Эспандер с инициалами
Имя профессора К. было широко известно не только в нашей стране, но и далеко за ее пределами. Коронованные особы и министры, крупнейшие ученые и писатели, миллионеры, как и жители городских предместий, — все с одинаковым восторгом слушали его концерты, когда он приезжал на гастроли в ту или иную страну.
В один из осенних дней московские газеты сообщили, что К. выехал в длительную поездку по странам Европы. А через неделю у дежурного по городу раздался звонок из домоуправления: «Немедленно приезжайте при обходе подъездов обнаружилось, что двери квартиры профессора К. открыты. Профессор в отъезде. Видимо, квартира обворована».
Через полчаса сотрудники уголовного розыска были уже на Бульварной улице, в доме, где проживал профессор. Дубовые двери квартиры запирались на три внутренних замка замысловатой конструкции, явно привезенных из-за рубежа, и еще на четвертый накладной замок московского завода металлоизделий. Все «заморские» стражи были аккуратненько открыты ключами, накладной же, врезанный на внутренней двери — сломан.
Руководитель оперативной группы полковник Гордеев заметил:
— Вот вам и хваленая зарубежная техника. Не устояла. Смотрите, как ловко визитеры разобрались в ней. А на нашем замке споткнулись, не смогли подобрать ключа, ломать пришлось.
Без хозяев квартиры установить, что было украдено, оказалось невозможным. Но что воры здесь поживились основательно, было ясно с первого взгляда. Все гардеробы были открыты, в них осиротело белели пустые вешалки. Письменный стол, книжные шкафы в кабинете профессора, трельяж в комнате хозяйки — все было опустошено. Закончив описание общей картины, которую они застали в квартире, сделав несколько десятков фотоснимков, оперативная группа уехала. Квартиру опечатали, поставили наружный пост.
Профессор, уведомленный о происшедшем, спешно вернулся в Москву. Через день оперативно-розыскная группа получила список похищенного. Он занял не одну страницу убористого машинописного текста. Бриллиантовое колье, броши, серьги, кольца, золотые мужские и женские часы, портсигар, несколько дорогих транзисторных магнитофонов, радиоприемник, целая коллекция новейших фото- и киноаппаратов. Но и не только это. Пропало норковое манто, крупная сумма советских денег и иностранной валюты, которую профессор после очередной поездки за рубеж не успел сдать в государственный банк.
Капитан Дьяченко, оформлявший опись пропавшего имущества, с недоумением сказал полковнику Гордееву:
— Знаете, товарищ полковник, я даже не предполагал, что у одного человека могут быть такие ценности и столько.
— А ничего удивительного, капитан. Каждый получает у нас в соответствии с его способностями. А кроме того, у профессора ценности особого рода. Золотой портсигар, например, сувенир от президента Индии; золотые запонки — от бельгийской королевы, дорогие транзисторы и кинофототехника — подарки японских друзей. И так далее. Это, дорогой мой, не просто ценности, а знаки уважения к его огромному таланту. Величина-то ведь мировая. Так что тут все правильно. Главная наша с вами забота — найти воров. И найти как можно скорее.
В свой первый приезд оперативные сотрудники провели лишь предварительное обследование квартиры. Теперь они уже в присутствии хозяев тщательнейшим образом повторно осматривали все: двери, окна, мебель, вещи, все, к чему могли прикасаться руки преступников, где они могли оставить хоть какие-нибудь, пусть самые незначительные следы.
Действовали здесь, однако, очень опытные руки. Даже на взломанном грабителями накладном замке не было никаких следов. Однако на сиденье одного из глубоких кресел, среди в беспорядке набросанных книг и альбомов, лежала золоченая грампластинка. Когда профессор увидел ее, то несказанно обрадовался, протянул руку, чтобы скорее взять ее.
Гордеев остановил его:
— Одну минуточку, профессор. Припомните, пожалуйста, где она у вас лежала?
— Боже мой! Ну, конечно, не тут. Она хранилась вон в том шкафу. Это же мои самые любимые произведения. Записаны друзьями в Италии к дню рождения.
— В шкафу, говорите, хранилась? Очень хорошо. Значит, она побывала в руках у ваших «гостей». Может, они хоть тут сплоховали? Проверим, потом вернем вам пластинку. Не беспокойтесь.
— Ну, беспокоиться о пластинке, когда пропало столько, было бы, конечно, странно, — буркнул профессор.
— Ничего, и вещи разыщем, и преступников найдем, — ответил Гордеев.
— Где же теперь их найдете?
— Где, пока не знаю. Но найдем.
Потом Гордеев и Дьяченко долго сидели в кабинете профессора и вели беседу с ним и его супругой. Речь шла о их знакомых, родственниках, о людях, с которыми они общались.
— Родственников в Москве почти нет, только двоюродная сестра жены. Знакомые? Знакомых и друзей много.
Профессор стал называть фамилии людей, с которыми поддерживал дружеские отношения. Это были известные всей стране артисты, художники, поэты, ученые…
— Контингент не наш, — подвел предварительный итог Гордеев.
Профессор улыбнулся:
— Да, конечно.
…Две молодые девушки, приглашенные хозяйкой, наводили порядок в гостиной: протирали и водворяли на место сдвинутую мебель, пылесосили ковры.
Тяжелая софа никак не вставала на свое место. Дьяченко взялся им помочь. Но и его усилия не привели к успеху.
— Там что-то мешает.
Капитан, отодвинув софу дальше от стены, заглянул в образовавшийся проем. Перегнувшись через подушки, стал шарить рукой за спинкой.
— Вот тут в чем дело! — Дьяченко положил на стол малогабаритный силовой эспандер.
— Вы упражняетесь? — спросил профессора Гордеев.
Профессор подошел ближе к столу.
— Нет, эта штуковина не моя. Я предпочитаю гантели.
Гордеев переспросил:
— Вы уверены, что снаряд не ваш?
— Абсолютно.
— А может, он принадлежит хозяйке?
— Не думаю.
Супруга профессора брезгливо поморщилась:
— Нет, нет. Это кто-то оставил.
— Может, кто-нибудь из ваших знакомых, друзей?
Хозяева отвергли эту мысль.
Положив эспандер на лист белой бумаги, Гордеев долго его рассматривал и так и этак.
— Даже именной, — сообщил он. — Видите, на внутренней стороне инициалы: В. К. Интересно, что это за В. К. оставил свою визитную карточку?
— Ищите да обрящете, так, кажется, говорится в священном писании, — улыбнулся профессор. Затем со вздохом проговорил: — Обследования, исследования, улики — все это хорошо. Но прошла-то уже целая неделя, а воз и ныне там. Поймите, товарищи, украдены не просто ценности, хотя и немалые. Украдены вещи, которые мне бесконечно дороги как память о друзьях из разных стран мира. Будет очень жаль, если все это сгинет. Надо принимать экстренные, чрезвычайные меры.
— Все возможное будет сделано, профессор, — заверил его Гордеев.
…Кратчайшее расстояние до цели — прямая. Иными словами, по законам здравого смысла, человек, берясь за что-либо, будет делать прежде всего то, что может привести к результатам быстрее, с меньшими потерями сил, времени, средств.
Было вполне логичным, что оперативная группа, начиная розыск преступников, ограбивших квартиру профессора К., начала с выяснения связей, окружения профессора, людей, близко знающих его образ жизни, интересы.
Люди его круга были сразу же исключены из плана оперативных мероприятий.
Но даже такие выдающиеся люди, как профессор К., не могут общаться только с себе подобными. Жизнь неизбежно сталкивает их и с другими людьми.
В квартиру профессора был вхож студент одного из музыкальных училищ столицы Геннадий М. Вскоре после событий на Бульварной будущий музыкант вдруг взял годовой академический отпуск, буквально за один-два дня рассчитался со всеми друзьями, кому был должен. На дружеской вечеринке в одном из ресторанов он сообщил приятелям, что уезжает к себе на родину — в Кишинев и там завершит «одну вещицу», которая позволит ему (он уверен в этом) без особых трудов попасть на композиторское отделение консерватории. Геннадий был не из серьезных парней, учился неважно, любил прихвастнуть. Потому приятели не придали особого значения его очередному пируэту.
— Задурил Генка. Поболтается с месяц-другой дома и опять вернется. Будет приставать ко всем, чтобы помогли догнать курс.
Интерес оперативной группы к Геннадию М., таким образом, был вполне закономерен. Но он был недолговременным. Оказалось, что парень связался с двумя дельцами, помогает им сбывать шелковые женские платки. По заданию своих «шефов» он и отправился к себе на родину. В поле зрения угрозыска Геннадий попал очень своевременно, иначе эта связь закончилась бы для него плачевно. Однако к краже на Бульварной он отношения не имел. В дни, когда она произошла, подвизался в Харькове.
Геннадий М., когда ему сообщили, что он свободен, восторженно попрощался с сотрудниками уголовного розыска и бросился, как и предсказывали приятели, наверстывать упущенное в учебе, благо в училище отнеслись к нему как к блудному сыну, вернувшемуся в родное гнездо.
Дом на Бульварной улице, где жил профессор, уже около года был обнесен строительными лесами. Шли ремонтные работы. Управляющий домами, сухощавый, желчный мужчина, был очень недоволен бригадой отделочников, производившей окраску фасада. Мысль, что кражу могли совершить эти «калымщики», пришла в голову именно ему.
— Почему вы так думаете? — спросил его Дьяченко.
— Ну, почему, почему. Думаю, и все. А ваша обязанность проверить.
— Проверить-то мы, конечно, проверим. Но согласитесь, что для подозрений нужны какие-то основания.
— Основания есть. Они уже несколько месяцев возятся с малярными работами, а с секцией, где квартира профессора, валандались дольше всего.
— А еще что?
— Достаточно, думаю, и этого.
Дьяченко был, однако, другого мнения. Доложив Гордееву о разговоре с управдомом, он заявил:
— Я думаю, нам не надо тратить время на эту версию. Владельца эспандера в бригаде нет.
— Почему вы так уверены? Я не хочу сказать что-то плохое об этих ребятах, но, знаете, бывает всякое — в семье, как известно, не без урода, — возразил Гордеев.
— Но ребята там довольно серьезные. Я немного интересовался ими.
— А теперь займитесь этим как следует. И не откладывая.
— Есть, товарищ полковник.
Да, ребята из бригады Малинина были действительно люди серьезные. Трое учились в вечернем институте, четверо — в техникуме, столько же ходили на курсы мастеров, несколько друзей все свободное время пропадали на стадионе своего общества, они увлекались самбо и готовились к каким-то соревнованиям. И только трое из бригады торопились после работы домой — у этих были семьи, и они «погрязли в быту», как съязвил бригадир.
Но приказ есть приказ, и капитан Дьяченко стал интересоваться ребятами пристальнее. Особенно теми, кто увлекается самбо. Ведь эспандер-то мог таскать с собой человек, имеющий какое-то отношение к спорту. Тем более что среди самбистов были Виктор Кругликов и Вячеслав Кочетков — инициалы обоих совпадали с инициалами на эспандере.
Через неделю Дьяченко довольно подробно знал, что представляют собой спортсмены бригады, да и другие ребята.
Было установлено, что в те дни, когда могла произойти кража, весь состав бригады находился по обычным своим адресам — кто на стадионе, кто на учебе. Ночью кража не могла состояться, так как подъезд на ночь запирался. Предположение о сговоре с дворником отпало. Обязанности дворника в доме выполняла пожилая женщина, лишь недавно приехавшая в Москву. У нее вышли нелады с невесткой, и она очень дорожила полученной возможностью жить в небольшой служебной комнате домоуправления. Даже придирчивый управляющий домом не смог упрекнуть ее в чем-либо.
Конечно, бригада, работая на ремонте дома, имела возможности проникнуть в квартиру. Но вряд ли у кого-нибудь из них возникло желание эти возможности использовать. Пока подтверждалось только одно: никто из бригады ни в чем предосудительном не был замешан ни раньше, ни теперь.
Но малининцы поняли, что Дьяченко вертится около них неспроста. После одной из бесед с капитаном Сергей Малинин, степенный, малоразговорчивый парень, твердо посмотрел ему в глаза и произнес:
— Нам это не нравится. Вчера мы советовались. Приходите завтра в бригаду. С утра пораньше.
— А что такое? Что вам не нравится. И почему я должен явиться к вам на ваше совещание?
Малинин пожал плечами:
— Зря вы так, капитан.
— Ну, хорошо. Приду. Только давайте условимся: разговор начистоту и без обид. Идет?
— Какие же тут могут быть обиды? Дело нешуточное. Нас, видимо, тоже касается.
Вечером Дьяченко советовался с Гордеевым: как быть? Тот недовольно заметил:
— Значит, обидели вы ребят. Идите, обязательно идите. И обязательно доложите мне, что будет за разговор.
В семь часов утра Дьяченко был уже на Бульварной. Бригада собралась в небольшой комнатушке, приспособленной под раздевалку.
— Ну, так с чего же начнем? — входя, спросил капитан.
Ребята молчали. Малинин подошел к Дьяченко и передал ему какую-то папку.
— Тут отпечатки пальцев всей бригады. Думаю, что воры какие-то следы в квартире профессора оставили и вы их, конечно, имеете. Ну так вот, сравните, и все станет ясно. Оттиски сделаны в лучшем виде, я ведь в юридическом учусь. Красочка, правда, не та, ну да это несущественно.
Дьяченко ошалело смотрел на Малинина, на ребят:
— Вы что, с ума сошли? Кто вас просил? Зачем? Да, мы проверяем кое-какие предположения. Убедимся, что все в порядке, и точка. А эта глупость ваша ни к чему. Видишь, что надумали? Да вы знаете, что мне за это будет? С меня погоны снимут, выгонят к чертовой матери…
Малинин посмотрел на ребят. Они на него.
— Да. Этого мы, пожалуй, не учли. Нарушение социалистической законности вам как пить дать предъявят.
— Вы же юрист, должны понимать…
— Но оградить бригаду от подозрении я тоже обязан. Ладно, давайте обратно папку. Я знаю, как поступить. И вернемся к баранам. Никто из наших ребят на такое дело не способен. Запомните это. Не те люди. И если вы не кончите свои виражи вокруг нас, пойду к вашему комиссару, а то и к министру. А теперь еще одно — главное. Ищите двух хлюстов. Один щуплый такой, рыжий, небольшого роста. Другой чуть выше, остроносый. С белым металлическим зубом во рту. Чернявый. Задержался я как-то в домоуправлении — наряды закрывал — и видел, как они фланировали по тротуару. На следующий день вечером их же видели мы вон с Николаем, — он показал на одного из членов бригады, — опять они околачивались недалеко от подъезда. Думаю, что именно те, кого вы ищете.
— Спасибо. А что же раньше-то молчали?
— А вы почему не спросили? Очень долго вокруг да около ходите.
— Не так уж долго. Вы вон больше года дом-то мусолите, — обозлился Дьяченко.
И тут загалдела сразу вся бригада:
— Кто это вам сказал? Поди, домоуправ натрепался. А сам, жердь чертова, руки нам связывает. То того нет, то другого. Нам самим тут осточертело до тошноты. Разве это работа?
…Дьяченко ехал на Петровку в полном смятении. И даст же ему жару полковник. Но, против ожидания, Гордеев отнесся к сообщению спокойно.
— Интересные ребята. Надо будет встретиться с ними.
Когда же Дьяченко рассказал о наблюдениях ребят, о словесном портрете двух возможных воров, Гордеев совсем подобрел.
— Молодцы, просто молодцы! Это вам наука. Давно надо было с ними поговорить. Словесные портреты возможных преступников срочно сообщите в отделения. И надо изготовить фотороботы. Обязательно.
На следующий день Сергей Малинин сам заявился к полковнику и положил на стол папку, которую давал Дьяченко. Полковник открыл ее. На первом месте значилось: Малинин Сергей Тимофеевич. И отпечатки всех пальцев левой руки, рядом — правой, внизу: оттиск обеих ладоней, Так же аккуратно были оформлены еще четырнадцать листков — на всех членов бригады.
— Неплохо получилось? А? — Полковник хмуро смотрел на Малинина.
— Старались.
— А мастика?
— Сами составляли. У нас в бригаде и химик есть. В Менделеевском учится.
— Химики, юристы, маляры, спортсмены — все у вас есть, а вот разумных не вижу. — И полковник надвое, потом еще надвое порвал стопку листков, положил их обратно в папку и вернул Малинину. И уже мягче объяснил: — Понадобится, будут основания — сами сделаем. А сейчас прошу пройти к товарищу Дьяченко. Здесь же, на третьем этаже. Они там с нашими спецами над фотороботом тех хлюстов, которых вы заметили, маракуют. Помогите им.
Оперативно-розыскные мероприятия по такому преступлению сродни большой разведывательной операции. Продумываются различные версии, определяются тактические приемы их проверки, очередность и последовательность осуществления тех или иных оперативных мер. Тщательно распределяются силы и средства, намечается, в какой момент должны быть включены в работу службы, смежные и взаимодействующие с уголовным розыском.
Параллельно с отработкой версий о причастности к совершенному преступлению студента Геннадия М., бригады Сергея Малинина, бывшей домашней работницы профессора, шофера, недавно перешедшего в таксомоторный парк, группы подростков, проживавших в том же доме на Бульварной, и еще некоторых других, велась кропотливая работа по установлению хозяина эспандера.
Задача эта оказалась очень трудоемкой и сложной. В самом деле, эспандер не какой-то громоздкий и тяжелый снаряд, а вещь индивидуального пользования. Он имеется почти у каждого человека, занимающегося спортом. Выпускаются такие снаряды сотнями тысяч. Как установить, кому принадлежит эспандер, оказавшийся в квартире профессора К.?
После соответствующей обработки эспандера и золоченой пластинки дактилоскопическая лаборатория представила оперативной группе снимки. Лица, оставившие следы на пластинке и эспандере, в учетах не числились. Может, кражу совершили приехавшие из других городов? Или молодые люди, только вступившие на это поприще? Однако метод, почерк кражи говорили о том, что действовали не новички. И хотя оставленный эспандер и следы на пластинке — это, конечно, оплошность, но оплошности, как известно, бывают у всех, в том числе и у самых опытных. А за то, что это были спецы высокой квалификации, говорила хотя бы ювелирная работа с замками. Открыть три запирающих устройства индивидуальных конструкций — дело далеко не простое.
В уголовном розыске знали не одного такого «специалиста» и держали их в поле своего зрения. Вот Виктор Каляда. Давнишний знакомый муровцев. Его привезли на Петровку с большим чемоданом ключей. Застали, когда он тщательно осматривал свою коллекцию. Имелись, правда, данные, что последние годы Каляда ведет себя довольно смирно, занимается огородом в Подлипках. Но проверить все же следовало. Где-то пропадал он целую педелю, именно тогда, когда была совершена кража.
Чувствовал себя Каляда, однако, довольно уверенно.
— Э, нет, товарищи начальники, — заявил он. — Мы свои спектакли сыграли. Живем честным трудом, как и полагается всем членам нашего советского общества. До самых глубин сознания дошло, что экспроприация чужой собственности — деяние уголовно наказуемое.
— Все это хорошо, Каляда, но вот куда вы подевались в первой половине сентября? Очень вы нам были нужны.
— Да? Хотели посоветоваться о некоторых вопросах нового законодательства? Или по каким-либо другим государственным проблемам? Зря хитрите, начальники. Каляда еще кое-что соображает, свой интеллект не растерял. Скажите прямо, что-то такое стряслось у вас в это время? Так? Конечно, так, — ответил он сам себе и продолжал: — Нет, Каляда стал на якорь сознательно и потому твердо. Что же касается его отсутствия в указанный вами период, то да, такое было. Но по сугубо личным, так сказать, причинам. В град — великий Новгород съездил. Соборами там, стариной поинтересовался и… если совсем откровенно… одну старую знакомую посетил. Но это только между нами, ибо, как вам, видимо, известно, моя дражайшая половина ужасно экспансивная особа. Она все время напоминает мне, что несет полную ответственность перед властями и обществом за мое поведение. И только моя тщательнейше продуманная легенда, что, мол, еду повидаться с братом, дала мне возможность совершить сей вояж.
Несмотря на свою обширную коллекцию, подобрать ключи к показанным ему замкам из двери профессорской квартиры Каляда не мог, чем был весьма обескуражен.
— Что ж, растут люди. Видимо, объект, что вас интересует, идет в ногу с временем. Ювелир! Художник высшего класса!
Проверка подтвердила, что Каляда действительно был в Новгороде, вел себя тихо, не предпринимал ничего такого, что вызвало бы подозрение уголовного розыска.
Было решено наведаться и к Владимиру Клюеву, Это был очень опытный квартирный вор. За ним числилось более двадцати дерзких, крупных краж с подбором ключей. Но он всегда уходил от суда благодаря своему дару симуляции. Так искусно имитировал он свою психическую неполноценность, так неистово бился в припадках, что медики, хотя и спорили между собой до хрипоты, неизменно признавали его невменяемым. Когда приехали к Клюеву на квартиру, отец его, хмурый, неразговорчивый старик, нехотя объяснил:
— В отсидке Владимир, в отсидке.
Оказалось, что харьковские медики долго любовались гримасами Клюева, высоко оценили дар перевоплощения, но единодушно решили: симулянт. Возвратиться Клюев должен был лишь через год. Может, сбежал? Проверили. Нет, отрабатывает свой срок.
Через две недели после кражи Гордееву докладывал ст итоги работы по розыску владельца эспандера, по проверке «ключников». Полковник сидел хмурый, недовольный.
— Итоги, как видите, неутешительные. И все-таки домушников из поля зрения не упускать. И обратить внимание на их друзей-приятелей. Необязательно такие дела делать своими руками. Кое-кто мог смену подготовить, помощников обучить. И расширить надо круг поисков, энергичнее их вести, энергичнее.
Дьяченко и его группа с помощью работников паспортных отделений выбирают из прописных книг тысячи имен и фамилий, фамилий и имен, соответствующих инициалам «В. К.». Идет тщательнейшая проверка.
Итог этой работы был более чем скромным. Лишь несколько человек было вызвано на ознакомительные беседы. Но оказалось, что и они к расследуемому делу совершенно непричастны.
Такие же результаты дала аналогичная работа в Одессе, Баку, Ярославле, Иванове и многих других городах.
Выслушав очередной доклад Дьяченко, Гордеев спросил:
— Что вообще мы знаем об этом самом эспандере?
— Кое-что знаем, — ответил Дьяченко. — Эспандер изготовлен на московском заводе «Спорт». По маркировке установлено, что это выпуск четвертого квартала прошлого года.
Можно считать удачей то обстоятельство, что данная партия не отправлялась на периферийные базы, а была вся оставлена в Москве — в Физкультснабе и Москультторге. Первый снабжает инвентарем спортивные общества в оптовом порядке, партиями, второй — торгует в розницу. Что касается спортивных обществ, то мы уже установили, какие из них приобретали эспандеры именно из поступивших в конце года и январе. «Буревестник», «Труд», «Строитель» и «Динамо». Никакие другие организации — медицинские, учебные и другие — эспандеры в это время не брали.
В розницу было продано около десяти тысяч штук. Это, конечно, здорово осложняет дело.
Нам надо установить: то ли эспандер с инициалами был взят в спортобществе, то ли куплен в магазине.
— Это все равно, что искать иголку в стоге сена, — высказался кто-то.
— Специалисты утверждают, — дополнил сообщение помощника Гордеев, — что эспандер, обнаруженный в квартире К., основательно изношен. Следовательно, он был в употреблении или в каком-то коллективе, секции, или у человека, постоянно занимающегося физкультурой. Первое соображение вряд ли верно. Раз человек взял эспандер с собой на свой промысел, значит, он всегда у него под рукой — в личном пользовании. И парень этот, видимо, молодой, пожилые-то ведь силовыми видами спорта увлекаются редко. А раз молодой, должен общаться с себе подобными, кому-то ведь надо демонстрировать свою силу?
— Наши дальнейшие планы по этой части, товарищ полковник, таковы… — Дьяченко подробно изложил план дальнейших розыскных мер, попросил в помощь еще двух оперативных работников из смежного отдела.
Гордеев согласился:
— По-моему, все верно. Действуйте. Помощь будет.
…Спортобщество «Динамо» отпало сразу же. Эспандеры, полученные им в четвертом квартале через Физкультснаб, лежали нераспакованные на складах. Хозяйственники здесь оказались прижимистые — обеспечили запас лет на пять, а то и больше.
В «Строителе» группе тоже не повезло. Там во всех низовых коллективах, на стадионах и спортивных базах только что прошла инвентаризация имущества. Главный бухгалтер, вытащив из шкафа толстенный реестр, быстро перелистал его и с гордостью сообщил:
— Да, эспандеры получали. Вот пожалуйста, пятьсот штук, семнадцатого декабря. Было же у нас таковых триста тридцать. Итого восемьсот тридцать. Так? Так. А имеем? Смотрим итоговую ведомость инвентаризации. Эспандеры: восемьсот тридцать. Как видите, все в ажуре.
Оставались «Буревестник» и «Труд».
Общество «Буревестник» объединяло более ста коллективов, «Труд» почти столько же. Хоть и с трудом, но удалось установить, какие из их коллективов получали эспандеры. Оперативные работники пошли туда. Беседовали с руководителями, тренерами, спортсменами. Сотням людей показывали злополучный эспандер. Но никто не мог сказать ничего определенного. Дьяченко, однако, это не обескураживало. Другого выхода у него нет. И он вместе со своими помощниками обходит спортивные коллективы, стадионы, залы…
В клубе завода «Радуга» в этот вечер проходило собрание физкультурного актива. В перерыв молодежь обступила представителей уголовного розыска, с интересом разглядывала эспандер. Подшучивали:
— Это что, ключ к какому-нибудь кошмарному делу? Да?
— Ну не то чтобы к кошмарному, но владельца этой штуки нам очень хотелось бы найти.
Высокий мрачноватый парень долго вертел эспандер в руках.
— Кажется, видел я этот эспандер. Очень похож. Да, видел, — он еще раз посмотрел снаряд, прочел буквы на внутренней стороне. — Точно, он.
— Где же вы его видели? Когда?
— На свадьбе у приятеля. Парень там был. Фамилия? Нет, не запомнил. До этого дня знакомы не были. Со стороны невесты он был приглашен. Звать — Виталий, а фамилию не помню. За столом мы сидели рядом, и он все хвастался выжимом.
Установить, что за гость был на свадьбе приятеля, больших трудностей не составляло. Через день Дьяченко уже знал, что это был Виталий Клюев — расточник одного из московских заводов, брат Владимира Клюева, отбывающего срок заключения.
