь о том, как прекрасна моя жизнь. Дождаться не могу, когда Гэвин познакомится со своей младшей сестричкой, и всамделе предвкушаю восторг, с каким буду показывать ее родителям Картера. Впрочем, еще вопрос, такая ли я счастливая или нет, потому как знаю: следующие четыре дня я проведу, исключительно дожидаясь, когда морфий и викодин взбодрят, если паче чаяния у меня появится желание вскрыть себе вены.

Мужчина, которого я люблю больше всего, хочет жениться на мне, у нас потрясающий мальчишка, который все время держит нас начеку, новорожденная здоровенькая девочка, самая лучшая родня и друзья лучше некуда. Ладно-ладно, может, и не лучшие. Приемлемые. Жизнь хороша. Ничто сейчас не способно прогнать от меня это ощущение, если только анестезиолог не перекроет мне краник капельницы с морфием. Я его попросту мужского достоинства лишу, если он пойдет на такое. Уверена, доктор сможет отыскать для меня лишний скальпель в моей утробе.

– Ого, вы только взгляните на это! – слышу я восклицание доктора.

– Вот это да, – произносит в ответ одна из сестер.

– Эй, что там такое? – спрашиваю я.

– Кто-нибудь сможет фотоаппарат принести?

Ладно, тому, у кого живот вспорот и кто к столу припечатан, тут ловить на слух нечего.

«Кто-нибудь, сдерните эту, мать ее, занавеску. Мне до крысиной задницы, если я сквозь собственное нутро и свое же влагалище увижу белый свет. Я даже помогу вам дерьмо обратно запихать».

Я слышу перешептывание, от которого мне становится малость не по себе. То есть, о чем бы это им шептаться? Неужто еще одного младенца углядели, о котором никто прежде и знать не знал? Или лишний желудок нашли? Может, мне полагалось быть близняшкой, а я ее слопала? Они что, отыскали мою сестру-двойняшку? Неужто она сейчас смотрит на них, типа сказать хочет: «Народ, какого рожна? Тащите меня, к чертям, отсюда. Мне двадцать пять, а я ростом с кулачок. Мне, по-вашему, что, типа уютно?»

Мне всегда хотелось иметь сестру. Могу носить ее в сумочке, как Пэрис Хилтон носит свою собачку. Могу устроить ее у себя на плече, и она будет типа моего доброго ангела, подсказывающего, какие решения мне принимать.

Впрочем, а вдруг она окажется злыдней? Двадцать пять лет – большой срок, чтобы просидеть в чужой утробе. Сам Иисус, наверное, сбросил бы несколько Е-бомб за такую ерунду. Она, может, сидела бы у меня на плече и поливала бы всех вокруг руганью.

«Ты устала? А мне плевать. Я двадцать пять на твоей матке, как на подушке, спала».

«Я кучи побольше твоего члена наваливала. И должна была делать это, когда на меня смотрело дитя».

«Ты такой урод, что я б тебе свою малюсенькую окаменелую писюльку трахнуть не дала».

М‑м‑м, этот морфий такая вкуснотища. На печенье с травкой или водку похож, только безо всех их побочных причуд, типа галлюцинаций и бредовых речей. Я обожаю морфий. Он такая прелесть.

– А‑а, никакого беспокойства, – спохватившись, отвечает доктор. – В данный момент ваша матка попросту имеет причудливую форму. У меня в кабинете – целая стена фотографий людских органов, и это по-своему напоминает чувство, когда мы поднимаем взгляды к небу и гадаем, на что похоже то или иное облако. Только мы делаем это у меня в кабинете со снимками последов и маток. Я сейчас только быстренько сделаю снимок «Поляроидом», а потом закончу вас зашивать.

«Вот и нет, ничего в этом причудливого нет. Док, вы не могли бы дать мне этого морфия по-больше?»

– Ну, и на что она похожа? – спрашиваю я.

Всамделе-то я ведь не хочу знать ответ на это? Наркотики говорят «да», но разум говорит «нет».

– В общем-то, она похожа на лицо. И оно нам улыбается.

«О, МОЙ БОГ, СЮСЮЛЕЧКА! Я иду к тебе, моя сюсюлечка!»

– ЕДРЕНА-ПЕЧЬ!