Прошел еще один день. Дьяченко докладывал Гордееву итоги поисков.
— Я уверен, что мы наконец на верной дороге. Виталий Клюев, безусловно, один из участников группы, обворовавшей квартиру профессора. И дело не только в эспандере. Мы установили, что Виталий ведет себя несколько странно. Прогулы, опоздания. Заработок за этот месяц у него всего сорок рублей. А обычно сто восемьдесят — двести. И в то же время шикует. В ресторанах почти каждый вечер. На днях со своим приятелем, неким Лисицыным, наняли такси и, посадив знакомых девчонок, дважды махнули по Московской кольцевой бетонке. Совсем недавно двум своим приятельницам по мохеровому шарфику подарил. Явно из «Березки». На заводе удивляются, откуда у парня такие возможности. Считаю, что Клюева надо задержать. И немедленно.
…Виталий Клюев пытался держаться спокойно, но было видно, что он растерян и испуган. Он избегал прямого взгляда Дьяченко, на вопросы отвечал нервозно, хотя были они пока просты и безобидны.
— Почему стали хуже работать, Клюев? Пьянствуете, прогуливаете? В чем дело?
Парень попытался усмехнуться:
— А что это МУР стал беспокоиться обо мне? Это мое личное дело.
— Подождите спешить. Личное, верно. Но не только. Ведь вот заработали вы в сентябре всего сорок рублей, а в рестораны ходите каждый день. На какие гроши?
— На свои гуляю, не беспокойтесь.
— Возможно, и на свои, а возможно, и на чужие. Грабеж, кража, например…
Клюев вскинулся:
— Вы, знаете, аккуратнее выражайтесь. Надо основания иметь.
— Хорошо, хорошо, не надо нервничать, Клюев. А скажите, Лисицын — он что, ваш друг?
— Ну, друг. А что такое? Это тоже криминал?
— Нет, почему же? Значит, близкий друг, кореш, так?
— Ну, не знаю, как это называется у вас, а мы действительно дружим. Учились, работаем вместе.
— В квартире профессора К. тоже были вместе?
Клюев вспыхнул, потом побледнел, весь сжался, будто пружина, и… сделал удивленное лицо:
— Не понимаю, о чем говорите.
Дьяченко подумал: «Смотри ты. С самообладанием. Далеко может пойти». Вынув из ящика письменного стола злополучный эспандер, положил его перед Клюевым:
— Ваш?
Клюев, увидев эспандер, попытался даже отодвинуться от стола, вжаться в кресло. Потом торопливо выговорил:
— Нет, нет, что вы!
— Ваш, ваш эспандер, Клюев. Видите инициалы «В. К.»?
— Мало ли таких инициалов.
— Много. Но этот эспандер ваш.
— А как докажете?
— Докажем. Сейчас важнее другое: как он оказался в квартире профессора К.?
И, строго взглянув на Клюева, Дьяченко спросил:
— Вы должны ответить, Клюев, кто инициатор кражи, кто участники, где вещи? Вопросы ясны?
— Но… Я… я не понимаю… Это кошмар какой-то, фантастика.
— Вы прекрасно все понимаете, Клюев.
— Н-нет. Не понимаю.
— Ну что ж. Тогда идите и подумайте.
Дьяченко встал и, подойдя к двери, вызвал дежурного. Не глядя на Клюева, произнес:
— В камеру.
Клюев вскочил со стула, в глазах застыл неприкрытый панический страх.
— П-позвольте, за что же? Вы не имеете права, не имеете…
— Идите, идите, Клюев. Вам надо обдумать все. Собраться с мыслями. Мой вам совет — не крутить, не врать. Бесполезно. Только себе напортите.
Клюев, опустив плечи, пошел впереди дежурного.
В тот же вечер был задержан Лисицын. На ознакомительном допросе он вел себя так же, как и Клюев, все отрицал, удивлялся каждому вопросу, заявляя, что милиция поступает с ним незаконно.
Обыск в квартирах задержанных полностью подтвердил участие Клюева и Лисицына в краже на Бульварной улице. Были изъяты два транзисторных портативных приемника, двое часов, фотоаппарат и японская киносъемочная камера. У Клюева, кроме того, обнаружили спрятанные в складках надувной лодки, что хранилась в сарае, триста американских долларов и крупную сумму советских денег. Однако других вещей и ценностей найти не удалось.
На совещании у Гордеева подробно обсуждался план дальнейшего розыска.
— Итак, — говорил полковник, — то, что кража у профессора К. дело рук этих парней, ясно. Но где ценности? Или они очень основательно запрятаны и мы их плохо искали, или… Или Клюев и Лисицын — мелкие сошки, которым перепало лишь кое-что. Тогда кто закоперщики и где они? Конечно, Клюев и Лисицын знают это. Но говорить они не хотят. Видимо, боятся своего «шефа» или «шефов», а возможно, тянут время, чтобы кто-то смог скрыться. Рано или поздно, конечно, мы узнаем все это. Но время, время… Если их вожак ускользнет от нас, то поминай как звали и вещи профессора. Нашли-то мы пока сущую ерунду. Давайте думать, как быть. Что эти гуляки — все упорствуют? — обратился он к Дьяченко.
— Когда обнаружили у них вещи и деньги, предъявили дактоотпечатки с эспандера и пластинки — отпираться стало бессмысленно. Признали, что обокрали квартиру. Но не вскрывали ее, она была уже отперта. Искали, видите ли, какого-то приятеля, увидели полуоткрытую дверь, зашли. Поживились кое-чем и обратно. Эспандер выронил Клюев. Вот коротко их показания.
— Наивно до крайности, — проворчал полковник.
— Конечно, наивно. Но оба держат одну линию. Видимо, договорились раньше и проинструктированы кем-то более опытным.
— А не старший ли Клюев тут действовал? — высказал предположение полковник.
— Он в колонии, — напомнил Дьяченко.
— Да, знаю. И, однако… Надо срочно переворошить его старые связи, кто освободился в это время из его дружков. Я, конечно, не исключаю и другого «наставника» у этих сосунков. Но этот вариант тоже возможен. Сейчас же подготовьте запрос начальнику областного управления. Я подпишу.
Запрос был послан через час, а к вечеру следующего дня Дьяченко срочно вызвал полковник. Не говоря ни слова, он протянул ему поступивший ответ. Там сообщалось: «Интересующий вас объект досрочно освобожден двадцать пятого августа зпт выбыл Воронеж тчк Ранее сообщенное нами ошибочно…»
— Ну, что скажете, капитан?
Дьяченко пожал плечами:
— Вы оказались правы. Где его теперь искать?
— Пока его брат и Лисицын у нас, он в Бабушкине не показывался?
— Нет. Во всяком случае, замечен не был.
— Появится. Обязательно появится. Следите в оба. И группу в Воронеж. Сегодня же.
…Владимира Клюева задержали через две недели в Домодедове. Он стоял в очереди для оформления багажа на очередной ташкентский рейс.
Дьяченко подошел к нему:
— Можно вас на минуточку?
— В чем дело?
— Пошли, Клюев, пошли. Без лишних вопросов.
Рядом с Дьяченко стояло еще трое оперативных сотрудников, и Клюев понял, что уйти от них он не сможет.
Осклабившись в улыбке, пробормотал:
— Пошли так пошли. Но ненадолго. Самолет через сорок минут.
— А вам в Ташкенте, Клюев, делать нечего. В Москве дела есть, — ответил Гордеев.
— …Ну что ж, Клюев, будем подводить итоги, — раскрыв пухлое дело, проговорил Гордеев. — Думаю, пора.
— Не знаю, о каких таких итогах вы ведете речь, полковник.
— Держитесь вы упорно, но нелогично.
— Возможно. Но…
— Что — но? Хотите, я вам расскажу, как проходила вся эта организованная вами операция?
— Интересно послушать.
— Раз интересно — слушайте. План «визита» в квартиру профессора К. у вас вынашивался давно. Из газет вы узнали о предстоящих гастролях профессора и стали свой план форсировать. Когда в мае Виталий приезжал к вам в колонию на свидание, план был разработан в деталях. Брату вы поручили тщательно обследовать замки и выяснить, живет ли кто в квартире профессора, кроме него и жены. В сентябре К. выехал в Париж. Вам повезло. Именно в это время подоспело ваше освобождение. В Воронеж вы вернулись десятого сентября, в Москву заявились пятнадцатого. Сразу начали подготовку «операции». Проверили все данные, добытые братом. Убедились, что в квартире действительно никто не живет и никто туда не приходит. Примерили ключи (делали их в сарае; мастер вы по этой части известный). Восемнадцатого, около восьми часов вечера, поднялись в лифте на седьмой этаж. Ключи сработали отлично. Но один замок на внутренней двери оказался орешком потверже. Прикрыв наружную дверь, вы его выбили. Шторы на окнах квартиры были опущены, и вы орудовали в комнатах беспрепятственно. Что вы взяли — перечислять не будем, это известно и вам и нам. Вышли с бумажным рулоном, он был полон драгоценностей. Это было хитро. На вас никто не обратил внимания. Ободренные успехом, на следующий вечер вы повторили визит. И тоже все сошло, хотя выходили вы с двумя чемоданами. Верно рассказываю, Клюев?
— Продолжайте, полковник. Складно у вас получается.
— У вас тоже получилось складно. Больше вы туда не пошли. Зачем? Хапнули столько, что хватило бы надолго. Но встал вопрос: как рассчитаться с братом и его приятелем? Отдавать что-либо ценное — жалко. И вы, выдав им по пятьсот рублей и кое-что из вещей, посоветовали: «Сходите в квартиру профессора сами, там еще всего достаточно». А сами отбыли в Воронеж. Аккуратно отбыли, захватив лишь вещи негромоздкие. Чемоданы вам привезли потом. Ваши помощники ходили в квартиру тоже дважды. И тоже поживились основательно. Но… сделали две оплошности. Лисицын нашел золоченую пластинку. Думал — чистое золото, но, обнаружив, что это не так, бросил ее в кресло. Следы рук, однако, на ней остались. А ваш братец никак не мог открыть шифоньер. Сделал это с помощью эспандера, что лежал у него в кармане. Но потом, уходя, обронил его. На второй день пришли опять: и пропавший эспандер беспокоил, и хотелось еще подразжиться. Эспандер не нашли, но зато прихватили кое-что, благо выбор был все еще большой.
Так закончилась тщательно организованная вами, Клюев, операция по краже ценностей из квартиры профессора К. Затем было продолжение операции. Но уже не по вашему, а по нашему плану. По эспандеру мы добрались до вашего брата и его друга. Добрались бы, конечно, и без этой вещественной улики. Вели они себя как купчишки, несмотря на то, что вы специально приезжали из Воронежа, чтобы сделать им нахлобучку. Но при этом была у вас и другая цель приезда в Москву: проверить — не напали ли мы на какой-нибудь след? Но это было за четыре дня до ареста ваших помощников, и вы уехали успокоенным. Готовились к свадьбе. Когда же братец и его приятель оказались у нас, вы не приехали даже, а прилетели. В Бабушкине появились со всеми предосторожностями, предварительно петляли по всей Москве. Конечно, мы могли задержать вас тогда. Но решили подождать.
— Ну, как же. Надо же было вынюхать, где профессорское барахло, — ухмыльнувшись, обронил Клюев.
— Да, нам нужны были и вы, и то, что вы украли. И, когда мы обнаружили тайник в стене дома, где вы жили в Воронеже, мы решили, что пора… Полет в Ташкент — это было бы уже лишнее для вас. Как, все правильно?
Клюев молчал. Левая щека его дергалась в нервном тике, глаза метались по кабинету. Однако отвечал он нарочито спокойно:
— Не знаю, полковник. Может, так, а может, и нет. Я-то ведь к этим делам отношения не имею. Моих следов в квартире нет? Нет. Вещи? Так вы нашли их не у меня. У брата, тети, отца, какой-то моей знакомой. Вот с них и спрашивайте ответ.
— Эх, Клюев, Клюев! Я знаю, что слова «честь» и «совесть» для таких, как вы, — пустой звук. Но ведь это все-таки ваш брат, отец, невеста… Что же вы… Это хуже, чем у зверья. Хотите, чтобы ваши близкие расхлебывали кашу, что сами заварили?
— Они сами по себе, а я сам по себе.
Сказано это было с таким безразличием, с таким циничным спокойствием, что даже у полковника, на редкость добродушно настроенного сегодня, удивленно поднялись брови..
— Ну ладно, Клюев. Это дело ваше. Но скажу вам заранее: никакие увертки вас не спасут. И не вздумайте вновь притворяться сумасшедшим, биться в припадках, разыгрывать комедии с невменяемостью — не поможет.
Профессор, когда ему позвонили и пригласили приехать на Петровку, был недоволен.
— А что еще требуется от меня? Я ведь все уже рассказывал, и неоднократно.
— Да вы приезжайте. Совсем ненадолго.
Когда он, войдя с женой в кабинет полковника, увидел свои вещи, сложенные на длинном столе, стульях и в креслах, то не поверил своим глазам.
— Нашли. Удивительно! Знаете, товарищи, каюсь — не верил. Не верил! Вот уж действительно — моя милиция меня бережет. Спасибо вам, огромное спасибо!
Гордеев просто ответил:
— Не за что, профессор.
— Ну как — не за что? Это было очень трудное дело, я уверен в этом.
— Да как вам сказать? Нелегкое, конечно.
Позвав дежурного, полковник приказал:
— Помогите профессору отвезти вещи домой и проводите его до самой квартиры.
Запутанный след
Сводка происшествий за сутки была относительно спокойной. Прочитав ее, майор Корнеев встал и направился к сейфу: надо было внимательно изучить дело, которое вчера поступило в МУР. Но его остановил зуммер селектора. Полковник Волков, начальник уголовного розыска, спрашивал, знает ли майор о случае на Азовской.
— Нет, пока не знаю.
— В доме номер четыре убит мальчик. Видимо, грабеж. Свяжитесь с дежурным по городу и немедленно выезжайте на место.
— Есть, — ответил Корнеев и нажал кнопку прямой связи с дежурной частью. — Что на Азовской?
Дежурный повторил уже слышанное Корнеевым и закончил:
— Мы выезжаем. Вы с нами?
— Не задерживайтесь, приеду вслед.
Через двадцать пять минут майор Корнеев и капитан Агапов были уже на Азовской.
При всей своей тяжести этот случай не вызвал особого удивления у оперативных работников Петровки. Хоть и редко, но в огромном городе бывают и такие преступления. Пройдет несколько дней, и убийца будет обнаружен, изолирован и предстанет перед судом.
Никто не мог тогда предположить, что случай этот — первый в серии тяжких преступлений, которые будут совершены одно за другим…
На ковровой дорожке в прихожей лежал мальчик лет двенадцати-тринадцати. Убийство было совершено острым, рубящим предметом. Квартира ограблена. Но преступник, по-видимому, спешил: вещей взял немного.
Корнеев и Агапов, тщательно осмотрев квартиру, с трудом установили, что пропало. Ни мать, ни отец убитого ничего и слышать не хотели о каких-то вещах, непрестанно повторяли одно и то же:
— Кто, кто мог это сделать? Кто? За что они нашего мальчика?
Соседи по подъезду, люди, которые в течение дня бывали во дворе, не заметили никого, кто бы вызвал их подозрение.
Семья Соловьевых была обычной московской семьей. Родители работали, сын учился. Широкого круга знакомых у них не было. Придет иногда сосед с женой, родственники заедут в праздники. Толя был мальчик спокойный, не по годам вдумчивый, серьезный. Приятели — под стать ему, от ребят озорных, драчливых старались держаться подальше.
Эти сведения были очень важны прежде всего потому, что дверь в квартиру не была взломана, замок не тронут. Значит, убийца в квартиру был впущен самим мальчиком. А раз он был осторожным и осмотрительным, то выходит, что знал человека, которому открывал дверь.
— Ко его могли обмануть, взять хитростью? Так ведь? — ответил на эти доводы Корнеев.
— Да, конечно. Но каким образом? Что могло ввести мальчика в заблуждение?
— Какая-нибудь уловка, не вызывающая сомнения выдумка. Например, голос, похожий на голос отца…
— Это сомнительно. Хозяин дома был в отъезде, и его ожидали лишь на следующий день. Да и вообще… Голос отца… Его-то уж сын узнал бы. Нет, тут мальчик наверняка почуял бы неладное.
— Тогда, может, представитель из школы? — Предположение было высказано не очень уверенно, но Корнеев от него не отмахнулся.
— А что ж, надо проверить и это.
Преподаватели и общественники школы нередко посещали квартиры учеников во внеучебное время. Правда, маловероятно, чтобы кто-то навестил Толю, когда он сам вот-вот должен был прийти на занятия. Выяснилось, что действительно никто из школы в этот день к Соловьевым не приходил.
— Может, преступник проник в квартиру под видом работника домоуправления?
Несколькими днями раньше в семье Соловьевых был разговор о том, что надо позвать мастера починить краны в ванной и на кухне. Но в домоуправлении ответили, что в квартиру Соловьевых никого не посылали.
Опрос жильцов дома показал, что по квартирам в этот день ходил… представитель Мосгаза. Зашел в одну квартиру, в другую, третью. Жильцы встречали его радушно. Кто угощал кофе, кто предлагал присесть, позавтракать. Но мастер, проверив горелки газовых плит, беглым взглядом окинув квартиру, выяснив, нет ли запаха газа, быстро уходил. Люди не обижались. Торопится человек. Квартир-то вон сколько, и в каждой надо повозиться…
Обход квартир работником газового хозяйства — дело обычное. Но почему об этом не знало домоуправление?
Агапов поехал в контору Мосгаза, обслуживающую этот микрорайон. Корнеев с нетерпением ждал его звонка. Через час Агапов сообщил, что никто из работников конторы на Азовской не работал. Но ведь в системе жилищного хозяйства не только топливно-энергетическое управление, не только межрайонные конторы Мосгаза, много других, самых разнообразных служб. Может, это был представитель газовой инспекции? А может — работник стройуправления? Дом сдан в эксплуатацию недавно, и строители могли поинтересоваться, как работает разнообразное хозяйство нового дома, в том числе и газовая сеть. Вот почему после звонка Агапова все работники оперативной группы разъехались по организациям, которые могли иметь отношение к обслуживанию дома. Они опросили десятки людей, проверили сотни путевок, выездных листов, нарядов, которые выдаются ремонтным группам, слесарям-обходчикам тепловых, водопроводных сетей и т. п. К утру следующего дня стало совершенно ясно, что представителей коммунальных служб на Азовской улице не было. Следовательно, человек, ходивший по квартирам под видом работника Мосгаза, и есть возможный преступник.
Жильцы сообщили запомнившиеся приметы: одет в длинное коричневое пальто, шапку-ушанку. Волосы, кажется, рыжеватые, нос с горбинкой. Эти штрихи помогли художнику сделать примерный портрет предполагаемого преступника. По этим же приметам был создан и фотопортрет. Уже к вечеру рисунок и фоторобот были разосланы работникам всех городских отделений милиции, постовым милиционерам, участковым инспекторам.
Перед оперативной группой, занимавшейся розыском преступника, встало немало вопросов. Почему преступник назвался представителем Мосгаза, а не строительного треста, Мосводопровода или радиосети, например? Какие причины были для этого? Видимо, он хорошо знает, что представитель этой городской службы беспрепятственно входит в московские квартиры.
В системе топливно-энергетического хозяйства города, в том числе и в Мосгазе, работали тысячи людей. Строители газовых магистралей — люди, недавно приехавшие из близлежащих сел, деревень и городов, перешедшие с различных московских предприятий. Работники эксплуатационных служб — слесари, электрики, контролеры-обходчики — в большинстве своем потомственные коммунальщики столицы или работавшие в прошлом на московских заводах и фабриках. Но среди работников газового хозяйства есть и такие, кто отбывал в разные годы наказания — за хищения, за хулиганство… Их, правда, было немного. Этот контингент оперативные работники проверяли особенно тщательно.
Слесарь одной из контор аварийной службы Мосгаза Павел Б. в прошлом имел судимость за грабеж и воровство. В день убийства дважды был на Азовской… по собственной инициативе. Поручений бригадира не имел, посещение этого района графиком не предусматривалось. И внешне был как будто схож с разыскиваемым лицом. Но подозрения в его адрес вскоре отпали. Да, он действительно два раза приходил на Азовскую. Но по делу сугубо личному.
Попал в поле зрения и плановый работник геотреста Борис К. Именно в этот день почти до вечера он тоже находился на Азовской. К. вначале отрицал свое пребывание в этом микрорайоне, но, когда несколько граждан подтвердили, что видели его, и отпираться стало бесполезно, К. сказал:
— Да, был на этой улице. Накануне вечером сидел у приятеля в гостях. И понимаете, оставил у него папку с планом одного геоучастка. А план, как назло, начальству понадобился.
— Чего же вы целый день там околачивались? Взяли бы папку да на работу.
К. потупился:
— Понимаете, забыл адрес. Домов-то вон сколько настроили. И все как близнецы. Квартиру запомнил — семнадцатая, а дом то ли пять, то ли семь, то ли девять. Вот и ходил.
Беседа с приятелем, наличие папки с геопланом подтвердили алиби гражданина К.
Тем временем наружная служба милиции проверяла весь жилой массив, близлежащие к Азовской улице рынки, магазины, гостиницы. Во всех приемных пунктах химчистки города исследовалась поступавшая туда одежда. Но ничего подозрительного обнаружить не удалось.
Не спал начальник МУРа Волков, не спали Корнеев и Агапов, как и вся их оперативная группа, работники смежных с МУРом служб, отделений милиции, участковые. Казалось, сделано все, чтобы преступник был задержан сразу, как только появится на московских улицах. Но прошло уже три дня, а человек, совершивший преступление в квартире Соловьевых, был на свободе.
Корнеев докладывал начальнику МУРа Волкову:
— Судя по тому, что в квартире все перерыто, разбросано, преступник искал деньги или ценности. И мальчик скорее всего погиб как возможный свидетель. Известно, что ни больших денег, ни ценностей грабитель не нашел. А раз он пошел на убийство, то, видимо, деньги ему нужны были позарез. И не исключено, что он попытается достать их в другом месте и любым путем. Надо усилить наблюдение за новыми микрорайонами. Если преступник проявит себя, то именно там: народ только съезжается, друг друга еще не знают. Напрашивается и еще соображение: преступник не москвич… Почему я так думаю? Перед тем как совершить преступление, он показался нескольким лицам. Значит, не боялся, что его потом опознают, следовательно, долго оставаться в столице не намерен. И еще деталь: подчеркнутый южный акцент. Конечно, в Москве немало приезжих. Но если человек живет здесь, акцент постепенно смягчается, делается не столь заметным.
Волков недовольно заметил:
— Соображения интересные и убедительные. Однако где же он, преступник? Мы ввели в группу самых опытных людей, а результатов нет.
— Наверное, отсиживается где-то или подался в другой город. Ищем, товарищ полковник. Но охрану новых микрорайонов я считал бы необходимым усилить.
С вечера на улицах города и в подмосковных городах появились дополнительные милицейские патрули, наряды дружинников.
Прошло еще два дня.
— Ну, что скажете, криминалисты? Куда мог деться убийца? — обратился Волков на очередном совещании к работникам оперативных служб, проводившим поиск.
— Если преступник в Москве, он никуда не уйдет, — уверенно проговорил один из оперативных работников.
— А я боюсь, уже ушел. Пять дней — срок немалый.
Совещание еще не закончилось, когда раздался телефонный звонок. Волков снял трубку.
— Слушаю, товарищ комиссар…
Полковник внезапно побледнел, и все поняли, что сообщение комиссара чрезвычайно серьезно.
Закончив разговор с комиссаром, Волков сообщил присутствующим:
— Сегодня в Иванове между десятью и двенадцатью часами совершено несколько убийств. Неизвестный выдавал себя за работника горгаза. В квартирах похищены облигации госзайма, различные вещи, а также паспорт матери одной из пострадавших. А вы уверяете: не уйдет.
Как видите, ушел. И успел натворить столько дел! — раздраженно воскликнул начальник МУРа.
В Москву ежедневно автомобилями, поездами, самолетами прибывают сотни тысяч людей. Примерно столько же и выбывавает из столицы в разные концы страны. Каждого пассажира не проверишь. И все же недовольство полковника можно было понять. Характерные детали, «почерк» преступления на Азовской, в точности повторившиеся в Иванове, давали основания предположить, что действует все тот же преступник.
В Иваново немедленно вылетела группа работников МУРа.
Здесь уже были приняты оперативные меры. На железнодорожных и автобусных вокзалах, в аэропорту проверялись все подозрительные лица, велось наблюдение за всеми путями въезда в областной центр и выезда из него.
Подробные беседы с жильцами домов, где были совершены преступления, убедили всех окончательно, что в Иванове орудовал тот же человек. Тот же прием, чтобы проникнуть в квартиру, те же цели: поиски ценностей и денег.
Чтобы обезопасить себя, не оставить следов, преступник применял всевозможные уловки. Не снимал перчаток, когда «проверял» горелки газовых плит и писал что-то в тетради. Был немногословен, говорить старался тихо: боялся, что запомнят голос. Не снимал шапку: волосы — очень характерная примета.
В квартире Петровских был найден листок, вырванный из общей тетради в клетку, с фамилиями граждан, квартиры которых обходил «представитель горгаза». Преступник оставил сразу две улики: почерк и неясные отпечатки пальцев. Для поиска это имело немаловажное значение. Но ни у одного из многих сотен работников московского и ивановского газовых хозяйств, десятков домоуправлений, служб водопровода, телефонной и радиосвязи, почтовых отделений почерка, идентичного запечатленному на листке, не было обнаружено. Огромный труд работников милиции пока не дал результатов…
Тщательнейшая проверка учетных карточек уголовного розыска Москвы, Московской области, Иванова тоже ничем не обогатила: человек, оставивший отпечатки пальцев на этом листке, на учете не значился.
Среди многочисленных версий, вошедших в план оперативно-розыскных мероприятий, было предположение, что действует психически неполноценный человек. В Москве, Иванове, Ярославле и некоторых других городах проверялись все психические больные — как находящиеся на стационарном лечении, так и состоящие на учете в медицинских учреждениях. Именно в это время из одной подмосковной лечебницы для душевнобольных и из больницы в Ярославле убежали три пациента. Они доставили много хлопот оперативным работникам…
След преступника не обнаруживался. Ни он сам, ни вещи, взятые в квартирах, в поле зрения оперативных работников не попадали. В комиссионных магазинах, в скупочных пунктах, на рынках Москвы, Иванова и соседних городов ничего похожего не появлялось. Правда, в квартире Петровских преступник взял достаточно большую сумму денег и облигаций. Но что он сделал с вещами? Возит с собой? Это и рискованно и обременительно. Значит, где-то есть у него надежное логово, где он укрывается и хранит добычу.
Когда и где преступник появится вновь? Что замышляет? Работники уголовного розыска понимали, что необходимы срочные, максимально действенные меры к его розыску и изоляции.
На оперативном совещании в МУРе настойчиво выдвигались предложения показать условный портрет бандита по телевидению, опубликовать в газетах, обратиться к населению, чтобы преступника искал каждый москвич, каждый ивановец… Многим это казалось единственно правильным. Но звучали и другие, более сдержанные голоса. Зачем будоражить людей? Зачем увеличивать тревогу?
В тот период в систему охраны общественного порядка пришло много молодых работников, органы перестраивали свою деятельность применительно к новым требованиям. Помощь широкой общественности выдвигалась как одно из решающих условий усиления борьбы с преступностью. И это было, конечно, правильно, но в разумных пределах, при условии соблюдения чувства меры. Некоторые же увлекающиеся руководители милицейских служб пытались переложить на плечи общественности чуть ли не всю свою работу, заявляя, что, мол, административные органы свою службу скоро отслужат и народные дружины вот-вот заменят их на всех участках охраны порядка.
Вот почему это совещание в МУРе было необычайно взволнованным и бурным. Один из руководящих работников управления безапелляционно говорил:
— Считаю ошибкой, что население до сих пор не привлечено к розыску убийцы. Бояться нам таких мер нечего. Так делается в Америке, Франции, Италии и других странах. Если бы руководители розыска это сделали, отбросили бы излишние опасения и сомнения, «как бы чего не вышло», преступник давно бы сидел в камере. Ведь он заходил во многие квартиры. Знай жители, что именно этого «представителя» ищет милиция, они, несомненно, сами задержали бы преступника.
Начальник МУРа Анатолий Иванович Волков слушал эти споры внимательно и спокойно. Ему, человеку, ответственному за розыск убийцы, предстояло решать: идти на эту меру или нет?
— В нашем деле, как нигде, вредны крайности. Вот вы говорите — Америка. Да, там такие формы розыска применяются широко. Но ведь за океаном такие преступления в порядке вещей. Разве американца удивишь портретом какого-то там гангстера, убийцы, грабителя? У нас — совсем другое. Показать портрет убийцы на телеэкранах можно, и это, может быть, облегчит нашу задачу. Но не забывайте, что широкая гласность для преступника — предупреждение. Он будет сориентирован, примет другое обличье и постарается ускользнуть. А главное — мы неизбежно взбудоражим москвичей. И не только их. Московские телепередачи смотрит вся страна. Московские газеты тоже читают везде. Мы серьезно можем осложнить работу важнейших городских служб. На каждого монтера, слесаря, маляра будут смотреть: а не убийца ли это? Нет, на такую крайнюю меру мы пойдем, когда используем все свои возможности.
— Осторожничаем, а преступник тем временем безнаказанно гуляет и, очень возможно, выбирает очередную жертву.
Начальник МУРа посмотрел на спорившего с ним полковника и подтвердил:
— Да, пока гуляет. И на новое преступление может пойти. Это нас тревожит так же, как и вас. Но поднять на ноги весь многомиллионный город — это еще не значит предотвратить беду. — И, помолчав, добавил: — Однако ряд предложений, внесенных сегодня, надо принять. В новых микрорайонах население сориентируем.
Вооружим фотороботом народные дружины, оперативные комсомольские отряды, дворников, дежурных по подъездам. Дополнительные меры по линии наших служб примем следующие… Прошу записать и немедленно приступить к исполнению. — Он кратко и четко стал излагать, почти диктовать пункт за пунктом.
Поисковые группы теперь работали в семи новых микрорайонах Москвы, во всех подмосковных городах, в Иванове, Шуе, Ярославле, Владимире.
Изучались люди, в прошлом судимые и снова проживающие в Москве: их поведение на производстве, в быту, их связи. Вновь и вновь возвращались к некоторым работникам Мосгаза, Мосэнерго, Московского телефонного узла, почтовых линий — к тем, кто вызывал хоть какие-либо сомнения.
Обследовались все места возможного укрытия уголовно-преступного элемента: отстойные железнодорожные парки, подвалы, чердаки, новостройки, дома, подготовленные к сносу. Под еще более усиленное наблюдение были взяты все пункты химчистки, комиссионные и скупочные магазины, рынки, рестораны, входы, выходы и переходы станций метрополитена, остановки городского транспорта.
Столица жила, трудилась. Ее улицы были заполнены народом. Слышался радостный смех ребят на школьных дворах, звенел лед на дорожках парков и стадионов, лыжники до отказа набивались в подмосковные поезда, тысячи москвичей и гостей заполняли театры и кинозалы. А на Петровке, 38 — напряженная, тревожная атмосфера, озабоченные, усталые лица, торопливые короткие совещания, непрерывные телефонные звонки. Правда, здесь вообще не часто выдается спокойный и тихий день. Но эти три недели были особенно трудными. Кажется, сделано все, абсолютно все, чтобы он был обнаружен и задержан. Но, к удивлению даже самых бывалых и опытных мастеров розыска, бандит проходил как плотва через крупную сеть. В чем дело? Может быть, преступник действует не один? Может, это хорошо сколоченная групп я рецидивистов, до совершенства владеющая искусством маскировки? Может быть, в Москве и Иванове «работали» разные лица, а приметы и приемы — простое совпадение? На подобные вопросы, возникавшие у оперативных работников, ответов пока не было.
Предполагалось, что убийца ринулся в какой-то другой, далекий город, чтобы замести следы. Но ведь там тоже оперативные работники настороже. Нет, скорее всего он скрывается в Москве. Здесь куда проще затеряться среди миллионов людей.
И вот в столице совершается новое преступление…
На дверях всех подъездов только что заселенного дома № 71 на Останкинской улице висело объявление: «Домоуправление просит жильцов сообщить о своих претензиях к строителям, возводившим этот дом…» И ни у кого не вызывал подозрения «прораб», что ходит по квартирам с тетрадкой и карандашом в руке, спрашивает и записывает, какие недоделки остались после сдачи дома в эксплуатацию. Не заподозрила неладного и работница одного из московских заводов Гаврилова. Пожилая женщина осталась одна: муж и два сына только что ушли на работу…
Когда в квартиру прибыла милиция, на столе был обнаружен лист бумаги, где Гаврилова неровным почерком перечисляла недоделки в квартире: поправить паркет в коридоре, подстрогать дверь в столовую — плохо закрывается…
В квартире все было перевернуто вверх дном: раскрыты шкафы, ящики, разворошены постели, разбросаны книги. Преступник искал деньги и ценности. Но не погнушался и вещами. Захватил наручные часы и телевизор «Старт-3».
Несколько человек видели в то утро мужчину с каким-то громоздким ящиком под мышкой. Значения этому никто не придал — дом только заселялся, приезжали и отъезжали грузовики, пикапы, легковушки, люди прибывали с вещами, разгружались и опять уезжали. Человек, который вышел из подъезда дома с ящиком под мышкой, остановил на шоссе самосвал, сел к водителю в кабину и уехал.
Участковый уполномоченный отделения милиции Е. И. Малышев обходил в это время свой участок. Он проводил взглядом машину, заметил цифры на заднем борту: 96. Через час, обойдя участок, доложил о виденном начальнику отделения.
— Может, это и мелочь, но все-таки, — добавил он, как бы оправдываясь.
Когда же в конце дня преступление было обнаружено, этот факт приобрел особое значение.
К примерному фотопортрету, словесным характеристикам примет прибавились вещественные улики — телевизор «Старт-3» с девятизначным номером и часы «Мир».
В Москве десятки тысяч бортовых грузовых машин и самосвалов. Следовало установить, кому, какой организации принадлежит самосвал с цифрой 96. Где базируется?
Сотрудники ОРУД — ГАИ с помощью общественных инспекторов, коммунистов и комсомольцев автохозяйств остаток вечера и всю ночь проверяли машины, в номерах которых была цифра 96. Установили те, которые производили в этот день перевозки в северо-западном районе столицы. Разыскали всех шоферов, работавших на этих машинах. Выяснялся один вопрос: не перевозил ли кто мужчину с телевизором? Ответы были отрицательные. Один подбросил даже несколько человек с разными вещами, но с телевизором не было. Другой подвез двух женщин, одна, верно, с телевизором. Но не с Останкинской, а, наоборот, на Останкинскую. Третий подвез целую семью, и телевизор тоже был. Но они сидели в кузове и ехали тоже на Останкинскую, в новую квартиру. Многие водители обижались: «Мы налево не работаем, так что вопросы эти, дорогие товарищи, мягко говоря, излишни…»
Остались непроверенными несколько машин, в том числе один самосвал. Работал на нем в тот день шофер 36-й базы Мосавтотранса Борисов.
Понятно нетерпение, с каким ехали к нему работники МУРа. И каково же было их разочарование, когда шофера не оказалось дома. Жена объяснила, что он уехал в Ногинск к какому-то приятелю. На охоту они собираются. Адреса она не знала. Когда вернется? Думает, завтра ночью…
Ждать до завтра! Тут дорог каждый час. В Ногинск помчалась оперативная машина МУРа. С помощью местных работников уже глубокой ночью нашли наконец Борисова.
Он рассказал:
— Когда я проезжал по Останкинской, какой-то человек с телевизором под мышкой, стоявший на обочине, поднял руку. Я остановился, посадил его в кабину. Как выглядел? Лицо худощавое, остроносое, говорит с акцентом… Вот, кажется, и все. Да, вот еще что. Шапку по-чудному носит, уши назад завязаны. Не по-нашему, не по-московски… Вел себя как? Обычно. Рассказал, что купил телевизор у родственницы. Переехала она на новую квартиру и кое-что из вещей решила заменить. Потом пассажир вылез, уплатил за услугу и ушел.
— Много уплатил?
— Где там. Восемь гривен.
— Что так?
— Уж не знаю. Рылся, рылся в каком-то, извините, бабьем бисерном кошельке, да так больше ничего и не нашел.
Оперативные работники переглянулись. Среди похищенных на Азовской вещей числился и бисерный кошелек.
Мужчина, по словам Борисова, сошел в районе Мещанских улиц. Значит, логово его где-то там или в пригороде. Рядом — Рижский вокзал.
Опрошенные работники вокзала и поездных бригад сказали, что за эти сутки никто с телевизором как будто не уезжал. Тогда было принято решение, не снимая наблюдения с вокзала и станций Рижского направления, сконцентрировать оперативно-розыскные мероприятия в районе Мещанских улиц.
Микрорайон Москвы. Это сотни домов, десятки тысяч населения.
В зоне Мещанских и Трифоновской улиц было еще немало старых, дореволюционных домов и домишек, глухих и проходных дворов, темных закоулков, сараев, гаражей, голубятен. Это серьезно осложняло дело. Поэтому в проверку были включены наиболее опытные работники милиции.
Среди тех, кто участвовал в этой операции, был заместитель начальника 87-го отделения милиции Н. И. Билюченко. Он работал здесь давно, хорошо знал эти улицы и переулки, знал и их обитателей. Методично, сектор за сектором, дом за домом обходил капитан территорию. Зорко наблюдал за всем, что могло вызвать подозрение. За машинами, сновавшими поминутно с улицы на улицу, за неторопливыми троллейбусами, за игрой мальчишек в снежки, за толкотней в магазинах и у палаток. Во время третьего или четвертого обхода встретил знакомую преподавательницу вечерней школы. Разговорились, поделились новостями. Билюченко хотел было уже распрощаться, предстояло еще не раз обойти отведенный участок, но передумал и задержался:
— Нюра, вопрос есть. Сугубо конфиденциальный.
— Какой же это?
— Мужчину тут с телевизором случайно не приметила? Прощелыгу одного, понимаешь, разыскиваем.
Девушка насторожилась, пристально посмотрела на Билюченко.
— Слушай, а ведь ты в точку попал. Вот уж действительно на ловца и зверь бежит. Мне сегодня как раз предлагали телевизор купить. И знаешь, чуть не купила, немного в цене не сошлись. Сосед его купил, к брату за деньгами поехал.
— Расскажи, расскажи-ка подробнее.
— Да что рассказывать-то? У Коренковой, что надо мной живет, гостит племянница с мужем. Тетя им подарила телевизор, а он им ни к чему — едут куда-то. Вот и продают.
— Как выглядит муж племянницы?
— Что это ты мужем интересуешься? Может, о племяннице рассказать?
Но Билюченко было не до шуток.
— Я серьезно, Нюра. Понимаешь, это очень важно!
— Видела-то я его всего один раз, да и то две или три минуты. Выглядит обычно. Высокий, рыжеватый, кажется, нерусский.
— Рыжеватый, нерусский, так, так… Какой номер квартиры у Коренковой?
— Двадцать шестой.
Билюченко задумался на какую-то долю минуты, а потом торопливо попрощался:
— Спасибо тебе, Нюра, спасибо. И пожалуйста, о нашем разговоре никому. Ладно?
Собеседница удивленно посмотрела на Билюченко и проговорила:
— Хорошо. Сам же сказал: конфиденциально.
— Вот именно, я потом все объясню, — уже на ходу бросил Билюченко и торопливо направился к отделению милиции.
Сообщение Билюченко моментально было доложено руководителям МУРа, и буквально через несколько минут к 1-й Мещанской улице подъезжали две оперативные машины.
Евдокия Васильевна Коренкова — полная женщина лет пятидесяти пяти, с маленькими бегающими глазками на пухлом лице — встретила оперативных работников с недоумением и обидой:
— Что я такого сделала, чтобы ко мне милиция? У меня муж на фронте погиб, государство пенсию мне платит, а тут на-ка. За какие такие грехи?
Корнеев шагнул к двери комнаты, у которой стояла хозяйка.
…Телевизор покоился на стуле около кровати, накрытый куском ткани.
— Говорят, вы телевизор продаете?
Коренкова опять пустилась в разговоры:
— А он уже продан. Скоро за ним хозяин придет.
— Уже продали? Быстро.
Корнеев повернул телевизор тыльной стороной, взял со стола настольную лампу и разыскал на фибролитовой стенке номер.
— Все правильно. Теперь, Агапов, — обыск. И тщательнейший! Мы же побеседуем с хозяйкой. Евдокия Васильевна, расскажите-ка, что у вас за жиличка и что за жилец? Их фамилии? Откуда приехали? Когда? Кем вам приходятся?
— Племянница это моя, Алевтина. Намедни приехала. С женихом. Ну, с мужем, значит. Свадьба только еще не сыграна. Она придет скоро, ее и спросите.
Каждую вещь, которую осматривали оперативные работники, Коренкова брала в руки, сдувала или смахивала с нее пыль, складывала, расправляла.
— Вещи-то, они денег стоят, нельзя с ними так. Конечно, чужое добро не жалко.
Под кроватью лежали два объемистых чемодана. Агапов спросил Корнеева:
— Вскрывать?
— Конечно.
Через минуту Агапов стремительно поднялся, держа в руках часы и электробритву «Харьков».
— Товарищ майор, это его логово. Бритва-то из Иванова.
— Логово его, но где зверь?
— Неужели не появится?
— Думаю, что нет. — И повернулся к Коренковой: — Так куда же ушли ваши гости?
— Не знаю. Собрались и ушли. Обещали быть вечером.
Часов в девять вечера позвонили в дверь. Агапов открыл. Перед ним стояла девица лет двадцати, в черном пальто с меховым воротником и сером пуховом платке. Белесая, замысловато выложенная челка закрывала лоб.
— Входите, входите. Ждем вас.
— А в чем дело? Тетя Дуся, что у вас происходит?
Хозяйка поджала губы:
— Чего-то ищут. Может, тебе объяснят?
— Где ваш муж? — спросил Корнеев.
— Не знаю.
— Как это не знаете?
— Так, не знаю.
— Когда придет?
— Обещал скоро.
— Один ваш чемодан мы осмотрели. Второй откройте сами.
— А зачем? Что я такого сделала?
Корнеев нетерпеливо прервал ее:
— Открывайте.
На дне чемодана лежала большая фотография, наклеенная на толстый картон. Агапов подал ее Корнееву. Продолговатое, сухощавое лицо, колючий, исподлобья взгляд, нос с горбинкой.
— А что, Агапыч, наш портрет недалек от оригинала.
— Копия, товарищ майор. Как веревочка ни вейся… Теперь-то он никуда не денется.
На обороте фотографии скачущим почерком была начертана дарственная надпись: «Алевушке — от вечно преданного и вечно любящего В. Ионесяна…»
Даже беглый взгляд убедил Корнеева, что строчки на листке, оброненном в квартире Петровских, и эта надпись сделаны одной и той же рукой.
Из документов, обнаруженных в том же чемодане, явствовало, что Ионесян Владимир Михайлович является артистом Оренбургского театра музыкальной комедии. В вещах Ионесяна нашли карту железных дорог, а на обороте ее — перечень городов: Казань, Куйбышев, Рязань, Ярославль, Шуя, Кострома, Горький, Ереван, Коломна, Калинин. Куда же теперь направился опасный преступник?
— Так где же Ионесян? — в который раз уже спрашивали Алевтину Дмитриеву.
— Не знаю. Сказал, что, если не придет через час, значит, уехал.
— Куда?
— Кажется… в Шую или Ярославль.
Коренкова тоже ничего «и слыхом не слыхала».
Было ясно, что они намеренно тянут время.
Корнеев позвонил в МУР, сообщил список городов, куда, возможно, подался преступник. Во всех этих городах были подняты на ноги оперативные службы милиции, народные дружины. Но ни в Шуе и Иванове, ни в Ярославле и Ереване, ни в Куйбышеве и Горьком Ионесян не появлялся.
— А может, он все еще в Москве?
И такой вариант не исключался. В изворотливости преступнику отказать было нельзя. Оперативные службы с Петровки опять тщательнейшим образом проверяли все вокзалы, аэропорты, рынки, магазины, все места массового скопления людей. Были перекрыты выездные магистрали города, без проверки не выпускалась ни одна легковая или грузовая машина.
В Москве оказалось пятьдесят два Ионесяна и почти столько же в Подмосковье. Изрядное количество однофамильцев нашлось и в других городах. С ними следовало познакомиться, но так, чтобы не обидеть, не навлечь необоснованных подозрений.
А сколько сил и времени отняла работа с людьми, внешне похожими на разыскиваемого!
Ионесян-преступник между тем как в воду канул.
Среди пунктов, которые он собирался посетить, была Казань — родина Дмитриевой. Этот город стоял первым в его списке, В Казани они собирались отпраздновать свадьбу.
Дмитриеву еще раз вызвали на допрос.
— Когда вы собирались отпраздновать свое бракосочетание?
— Когда Владимир вернется из своей поездки.
— Из поездки куда? В Шую, Иваново, Казань?
— Я уже объяснила, что не знаю. Только не в Казань. Туда мы должны были поехать вместе.
Она то говорила, что не имеет к Ионесяну никакого отношения, то называла себя его женой, правда, в будущем, а сейчас пока так… Уверяла, что ни он, ни она не были в Иванове. Припертая к стенке уликами, сказала, наконец, что он ездил туда, но один, она же оставалась в Москве. Затем призналась, что ездила с ним.
И Коренкова тоже упорно твердила несуразное: что Ионесян поехал в Оренбург или, возможно, в Ереван. Собирался именно туда. Про Казань и слышать не хотела:
— Нет, нет. В Казань они должны были ехать вместе с Алевтиной.
Это настойчивое стремление убедить, что Ионесян поехал куда угодно, но только не в Казань, подсказывало работникам МУРа, что Ионесян отправился именно на родину своей сожительницы.
Это предположение оперативных работников подтвердил «случайный» телефонный звонок. В квартиру Коренковой позвонили из бюро обслуживания Казанского вокзала. Спрашивали: почему гражданка Новикова не берет билет, заказанный до Казани?
Спросили Коренкову:
— Что за Новикова? Какая Новикова?
— Никакой Новиковой я не знаю.
В кассах вокзала сообщили, что билет был заказан три дня назад. Гражданин, заказавший билет, дал номер телефона Евдокии Васильевны и просил сообщить ей о билете для Новиковой.
…В тот же день вечером в Казань выехала оперативная группа. В одном из вагонов поезда ехала молодая женщина. По росту, внешнему облику, одежде она была очень похожа на Дмитриеву. На остановках женщина неотступно стояла у окна вагона.
Если Ионесян и Дмитриева наметили свою встречу где-нибудь на промежуточной станции, он сразу заметит ее…
Встреча произошла в самой Казани, на перроне вокзала.
За несколько минут до прихода московского поезда в толпе встречающих появился среднего роста человек в коричневом пальто, в кожаной меховой шапке, глубоко надвинутой на лоб. Нос с горбинкой, рыжие брови, маленькие настороженные глаза. Он увидел стоящую у окна вагона Дмитриеву и торопливо пошел к вагону. Со ступенек сошли двое людей и шагнули навстречу. Сзади на его плечо легла тяжелая рука комиссара милиции Сапеева. Мужчина было рванулся, пытаясь расстегнуть пальто, но прямо на него глядел глаз пистолета.
— Бесполезно, Ионесян.
Поняв что предпринимать что-либо действительно бесполезно, Ионесян опустил руки…
Ионесян уже давно почувствовал, что круг замыкается. На улицах Москвы и других городов, где рыскал он в эти дни, он видел группы оперативников, усиленные наряды народных дружин, замечал, как тщательно проверяются поезда, автобусы, автомобили. И потому до мельчайших подробностей продумал свое бегство. Трижды переодевался, гримировался. Петлял, заметал следы. Уезжая из Москвы, он сел в такси, добрался до станции Голутвин, пересел в электропоезд, идущий до Рязани, оттуда в пригородном поезде приехал на станцию Рузаевка. И только там сел в поезд Харьков — Казань. Рассчитал время так, чтобы в конечный пункт своего маршрута — Казань прибыть за полчаса до прихода московского поезда. С этим поездом должна была приехать Дмитриева…
И вот Ионесян на первом допросе. Он приготовился к борьбе. Насторожен, весь ощетинился, приготовился лгать, выкручиваться, хотя биться против фактов и неопровержимых улик бессмысленно и нелепо.
— Вы Владимир Михайлович Ионесян?
— Да, я Ионесян.
— Работали в Оренбургском музыкальном театре?
— Артист музыкальной комедии.
— Вы признаете себя виновным в убийствах в Москве и Иванове?
— Какие убийства? Никого я не убивал. Это недоразумение. Я требую встречи с прокурором.
— Представитель прокуратуры республики перед вами. Можете заявить свои претензии.
— Вот я и заявляю. Хочу, чтобы мне объяснили, за что я арестован.
— Что ж, давайте установим. Итак, повторяем вопрос. Признаете ли вы себя виновным в убийствах, совершенных в Москве и Иванове в период с 12 декабря по 8 января?
— Повторяю, это недоразумение.
— Хорошо, тогда давайте по порядку. При обыске после вашего задержания у вас изъят вот этот кошелек.
— Не знаю, не помню.
— Это было вчера. Вот ваша подпись на списке изъятых у вас вещей. Так? Это ваша подпись?
— Да, моя.
— Значит, кошелек этот был при вас?
— Видимо, был.
— 12 декабря он пропал из квартиры Соловьевых, когда там был убит Толя Соловьев. Вы можете объяснить, как к вам попал этот кошелек? Молчите? Тогда вопрос следующий. Это ваша фотография?
— Моя.
— Дарственная надпись Алевтине Дмитриевой сделана вами?
— Да, мной. Я подарил ее Алевтине в день нашего отъезда из Оренбурга.
— Значит, это писали вы лично.
— Да, лично.
— В квартире Петровских в Иванове был обнаружен список нескольких жильцов этого дома, вот этот список. Судебно-почерковедческая экспертиза установила, что данный список и дарственная надпись на фотографии сделаны одной и той же рукой. Что скажете по этому поводу?
Следующий вопрос. Экспертизой установлено, что все убийства, о которых мы ведем речь, совершены туристским топором, точно такой же топор изъят у вас при задержании. Как вы все это объясните?
— Н-не знаю. Может, совпадение. Эксперты тоже ошибаются.
— Допустим, что ошибаются, хотя и редко. Но здесь специфические зазубрины на лезвии топора в точности совпадают со следами на жертвах. Опять молчите? Тогда объясните следующее: при обыске у вас был изъят паспорт гражданки Петровской, матери смертельно раненой школьницы. Как у вас оказался этот паспорт? Далее, в квартире Снегиревых после убийства Лени Снегирева была похищена бритва «Харьков». Она обнаружена среди ваших вещей. В квартире Гавриловых исчез телевизор «Старт-3» № 309355234 и часы «Мир» № 17172. И телевизор и часы обнаружены в квартире Коренковой, где вы проживали. Что вы можете сказать по этому поводу? Ну, что же вы молчите, Ионесян?.. Наконец, еще вопрос. Вы человек грамотный, должны понимать, что такое дактилоскопия. На вас, судимого в свое время за невыполнение воинской обязанности и за хищение государственной собственности, в Министерстве внутренних дел Армении заведена дактилоскопическая карта. Вот она. Отпечаток указательного пальца, обнаруженный на списке жильцов в Иванове, идентичен с отпечатком пальца на вашей дактокарте. Это подтверждено экспертизой. Что придумаете теперь?
— Я должен собраться с мыслями…
Следователь спокойно и неумолимо продолжал допрос:
— С мыслями вы соберетесь, время у вас будет. Но сейчас ответьте: признаете ли вы себя виновным?
Ионесян долго молчал и наконец с трудом выдавил:
— Признаю.
— Признаете себя виновным в убийствах и ограблении квартир?
— Признаю.
Наступила пауза. И вдруг Ионесян стал бормотать что-то о Раскольникове, о неподвластных сознанию импульсах его души. Из последующих его ответов выяснилось, что о Раскольникове Ионесян знал лишь понаслышке…
Голос следователя звучал неприязненно и холодно:
— Оставим Достоевского в покое. Отвечайте: с какой целью совершали убийства?
Ионесян как будто удивился вопросу.
— Нужны были вещи, деньги… Без свидетелей.
— Теперь рассказывайте все подробно.
Упершись взглядом в пол, Ионесян начал рассказывать. Говорил цинично, спокойно, словно о чем-то обычном, а не о чудовищных преступлениях.
Материалы, собранные работниками уголовного розыска в Москве, Иванове, Ереване, Оренбурге, протоколы допросов Дмитриевой воссоздали ясную картину событий, предшествующих преступлениям Ионесяна. Собственный его рассказ явился только дополнением и уточнением…
В школе учился плохо. Но уже тогда хотел от жизни большего, на что мог рассчитывать. Едва закончив школу, решил жить «самостоятельно». Часто менял место работы — ни одна его не устраивала: везде надо было трудиться, стараться, прилагать усилия. А к этому он не привык. Его призывают на службу в армию. От воинской службы он уклоняется. Переезжает с места на место. Кончились его комбинации приговором суда. Правда, приговор был мягким… Вскоре Ионесян попадается на воровстве. И опять суд. Поверив в клятвенные обещания Ионесяна «начать новую жизнь», его осудили условно. Этот урок тоже не пошел впрок. Ионесян тянется к жизни «веселой», с попойками, гульбой, тунеядством. Кто-то надоумил его:
— Актером бы тебе стать. Очень уж ты мастак спеть, сплясать.
У Ионесяна действительно были некоторые голосовые данные. Но чтобы развить их, нужны были опять же труд, старание. Нет, это не для него. Он брал другим: самоуверенностью и наглостью.
Непомерный апломб, неуживчивость и вздорность характера делали его нетерпимым в любом коллективе. Он считал, что все вокруг — бездарность и серость, а его, способного, зажимают, не дают хода. На собраниях труппы театра, в который он все-таки попал, Ионесян кричал о том, что надо ценить и лелеять таланты, сыпал мудреными словами, специальными терминами, разглагольствовал о законах вокала, пластики. Не составило большого труда увидеть, что Ионесян просто лентяй и нахал. А вот Алевтине Дмитриевой казалось, что Ионесян во всем прав. Их роднило многое. И неудачи на сцене, и зависть ко всем и ко всему, и необоснованные претензии на особое положение…
Встретились они два года назад. Оренбуржцы были на гастролях в Казани. На вечере-встрече труда и искусства выступал любительский хореографический ансамбль одной из городских школ. Дмитриева — прима-балерина этого ансамбля — имела успех. Оренбуржцы девушку похвалили, кое-кто даже напророчил ей блестящее будущее.
Гости отбыли в Оренбург, забыв об этой встрече. Но не забыла о ней Дмитриева и объявилась в Оренбурге. Думали-рядили, что с ней делать. Решили взять в кордебалет. Пусть учится. Может, получится толк. Но вскоре с огорчением убедились, что это была ошибка: хорошая фигура и стройные ноги — это еще не балет.
Ионесян же усмотрел в общем мнении иное: «игнорирование таланта», «зажим молодых». Склока, которую он давно затеял в театре, разгорелась с новой силой. Он писал кляузы в разные инстанции, выступал на собрания, грозил руководителям театра «вывести на чистую воду». Дмитриева сделалась для него как бы щитом, прикрываясь которым он выпячивал и защищал себя.
Конфликт разбирали пять или шесть комиссий — районных, областных, республиканских. Вывод, однако, был один: Дмитриева не обладает не только дарованием, но даже минимумом профессиональной подготовки. И второе: Ионесян в театре — явление вредное. Он и творческий театральный коллектив несовместимы. Незадачливого «борца за справедливость» уволили. Тогда он разыграл пошлую комедию: навзрыд плакал перед коллективом, просил восстановить, признавал, что ошибался, обещал быть другим…
Ионесян разжалобил — в который раз! — своих коллег. А когда добился своего, все началось сначала. Скоро весь театр по-настоящему взбунтовался. Ионесян решил уехать из Оренбурга. Кроме событий в театре, были к тому и личные причины. Жена давно требовала покончить с кляузами, жить по-людски: «Стыдно в театр показаться из-за твоих дрязг». Не знала она, что Ионесян давно уже решил найти себе спутницу, более для него подходящую.
Он убедил Дмитриеву, что зря они губят свои таланты.
— Кругом одни бездари. Мы тут ничего не добьемся. Надо выходить на другую, широкую дорогу. У меня в Иванове худрук музыкального театра — приятель. Давно зовет. Поедем, Алевтина. Честное слово, стоит. Там и Москва поближе, — уговаривал он.
— Но как же? У меня и денег на дорогу нет.
— Не беспокойся. Все беру на себя. До Москвы хватит, — Ионесян похлопал себя по карману, — а кроме того, вклад есть в сберкассе. И немалый. Двадцать тысяч с лишним. Да в столице две тетки родные живут.
— А как же Дея, твоя жена? — спросила Дмитриева.
— С ней у нас черепки врозь.
Ионесян развернул перед Дмитриевой заманчивую картину их будущих совместных блистательных успехов, ссылался на огромные связи не только в Иванове, но и в Ленинграде, в Киеве и даже в Москве. Совсем по секрету сообщил ей, что он почти закончил музыкальную комедию. И музыка и либретто уже одобрены руководством Союза композиторов. В общем, впереди открывались такие перспективы, что у Дмитриевой захватило дух.
Ночью они были на вокзале. Спешили так, что Ионесян забыл свой паспорт.
В поезде он, однако, помрачнел. Обдумать предстояло многое. Приятель в Иванове был не особенно близким. В Москве таковых вообще не было — один-два шапочных знакомых. Теток в Москве тоже не существовало, как не значилось и денежного вклада в сберегательной кассе. А выдумке о музыкальной комедии он сам теперь удивлялся.
— Ты что, Володя, задумался? — спросила Дмитриева.
— Да вот прикидываю, у какой из тетушек остановиться? Ни ту, ни другую обижать не хочется.
— Тогда, может, поедем к моей родственнице? Она рада будет. Только ей какой-нибудь подарок придется сделать.
— Ну, за этим дело не станет.
Ионесян обрадовался. Он сходил в вагон-ресторан, принес бутылку вина. Ужин получился интимно-торжественный. А Ионесян думал, прикидывал, рассчитывал…
Именно ночью в стремительно мчащемся поезде, в купе, где безмятежно спала Алевтина Дмитриева, созрел у Ионесяна сатанинский план — как доставать деньги в Москве.
Евдокия Коренкова жадно оглядела объемистые чемоданы приезжих и приняла племянницу и ее жениха радушно, отвела им свою комнату, а сама перебралась в соседнюю, проходную. Вечером в узком домашнем кругу состоялся торжественный пир. Ионесян красноречиво рисовал планы: первым делом надо навестить тетушек, они ждут не дождутся, когда племянник почтит их своим визитом и освободит от бремени многих вещей, которые у них хранятся. Дмитриева и Коренкова слушали Ионесяна затаив дыхание. Хозяйка ставила на стол все новые угощения: и заливное, и грибы, и жареную курицу. Она из кожи вон лезла, чтобы угодить гостям, ведь и ей как пить дать перепадет что-нибудь из богатства, которым они скоро будут обладать.
Утром Ионесян ушел рано. Он долго колесил по городу, пока из окна троллейбуса не увидел новые дома. Район был еще не обжитый, а народу сновало много.
«Это удобно, не так заметен чужой человек», — подумал Ионесян и сошел с троллейбуса. Пройдя две остановки, завернул в спортивный магазин. Купил туристский топорик и пошел в глубь Азовской улицы.
В первую квартиру шел с отчаянным страхом. Спазмы перехватывали горло, дрожали руки, когда нажимал кнопку звонка.
Но приветливость людей успокоила его…
В квартиру Коренковой он вернулся неестественно оживленный. По дороге прихватил две бутылки вина, закусок. Опять долго сидели втроем, угощались. Ионесян рассказывал о «тетушке», у которой был, многозначительно подмигивал женщинам:
— Ничего, крепкая старушенция. Кое-что она нам приготовит. Вот съездим в Иваново, и навещу ее опять.
— В Иваново? Мы уже должны уезжать? — удивилась Дмитриева.
— Да, Алевтиночка, съездим на день-два и вернемся. Друг-то мой ждет.
Ионесян, конечно, не сказал, что совсем другие причины вызвали это внезапное решение. Когда он шел из магазина, подростки, толпившиеся во дворе, подозрительно посмотрели на него и стали о чем-то шептаться. Этого было достаточно, чтобы от страха защемило сердце, и он тут же подумал, что надо на несколько дней уехать…
Ни на московских улицах, ни на вокзале, ни в поезде эта пара — прилично одетый мужчина с небольшим чемоданом и его молодая спутница в скромном пальто с меховым воротником — не вызывала никаких подозрений. В вагоне они разговорились с соседкой по купе — пожилой добродушной женщиной Федотовой. Принесли ей чай, угостили московскими конфетами. Рассказали, что они артисты, будут, вероятно, работать в одном из ивановских театров. Попутчице было лестно такое знакомство. Узнав, что супругам на первое время негде остановиться, она радушно пригласила к себе: «Поживите несколько дней у нас, мы с мужем вдвоем, а квартира большая».
Утром Ионесян и Дмитриева направились в театр музыкальной комедии. Знакомый Ионесяна удивился этой встрече, но посмотреть артистическую пару, хоть и не слишком охотно, согласился. Они вместе и порознь пели какие-то куплеты, пританцовывали. Дмитриева попыталась даже продемонстрировать кабриоль, только тут же споткнулась.
Отведя худрука в сторону, Ионесян спросил:
— Ну как?
Тот, опустив глаза, проговорил:
— Сейчас тороплюсь на репетицию. Заходи завтра, потолкуем…
Но Ионесян уже догадался об ответе. Он проводил Дмитриеву на квартиру и пошел побродить по городу, «встретиться кое с кем из знакомых». Бродил он не бесцельно, выискивал — куда направиться, где найти во что бы то ни стало найти деньги.
Домой вернулся к концу дня. Вернулся, совершив тяжкие злодеяния.
В квартире Федотовой он весело балагурил. Накинул на плечи Дмитриевой пуховый платок. Пытался подарить хозяйке какой-то шарф.
— Шел мимо базара, купил по дешевке, берите.
Та благоразумно отказалась:
— Спасибо, у меня есть все, что нужно.
Ионесян настаивать не стал и бросил шарф в чемодан. С аппетитом обедал, пил водку. Только часто прикрывал рукой глаза, боясь, чтобы хозяйка или сожительница не заметили его состояния. После обеда, отозвав Дмитриеву в прихожую, объяснил ей, что надо немедленно ехать в Москву:
— Вызывают по срочному делу. Сюда вернемся. В театре мы, кажется, понравились.
До ближайшей пригородной станции они шли пешком. В кассу за билетами Ионесян послал Дмитриеву. Сели в разные вагоны. Все это удивляло Дмитриеву, но Ионесян многозначительно объяснил ей:
— Так лучше. У меня, оказывается, есть враги.
Этого «объяснения» было достаточно, чтобы Дмитриева успокоилась.
И вот Ионесян и Дмитриева снова в Москве. Они редко покидали свое пристанище, на улицу почти не выходили, не пользовались метро, автобусами, троллейбусами. Но когда с московских улиц спадал людской поток, рабочие вставали к станкам, ученые склонялись над приборами, студенты занимали аудитории, Ионесян, глубоко нахлобучив на лоб шапку, обходил один за другим дома, подъезды, прицеливался к одной, другой, третьей квартире.
В один из вечеров он с таинственным видом объяснил Дмитриевой, что ему пришлось прибегнуть к «вынужденной мере» — разделаться с одним из тех, кто его — Ионесяна — неотступно преследовал. Его подруга деловито выстирала в ванне окровавленные перчатки Ионесяна, обмыла туристский топор. Она не могла не догадаться, что Ионесян совершил этим топором убийство, что он не зря прячется от людей. Дмитриева слышала, знала, что в Москве ищут бандита…
Знала это и Коренкова. Увидев выстиранные перчатки, она было подумала, что не все ладно с ее жильцами. Но взяла верх та, прежняя мысль: как бы не прогадать, не просчитаться и побольше выморочить у своих постояльцев барахлишка.
Вот хотя бы эта кофта, что на Дмитриевой. Надо, пожалуй, выпросить. И шарф хорош. А скоро Ионесян обещал принести поклажу и поценнее. Сегодня вон принес почти новенький телевизор, значит, будет и ей чем поживиться.
Обед был праздничным. Сосед принес аванс в счет уплаты за телевизор, и Коренкова уже два раза ходила в ближайший гастроном то за спиртным, то за закуской. Она умилялась, как любит Алевтину Володя, как балует ее, на руках носит по комнате.
Вечером они провожали Ионесяна. Он уезжал из Москвы на несколько дней. Сначала заедет в какой-то город, кажется, в Шую, что ли, чтобы получить с приятеля долг, а оттуда — в Казань. Там и встретит Алевтину.
План был выработан сообща и продуман в деталях, со всеми предосторожностями.
Прощаясь, Ионесян наставлял женщин:
— Вы только не проговоритесь кому-нибудь, где я. Иначе мне это повредит. А в Казани я тебя, Алевтина, встречу.
Алевтина Дмитриева все уяснила. Что до лжи, то она оказалась еще способнее Ионесяна.
Вы знали, чем занимается Ионесян?
— Как чем? В Москве он ездил к тетушкам, а в Иванове мы устраивались на работу в театр.
— Почему же вы из Иванова уезжали украдкой, садились на поезд с пригородной станции?
— Володя сказал, что его кто-то преследует.
— Кто мог его преследовать?
— Какие-то враги.
— А что вы думали о вещах, которые он приносил?
— Но я же говорю вам, что он приносил их от тетушек.
— Это в Москве. А пуховый платок, шарф в Иванове?
— Он их купил по пути домой.
— Но ведь вы знали, что у него почти нет денег?
— У Володи везде друзья. Он мне говорил, чтобы о деньгах я не думала. Я и не думала.
Конечно же, она понимала, каким промыслом занимается сожитель. Если не сразу, не в первые дни пребывания в Москве, то уж в Иванове ей это стало совершенно ясно. Однако Дмитриева спокойно прятала в чемоданы принесенные вещи, и они вместе деловито прикидывали, сколько можно за них выручить. Она считала, что с Ионесяном она может жить весело и беззаботно. Не содрогалась, сидя за столом рядом с убийцей, к ней прикасались его руки, едва отмытые от человеческой крови. Омерзительное чувство вызывала эта женщина.
Приговор о смертной казни Ионесяну, длительном тюремном заключении Дмитриевой и высылке из Москвы Коренковой был встречен общим одобрением. Но взволнованные звонки в судебные инстанции прекратились только тогда, когда газеты опубликовали сообщение, что приговор Ионесяну об исключительной мере наказания — расстреле приведен в исполнение.
Яшка Маркиз из Чикаго
Чикаго в программу нашей поездки по США не входил, в нем предполагалось лишь сделать короткую остановку. Поэтому в посольстве в Вашингтоне решено было не обременять хлопотами чикагскую мэрию, тем более что прилетим мы в город в воскресенье.
Мои спутники — журналист Виталий Прохоренко и инженер-строитель Андрей Ратников — в Америке находились не впервые, и каких-либо трудностей пребывания в незнакомом городе мы не предвидели.
— Посмотрим город, переночуем — и на аэродром. Вот и вся программа.
Мы расположились в одном из многочисленных залов аэропорта в широких ярко-оранжевых креслах и обсуждали, куда и как поехать, что в первую очередь посмотреть. Хоть и небольшой была группа, а интересы оказались разные. Один обязательно хотел увидеть знаменитые чикагские бойни, другой — аквариум Шеда, третий предлагал пешком пройти всю чикагскую набережную, тянувшуюся по берегу Мичигана, а потом, если хватит сил и времени, осмотреть другие достопримечательности города.
За оживленным разговором мы не сразу заметили, что около нас кружит пожилой толстый человек.
Виталий Прохоренко первым обратил на него внимание и в раздумье сказал:
— Удивительно знакомая физиономия. Где-то я ее видел, но где — вспомнить не могу.
— Может, случайное сходство, — предположил Ратников.
— Не думаю. Но если сходство, то поразительное.
А неизвестный все кружил, вился возле наших кресел. Прохоренко наконец не выдержал и громко сказал:
— Вы не находите, что место для моциона выбрано вами не очень подходящее?
Человек, видимо, только и ждал, чтобы к нему обратились. Он торопливо направился к нам.
На вид ему было лет шестьдесят. Держался он нервозно, как-то суетливо, белесо-голубоватые глаза глядели напряженно.
Торопливо поздоровавшись, он объяснил:
— Услышал родной говор, и вот… Извините, пожалуйста, Яков Черновец. Тоже… из России…
— И давно? — с интересом вглядываясь в лицо Черновца, спросил Прохоренко.
— Давно, очень давно. Мальцом еще, с родителями, — скороговоркой ответил Черновец и стал угощать всех сигаретами. Прохоренко предложил ему «Беломор», и Черновец, прикурив папиросу от своей сигареты, с удовольствием затянулся. Потом спросил, обращаясь сразу ко всем: — Ну, как там у вас?
Прохоренко усмехнулся и иронически ответил:
— У нас все в порядке. А как у вас?
— Тоже все о’кэй, все отлично.
— Ну вот и прекрасно. Обмен исчерпывающей информацией состоялся. Что дальше? Как видно, вы хотите задать нам кучу вопросов, но, извините, мы намерены посмотреть город…
— Очень хорошо. Я покажу вам все в самом лучшем виде. И в отличный ресторан отвезу, и в отель… Автосервис обеспечиваю.
Мы переглянулись. Суетливость старика, какой-то помятый, неопрятный вид не располагали к общению. Но обидеть его тоже не хотелось. Мы смотрели на Прохоренко. Ему, как самому бывалому, предстояло решить за всех, как быть.
Виталий пожал плечами, как бы говоря: а что мы, собственно, теряем? И решительно встал с кресла.
Черновец шел впереди. Его широкие, изрядно потрепанные брюки мелькали то среди модных женских «платформ», то среди здоровенных мужских кед и затасканных джинсов. С трудом перейдя широкую магистраль, по которой бесконечным стадом неслись автомобили, мы добрались наконец до стоянки, где такое же стадо машин отдыхало. Черновец остановил нас на краю площадки, а сам ринулся в глубь автомобильных джунглей. Вернулся только минут через сорок. Мы уже стали подумывать, что он сгинул совсем, когда хрипловатый автомобильный сигнал совсем рядом заставил нас вздрогнуть. Черновец улыбался своим частоколом белых искусственных зубов и призывно махал нам рукой. Лимузином его колымагу можно было назвать с большой натяжкой. Двадцатилетней давности «форд», старомодный и обшарпанный донельзя, даже по гладкой, отполированной магистрали гремел так, будто за ним тащился десяток прицепленных консервных банок.
— Ну и «антилопа» у вас, — скептически заметил Прохоренко. — Даже у Остапа Бендера и то было что-то более современное.
— Сообща содержим. Ну, а общее есть общее, не свое.
— Сообща? С кем же?
— С напарником, — неопределенно пояснил Черновец и нажал на акселератор. Нам показалось, что консервных банок на привязи прибавилось по меньшей мере вдвое.
Прохоренко, сидевший рядом с Черновцом, оглянулся на нас, как бы спрашивая санкции на решительный разговор, а затем обратился к старику:
— Вы все-таки скажите: кто вы и что вы? Надо познакомиться. Иначе нам как-то не с руки пользоваться вашей любезностью.
Черновец молчал. Затем вздохнул и тихо проговорил:
— Все о’кэй, товарищи. Я есть тот, кем и представился. Яков Семенович Черновец. Работаю здесь, в Чикаго, в муниципалитете.
— Мэром или одним из его советников?
Черновец покосился на Прохоренко и со вздохом ответил:
— Любят же в России пошутить. Ох, любят. Гарбичмен я. Гарбичмен.
— Гарбичмен? Это что за профессия? — Ратников спрашивал Прохоренко.
Тот после секундной паузы ответил:
— Мусорщик. Так ведь, господин Черновец?
— Ну и что? Каждый труд почетен. Ведь у вас так считается?
— Так-то оно так. Только не очень-то вы преуспели за океаном, не очень, — беспощадно заметил Прохоренко. — Ну, а родители? Они как?
— Не знаю, поди, и в живых-то уже нет.
Мы переглянулись, удивленные, а Черновец, чтобы уйти от разговора, начал подчеркнуто оживленно рассказывать о городе:
— Обратите внимание, господа-товарищи, мы уже на подступах к центральным районам Чикаго. Вот проскочим эту авеню и будем на проспекте, который тянется по берегу Мичигана. Это уже центральный квартал города.
Прохоренко спросил:
— А здание страховой компании цело?
— Не знаю, право. А что, оно чем-то знаменито? — спросил Черновец.
— Ну как же, один из первых небоскребов в Америке.
— Да? А я и не знал.
Настроение у нас между тем было сумрачным. Кто он, этот Черновец? Что за человек? И зачем мы связались с ним? Чикаго все-таки есть Чикаго. Здесь немало темных мест, закоулков, где случаются любые происшествия.
А Черновец все возил нас с одной улицы на другую, автомобиль ловко нырял в тоннели, выруливал на обзорные площадки набережной, пробирался то к одному, то к другому небоскребу. Остановившись около массивного серого здания, Черновец проговорил:
— Один из известнейших музеев. Говорят, интересно. Походите пока там, а я колымагу заправлю. Не возражаете?
Мы не возражали, и Черновец отправился на заправку.
Чикагский естественно-исторический музей. Законная гордость не только города, но и страны. Здесь собраны уникальнейшие коллекции фауны и флоры, редчайшие исторические реликвии. С увлечением переходя из зала в зал, мы совершенно забыли о своем гиде. А когда вышли и увидели его, снова возник вопрос: «Что же все-таки это за тип?»
Прохоренко, отвечая на наш немой взгляд, проговорил:
— А черт его знает! Поглядим — увидим. Ничего дурного, я думаю, он не замышляет. Да и не дадимся мы в случае чего.
— А по-моему, просто ностальгия у него. Услышал родной язык, вот и прилепился, — предположил Ратников.
— Может, и так. Может, — согласился Прохоренко. — Но кого-то мне он, этот Черновец, напоминает. А вот кого — понять не могу.
— Программа остается без изменения? — уточнил Черновец. — Чикагские бойни?
Мы подтвердили свою заявку, и лимузин, громыхая своими расхлябанными частями, ринулся на юго-западную окраину города.
Громадные скотопригонные дворы чикагских боен, куда ежедневно десятки специальных железнодорожных составов подвозили гурты скота из Техаса, Миссури и других штатов, оказались зрелищем впечатляющим. Уставшие, ошалевшие от мычания, рева, блеяния животных, от грохота и шума разнообразных машин и агрегатов, мы с облегчением вышли под чикагское небо. Оставался последний пункт дневной программы — посещение аквариума Шеда. Там, наглядевшись на акул, скатов, осьминогов и других обитателей океана (их в аквариуме собрано что-то около десяти тысяч экземпляров), мы поехали на Мичиган-авеню и скоро уже сидели в небольшом ресторане. Черновец старательно выбирал нам американские блюда.
— Стейк, и только стейк, — заявил он. — Хороший, полновесный стейк, что может быть лучше?
Возражающих не было, и здоровенные, хорошо поджаренные куски мяса подтвердили восторженные рекомендации нашего гида. Потом разговор завертелся вокруг впечатлений дня — дорог, автомобилей, архитектуры чикагских небоскребов, помещения боен, аквариума…
— Вот жаль, что по Мичигану не покатались. Там ходят отличные прогулочные катера. А какой вид на город открывается! — сокрушался Черновец.
— Ничего, наверстаем в другой раз. Вы бы, Яков Семенович, все-таки рассказали о себе. Вот приедем в Москву, будем делиться впечатлениями. А о человеке, который возится с нами целый день, ничего не знаем.
— А может, сначала расскажете вы? — Черновец поднял голову.
— Что ж, постановка вопроса законная. — И Прохоренко быстро обрисовал каждого из нашей немногочисленной делегации. Потом проговорил: — Очередь ваша, Яков Семенович.
Черновец невесело усмехнулся:
— Вот русская натура. И своя душа нараспашку, и чтобы чужая тоже. Да? Скажете, не так? — Потом добавил: — Здесь все иначе. Все по-другому. Да. Вот именно. По-другому.
Может быть, ужин так и закончился бы этим неспешным, малозначительным разговором, если бы не бутылка «Столичной», которую Прохоренко вытащил из своего объемистого портфеля, присоединив к ней еще и баклажку рижского бальзама.
— Неприкосновенный запас, берег для встречи с друзьями в Нью-Йорке. Ну да уж ладно, «раздавим» в честь встречи с соотечественником, — проговорил он, ставя бутылку на стол.
Черновец оживился, взял бутылку в руки, осторожно разглядывал ее, будто какую-то ценность.
— Что, давно не пробовал? — спросил Ратников.
— Давненько.
— Не по средствам?
— Нет, почему же? Просто предпочитал другие напитки.
— «Белую лошадь», «Джонни Уокер» или еще что-либо?
— Когда что придется.
После двух рюмок Черновец вдруг стал ершистым, задиристым, неумно разговорчивым, его потянуло на спор. И к месту и не к месту он повторял, как заклинание, одну и ту же фразу:
— Надо видеть главное. А главное, что я свободен, понимаете, свободен.
Мы поняли, что эта мысль для него почему-то очень важна, и Прохоренко подхватил:
— Вы свободны? В чем же? Объясните. — И сам все пристальнее и пристальнее приглядывался к собеседнику, а вопросы ставил все прямее, категоричнее.
— Как в чем? Да во всем. Могу делать что хочу, ехать куда хочу, заниматься чем мне нравится. Любое дело, любое занятие — пожалуйста. Вот захочу и куплю этот отель, этот ресторан, и никто мне этого не запретит.
— А вот тот небоскреб вы бы не могли купить? — Прохоренко показал на сияющую огнями сорокаэтажную махину.
— А что, могу и небоскреб. Свобода предпринимательства — это, знаете ли, вещь…
— А почему же до сих пор не купили? Может, не нравится? — Так как Черновец молчал, Прохоренко напористо продолжал: — Кто же вы, Яков Черновец? Может, замаскированный миллионер? Владелец фирмы «Свифт энд КO» или одного из металлургических заводов в Гэри?
Черновец тяжело вздохнул и через силу проговорил:
— Мог бы делами ворочать, мог бы. Только вот не повезло. А мог бы, мог… — И столько было сожаления, отчаяния в этих словах, что мы переглянулись. А Прохоренко саркастически усмехнулся:
— Ничего, старина, не грустите. Вы еще свое возьмете. При такой свободе предпринимательства можете не только этот небоскреб, а весь Мичиган в карман положить при случае.
— Вы все шутите, а я всерьез говорю: эта сторона американской жизни — великое дело. И что ни говорите, а отсутствие свободного бизнеса — слабое место Советов. Да, да. Это я утверждаю категорически. Коммерческому таланту дороги у вас нет.
— Ну почему же нет? Сфера приложения любого таланта, в том числе и коммерческого, у нас неограниченна. Дерзай. Если, конечно, не только для собственного кармана, а и для всех. Для общего блага.
— Вот видите! Для всех. А какое мне дело до всех? Пусть каждый печет свой пирог, как умеет. Лозунг-то бросили: каждому — по способностям, а на деле так не получается.
Прохоренко пожал плечами:
— Ну, вам надо элементарную политграмоту читать. Как-нибудь в другой раз я это сделаю.
— Нет-нет. Тут вы меня не разубедите. Потому как знаю я эту проблему досконально. Вот было у вас дело Крюкова. Здешние газеты очень много писали о нем. Зачем таких людей под корень? Ведь способные, талантливые бизнесмены. Очень это огорчительно.
Прохоренко уточнил:
— Не всех. Только основных заправил, заядлых уголовников Крюкова и Серого. Остальных не тронули.
— Ну что вы говорите такое? Я же читал.
— Не знаю, что вы читали, я же говорю вам истинные факты. Все участники крюковской «фирмы» живы и здоровы. Жив и здравствует, как мы видим, и гражданин Клячковский, или Яшка Маркиз, как вас называла вся крюковская шарага. А теперь вы, значит, Черновец? Интересная метаморфоза. Не находите, дорогой Маркиз?
Слова Прохоренко не только для Черновца, но и для нас прозвучали как выстрел. Черновец же сидел, онемевший, растерянный, словно рыба, вытащенная на берег, ловил ртом воздух. А Прохоренко, с прищуром наблюдая за ним, продолжал:
— Вот вы, оказывается, где окопались, Яков Семенович. Очень, очень интересно. Как же вы здесь оказались? Может, расскажете? Будет очень интересно послушать. — И, обращаясь к нам, Прохоренко пояснил: — Из всей многочисленной «артели» Крюкова, о которой печется и которую хорошо знает наш знакомый, следственные органы не смогли обнаружить двух или трех человек, в том числе Якова Семеновича Клячковского, или Яшку Маркиза, как звали его компаньоны. Искали по всем городам и весям, но тщетно, как в воду канул.
— И что, этот Клячковский, или, как ты его называешь, Маркиз, был крупной рыбой в том омуте? — спросили мы почти одновременно у Прохоренко.
— Один из основных кредиторов фирмы. Ссужал ее дензнаками, скупал камушки и дорогие металлы. Очень нужен был Яков Семенович, очень, но, как видите, оказался в краях очень отдаленных, за океаном. Кто бы мог подумать!
Черновец наконец обрел дар речи и глухо, с трудом сдерживая голос, заговорил:
— Да вы что? С ума сошли? Я Черновец Яков Семенович. И никакой не Клячковский. Понятно вам? Проживаю в Соединенных Штатах. Вы, знаете ли, того, говорите, да не заговаривайтесь. А то я быстро сообщу куда следует. Мы люди здесь, знаете ли, свободные. Это вам не Москва. Надо же, что придумали!
Прохоренко с усмешкой посмотрел на Черновца и подозвал официанта.
За столом воцарилось тягостное молчание. Молчал Черновец, молчали и мы, не зная, о чем говорить. Потом Ратников, положив руку на колено Прохоренко, проговорил:
— Ты, Витя, извинись перед господином. Ошибки во всяком деле могут быть. А тут дело такое… — И, обращаясь к Черновцу, сказал: — А вы не обращайте внимания. Выпили мы, ну и сказал товарищ лишнее. Мы ничего плохого против вас не имеем. В общем…
Прохоренко не дал ему договорить:
— Ошибки здесь никакой нет. А вы, Клячковский, и упорствуете зря, и испугались напрасно. Думаю, что вам неизвестно особое частное определение суда по вашему делу.
— Особое? Частное? О чем же? — Черновец весь подался вперед.
— Оно звучит примерно так: в случае явки граждан таких-то и таких-то (ваша персона в том списке) и сдачи ими государству ценностей, полученных в результате незаконных операций, суд учтет это при разбирательстве. Так что вам, Маркиз, большой угрозы нет, а потому есть над чем подумать.
Черновец, однако, вернулся к прежней игре:
— Ну, это меня не интересует. Вы скажите это тому, кого это касается.
— Да бросьте вы городить чепуху.
— А какие все-таки у вас основания именовать меня, как именуете, и причислить к крюковскому делу? Какой я дал повод для таких подозрений?
— Могу объяснить, Яков Семенович. Все очень просто. Еще на аэродроме, как только мы увиделись, я все время ломал голову: где я вас встречал? Однако припомнить не мог. Когда же вы заговорили о деле Крюкова, в памяти всплыл ваш фотопортрет из того объемистого дела.
— Никакого отношения я к этому объемистому делу не имею. Но о людях тех скорблю. Невинно пострадали. Такие дела по нашим американским законам неподсудны.
— Подсудны, Яков Семенович, подсудны. И по американским законам тоже. Незаконные валютные операции. Контрабандная скупка золота, бриллиантов… Скорбеть не надо. Я ведь вам уже объяснил.
— Свежо предание, а верится с трудом. Так ведь сказал какой-то писатель, — прошептал Черновец.
— Даже русских классиков забыли. Быстро же вы стряхнули пыль отечества.
Черновец побледнел, хрустнул неопрятными, огрубевшими пальцами.
— Вы… не говорите так. Я, может, и беглый и отщепенец, по вашим понятиям, но землю-то свою помню.
— Что-то незаметно, — непримиримо проронил Прохоренко и, обращаясь к нам, предложил: — Пойдемте спать. Надо встать пораньше и вовремя добраться в аэропорт.
— А мои услуги уж не нужны?! — не поднимая головы от скатерти, хрипловато спросил Черновец.
— Обойдемся без помощи «маркизов» и разных там свободных предпринимателей. Сенькью, господин Черновец.
Прохоренко встал из-за стола. Мы встали тоже и, наскоро попрощавшись со своим незадачливым гидом, ушли в номер. Там у нас развернулись бурные прения. Мы дружно обвиняли Прохоренко в горячности, необдуманности и даже грубости. Так оскорбить человека, заподозрить черт знает в чем! Пусть он перебежчик, когда-то оставил родину, но, чтобы приписать ему такое, надо все же иметь основания.
Прохоренко, однако, был непреклонен:
— Прежде всего он не кто иной, как Клячковский, я убежден в этом так же, как в том, что вижу вас. Помню, отлично помню фото с его физиономией. Да нет, я абсолютно уверен, что это Маркиз. Вот только не пойму, как он здесь оказался?
— Пригревают его, по-моему, не очень-то тепло, — заметил Ратников.
— Вот именно. И это тоже загадка. Сюда он подался наверняка не с пустым карманом. Почему же такой пассаж? Далеко не последний воротила в фирме Крюкова, ссужавший средствами ее в тысячных исчислениях, скупщик-перекупщик, и вдруг… уборщик чикагских улиц?
Загадок, в самом деле, было много, и, может быть, они так и остались бы загадками, если бы Черновец не появился вновь. Мы уже укладывались, когда он постучал в номер:
— Прошу извинить. Я не очень надоел? Хочется все-таки закончить наш разговор. Не возражаете?
Мы не возражали, но и не жаждали продолжать это знакомство, хотя истину все-таки хотелось узнать. Войдя в номер, Черновец молча расставил на столе банки с кока-колой и проговорил:
— Прошу угощаться. Холодная.
Молча мы открыли по банке, молча пососали сладковатую жидкость. Прохоренко спросил:
— Что-нибудь новое сообщить хотите?
Черновец помедлил, отпил два глотка из банки и ответил вопросом на вопрос:
— А можно у вас узнать, откуда вам так хорошо известна крюковская история?
— Могу удовлетворить ваше любопытство. Я писал отчеты о процессе. И естественно, досконально знаю все перипетии дела. Знаете, профессиональная память журналиста.
— Ясно, спасибо. А я думал, может, вы…
— С Петровки? Нет-нет. Успокойтесь. И потом, я же объяснил, что вам, в сущности, бояться уже нечего.
— Если бы так, если бы так!
Прохоренко встал с кресла, подошел к Черновцу:
— Я не следователь и не прокурор, к этим делам имею отношение лишь по роду своей журналистской профессии. Но разбираюсь в них неплохо. Вы приняли за чистую монету то, что сообщала о процессе Крюкова иностранная пресса. Но факт остается фактом: все ваши сподвижники, кроме Крюкова и Серого, уже на свободе. Это так же точно, как то, что мы сидим с вами в отеле на Мичиган-авеню. Так что бежали вы, Яков Семенович, в сущности, зря…
— Что, и Лысюк тоже на свободе? И Абрамович, Дьяконов? Но ведь они были фигурами…
— Мозговой центр фирмы. Это известно. Но справедливости ради скажем так: Маркиз тоже не из рядовых.
Наступила пауза. Затем Ратников еще раз констатировал уже очевидное:
— Выходит, Яков Семенович, что Маркиз — это все-таки вы?
Черновец вздохнул:
— Выходит, что так. Раз попал впросак, крутить ни к чему. Говорил себе не раз: не лезь, дурак, на аэродром да на вокзал. Нет, не удержался. И вот результат.
— Нас вам нечего опасаться. В СССР мы вас не возьмем, если бы вы даже того и захотели.
Как мы ни были утомлены перелетом, впечатлениями дня, всей этой кутерьмой, рассказ Маркиза о его «жизненном вираже», как он сам выразился, мы слушали с интересом.
— Когда я узнал, что арестован Серый, а потом и сам Крюков, я решил: Яков Семенович, баста, хватит, пора убирать ноги.
Не одного года жизни мне все это стоило. Как вспомню — и сейчас оторопь берет. Знай бы я раньше, никогда бы не решился на этот шаг. Через месяц с чем-то после многих и многих мытарств, как самый последний беспризорник, высадился я на берег Соединенных Штатов. Ну, думаю, все, Яков Семенович, кончились твои муки, начинай теперь новую жизнь. Хотя почти без языка ты, в лохмотьях и вид у тебя — хуже любого люмпена, но есть среди твоей хламиды кое-что стоящее. Как удалось сохранить эти ценности, говорить не буду: совестно. Но сохранил. Ни таможенная служба, ни портовая полиция, ни всякие иные полицейские чины не смогли вскрыть моих ухищрений. Уж какой там народ дошлый да опытный, а не смогли. И вот наконец у меня хотя и временный, но вид на жительство. И работешку кое-какую отыскал: ведь когда-то я техником-строителем был. Взяли меня в одну фирму, что строила пакгаузы. Сторожем при складах устроился. Все ладно, но в мыслях я постоянно у главной своей цели был: надо камешки, что припрятаны, в дело пускать. Привез-то я их всего три штуки, но они доброго десятка стоили. Уж я-то в них толк знаю. Исподволь, осторожно стал нащупывать пути-дорожки, как их в реальные денежные знаки превратить. Дело, сами понимаете, непростое, не пойдешь в любой магазин и не скажешь: купите у меня бриллианты. А мои камешки были еще почище иных бриллиантов — два сапфира да изумруд. Да какие! Редчайшие камни. Купил я их когда-то у одного богатого туриста с Востока за баснословные деньги. И каким бы специалистам и в Москве и в Одессе ни показывал — слышал и видел лишь восторг и удивление. Постепенно нащупались эти самые пути, чтобы, значит, камешки сбыть. Познакомился я с диспетчером площадки, где работал, неким Джоном. Рыжий, разбитной такой верзила, моряк в прошлом, в Мурманск в войну ходил. Даже несколько слов помнил по-нашему: «рус», «вотка», «корош». Долго приглядывался я к нему. Наконец решился. Объяснил, в чем моя нужда. Обещал он мне все устроить. И действительно, вскоре повез меня на одну из центральных улиц Чикаго в фирменный ювелирный магазин. Зашли мы, осмотрелись. Магазин вполне достойный, шикарный даже. Хозяин и помощник в белых халатах с нарукавниками. В витринах драгоценности мерцают. Познакомились, условились о новой встрече. Она состоялась через день. Показал я камешки. Хозяин головой качает: редкий, мол, товар, деньги большие стоит. Цену назвал настолько подходящую, что я и спорить не стал. Безбедно, думаю, проживу до конца дней своих. Потом он говорит извинительно: «Надо вызвать экспертов из фирмы и из банка, таков у нас порядок. Формальность, в сущности, но ничего не сделаешь, правила есть правила. А пока вот виски, вот содовая». Посидели мы так с полчаса. Приехали на огромном «бьюике» два солидных господина. Начали в лупы рассматривать камни. Долго вертели их так и этак. А потом один говорит:
«Подделка, отличная, совершенная, но подделка».
Второй ему поддакивает:
«Безусловно, подделка. Голландская работа».
Вы понимаете мое состояние? Будто обухом по голове ударили. Вскочил я, говорю им:
«Вы что, господа, белены объелись? Лучшие московские ювелиры проверяли эти камни. С Востока они, с Востока. Я вам гарантии даю, что они подлинно драгоценные. Какая тут подделка? Чепуху вы, извините, городите».
Эксперты, однако, ни в какую. Подделка — и все. Шуметь начинаю, доказывать. Не помогает. Суют мне в руки мои камешки и настойчиво подталкивают к двери. Джон сначала тоже на меня набросился, материть стал, дескать, зачем его впутал во всю эту историю. Потом пообещал: завтра, мол, в другую фирму подадимся, их в Чикаго много.
Пришел я в закуток в портовой общаге сам не свой. Сижу, не знаю, что и подумать. Не спал всю ночь. А утром при дневном свете стал рассматривать свое богатство. И тут уж, знаете, совсем мои ноги подкосились. И как я это раньше не заметил. Камни-то не мои. Свои-то я знал досконально. И изумруд, и сапфиры сочности цвета и чистоты необыкновенной, будто в морские глубины или в небеса смотришь. А эти яркие, чистые, как вода, чистые, да не живые, сделаны искусно, но с настоящими изумрудами или сапфирами и рядом не лежали. Ринулся я к Джону — по соседству жили — отсутствует. Помчался на эту самую Третью авеню — никакого ювелирного магазина там и в помине нет. Дом-то нашел, в точности он, но бакалейная лавка там всего-навсего, и хозяин-другой. Опять к Джону мчусь. Нету. В офис пакгаузов подался. И что же оказывается? Уволился Джон! Да! Вы понимаете? Сегодня уволился. Ну, думаю, хана тебе, Черновец, влип ты, как муха в кисель. Понял окончательно, что провели меня, что называется, по всем правилам шулерского искусства. Бросился в полицию. А там только того и ждали. Вопрос за вопросом. Кто ты, Черновец? Откуда камни? Где взял? Показал я им то, что мне жулики всучили. Вопросов еще больше. Искали они в это время какую-то шайку, торговавшую фальшивыми драгоценностями, и подумали, что зацепили одного из ее участников. Поехали на Третью авеню. «Вы говорите, что здесь заходили в ювелирный магазин? Но такого здесь никогда не было. Ты, парень, того, ври да не завирайся, а то тебя мы от этого недуга живо вылечим». Задержали меня, два месяца все пытались выяснить, кто мои соучастники и где они. Наконец выпустили. Вышел из тюряги без денег и без камешков. Даже фальшивые, что мне жулики всучили, и те отобрали. Работу потерял, жилье тоже. Что делать? Стал мотаться по Америке. С запада на восток. С востока на запад. Все хотел встретить своего бывшего сослуживца Джона. Все познал — и голод, и холод, и каталажки. И это в мои-то годы. Одним словом, не приведи господи. Ну, а потом опять сюда вернулся, в Чикаго. Кое-как устроился компаньоном к одному старику. Он всю жизнь в этом квартале… Ночью улицы убираю, а днем на аэродром или вокзал езжу… Издали на вас, соотечественников, посмотрю да говор родной послушаю, и как-то легче становится.
Тусклое чикагское солнце пробилось наконец сквозь свинец неба и робко заглянуло к нам в номер. Пора было ехать в аэропорт. Не сговариваясь, все поднялись, наскоро собрали нехитрые пожитки и молча вышли на улицу. В машине тоже молчали. Наконец Ратников произнес:
— Черт его знает, как порой невероятно складываются судьбы людские…
Прохоренко, однако, возразил:
— Вы что-то не то говорите, коллега. Судьба, по-твоему, это что ж, от бога, от всевышнего? Чепуха это. Судьбу свою делает сам человек.
— Все это, конечно, верно. Только бывают и исключения. Что, например, можно посоветовать Якову Семеновичу в его ситуации? Я лично такой совет дать не берусь.
Прохоренко пристально, в упор посмотрел на Черновца и не спеша ответил:
— А я берусь и убежден, что прав. Надо гражданину Черновцу — Клячковскому пойти в советское консульство, обрисовать все, как оно было, и слезно попроситься домой. Повинную голову меч, как известно, не сечет. Ведь государство наше гуманное, оно простит, если с ним по-честному…
Маркиз покосился на Прохоренко, хотел сказать что-то, но промолчал.
После знакомства с Маркизом в Чикаго прошло несколько лет. Уже стали тускнеть впечатления, все реже при встречах мы восклицали: а помнишь, а помнишь… Но вот совсем недавно позвонил Прохоренко и буквально потребовал, чтобы вечером непременно были у него.
— А почему, собственно? Что случилось?
— Вспомним поездку в США.
— Ну, когда это было.
— Ничего, приезжайте, освежим кое-что в памяти.
Встретил нас сам хозяин — в белом фартуке, перепачканный мукой, пахнущий луком и какими-то специями.
— Проходите… располагайтесь как дома. А я еще минут десять провожусь с пельменями, потом присоединюсь.
Все было отлично — и закуски, и пельмени, и все прочее. Но хозяин что-то темнил, то и дело поглядывая на дверь. И когда в передней раздался звонок, он опрометью бросился туда. Вошел он через минуту или две сияющий, довольный, ведя за руку… Черновца.
— Вот представляю вам нашего чикагского гида. Когда-то Яшка Маркиз, один из кредиторов фирмы Крюкова и К0, затем жертва чикагских мазуриков, а отныне вновь полноправный гражданин нашей страны Яков Семенович Клячковский.
Якова Семеновича было трудно узнать. Опрятно одетый, чисто выбритый… Только впалые щеки, почти совсем выцветшие глаза и совсем уже редкий венчик волос напоминали того, чикагского Черновца. Мы, конечно, набросились на него и на Прохоренко с расспросами.
Прохоренко поднял руку. В обычной своей немногословной, сдержанной манере проговорил:
— Излагаю тезисно. Яков Семенович внял нашим советам, раскаялся, попросился домой. Незадачливому гастролеру пошли навстречу. Ну, мы тоже помогли чем могли. Предваряя вопросы, сообщаю, что камешки, спрятанные в тайнике, сданы государству, о чем я и уведомляю официально.
Когда уже съели и выпили все, что было на столе, Клячковский задал вопрос, который мучил не его одного:
— Все мне ясно, ну буквально все. Но как вы, товарищ Прохоренко, догадались, что есть у меня эти самые камешки в тайнике? Ведь знал-то о них только я сам и ни одна душа больше!
— Интуиция, Яков Семенович, интуиция. Знаю я вашего брата. Без запасных норок на черный день вы но можете. Нет, не можете. Такая уж психология разных там дельцов, валютчиков и прочей нечисти.
Черновец даже поперхнулся от таких нелестных слов. А Прохоренко рассмеялся:
— Вы-то мои слова на свой счет не принимайте. Вы же к этой категории принадлежали в прошлом.
— Да, да, конечно, — торопливо согласился Маркиз.
— А тебе, Виталий, не приходила в голову мысль переменить профессию? — спросил Ратников.
Прохоренко усмехнулся:
— Нет, не приходила. Мне своя нравится. Сколько дорог, сколько встреч. Самых разных. А порой и вмешательство в судьбы людские. Ну сами посудите: вернуть вот такого прощелыгу на стезю добродетели — разве это не стоящее дело?
— А надолго ли вернули-то вы его? — скептически спросил Ратников.
Прохоренко с усмешкой посмотрел на Клячковского:
— В случае чего, поступлю, как Тарас Бульба с Андрием.
Клячковский встал из-за стола, одернул пиджак и с нотками сдерживаемой торжественности произнес:
— Яшка Маркиз, то есть, я хотел сказать, Яков Семенович Клячковский, никогда не бросал слов на ветер. Это его всегда отличало от ему подобных. Вы, товарищ Прохоренко, можете быть уверены: ни в помыслах, ни в делах я не отвечу злом на добро. Маркиза больше нет. И не будет. Баста. — И уже тише, без патетики, просто и взволнованно закончил: — Хочется остаток дней прожить по-человечески, ходить по улицам, не втягивая голову в плечи, не озираясь по сторонам, не вздрагивать от каждого звонка в дверь и не отводить глаза от людских взглядов.
Сычиха
Женщина кричала громко, пронзительно, и ее истошный голос заглушал все остальные звуки большого московского, засаженного молодыми липами двора. Люди с тревогой вглядывались в окна, пытаясь определить, на каком этаже, в какой квартире несчастье.
— Помогите, убивают…
Трое мужчин, отдыхавших на скамейках около волейбольной площадки, бросились в угловой подъезд дома. Крики неслись оттуда, кажется, с четвертого этажа. Когда они поднялись, то увидели, что двери квартиры № 47 открыты, полураздетая женщина стоит на пороге и громко взывает о помощи. Полный мужчина лет сорока с короткой, боксерской стрижкой, в белой нейлоновой сорочке и узких нарядных подтяжках монотонно уговаривал женщину:
— Прасковья Сергеевна, ну успокойтесь же, успокойтесь. Он не тронет вас, этот изверг, мы не дадим свершиться злодеянию.
Подоспевший участковый инспектор милиции Чугунов, взяв двух свидетелей, вошел в квартиру.
— Так в чем тут дело, граждане? Что произошло?
Женщина пинком распахнула двустворчатую дверь в крайнюю комнату и голосом, полным ненависти, проговорила:
— Вот он, убийца. Смотрите на него, каков!
В комнате за столом, обхватив руками голову, сидел мужчина. Всклокоченные волосы, дрожащие руки, съехавший куда-то в сторону измятый галстук. Мужчина плакал, и его торопливые попытки скрыть это ни к чему не приводили.
Наскоро разобравшись в событиях, Чугунов суховато проговорил:
— Жена ваша, гражданка Сычихина, заявляет, что вы угрожали ей убийством. Так ли это?
— Не просто угрожал, а пытался ударить вот этим предметом с целью лишения жизни. Я невольный свидетель этого факта, — вступил в разговор мужчина в подтяжках.
Он положил на стол портативный алюминиевый штатив от фотоаппарата.
— Да, да, так оно и было. Арминак Васильевич говорит истинную правду. Если бы не он, лежала бы я тут бездыханная…
— Подождите, гражданка, давайте спокойно разберемся. — Чугунов раскрыл планшет, достал общую тетрадь, шариковую ручку. — Вот теперь начнем по порядку, Сначала установим главную суть. Вы, гражданин Свирин, не отрицаете, что ударили жену свою, гражданку Сычихину? Признаете это обстоятельство?
— Признаю. И что хотел еще раз ударить — тоже признаю.
— Значит, не отрицаете, что пытались гражданку Сычихину лишить жизни?
— Этого не замышлял.
— Хотел, хотел лишить жизни! Это истинная правда! Он давно грозился. Все соседи подтвердят.
Две женщины — соседки по лестничной площадке — действительно подтвердили, что в семье Свириных давно идут нелады.
Прасковья Сычихина несколько раз жаловалась на угрозы мужа «изничтожить» ее. Два или три раза и собственными ушами слышали крики гражданина Свирина: «Убью, такая-то…»
Сосед по квартире Арминак Васильевич Груша подтвердил эти свидетельства в деталях, с указанием, когда, в какие часы было. А чтобы быть абсолютно точным, он сходил к себе в комнату и все проверил по своему дневнику.
Чугунов спросил:
— Ну, что вы скажете теперь, гражданин Свирин?
Свирин устало посмотрел на инспектора:
— Все правильно. Кроме умысла к убийству. Этого не было.
— Грозить — грозили, ударять — ударяли. А говорите, умысла не было. Не вяжется, гражданин Свирин.
— Может, и не вяжется, но в мыслях я этой цели не держал. Отвечать же за свои действия готов. — Свирин повернулся к жене: — Ну, Сычиха, прощай. Желаю здравствовать.
Прасковья Сычихина, судорожно прикладывая к плечу намоченную белую тряпицу, причитала:
— Пьянчуга, бандит, ирод проклятый, всю мою жизнь загубил. Теперь-то тебя научат уму-разуму…
Три года вполне достаточный срок, чтобы подробно вспомнить все, что было, и подвести итог прожитому. Длинными зимними вечерами, после рабочего дня, когда соседи по парам затихали в глубоком сне, Свирин вспоминал свою жизнь, искал ответа на постоянно живущий в нем вопрос: почему все это случилось?
С Прасковьей Сычихиной он познакомился, когда учился в институте и жил под Москвой в Перове, снимая вместе с двумя однокурсниками комнату на Кузьминковской улице.
Как-то к хозяйке, у которой они квартировали, зашла соседка. Красота этой молодой женщины так поразила Свирина, что он долго не мог опомниться от этой встречи. Пристал к хозяйке с расспросами.
— Что, приглянулась Пашка-то? Смотри, бедовая она. Одного такого уже выставила. Вся в мать. Та тоже отчаянная была. Сычихой весь город звал. И дочь вся в нее. И тоже Сычихой кличут.
Прасковья Сычихина прочно вошла в сердце выпускника инженерно-строительного института Свирина. Через год после той встречи они уже были вместе. Трудно сказать, что привлекло Сычихину в этом худом, нескладном и застенчивом человеке.
Его способность дни и ночи сидеть за какими-то проектами и чертежами? Всеобщее мнение, что этот «очкарик» далеко и высоко пойдет? А может, его восторженное отношение к ней? Ведь он буквально светился весь, когда видел ее.
Свирин ворочался на нарах, тяжело вздыхал. В своих воспоминаниях он подошел к тому времени, когда радужный горизонт их жизни начал затягиваться первыми мутными тучами. С чего это началось? Вроде бы с мелочей.
Как-то, придя с работы, Свирин сообщил жене, что их тресту отвели массив земли в районе Рузы для коллективного садоводства. Если есть желание возиться с землей, можно тоже подать заявление… Когда появится пацан или пацаны, будет неплохо иметь небольшую халупу за городом…
Прасковья думала недолго и объявила мужу:
— Насчет пацанов — дело отдаленного будущего. Но заявление на участок подай. Обязательно.
Так у Свириных появился садовый участок и домик на нем: маленький, аккуратный, об одну комнату. Но потом кто-то из соседей нарастил такой же домик мансардой, а сбоку пристроил утепленную веранду. Получилась неплохая дача. Прасковья насела на мужа:
— А ты что, не можешь? Ты что, хуже других?
— Не могу, — убеждал ее. Алексей. — Нельзя.
— И слушать не хочу. Давай мне этот «скворечник» обстраивай!
Свирин хотя и перестал спорить, но с достройкой «скворечника» не спешил.
Это был один из тех камней преткновения, о который не раз спотыкались супруги. А жизнь подбрасывала под ноги и другие, не менее увесистые камешки.
Алексея все больше начинало беспокоить то, что Прасковья часто переходит с одной работы на другую. Окончив техникум связи, она совсем немного поработала по специальности и перешла в соседний трест на плановую работу. Потом в профтехучилище воспитателем. Оттуда подалась в один из институтов. Но и здесь задерживаться, кажется, не собиралась.
Как-то, приехав домой, Свирин нашел жену взъерошенной, колючей.
— Что с тобой? Плохо себя чувствуешь?
— Да, плохо. Эти кретины мне все настроение испортили. Квартальный план, видишь ли, подтягивают, на сверхурочные нас, рабов божьих, оставляют. Нужны они мне со своим планом! Ну, начальство вызвало. Внушали. Воспитывали. А я им говорю: законы о труде надо знать…
— Так и не осталась?
— Конечно, нет.
— И совесть не мучает?
— Нисколько.
— Да, уникальная ты у нас личность.
— Ну, не знаю уж, уникальная ли, но в обиду себя не дам.
Свирин старался убедить жену в том, что она не права, но в ответ услышал издевательское:
— Скажи, какой сознательный! Только вот что, дорогой, я из пеленок давно выросла…
Алексей чувствовал, что трещина, возникшая между ним и женой, становится все шире. Поняв это, но все еще любя жену, стал обращаться с ней подчеркнуто мягко, сглаживая острые углы, старался быть как можно ласковее. Прасковья же по-своему поняла все это. Ей вдруг понадобилось позарез справить себе нейлоновую шубку. Поднатужился Алексей, сверхурочных работ набрал на целых полгода, но осилил эти затраты. Еще долги в кассу взаимопомощи не все были уплачены, когда Прасковье подвернулись по случаю какие-то серьги с бирюзой, потом еще что-то… Брать деньги было уже негде, и Алексей решил серьезно объясниться в женой.
Домой в тот день он отправился вместе со старшим прорабом Логуновым — кряжистым, широкоплечим дядькой, которого все на стройке любили за добродушие, невозмутимость и редкое прилежание к работе и… рыбалке. О ней, рыбалке, он мог говорить без конца, историй знал множество и рассказывать их умел. Всю дорогу от стройки он пичкал Свирина байками о повадках карасей, щук, линей и прочей речной живности. Алексей, занятый своими мыслями, невпопад ахал, охал, рассеянно переспрашивал.
— Ты представить себе не можешь, какой бывает на Щучьих озерах сумасшедший клев… Вот даже вчера… Да что говорить, зайдем к нам, убедишься воочию.
Жена Логунова, такая же дородная, как и муж, улыбчивая женщина, сразу стала хлопотать об угощении. Рыбка, правда, оказалась мелкой, но довольно вкусной. Хозяйка искусно умела жарить ее с мелко нарезанной картошкой. На фоне мелких картофельных долек даже эти рыбки размером с кильку казались вполне солидными.
Выпили Свирин и Логунов немного, по две или три небольшие рюмки, но в голове у Алексея шумело, а мир казался шире и проще.
Когда Свирин явился домой, то увидел Прасковью сидящей на диване рядом с каким-то незнакомцем. У Алексея вдруг бешено заколотилось сердце.
Незнакомец сразу же прошмыгнул в переднюю и стал суетливо одеваться. Руки его не попадали в рукава пальто.
Свирин с усмешкой посмотрел на него и брезгливо сказал:
— Не бойтесь, бить не буду.
— А что такое? Почему бить? — вдруг визгливо заговорил мужчина, на всякий случай держась за ручку двери. — У нас был сугубо деловой разговор. Я меняюсь комнатами с вашей соседкой. Вот мы и обсуждали.
— Обсудили? Очень хорошо. А теперь проваливай. — И Свирин, открыв дверь, сделал гостю широкий приглашающий жест на лестничную площадку.
Прасковья стояла в коридоре и в оцепенении ждала, что же будет. Она знала, что, выпив, муж становится на редкость придирчивым и не владеет собой.
А у Свирина перед глазами стояли Логунов и его добродушная жена, он вспоминал непринужденную, приветливую атмосферу их дома, мысленно сравнивал это с тем, как живут они с Прасковьей, в душе его поднялась обида на жену. Да еще этот тип… И, отвечая своим взвинченным мыслям, Свирин глухо прокричал:
— Убью, проклятая!..
Но он не дотронулся до жены. Направляясь в комнату, повторил уже тише:
— Убью в случае чего, так и знай…
Арминак Васильевич Груша не бросал слов на ветер. Вскоре он действительно переехал в квартиру Свириных. Правда, старался не встречаться с Алексеем.
Свирин не на шутку загрустил.
Управляющий трестом не раз отмечал серьезные недостатки на участке инженера Свирина:
— Людей в руках не держите, за работами следите плохо. Вообще вас не узнать. Стали каким-то инертным, вялым. Даже свои интересные задумки по армированному бетону забросили. Одним словом, если так пойдет и дальше, придется переводить вас на рядовую работу.
Свирин пообещал «встряхнуться». Однажды сослуживец, видя его угнетенное состояние, пригласил к себе. Выпили они в тот вечер изрядно. Но хмель что-то не брал Свирина, нервное напряжение не проходило.
Идя домой, он все твердил одно и то же: «Надо что-то делать. А что? Да очень просто. Надо кончать нам с Сычихой «холодную войну» и жить по-человечески… Конечно, она баба вздорная, злая, но черт возьми, все равно дорога она мне. Ведь дорога. Себе-то я врать не стану».
С этими мыслями Свирин и пришел домой. Когда открывал дверь, ему показалось, что сосед метнулся в свою комнату из комнаты жены. Свирин упрекнул себя: «Переложил ты, Свирин, сегодня, явно переложил».
Прасковья встретила мужа словами, полными злобы и ненависти:
— Куда прешься, пьяная рожа? Ты не нужен здесь, не нужен!
Свирин стоял в дверях, ошалевший от этого стремительного наскока, и только повторял одно:
— Подожди, Сычиха, давай разберемся.
— Нечего мне с тобой разбираться и не о чем говорить. Пошел отсюда, бродяга!
Вот эта последняя фраза и решила все. Она подняла в душе Свирина такую злость, так всколыхнула в его душе самое горькое, что он, не помня себя, схватил первое, что попало под руку, и ударил ее. Кричал он одно и то же: «Убью, убью!..» Он ударил бы Прасковью снова, но Груша как раз оказался рядом. Рука Свирина была остановлена на взмахе… Увидев людей, Свирин ушел в комнату и сидел там за столом, понимая, что теперь-то все у него пошло прахом. Слезы, помимо его воли, текли из глаз.
Потом были следствие и суд. Свирин нехотя, односложно отвечал на вопросы. Он признавал себя виновным в избиении жены, в угрозах по ее адресу, но упорно отрицал намерение к убийству. Объяснить причину семейных неурядиц отказался.
Размышляя обо всем происшедшем, Свирин пришел к выводу, что виноват сам, и решил, что главное для него сейчас — скорее отбыть срок и вернуться домой. «А там все наладим», — думал он.
Но Прасковья внесла поправки в его планы.
Через три месяца Свирин получил от жены письмо. Она писала, что разводится с ним. Это первое. Так как право на площадь в связи с заключением он теряет, то квартиру она перевела на себя. Это второе. Личные вещи с попутной оказией отправлены к матери в деревню. Это третье.
«Всеми делами распорядилась. Вот как! И даже здоровья не пожелала. Действительно — Сычиха…» — проговорил про себя Свирин.
Это был беспощадный удар. Свирин жил теперь механически, без мыслей, не замечая ни времени, ничего из того, что окружало его. Так продолжалось долго — с год или более. Потом боль в душе стала утихать, постепенно приходила какая-то спокойная ясность. Планы и мысли его оказались односторонними, были лишь его, Свирина, планами. Прасковья же, оказывается, думала обо всем по-иному. Значит, ничего у нее не было к нему в сердце. Значит, это была ошибка.
Как-то Свирин попросился на прием к начальнику. Вопросу, с которым он пришел, начальник удивился и обрадовался. Заключенный просил выписать ему несколько технических книг по строительному делу, заявил о желании перейти на бетонно-растворную площадку и просил разрешения оставаться на работе после смены для того, чтобы иметь возможность «проверить некоторые свои прежние разработки».
Такое разрешение было дано, и теперь Свирин день работал в бригаде, а потом дотемна возился с какими-то ящиками, кубиками, растворами. Через полгода его перевели на свободный режим, и тогда уж он совсем день и ночь стал пропадать на бетонно-растворном узле.
Однажды его вызвали в комендатуру и сообщили, что получено решение о его досрочном освобождении. Можно собирать вещи.
— Спасибо. Но мне надо еще полгода, ну, может, месяца три, — растерянно проговорил Свирин. — И я закончу свою работу. По-моему, у меня кое-что получается.
— Нет, товарищ Свирин, на это я не имею права. Вы теперь свободный гражданин.
Когда Свирин приехал в Москву, в тресте были озадачены. Люди на площадках были очень нужны. Но как быть с ним? Жить негде, прописки нет, судимость не снята. Однако управляющий, который когда-то беспощадно распекал Свирина, поехал в райисполком, в райком партии, ездил куда-то еще и наконец сообщил Свирину:
— Приступайте к работе. Но смотрите — коллектив отвечает за вас.
Свирина послали мастером растворного узла, дали маленькую комнату в общежитии треста. О большем он и не мечтал. На следующий же день рано утром был уже на работе.
…Каждую ночь до рассвета светился огонек в угловой комнате трестовского общежития. Свирин закончил опыты по армированию бетона и теперь «добивал» диссертацию. О своей бывшей супруге не вспоминал.
Однако она о нем вспомнила.
Когда после защиты диссертации в окружении работников кафедры, оппонентов, сослуживцев Свирин выходил из зала, Прасковья подошла к нему и, ослепительно улыбаясь, проговорила:
— Поздравляю тебя, Алексей. Я очень-очень рада.
Она говорила еще что-то, держала его за руку, а Свирин, с трудом освободившись, постарался поскорее включиться в разговор мужчин, чтобы заглушить, избавиться от досадного, раздражающего чувства, которое оставила в нем эта встреча.
…На заседание кафедры инженерно-строительного института Прасковью Сычихину привела жизненная дорожка со всеми ее петлями и заворотами.
Мысль о том, что Алексей Свирин, пожалуй, неподходящая ей партия, возникла у Прасковьи довольно давно, еще задолго до тех событий, которые привели Алексея на скамью подсудимых. Да, она явно разочаровалась в нем. Был он робок, осторожен, без какой-либо житейской хватки. Его товарищи по институту явно ошиблись, предсказывая, что Свирин пойдет в гору. Он все прозябал и прозябал в своем маленьком строймонтажном управлении, которое строило какие-то там магазины или химчистки.
Может быть, эти мысли долго еще оставались бы лишь смутными, не оформившимися в конкретные действия и поступки, если бы не встреча с Арминаком Васильевичем Грушей. Познакомила их ее подруга Клавдия Гладикова, представив как мага и чародея по части импортного ширпотреба. Прасковью покорили изысканные манеры Груши, огромные, с сияющими камнями запонки в белых обшлагах нейлоновой в полоску сорочки. Арминак Васильевич оказался удивительно приятным собеседником, а его вьющаяся седоватая шевелюра привлекала внимание многих особ женского пола, что дефилировали по узкому проходу между столиками в кафе, где сидели новые знакомые.
Все, что требовалось Сычихиной, было обещано.
Клавдия Гладикова проворковала:
— Раз Арминак обещает, считай, что через несколько дней ты будешь как куколка.
— Ой, так скоро не надо. Надо же деньги собрать.
— Пустяки, — успокоил ее Груша. — Такие вещи долго не лежат, а деньги дело наживное.
— А что это Арминак Васильевич такой грустный? — заинтересованно спросила Сычихина подругу, когда они, расставшись с ним, шли к метро.
— Потерял супругу. Потому и переехал из Кишинева в Москву, обменявшись с кем-то комнатами. У него мать здесь еще живет. Но жена есть жена.
— Да, не повезло бедняге. Но ничего, я думаю, он у нас в столице быстро утешится.
У Сычихиной вскоре появились и модные французские костюмы, и итальянское замшевое пальто, и еще одна нейлоновая шубка.
То одна, то другая поездка за покупками по загородным адресам, немногословные переговоры о цене, размерах, фасонах выявили общность интересов, сделали Прасковью и Грушу своими людьми. Арминак Васильевич, ко всему прочему, не скупился на подарки.
Через два или три месяца состоялось переселение Арминака Васильевича на Самокатную. Соседка Свириных, молчаливая, хворая старушка, заупрямилась было, но Груша сумел ее быстренько убедить.
Теперь Арминак Васильевич и Сычихина жили рядом. Но рядом был и Алексей. Положение было явно двусмысленное. Не раз в разговоре с Арминаком Прасковья высказывала мысль о разводе с Алексеем. Груша, однако, думал иначе:
— Не надо спешить. Все решится само собой.
— Это как же?
— Судя по тому, что я однажды слышал во время вашей баталии, убить он тебя, конечно, не убьет, но в края не столь отдаленные угодит.
Предсказание это оказалось пророческим. Меньше чем через год все случилось именно так, как Груша и предсказывал.
Теперь жизнь шла так, как того и хотелось Сычихиной. Ей не надо было считать каждый рубль. Арминак был натурой широкой. Модные вещи у нее появлялись теперь не тогда, когда они уже были на каждой третьей москвичке. В гости с Арминаком они ходили, как правило, к известным, а порой даже знаменитым людям. На выходные дни выезжали в Клязьминский пансионат. Где-то на горизонте маячила обещанная поездка по морям и океанам… Вообще Арминак Груша, как в этом убедилась Сычихина, был не чета ее бывшему супругу. На садовом участке сверкали свежими красками и стеклом мансарда и веранда.
На Самокатной, во дворе их дома, прямо против окон, вырос гараж из серого силикатного кирпича на десять машин. Организовал этот небольшой «кооперативный альянсик» опять-таки Груша, учитывая, что у него открылась довольно ясная перспектива на «Волгу».
Но Арминак Груша явно не спешил с оформлением их отношений:
— Успеется. Я обдумаю эту ситуацию.
И это серьезно беспокоило Сычихину.
Мать Груши, когда приезжала к сыну, смотрела на Прасковью как на какую-нибудь приживалку и хозяйничала в квартире так, будто сама тут обитала всю жизнь.
В ответ на жалобы Сычихиной Груша снисходительно пожимал плечами и усмехался:
— Не обращай внимания. Отжившее поколение.
Всерьез я ее не принимаю. Посмотри-ка лучше, как у нас получается этот угол с камином.
Невесть откуда привезенный Грушей камин действительно был необычным сооружением и довольно удачно вписывался в угол передней. Она выглядела теперь уютно и домовито. А бар? Современный, модерновый бар в комнате Арминака был предметом зависти всех гостей.
Властная Сычиха незаметно для себя потеряла при Груше главенство в доме и слепо делала то, что тихо, не повышая голоса, велел ее кумир. Вот и эта ее поездка на Рижское взморье была предрешена им заранее. И Прасковье осталось только благодарить своего чуткого и внимательного друга и покровителя.
Она безмятежно наслаждалась отдыхом и ждала приезда Груши, когда пришло письмо от Клавдии Гладиковой. Клавдия писала о каких-то подозрительных в ее понимании явлениях, которые творятся в квартире на Самокатной. Она видела, как две женщины разгружали какие-то вещи, вокруг бегал Арминак и два замурзанных пацана. Подруга уже знала, конечно, в чем дело, она просто готовила Сычихину к грядущим событиям. Но та и без подробного описания поняла все и, подхватив свои курортные пожитки, ринулась в Москву.
На пороге квартиры ее встретила высокая, полногрудая женщина в широком цветастом халате, с чалмой из полотенца на голове:
— А, соседка, здравствуйте, здравствуйте.
Из комнаты Арминака выскочили двое мальчишек, вопрошающе смотрели на гостью. Вышел и сам Груша, дожевывая что-то. Сычиху приветствовал, словно изредка встречавшуюся соседку с лестничной площадки:
— Прасковья Сергеевна? Вернулись? Так быстро? Ай-ай. Зачем же пренебрегать милостями природы?
Улучив удобный момент, когда она застала на кухне Арминака одного, голосом, прерывающимся от злобы и негодования, Прасковья потребовала объяснений.
— А чего я, собственно, должен объяснять? Разве что-то неясно?
— Значит, значит, эта хивря — твоя жена? И ты скрывал, что женатый?
— А ты меня об этом и не спрашивала. И потом, мы в одинаковом положении: ты — замужняя, я — женатый.
— Но ведь ты говорил, что… похоронил ее.
— Да-да. В мыслях. В мыслях похоронил. В связи с житейскими конфликтами, но, как видите, все возродилось…
— Ты жулик, проходимец… А я-то, дура, поверила…
— Зря поверила. На мужчин полагаться нельзя, — раздался мощный басовитый голос супруги Груши. Она стояла в дверях кухни, мощная, непреодолимая. — Шума поднимать не советуем. Потому как и мы сами, — она прочистила горло и буквально рявкнула, — и сами шуметь умеем. И за себя постоим. Я полностью в курсе дела. Чужого нам не надо, но и своего не упустим…
Сычихина поспешно ретировалась в свою комнату. А наутро бросилась в домоуправление, к юристу, в милицию, к прокурору. Вечером Груша ей внушал:
— Ну что ты по инстанциям бегаешь? У меня же и площадь, и прописка по обменному ордеру. Из Москвы четверо уехали, четверо и приехали. Так что все вполне законно. А вот ты? Это еще вопрос. Комната у тебя двадцать метров! А полагается? Вот муж вернется и в суд подаст. Делить придется комнату-то.
— Но ты же сам говорил, что он право на нее потерял.
— Потерял, это верно. А если, допустим, амнистию ему дадут? Или общественность просить будет? Могут пойти навстречу. Не, тебе единственно верный путь переехать в комнату моей мамаши.
Скоро Сычиха убедилась, что жить ей здесь все равно нельзя. Дети оказались на редкость шумными и необузданными. От их игр и драк в квартире стояла столбом пыль, от визга и крика звенели барабанные перепонки. А из комнаты супругов неслось то сахарное воркование, то рев двух зверей, оказавшихся в одной берлоге.
Через месяц в квартиру Свириных уже въезжала мамаша Груши. Вслед за ней сюда перекочевали десятки ящиков, чемоданов, какие-то пузатые шкафчики, этажерки и прочие атрибуты быта. Поглядев на все это, Сычиха злорадно усмехнулась:
— Удивительно тонко все это будет сочетаться с модерновым баром и камином. — Это ее немного утешило.
И тут она подвела итог: свою чудесную комнату потеряла, садовый участок, пожалуй, тоже, хотя юрист и советует попытаться его отсудить. И как она тогда согласилась переоформить его на имя Груши? Но если даже участок отсудят ей, то стоимость мансарды и веранды надо будет компенсировать. А из каких источников? Денег осталось всего ничего… Надо было опять идти работать. Куда? Мысли у Сычихи были одна мрачней другой, И видимо, именно под их тяжестью она заболела и слегла в постель. Соседи вызвали врачей. Те долго осматривали больную, о чем-то советовались вполголоса между собой, затем один из них сказал:
— Страшного ничего нет. Нужен покой, щадящий режим. У вас коронарная недостаточность, аритмия. Пройдет, если побережете себя и поможете организму.
Сычиха стала хлопотать о пенсии. В районе, просмотрев ее бумаги, сказали: непрерывный трудовой стаж очень мал, на инвалидность переводить пока причины нет. «Работайте, там видно будет…»
Как-то, рассеянно просматривая «Вечернюю Москву», Сычихина вдруг вскочила со стула. Ей на глаза попалось объявление о защите диссертации инженером Свириным А. М. Где находился ее супруг и что с ним стало за эти годы, она не знала, но почему-то была уверена, что это он.
Она позвонила в институт. Да, подтвердили там, диссертацию будет защищать Алексей Михайлович Свирин.
«Смотрите-ка, — думала она, — выплыл. И даже кандидатом будет. А ведь он любил меня, очень любил. Нет, надо обязательно с ним увидеться…»
Накануне заседания ученого совета Сычихина сходила в парикмахерскую, завилась и подкрасилась, надела самый нарядный костюм, белые, на широком каблуке туфли. Придирчиво оглядела себя и нашла, что выглядит элегантно.
Но все это оказалось лишним. Свирин даже внимания не обратил на ее вид и явно тяготился ее присутствием, когда она поймала его по выходе из зала. Ее красоту и обаяние унесло время, а душу Сычихиной Свирин знал очень хорошо.
Его холодность, однако, не обескуражила Сычихину. На второй или третий день она появилась у Свирина на работе.
Увидев ее сквозь окно своей конторы, Алексей удивился, и какая-то неосознанная тревога, предчувствие неприятностей сжали сердце. Он вполне обоснованно предположил, что эти встречи и посещения, конечно, не случайны. Надо было, не откладывая, выяснить, чего же Сычиха домогается. И когда она показалась в дверях конторы, Алексей пригласил ее в комнату и, указав на табурет около стола, спросил:
— Ты чего ходишь за мной, Прасковья? Есть какие-нибудь вопросы?
Сычихина распахнула в удивлении черные ресницы своих все еще сине-бездонных глаз и, кокетливо улыбаясь, ответила вопросом на вопрос:
— А ты не рад этой встрече?
— Я хочу знать, чего ты хочешь.
— Фу, какой официальный тон! Алексей, неужели ты не можешь иначе? Ведь мы все-таки не чужие.
— Чужие, совершенно чужие, — поспешил уточнить Свирин и добавил: — Если есть что сказать — говори. Если нет — до свидания. И кончим на этом.
— Ну, Алексей, не надо так со мной. Неужели у тебя ничто не шевельнулось в душе, когда ты меня увидел? А я вот ужасно терзаюсь, нещадно кляну себя за все, что произошло. Ну, виновата, виновата. Ошиблась. Так ведь, наверное, и ты не святой. Забудем все и простим. Ведь мы любили друг друга. Переезжай ко мне. А потом и квартиру выбьем.
Перед взором Свирина, как на стремительно прокрученной ленте, пронеслись картины из той, прежней их жизни. Скандалы, суд, ее письмо… И ему захотелось, чтобы она сейчас же, немедленно исчезла и не попадалась ему на глаза никогда! С трудом сдерживая гнев, Алексей выдавил из себя:
— Очень прошу вас: уходите. Нам не о чем разговаривать. Не о чем. Поймите это.
Сычихина встала. В злом прищуре глаз мелькнули зеленые огоньки, и уже от порога она бросила:
— А все-таки подумай, Алексей. Как известно, даже худой мир лучше доброй ссоры.
Что она хотела этим сказать, выяснилось на следующий же день. Придя с работы, Свирин увидел на тумбочке письмо. Сычихина без обиняков излагала свою программу: он должен вернуться к ней. Они теперь с учетом опыта и ошибок заживут по-настоящему. Если же Свирин отвергнет этот ее крик души и сердца, то пусть пеняет на себя…
Свирин долго вертел в руках серый, исписанный небрежным почерком листок и брезгливо бросил его на тумбочку. Ночь прошла без сна. Утром, не заходя на стройплощадку, он поехал к управляющему трестом, показал ему цидульку Сычихиной. Тот признался, что в таких делах он не силен, и повел его к секретарю партийной организации. Тот прочел письмо, потом попросил Свирина рассказать «самую суть» и резюмировал так: про заключение — знаем. За что — тоже знаем. Диссертация? Ну, тут уж дело совсем ясное. Мнение ученого совета единое: разработки Свирина — ценные. Да это и на практике видно… Так что угроз Сычихиной опасаться нечего.
Сычихина больше к Свирину не приходила. Однако прокуратура города получила пространное заявление «от группы жильцов» дома, где когда-то проживал Свирин. «Жильцы» писали о его незаконной прописке после отбытия наказания за тяжкое преступление. Началась проверка. И не успело закончиться это дело, Свирина вызвали в Министерство высшего образования. Оказалось, что там тоже «сигнал». Только что вернувшийся из заключения, незаконно прописанный в Москве некто Свирин защитил диссертацию. Куда смотрят руководящие организации?
Принимавший его работник аттестационной комиссии беседовал недоверчиво и холодно:
— Как же это, батенька? Нехорошо.
Это «нехорошо» так и повисло над Свириным. Диссертация перекочевала в шкаф «неутвержденных».
Но и на этом, однако, Сычихина успокаиваться явно не собиралась. Свирину принесли… повестку в суд «по поводу иска бывшей супруги на ее содержание в связи с ее неспособностью к труду». И суд неожиданно решил: высчитать энную сумму из заработной платы гражданина Свирина в пользу его бывшей супруги Сычихиной.
Как Алексей ни доказывал, что это нелогично и незаконно, — не помогло. У судьи была своя логика.
— Вы были в супружестве?
— Были. Но ведь она сама расторгла брак.
— Но тем не менее вы можете и обязаны помочь ей. Все-таки бывшая жена. Потом, надо иметь и сознательность, гражданин Свирин.
Свирин подает кассацию. Городской суд отменяет приговор народного суда и передает дело на новое рассмотрение. Суд собирается в новом составе и оставляет просьбу Сычихиной без удовлетворения. Тогда подает кассацию она. Дело супругов Свириных разбирается уже в суде соседнего района, чтобы исключить какую-либо необъективность. И этот суд не находит оснований к удовлетворению сыхичинского иска. Она, разумеется, недовольна этим и вновь идет в городской суд. Дело рассматривается, и принимается единственно разумное решение: в иске гражданке Сычихиной отказать… Но Сычиха не сдается. Ее заявления идут во всевозможные адреса. Дело рассматривает высшая судебная инстанция.
Сычихина понимала, что это решение будет окончательным. Вот почему она волновалась, ожидая выхода судей. Ведь под угрозой был тщательно продуманный ею план возвращения Свирина. Если он не осуществится, что же ей делать? Тянуть эти хлопотные обязанности диспетчера в ЖЭКе? А жить еще хочется легко, бездумно.
«Ну нет, не может быть, чтобы наши советские законы так отнеслись к беззащитной женщине!» — в озлоблении думает Сычихина.
Она увидела, как в зал вошел Свирин и сел на свое место. Он уже привык и к судебным заседаниям, и к перерывам между ними, привык терпеливо ожидать приговора. Выводила его из себя только Сычиха. При виде ее у него вдруг появлялась какая-то дурнота, она подступала к горлу, в нервном тике начинала дергаться то левая, то правая бровь.
Вот и сейчас, как только Свирин увидел Сычихину, его забила мелкая дрожь. Он, однако, взял себя в руки и спросил:
— Кончится когда-нибудь это или нет?
— Давай решим миром, тогда все кончится.
Высшая судебная инстанция подтвердила ранее вынесенные решения и признала «иск гражданки Сычихиной к гражданину Свирину необоснованным и удовлетворению не подлежащим». После оглашения приговора председательствующий обратился к Сычихиной с небольшой речью:
— Поймите наконец, гражданка Сычихина, что вы требуете невозможного, незаконного. Ваши претензии к гражданину Свирину ничем не обоснованы.
— Но позвольте, товарищ председатель, — вскинулась Сычихина, — а как же я? Как мне жить?
— Своим трудом. Только своим.
— И вы думаете, я соглашусь с вашим решением? Да ни в жизнь. Я дальше пойду. В правительство. В Верховный Совет…
Все, кто был в суде, возмущенно, с осуждением смотрели на эту женщину, которая то плакала, то злобно грозила всем, а после своих выкриков кончиками платка вытирала глаза, боясь смазать обильную краску с ресниц.
Все понимали, что да, такая действительно не остановится, будет писать дальше и дальше, будет вновь трепать нервы Алексею Свирину, имевшему когда-то несчастье полюбить ее. Но все знали и другое — результат ее домогательств будет тот же. Ибо наши законы одинаково оберегают права любого из граждан.
Ошибка может быть прощена и забыта, но подлость и низость не забываются и не прощаются ни обществом, ни людьми, пусть когда-то и близкими.
Быль
Внезапный уход из жизни инженера Василия Орехова был столь невероятен, что известие о его самоубийстве вызвало полное недоумение у сослуживцев, повергло в смятение друзей, неизбывным горем, словно каменной плитой, придавило отца и мать.
Записка, оставленная Ореховым, была предельно лаконична: «Не могу больше… Сердце рвется на части. Простите меня, мама, отец и ты, Лена…» И постскриптум: «В смерти моей прошу никого не винить…»
Смерть любого человека, как бы она ни произошла — событие в нашей стране чрезвычайное, и советские законы требуют тщательнейшей проверки обстоятельств и причин, приведших к такому исходу.
Следователь городской прокуратуры советник юстиции Сергей Решетников уже несколько дней занимался трагедией, случившейся в семье Ореховых, но ясности все не было, причины, толкнувшие Василия на самоубийство, пока были неизвестны.
В конструкторском бюро, где работал Орехов, его характеризовали как человека спокойного, уравновешенного. Дело свое знал и любил, был хорошим специалистом. О его личной жизни сослуживцам мало что было известно. Вспоминали лишь, как он удивил их своей женитьбой. Все ходил в холостяках, терпеливо, с виноватой улыбкой сносил шутки по этому поводу, а тут поехал на курорт и привез жену. Пошутили по этому поводу, упрекая Орехова за то, что лишил сослуживцев возможности погулять на его свадьбе, но… кончался квартал, дел было много, и скоро его промашку забыли. Через некоторое время сотрудники, работавшие с Ореховым в секторе автоматики и общавшиеся с ним поближе, стали замечать, какую-то его удрученность, подавленное настроение, но причин не знали. Сам он ничего не рассказывал, а расспрашивать… Мало ли бывает поводов для подавленного настроения, И неизвестно, станет ли человеку легче, если посторонние будут докучать ему своими расспросами.
Решетников понимал, что беседовать с близкими погибшего, когда так нестерпимо остра боль понесенной утраты, — значит еще раз разбередить свежую рану. И все же он был вынужден идти на эти встречи, ибо вопросы, поставленные Василием Ореховым своим уходом из жизни, требовали ответа.
Отец, Михаил Сергеевич Орехов — массивный, неторопливый человек с ежиком седых, коротко подстриженных волос и хмурым взглядом — ответил после недлительного раздумья:
— Как жили? Да как многие живут. У старых и молодых все по-разному. Но скандалов не затевали.
Его словам вторила и вдова Василия — Елена Орехова:
— Особой теплоты не было, но и не враждовали. Ведь жили-то мы отдельно от родителей, так что поводов для конфликтов не было.
И старшие Ореховы и Елена на контакты со следователем шли неохотно, говорили скупо. Просили об одном — оставить их в покое. «Васю нам вы все равно не вернете, а эти допросы и расспросы только ворошат наше горе». Объяснить причины смерти сына и мужа не могли.
Решетникову было известно, что трагедия произошла вскоре после традиционного семейного торжества Ореховых — дня рождения главы семьи Михаила Сергеевича. В ответ на вопросы, как прошло это событие, Михаил Сергеевич ответил все так же скупо и сумрачно:
— Ну как? Скромно, по-домашнему. Пирогов жена напекла, друзья давние пришли. Когда человеку шестьдесят пять — не до балов, знаете ли…
— А как Василий? Как вел себя, как держался? Ничего странного вы в нем тогда не заметили?
— Нет, ничего.
Елена на этот вопрос ответила еще более скупо, неохотно:
— Сами знаете, как проходят такие торжества в семейном кругу.
Решетников был, в сущности, в тупике, что нередко бывает в следственной практике. Он чувствовал, что причина трагедии Орехова кроется где-то в его личных, семейных делах. Но это была лишь интуиция, фактов же, сколько-нибудь конкретных доказательств этих предположений не было ни одного.
Решетников стал расширять круг поисков, устанавливать друзей, более или менее близких знакомых Орехова. По институту, по дому, где жил до женитьбы, по его увлечениям.
В Союзе охотников дали справку: да, Орехов член союза, недавно брал путевку в Клинцы на Московское море. На двоих — фамилия напарника Касьянов, работник седьмого автокомбината.
Владимир Касьянов, энергичный, патлатый парень, с ходу, лишь переступив порог кабинета Решетникова, зачастил:
— Я, видимо, вызван в связи с делом Орехова? Правильно я понимаю?
— Правильно, правильно.
— А что случилось? Почему он учудил эту глупость?
— Вот это я и стараюсь выяснить. Потому и вас пригласил.
— Ну, я-то мало чем помогу.
— Вы с Ореховым хорошо были знакомы?
— Да как вам сказать. Охотники. Встречаемся редко — в августе на уточек да зимой на кабанчика сходишь. И все. Но люди подбираются обычно стоящие. Ведь понимаете, охота — это дело тонкое…
Касьянов, видимо, любил охоту и подготовился всласть поговорить на эту тему, но Решетников остановил его:
— Вы расскажите о вашей последней охоте с Ореховым.
Касьянов задумался и, посерьезнев, заговорил:
— А ведь, пожалуй, действительно есть что рассказать. И возможно даже, это вам будет небезынтересно. Был он какой-то странный. Знаете, когда мужчины полгода не видятся, у всех радость от встречи. Новостями делятся, угощают друг друга кто чем может, охотничьими покупками хвастаются. А Василий сидел молча, ни с кем ни слова. Мы не очень докучали ему, может, думаем, забота какая гложет. А когда выехали на охоту, он меня совсем удивил. Шалаши нам достались по соседству. И представьте, утка на него так и прет, ну прямо-таки чуть на голову не садится, а он молчок, ни одного выстрела. Я думаю: уснул, может? Крикнул ему. Нет, не спит. Пострелял потом малость, но так, видно, без азарта. На обратном пути спрашиваю его: что, мол, с тобой, будто сам не свой. Болен, что ли? Утки-то прямо же на тебя пикировали. Вздохнул он и отвечает: «Дома у меня, Касьяныч, плохо. Так плохо, что хоть в петлю лезь». Пока мы до базы-то плыли, порассказал он мне свою эпопею. Подробно рассказал. Посочувствовал я ему, но и отматюгал основательно за то, что такой рохля, что себя в половую тряпку превратил. На базе отошел он немного, малость повеселел. Вторую зорьку ничего, стрелял справно. По пути в Москву опять у нас тот разговор затеялся. Опять поругал я его. Советовал вскрылиться, не давать себе на ноги-то наступать. Когда прощались у метро, я спросил:
— Ну, когда в следующий раз соберемся?
Он ответил как-то вяло, неопределенно. Его мысли, видимо, опять были поглощены домашними делами. И когда я узнал о случившемся, сразу подумал: укатали сивку крутые горки.
— Один только вопрос к вам, Касьянов. Вы точно запомнили рассказ Орехова? Он говорил, что на дне рождения Михаила Сергеевича не было Елены?
— Говорил и не раз. Это его почему-то особенно удручало.
Решетников не задавал больше вопросов Касьянову. Его рассказ и так был достаточно подробен и очень многое прояснил.
То, что Елена не была на торжестве у стариков Ореховых, было совершенно новое обстоятельство. Не столь уж оно важное, казалось бы, но почему-то именно его так тщательно обходили и старшие Ореховы, и их невестка. Решетников нещадно ругал себя за то, что не обратил внимания на эту деталь раньше, не разобрался, что за ней кроется. Если невестка не была в доме родителей мужа даже по такому случаю, то как это вяжется с утверждением, что родственные взаимоотношения были обычными, нормальными, как у всех?
Елена Орехова стояла на своем, хотя Решетников видел, что говорит она неправду. Стариков он решил по этому поводу не трогать, чтобы не ставить в неловкое положение.
Свет на эту загадку пролила Ирина Щагина — подруга Елены Ореховой, что жила неподалеку.
Ирина оказалась довольно бойкой, словоохотливой девицей, имела склонность к решительным, безапелляционным суждениям, знала все новости не только своего микрорайона, но и близлежащих к нему. На случай у Ореховых имела свой и тоже довольно уверенный взгляд.
— Комплексы, неврастения, эмоциональные перегрузки. Издержки века, знаете ли.
Решетников спорить не стал, но попросил вспомнить в деталях день и вечер десятого августа.
— Десятого? Это что же у нас было? Суббота? Да, суббота. Ну, днем я работала. Выходные у нас скользящие. А вечером? Вечером в эстрадном театре, на концерте. Музыка — моя страсть.
— Вы знаете, нас интересует истина. А вы… вы фантазируете.
— Я говорю правду.
— Нет, правду вы не говорите. Вы ездили с Еленой Ореховой в Люберцы?
— Значит, вы об этом уже знаете? Тогда, конечно, темнить глупо. Извините, ложь вынужденная. Я дала слово. Ездили мы в Люберцы, ездили. Портниха у нас там, некая Валька, отличная мастерица, но страшная обманщица. Всю душу вымотает, пока что-нибудь сошьет. Но шьет отлично. Так вот, съездили мы к ней, я на примерку, а Ленка за готовым костюмом. Вечером вернулись. Я удивилась тогда, что Елена не пошла к старикам. Журила ее. Такие обостренные отношения не по мне. Я вот тоже живу отдельно от предков. Но мы общаемся. Не часто, чтобы не надоедать друг другу, но общаемся. У них же — у Ореховых — все наоборот. Я говорила ей: заскочи на полчаса, чего тебе стоит? Она и слышать не хотела. Ничего, говорит, перебьются. А потом и совсем меня оглушила. Знаешь, говорит, я вообще ухожу от Василия. Сначала я не поверила, за шутку приняла. Однако вижу, она всерьез. В Сочи, говорит, улетаю.
Вижу, с ума сходит моя Ленка. Взялась я за нее по-серьезному, но все без толку. На своем стоит. Она такая, решит что — не переломишь. Я, говорит, его проучу, пусть поймет, он ведь знал мои условия…
— Может, у нее был кто-то другой? Согласитесь, такое поведение для замужней женщины по меньшей мере странно.
— Мужиков-то увивалось около Ленки немало. Женщина она заметная. Но чтобы кто-то еще у нее был — не думаю. Не знаю этого. Капризная она, своевольная. Любит, чтобы всегда и все под ее дудку плясали. А насчет мужчин — нет, без разбору не бросится. Да и любила она Василия-то. И мучила, и любила. Такие случаи не редки. Людская душа — потемки.
По уходе Щагиной Решетников долго сидел задумавшись. Действительно, чужая душа — потемки, а женская — ночь непроглядная. Что было нужно Елене Ореховой? Чего она, добивалась? И в какой связи находятся эти ее экстравагантные поступки с роковым решением мужа? И какова роль родителей Орехова в этой трагической истории?
Понадобилась не одна встреча и с Ореховыми, и со многими другими людьми, прежде чем картина жизни и гибели Василия Орехова стала предельно ясной и легла в скупые строчки официального следственного заключения по делу.
Василий Орехов рос единственным сыном в семье, родители до безумия были рады позднему ребенку и от самого рождения до последних его дней дрожали над ним, в нем и только в нем видели смысл своей жизни, оберегали от всего, ублажали всем. И только благодаря тому, что в школе, где учился Василий, оказались хорошие учителя и сверстники, он не вырос пустым баловнем — учился сносно, школу и затем технический вуз закончил. Правда, оранжерейная жизнь под неослабным оком родителей сказалась на характере парня. Вырос он в сущности «мимозой», без личных практических навыков, совершенно неподготовленным даже к малым житейским бурям.
Пуще всего родители оберегали его от соблазнов любви. Они тщательно сортировали школьных и институтских приятельниц Василия, исподволь, но настойчиво, изо дня в день подмечали те или иные их недостатки и внушали, внушали сыну одну мысль: не женись рано, все это пока не то, совсем не то. Ты еще встретишь на своем пути куда более интересных, умных, красивых девушек. Все придет в свое время.
В сущности Ореховы ничего не имели против этих девушек, что забегали накоротке к Василию, с которыми он ходил в кино или на лыжные прогулки. Просто в их представлении он все еще был мальчиком, и одна мысль, что он будет привязан к кому-нибудь другому, а то, не дай бог, вообще уйдет из дома, бросала их и в жар, и в холод, приводила в отчаяние.
Василия пока эти страхи лишь забавляли. До сих пор ему нетрудно было выбирать между легкой юношеской увлеченностью и упреждающими родительскими советами.
Но вот и школа и институт уже позади. И трудовая деятельность началась, и возраст уже перевалил за четверть века, а у родителей Вася все ходит еще в юношах, они все еще берегут его от соблазнов жизни.
И знай бы Михаил Сергеевич, предугадай он события заранее, не доставал бы сыну путевку в санаторий на Кавказское побережье Черного моря.
…Василий увидел ее в кабинете врача на ознакомительном приеме. Карие озорные глаза, смуглое, загорелое лицо, накрахмаленный халатик, игриво повязанная косынка на каштановом тюрбане волос.
Она вышла вслед за ним в коридор и простецки спросила:
— Ты чего на меня так зыркал глазами?
— А что? Нельзя?
— Можно. Но не советую.
— Почему?
— Я трудная.
— Да? Это очень хорошо. Мне давно недоставало трудностей.
Так они познакомились. Василий теперь неотлучно дежурил где-нибудь поблизости от врачебных кабинетов, когда Лена была на дежурстве, кружился вокруг ее дома, когда она была свободной от смены: неотлучно сопровождал ее и к морю, и на танцы, и на любую прогулку. Час, проведенный без Лены, казался Василию вечностью, а мир выглядел в самых серых и невыносимо скучных тонах. Ему нравилось в ней все — лицо, глаза, фигура, громкий заливистый смех, каждое слово казалось верхом мудрости, каждая шутка или шалость были полны какого-то особого смысла.
Жизнь Лены Зажигиной сложилась далеко не так, как у Василия. Она выросла и все свои двадцать пять лет прожила на юге, около санатория, где работала врачом ее мать. У матери не сложилась семейная жизнь, муж ушел через год их совместной жизни. Вторая и третья попытки создать семью кончились тем же, и Зажигина-старшая подалась с юга куда-то в другие места искать свое счастье, оставив дочь на попечение своей старухи матери. Лену, однако, вырастила не столько бабушка, сколько сердобольные подруги матери — сотрудницы санатория. Ей не пришлось расти впроголодь, вое ей старались помочь, чем могли, но сознание того, что ее бросили, что она как бы обсевок в ноле, осталось в сердце постоянной саднящей болью. Замкнутость характера, диковатая резкость во взаимоотношениях с людьми, повышенная склонность к самозащите, обереганию своего собственного внутреннего мирка стали свойствами ее натуры. А взгляды на жизнь, на жизненные стежки-дорожки в немалой степени формировались той атмосферой праздничности, что неизбежно сопутствует любому месту, куда приезжают люди на отдых.
Встреть Лена не только любовь Василия, а и глубокую родительскую теплоту его отца и матери, возможно, оттаяло, смягчилось бы ее сердце и нашли бы Ореховы не только сноху, а еще одно любящее их существо.
Однако сложилось все иначе.
Через две недели после отъезда сына в санаторий Ореховы получили от него пространное, восторженное письмо. Оно было о ней и только о ней. Задыхаясь от обуревавших его чувств, Василий рисовал образ любимой — как она ходит, как говорит, смеется, одевается. В конце письма он сообщил, что вернется в Москву вместе с ней, Леной. Из пяти страниц убористого текста Ореховы поняли только эти строчки. Их сын безрассудно, опрометчиво, по-мальчишески увлекся какой-то там никому не известной особой.
Ответное письмо родителей было сухим и гневным. Они писали, что потрясены легкомыслием сына, его несерьезностью и безответственностью. Да разве хоть один нормальный человек принимает всерьез санаторные увлечения? Настойчиво требовали, чтобы Василий выбросил из головы свои глупые, нелепые мысли и не строил каких-то там серьезных планов со своей санаторной Джульеттой. Требовали, чтобы все с ней было прекращено и притом незамедлительно. В конце письма родители недвусмысленно предупреждали, что если он ослушается, то пусть не рассчитывает на их снисходительность. В дом эту санаторную потаскушку они не пустят.
Василий знал, что испуг, удивление родителей неизбежны. Но что он получит такую отповедь — не ожидал. Он читал и перечитывал письмо несколько раз в надежде найти хоть какую-то обнадеживающую мысль, какое-то понимание его сердечного и такого искреннего порыва. Нет, ничего этого не было. Прочтя письмо, он опустился на кровать и долго сидел опустошенный и обескураженный.
«Что это с ними? — думал он. — Отчего столько гнева, ругани? И даже угроз. Не мальчик же я в конце концов, не дитя малое».
Ему пришла в голову мысль, что не поняли его старики, не разобрались, как это серьезно у него. «Я же не могу, не могу без Лены». Василий ринулся в центральный вестибюль санатория к телефону.
Через несколько минут после его ухода в комнату зашла Лена. Они собирались в городской парк, и, как было условлено, она зашла за ним. Письмо лежало открытым на столе, и Лена ревниво подумала: наверное, от какой-нибудь москвички. Пробежала первые строчки: «Дорогой сынок…» Поняла, что это именно то письмо от родителей, которого с нетерпением ждал Василий. Она поразмыслила немного, но, не предвидя тех страшных мыслей, что были заложены в крупных размашистых строчках Орехова-старшего, начала читать. И прочла до последнего слова, не отрываясь. Скоро вернулся Василий. По ее суженным глазам, по бледному лицу он понял, что письмо прочитано.
— В крепкой узде тебя держат предки. Лихие старики. Скорые. Вот и меня уже в потаскухи произвели. Спасибо.
Василий не отошел еще от нервного, напряженного разговора с отцом, и потому до него не сразу дошел смысл сказанного Леной.
— Не обращай внимания, — махнул он рукой. — Старики есть старики.
— Ну нет, я смотрю на это иначе. Я эти их слова запомню. На всю жизнь запомню.
— Ну зачем же возводить все в степень. Чепуха все это.
— Если такое… ты считаешь чепухой, то мы очень, очень разные люди. — И Лена, не говоря больше ни слова, стремительно встала и, резко хлопнув дверью, вышла из комнаты.
Василий всерьез, в полную силу неистраченного чувства увлекся Леной, и поэтому все, что было, кроме этого чувства, в том числе и явная ссора с родителями, казалось чем-то мало существенным, второстепенным. Он бросился вслед за Леной.
Нашел ее в сквере. Лена сидела на скамейке колючая, непримиримая. Василий сел рядом, взял было девушку за руку. Она отчужденно отодвинулась.
— Ну что ты, Ленок, так на все реагируешь? В конце концов при чем тут старики? Важно, что я тебя люблю и ты меня любишь. Остальное неважно. — Он говорил это, искренне убежденный, что все так и будет.
Это был важный, решающий разговор, закончился он объятиями, поцелуями, клятвами быть всегда вместе. Сознание того, что Лена любит его, окрашивало мир Василия в радужные тона, глушило тревогу, помогало не так остро и болезненно ощущать ссору с домашними. И даже условие, что поставила Лена в итоге этого разговора на скамейке, — никогда и ни при каких условиях она не будет общаться с его стариками, — не вызвало у него сколько-нибудь осознанного протеста. Он попросту не придал этим словам серьезного значения. Правда, — его несколько удивила злая непримиримость Лены, ее расчетливая деловитость при обсуждении того, как они будут жить дальше, но он постарался не задумываться и над этим. Мысль спасительная, успокаивающая, что все так или иначе наладится и утрясется, бодрила его, не давала впасть в уныние, глушила тревогу и беспокойство, что жили в глубине души.
По своей житейской неопытности Василий не смог хорошо распознать Лену. Плохо знал и своих чадолюбивых родителей. Его спасительное убеждение, что «все наладится и утрясется», как оказалось, было построено лишь на его горячем желании такого исхода, но отнюдь не на реальной оценке того, что произошло.
Отсутствие собственного жизненного опыта, жизнь по готовым рецептам, на шелковом поводке у кого бы ни было, всегда мстит за себя.
…Всю дорогу до Москвы Василий убеждал Лену, что они должны непременно поехать прямо к нему домой. «Ну пошуршат малость старики, этим все и кончится». Лена, однако, ничего не хотела слышать. В Москве у нее жила подруга, и она настояла, чтобы Василий отвез ее к ней.
— С твоими предками встречаться не буду. Не знаю их и знать не хочу. Я ведь предупреждала.
Василию ничего не оставалось, как отвезти Лену к подруге.
Разговор с родителями был не менее тяжелым и удручающим. Начался он сразу же, как только Василий появился в доме.
— Мы тебя не встречали, как ты сам пожелал этого. Но ведь поезд пришел уже четыре часа назад. Что так долго добирался?
— Пока довез Лену до подруги, пока устроил ее.
— Значит, ты все-таки привез ее?
— Мы решили пожениться.
Отец отложил газету, позвал из кухни хлопотавшую над обедом мать.
— Послушай, что говорит твой недоносок. Свою потаскуху он, оказывается, в Москву привез. И даже жениться надумал.
Василий в умоляющем жесте поднял руки, хотел остановить эти тяжелые, унизительные слова, но не успел.
Мать, как стояла у косяка двери, так тут же и опустилась на пол. Сын бросился к ней, усадил на диван. И начались истерические слезы матери, гневные, оскорбительные выкрики отца. Длилось все это до самого вечера.
Василий пытался успокоить разошедшихся родителей, умолял выслушать его. Но гнев обоих был столь велик, что слова пропадали впустую. Наконец мать, устав от слез и криков, проговорила:
— Ты хоть показал бы ее, эту свою…
Отец, однако, тут же отверг эту мысль безапелляционно и категорически:
— Еще чего… Додумалась. Тоже мне, ума палата. Ни видеть, ни слышать ее не хочу.
Василий нервно, в тон ответил ему:
— Не беспокойтесь, отец. Она здесь не появится. Она тоже не хочет вас видеть.
— Даже так? Это почему же?
— Прочла ваше письмо. Ну а в выражениях там вы не стеснялись.
— Ну вот, Ольга Васильевна. Слушай своего сыночка. Хорошую жар-птицу подыскал он. Спасибо, сын. Обрадовал на старости лет. Спасибо. Ну так вот мой окончательный сказ: ноги ее тут не будет. А коль она тебе дороже нас, то можешь отправляться к ней хоть сейчас же. Но дорогу сюда забудь.
Василий огромным усилием воли сдерживал себя, вновь и вновь старался как-то урезонить разбушевавшихся стариков. Говорил о том, что Лена отличная, порядочная девушка, что он любит ее, безмерно любит, что их решение о женитьбе твердое, что в конце концов ему ведь жить с Леной, а не им. Но ни один его довод, ни одна мысль, ни одно слово не доходили до сознания взвинченных, ослепленных своей обидой людей.
В полном отчаянии Василий, собрав кое-какие свои вещи, ушел в тот вечер из дома. Лена по его виду поняла, что у него произошло дома, и с усмешкой проговорила:
— Не терзайся и не мучайся. Все это к лучшему. А если ты совсем без них, без своих поводырей, не можешь, то я тебя не задерживаю. И претензий не имею.
Василий с болью посмотрел на Лену:
— Что вы кидаетесь мной, как футбольным мячом? Ну зачем и ты так, Лена?
— Я хочу, чтобы все у нас было ясно с самого начала.
…У родителей Василий появился только через два месяца. Мать сразу засуетилась на кухне, чтобы угостить сына, отец же, не ответив на его приветствие, продолжал сидеть у телевизора. Потом, пересилив себя, спросил:
— Ну как жизнь молодая?
— Ничего, живем.
— Видимо, хорошо живется, коль за два месяца не умудрился родителей навестить.
Василий молчал. Да и что он мог сказать? Если бы знали они, как жил он эти два месяца, каких мук они ему стоили. Он был искренне и глубоко привязан к ним — к своим старикам, любил их. Любил этот дом, эту свою комнату, где вырос, где все еще на своих местах лежали свидетели и спутники его детства, его юности и эти вот игрушки — целый набор автомобилей, этот фотоуголок, железная пружинная кровать, где он столько ночей провел за любимыми книжками. Не знали старики, как мучился он все это время, как с раскрытыми глазами лежал он целые ночи напролет, как ходил длинными вечерами вокруг этого дома, не решаясь войти, желая этого и боясь криков, шума, ругани. Как выспрашивал знакомую соседку о их житье-бытье. Как ежедневно терпеливо и настойчиво убеждал Елену пойти вместе к старикам и все уладить. Он был убежден, что приди Лена в дом — мать наверняка бы поняла сына. Да и отец постепенно оттаял бы, сменил гнев на милость.
Но Лена была непреклонна.
— Встречаться с ними я не буду. Давно ведь у нас это обговорено. А ты навести. Надо с квартирой решать. Пусть выделяют нам две комнаты для обмена. Сами могут и в одной остаться. Не так уж много им скрипеть осталось.
Василий поморщился, просительно проговорил:
— Не надо так. Очень прошу.
— А что я сказала такого? Все нормально. Квартира нам нужна? Нужна. Хозяйка скоро возвращаемся, не забывай этого.
— Давай переедем к моим. Говорю же тебе — гроза миновала. Убежден, что в конце концов ты им даже понравишься.
— А я не нуждаюсь в этом. Мне они до лампочки. Жить в одной квартире с этими динозаврами? Да ни за какие коврижки. Горшки за ними выносить — нет уж, избавьте.
— Ну пока до этого дойдет, они нам нужнее будут, чем мы им. Вот дети пойдут…
— А кто тебе сказал, что они пойдут? Пока я этим золотом обзаводиться не собираюсь.
— Ну а как же?
— А вот так, дорогой муженек. Рано нам об этом думать. Надо для себя пока пожить. С квартирой же решай.
И Василий вновь появился у родителей. На этот раз встреча прошла спокойнее. Даже Михаил Сергеевич задал какие-то два-три вопроса, поинтересовался новостями в КБ, где работал сын, посетовал, что стали беспокоить ранения — часто болит голова, поясница. И самое главное — разговор о квартире, которого Василий опасался более всего, получился неожиданно спокойным, деловым.
Мать, правда, всплеснув руками, запричитала:
— Да зачем делить-то, зачем? Так вы с отцом устроили все, так все оборудовали. Терем, а не квартира. Переезжайте сюда, чего уж там. И ты, отец, не возражай и не гневайся. Что же теперь делать? Может, это и есть счастье Васино.
Михаил Сергеевич остановил ее:
— Подожди, мать, не мельтеши. Супруга его, как я понял, по-прежнему не хочет этого. Так ведь, Василий? Или что-нибудь изменилось?
— Да нет, отец. Ты прав. Потому я и прошу… насчет размена.
Михаил Сергеевич, помолчав, тяжело подытожил:
— Ну что ж, чему быть, того не миновать.
Как на крыльях летел Василий к Лене. Торопливо рассказал о встрече.
Лена только скупо усмехнулась в ответ.
Через некоторое время квартирные дела Ореховых были решены. В районе из уважения к заслугам Михаила Сергеевича пошли на прибавку жилой площади, и старые и молодые получили по небольшой двухкомнатной квартире.
Жизнь Ореховых окончательно пошла врозь, двумя семьями.
Лена в этом не видела чего-либо особенного. Она убедилась, что Василий целиком подчинился ее воле, о его же тоске по родителям, о его саднящей боли из-за разрыва с ними она не хотела и думать. Пока решался вопрос о квартире, пока Василий вместе с отцом оборудовали и обставляли их гнездо, Лена на эти встречи смотрела более или менее спокойно. Но когда все было отлажено и налажено, когда оставались последние штрихи, она довольно ясно дала понять, что остальное доделает сама. Что понимали они в том, где должен быть торшер, а где развесить африканские маски, нужен или не нужен модерн-бар и камин?
Материальные дела тоже были решены. Не зря ведь она настояла, чтобы то, что было стариками скоплено для сына, он взял не откладывая под предлогом квартирных затрат. И когда Василий принес сберкнижку с переведенным на его имя не таким уж большим, но все-таки довольно существенным вкладом, Лена сочла, что старики свою задачу выполнили, большего с них не возьмешь и потому надо, чтобы они не мельтешили перед глазами, чтоб не мешали жить, как она хочет.
Правда, нужды в этих ее крутых мерах, в сущности, не было. Старики не докучали им, особенно ей. Даже когда оборудовали квартиру, то всегда управлялись с делами до прихода снохи и торопливо уходили восвояси, чтобы не натолкнуться на ее холодный, враждебный взгляд.
Теперь визиты родителей прекратились вовсе. Василий нет-нет да и захаживал к ним. Правда, задерживался недолго, полчаса, не более, и спешил к себе. Но и этого было достаточно для колких, едких замечаний супруги.
— Опять там был? Опять мои косточки перемывали?
— Да что ты, Лена. На полчасика заскочил. О тебе и речи не было.
— Ну ясно. Где уж нам сподобиться до такой чести.
— Ну за что ты их так невзлюбила? Старики как старики.
— Какие они старики, ты мне не рассказывай. Знаю. Очень хорошо знаю.
— Долго же ты помнишь свою обиду. Ну ошиблись тогда, не знали ведь тебя.
Как-то Василий задержался дольше обычного, и Лена встретила его еще более шумно. Причина же задержки совсем вывела ее из равновесия, о ней по простоте душевной рассказал сам Василий. Дело в том, что к Ореховым из Ленинграда приехала дочь их старых друзей Перцовых — Вера, преподаватель Ленинградской консерватории. Когда Перцовы жили в Москве, Вера и Василий учились в одной школе, ездили в один лагерь, дружили и, встретившись, заговорились о разных разностях из той их, юношеской, жизни.
— Подумаешь, старые знакомые, велика важность. А ты и развесил уши, разнюнился, готов был просидеть хоть до ночи. Нет, тут, видимо, кроется другое. Да, да. Я убеждена в этом. Это твои предки что-то удумали, не иначе. Точно. Так оно и есть. Это они тебе новую жену подбирают.
Василий ошалело посмотрел на нее.
— Да ты с ума сошла.
Как он ни убеждал Лену в нелепости ее предположений, это, однако, ничуть не утихомирило ее. Она, конечно, вовсе не была убеждена, что Ореховы действительно что-то задумали, но вероятность этого ею не исключалась. Утром она вновь вернулась к вечерней истории, и Василий был ошеломлен чудовищностью ее слов и требований, был буквально сбит с толку категоричностью и безапелляционностью этого разговора.
— К старикам больше ни ногой. Никаких отношений с ними, никакого общения. Если это тебя не устраивает — давай разводиться.
— Да в чем дело? Что произошло? Какая муха тебя укусила? И как ты можешь предъявлять такие требования? Ведь они мои родители, ничего плохого мне, да и тебе тоже не сделали. Почему же я должен поступить как последний подлец? Этого никогда не будет. Запомни.
— Ах, не будет? Хорошо. — Лена стремительно встала со стула и, с прищуром глядя на мужа пронизывающе-испепеляющим взглядом, сухо изрекла: — Я сказала все. Подходят мои условия — принимай. Не подходят — расстанемся.
Капитуляция Василия была принята снисходительно, требования и условия были повторены с той же непоколебимостью.
Лену Василий вернул, но вернуть жизнь в старое, пусть не такое уж ровное русло не удалось. Лену он теперь любил и ненавидел, себя презирал — за безволие, слабость характера, неумение настоять на своем. Он не появлялся у отца и матери долго, но не выдержал и стал забегать к ним днем, отпрашиваясь на час-полтора с работы. Эти встречи были тягостны и для них и для него. Старики прекрасно понимали, что происходит, видели, как изменился Василий, как потух его взгляд и весь он превратился в комок оголенных, незащищенных нервов.
Как-то после такой встречи Михаил Сергеевич по уходе сына долго и безмолвно сидел у стола, и когда жена кончила возню на кухне, позвал ее.
— Вот что, мать, надо что-то делать. Изведется Василий, погибнет. Надо мириться со снохой, ничего не поделаешь!
— Я давно тебе толкую об этом. Только как это сделать? К ней ведь ни на какой козе не подъедешь.
— Знаю. Но делать что-то надо. Готовься к августу. Лучшей причины не придумать. Уж если она на мой день рождения не придет, то не знаю… Тогда она истинная Горгона.
И Михаил Сергеевич и его супруга, верные своим представлениям о жизни и людях, думали довольно просто: на такую-то дату как можно не прийти? Ну а здесь, за скромным праздничным столом, в кругу семьи и друзей, глядишь, и оттает жестокое сердце женщины, что так полонила их сына, поймет, что нет у них против нее больше никаких плохих мыслей. В конце концов важно, чтоб сын был счастлив. А в знак искреннего, идущего от всей души прощения было решено подарить Елене свои обручальные кольца и самую ценную вещь, что была у них, — брошь с бриллиантами, которую когда-то Михаил Сергеевич купил супруге, года два откладывая для этого свои премиальные за изобретательство.
Василий пообещал, что придет с Леной.
Он знал, что будет очень нелегко уговорить Лену на этот шаг, но все же надеялся, что сделает это. Мысль, что она откажется, гнал от себя, не мог смириться с ней, это было бы слишком жестоко.
Он понимал желание стариков, сам мечтал именно об этом. Как бы ему хотелось, чтобы кончилась наконец их отчуждение, эта ненависть! Какую невыносимую тяжесть сняло бы их примирение с его плеч, насколько легче стало бы ему жить. Василий чувствовал, что он смертельно устал от этой нелепой вражды, что ему становится невыносимо врать, притворяться и изворачиваться. Дома он терзался от тоски по старикам, волновался, как они там (старые ведь стали). Придя к ним, терзался из-за того, что засиживается лишние полчаса и не дай бог о визите узнает Лена. Опять будет скандал, крики, истерика.
Как утопающий за соломинку схватился Василий за предстоящее торжество и, вернувшись домой, сразу же стал убеждать Лену пойти в субботу к родителям.
Уговорить жену, однако, не удалось. Она даже заявила, что и ему, Василию, идти не позволит.
— Не верю я им. Обязательно какую-нибудь подлость учинят. Может, опять встречу тебе с этой Верой из Ленинграда устраивают.
— Ну что ты городишь! Нас с тобой они ждут.
— Нечего мне там делать, и ты меня не уговаривай. Сказала ведь давно, что не хочу с ними иметь ничего общего. Они для меня не существуют.
— Но для меня существуют. Они мои родители, вырастили, воспитали в конце концов. И я, конечно, пойду к ним.
— Можешь идти. Но помни — мое слово твердое.
Торжество было подготовлено стариками любовно.
И домашние пироги с капустой, и жареная индейка, и вишневая наливка — все, что было любимого в семье, было на столе. Трое давних друзей Михаила Сергеевича, таких же пожилых, седоволосых, с такими же дородными супругами, чинно сидели за столом и пропускали «по махонькой», ожидая младших Ореховых. Приход Василия встретили обрадованно, шумно. Все ждали, когда появится Лена, но она не пришла.
Василий понял молчаливый вопрос и виновато объяснил:
— Прихворнула моя половина, не смогла.
Ольга Васильевна с трудом скрыла полоснувшую ее сердце обиду и горечь. И только присутствие старых подружек удержало ее от того, чтобы не разрыдаться. Михаил Сергеевич понимал смятенное состояние сына, видел, как убита жена, и старался как мог развеселить, занять гостей.
Подруги Ольги Васильевны, улучив момент, все же не преминули допросить ее:
— Неужто уж так занемогла сноха-то? Ведь рядом живет-то.
— Ох, и не говорите лучше, и не спрашивайте, дорогие. У нас с ней не приведи бог как плохо. Совсем знать нас не хочет и сына отлучает.
— Да что случилось-то?
— Ни разу не была у нас. И нас не зовет, и видеться не хочет. Знать, говорит, не знаю и знать не хочу. Оно, конечно, поначалу-то и мы сплоховали, отговаривали Васю, не одобряли его выбор. Ну а потом смирились, думаем: ему жить-то, пусть как хочет. А она в прынцип. И ни в какую. Кремень-женщина. Васеньку очень уж жалко. Он ведь — воск, мягкий да сердобольный, мучается, терзается. Каково ему меж двух огней… с его-то характером.
Василий со смешанным чувством участвовал в праздничной трапезе, усилием воли заставлял себя принимать, участие в беседе словоохотливых стариков, вяло отбивался от их добродушных шуток. Сознание постоянно сверлила одна и та же мысль: как там дома? Как его встретят? Что Елена придумает, чтобы отомстить за то, что ослушался? Но как он мог поступить иначе? Как мог не пойти? И когда кончится эта глупая, бессмысленная вражда?
Провожая его, Ольга Васильевна все хлопотала, чтобы Василий взял какой-то узелок с вкусностями для Лены, а отец смотрел скорбно, с тоской и нескрываемой жалостью.
— Заходи, Васенька, почаще заходи, — причитала мать. — Смотри, мы ведь совсем старенькими становимся. Не оставь в случае чего.
— Что ты, мать. До тебя ли ему. Теперь он только на похороны придет, да и то если она позволит.
Сказано это было тихо и глухо, но в словах было столько боли, сожаления и отцовской тоски, что у Василия сжалось сердце. Но в этих же словах он уловил и нотки мужского презрения. Ему и без того было плохо, а стало еще горше, еще хуже и безысходней.
Дома его ждало то, чего он боялся больше всего. Свету в окнах не было. Может, спит, подумалось ему, но тоскливое предчувствие тут же приглушило эту мысль. Лены не было дома, не было и ее вещей — это было видно по раскрытым шкафам, по опустевшей вешалке.
Василий долго сидел в состоянии, близком к сумасшествию, опустошенный, убитый свершившимся. Самое страшное, чего он боялся, — потерять Лену — произошло. Большей беды и горя он представить себе не мог, и жизнь теперь потеряла всякий смысл.
Он не сомкнул глаз, с трудом дождался утра и ринулся разыскивать Елену. У подруг ее не оказалось. Догадался позвонить в мастерскую, где работала жена, там сообщили, что она вчера оформила десятидневный отпуск. Куда она уехала? На работе этого не знали, не знали и подруги. Сбившись с ног от поисков, полный отчаяния, он позвонил отцу, рассказал о случившемся. Михаил Сергеевич мстительно проговорил:
— Таких дураков только так и учат. Что же ты хочешь от меня? Чтобы я вместе с тобой бегал по городу и искал эту твою стерву? Нет уж, избавь от такой чести.
Василий то успокаивал себя, то травил самыми мрачными мыслями, от надежды переходил к безысходному унынию. Тоска по Елене рвала на части его сердце. Чтобы хоть как-то отвлечься от своих мыслей, согласился на уговоры приятелей съездить на открытие охоты. Облегчения это, однако, не принесло. Обескураженный, не зная, что предпринять, Василий решил поехать в Сочи. Купил билет на ранний субботний рейс, рассчитывая обернуться за два выходных дня. Однако лететь в Сочи не пришлось. В пятницу вечером позвонила Елена. Василий задохнулся от радости и волнения, зачастил в трубку:
— Лена, Леночка, где ты? Куда запропастилась? Дурная ты. Я же с ума схожу.
Елена, однако, быстро охладила его пыл:
— Слушай, Орехов, меня внимательно. Ничего у нас с тобой не выйдет. Я ушла от тебя всерьез и не вернусь. Формальностями — разводом, разменом квартиры — займусь я сама, как возвращусь в Москву. Это все. Меня не ищи — это бесполезно. До свидания.
Василий попытался задержать ее у телефона, но в трубке уже монотонно и равнодушно звучал отбой.
Тогда Василий написал ту, свою последнюю записку, снял со стены не убранную еще после охоты тулку. Она и на этот раз сработала безотказно…
Следствию уже подробно, в деталях было известно все, что произошло в семье Ореховых. Были ясны причины, толкнувшие Василия на роковой шаг. Была ясна и степень вины за это каждого из его близких.
Разные это были люди — с различными свойствам а, привычками, характерами, с различными взглядами на жизнь. Но все эти дни их объединяла мрачная солидарность, попытки обелить, приукрасить свои взаимоотношения, не вынести сор из избы.
В этом сказалось обоюдное стремление уйти от людского осуждения за то, что произошло.
Когда Елена, вызванная с юга, прилетела в Москву, она после первой же встречи со следователем поехала к старикам Ореховым. Она понимала, что к уголовной ответственности ее не привлекут, однако виноватой считать будут многие, особенно если не пресечь разговоры, которые могут повести родители Василия. Поэтому она и поспешила к ним.
Ольга Васильевна, открыв на звонок дверь и увидев сноху, буквально обмерла. Елена явилась еще одним напоминанием о сыне, заставила с еще большей остротой почувствовать невозвратимость потери.
Ольга Васильевна не смогла сдержать себя и заплакала горько, навзрыд, сухими, воспаленными глазами.
— Михаил Сергеевич дома? — спросила Елена.
— Дома, дома. Сейчас я его покличу.
Орехов с трудом встал с дивана. Видеться с этой женщиной ему не хотелось, одна мысль об этом сразу повергала его в ярость.
Но все же он понял: видимо, что-то серьезное, связанное с происшествием, привело ее к ним.
— Зачем пожаловали? — не здороваясь, спросил он, выходя в комнату. — Довели мужа да могилы, а теперь каяться, крокодиловы слезы лить пришли? Так я не поп, поэтому не по адресу явились. Вы, только вы причина его смерти, так и знайте.
Елена вздохнула и ровным, размеренным голосом ответила:
— Зря вы так, Михаил Сергеевич, не за этим, не каяться я пришла. Да и не в чем мне каяться. Уж кто виноват во всем — так это вы. Но я не счеты сводить собиралась. Я понимаю ваши чувства. Поймите и вы меня. Мне ведь тоже нелегко. Но теперь нам надо думать не о том, кто виноват больше, а о том, как уберечь добрую память о Василии, как фамилию Ореховых от осуждения уберечь, не дать очернить ее. Идет следствие, ищут причины случившегося. Их, эти причины, будут искать в семейных делах. Так вот я думаю, что наши дела должны остаться только нашими. Василию помочь уже нельзя, а ходить по следователям да по судам ни вам, ни мне расчета нет.
Старики Ореховы, убитые, сломанные горем, не нашли в себе ни сил, ни желания возразить настойчивым советам невестки. Так был заключен этот негласный союз недругов, который, с одной стороны, осложнял ход следствия, с другой — внес дополнительные штрихи, характеризующие участников всей истории. Но затемнить, а тем более скрыть истину этот союз, разумеется, не смог.
Следователь Решетников для итоговой беседы пригласил всех Ореховых сразу. Елена была как всегда спокойна, подчеркнуто невозмутима. Тщательно уложенные волосы, аккуратный, плотно облегающий фигуру костюм. Белым, вышитым шелковым платочком она изредка и осторожно дотрагивалась до подведенных глаз. Старики выглядели иначе. Их было не узнать. Пропала степенность, важность Михаила Сергеевича, оживленная хлопотливость его супруги. Перед Решетниковым сидели два сгорбленных, седых человека, без единой кровинки в лицах, с потухшими, ничего не выражающими взглядами.
— Я позвал вас, чтобы ознакомить с заключением по известному вам делу. Следствие закончено. Факт самоубийства Василия Орехова доказан. Виновных в его смерти с точки зрения Уголовного кодекса нет. Но если рассматривать дело с точки зрения человеческой, с точки зрения людских отношений — в его смерти виноваты вы…
Решетников хотел развить эту мысль, еще утром обдумывал, что и как сказать Ореховым… Скажет о их безрассудном эгоизме, черствости, удивительном и пагубном равнодушии к чувствам, душевному миру близкого человека…
Но, посмотрев сейчас на сидящих перед ним людей, он отказался от этого намерения. Для Елены Ореховой его слова были бы бесполезны, они не дошли бы до ее холодного, расчетливого ума, а для стариков Ореховых были бы излишними. Свершившееся и так раздавило их, превратило в муку оставшиеся годы жизни.
На улице Ореховы разошлись не прощаясь. Елена, поправив черный шелковый шарф, свернула в одну сторону, старики — понурые и согбенные — в другую.
Кто виноват?
В морозном лесу выстрел прозвучал гулко, раскатисто. Эхо его долго гуляло по глухим урочищам и перевалам. Вслед за выстрелом послышался хриплый звериный рев, треск кустов, сучьев, и все стихло. Охотники, стоявшие на линии по узкой просеке, нетерпеливо смотрели в сторону лесной опушки, где стоял Василий Мишутин — крайний номер — и откуда раздался выстрел. Все ждали условленного сигнала «готов», но его все не было, а вскоре на просеке появился егерь. Он торопливо прошел, снимая номера и приглашая охотников за собой.
На окраине леса Мишутина не оказалось. Недалеко от места, где он должен был стоять, виднелись глубокие двупалые следы кабана, снег около них алел кровью. Рядом с кабаньими следами — широкие провалы наста от мишутинских валенок. Он ушел по следам зверя.
Егерь Никифоров обеспокоенно посмотрел на охотников и приказал:
— Глядеть в оба. Быть в зоне видимости друг у друга. Раненый секач — не шутка!
Охотники нешироким веером разошлись в стороны от кабаньего следа и направились в лес, вслед за Никифоровым. Но не прошли они трехсот или четырехсот метров, как вдруг услышали отдаленный душераздирающий крик человека.
— Скорее, скорее! — крикнул Никифоров, и его поношенный шубник еще быстрее замелькал среди заснеженных елей и берез. Охотники побежали тоже, с трудом поспевая за стариком. Каждый понимал, что случилось что-то неладное, и каждый думал об одном: лишь бы не самое худшее. Но произошло именно то, чего опасались все.
На небольшой прогалине, у корней старой, вывороченной бурей сосны лежал окровавленный Мишутин. А недалеко от него, в широкой борозде, пропоротой в снегу, — огромный кабан-секач. Охотники, зарядив ружья, бросились к зверю. Но это оказалось лишним. Зверь был мертв.
Никифоров и двое охотников были уже возле Мишутина. Его толстый меховой полушубок от левой полы до правого плеча был вспорот клыками секача, словно гигантскими ножницами. Никифоров расстегнул на Мишутине окровавленный ворот, отбросил полу полушубка, приложил ухо к его груди и поднялся, бессильно опустив руки:
— Все, ребята. Нет больше Мишутина.
— Как же это он? — спросил один из охотников.
— Оплошал, видно. Беда-то, ребята, какая, — потерянно проговорил Никифоров и опустился на корневище дерева.
Работая под общим руководством прокурора, старший следователь следственного управления Михаил Новиченко после двухнедельного расследования пришел к выводу, что дело довольно ясное. Нарушение элементарных правил зверовой охоты, халатность егеря и начальника команды привели к гибели Мишутина. Виноваты они, и только они.
Это он и объявил Никифорову и Чапыгину — капитану команды:
— Придется вам отвечать, граждане. Халатное отношение к своим обязанностям с отягчающими обстоятельствами. Факт, как говорится, бесспорный.
— Да, да, конечно. Случай страшный, ужасный. Но я сделал все, как положено. И оружие и боеприпасы проверил, инструктаж состоялся самый подробный. Все письменно подтвердили это. В деле у вас есть документ. Что же я еще мог сделать?
— Многое, многое могли сделать, Никифоров. Мишутин, по всей видимости, не был опытен в зверовой охоте, и вы должны были его страховать. Далее, Мишутин шел след в след за раненым кабаном. Значит, не был должным образом проинструктирован.
Сергей Павлович Чапыгин — работник одного из московских институтов, не стал спорить со следователем.
— В сущности, все, что вы говорите, правильно. Но у меня из головы не выходит — почему Мишутин не стрелял? Когда вышел на эту прогалину, зверь был от него всего в десяти метрах. И почему шел он с одним заряженным стволом, когда в патронташе были патроны с картечью?
— Ну, на эти вопросы мог бы ответить лишь сам гражданин Мишутин. Этого он, к сожалению, уже никогда не сделает. Но, логически рассуждая, ответы можно найти. Причины все те же: плохая подготовка охоты.
— Да нет. Дело в том, что Мишутин был далеко не новичок в охотничьем деле.
— Тогда в чем же дело?
— Понимаете, в тот вечер, перед охотой, Василий Федорович был какой-то необычный, странный…
— Как это необычный?
— Ну, задумчивый, поникший, хмурый какой-то. Может, на службе у него что-нибудь случилось или дома?..
— И по служебной линии ясность полная, и по домашней. На работе его характеризуют положительно и даже очень, а дома о нем сказать некому, один жил. Что же касается его душевного, так сказать, состояния, то что же… Раз он был не в форме, может, устал, плохо себя чувствовал, опять-таки вы должны были учесть это и не ставить его один на один с таким зверем. Значит, опять вина ваша. Так что прошу подписать обвинительное заключение.
Чапыгин вздохнул.
— Подписать-то я подпишу, но во всем этом следовало бы разобраться более тщательно.
Свою мысль Чапыгин не только высказал устно, но и написал об этом в небольшом письме на имя начальника следственного управления: «Не для того пишу, чтобы снять с себя или с кого-либо ответственность, а для того, чтобы была внесена полная ясность в дело, чтобы одна беда не повлекла за собой другую. Ибо осудить невинного — это тоже беда…»
Начальник следственного управления Родников, прочитав письмо Чапыгина, затребовал дело о гибели Мишутина и подробно ознакомился с ним. В одном из протоколов допроса Никифорова его внимание привлекла знакомая фамилия: Крылатов. Егерь в ответ на вопрос следователя, почему он не поинтересовался, что за охотник Мишутин, ответил:
«Он ведь и раньше приезжал к нам. С Петром Максимовичем Крылатовым приезжал. А тот со случайным человеком не поедет. Негоже мне было каким-то необоснованным сомнением обижать человека».
Генерал Родников подчеркнул эту запись в протоколе и стал листать дело. Показаний Крылатова там, однако, не было.
— Почему по делу Никифорова не опрошен Крылатов? — спросил он у Новиченко.
— Так он же не был на охоте. И вообще в Москве не был. Что же он мог показать?
— Мог охарактеризовать Мишутина.
— О Мишутине собраны все необходимые данные. Кроме хорошего, о нем никто ничего не сказал.
— А его моральное состояние?
— Ну, для секача его моральное состояние, я думаю, было не столь уж существенно.
Родников не принял шутки.
— Для него не существенно, а для нас — очень.
Узнайте, в Москве ли Петр Максимович Крылатов, и, если в Москве, попросите его приехать ко мне.
Уже к концу дня в кабинет генерала вошел пожилой плотный человек с густым ежиком седых щетинистых волос — полковник милиции в отставке.
Когда-то он был грозой домушников, карманников и прочей нечисти во многих северных городах. За несколько лет до пенсии переехал в Москву, работал в институте криминологии и вот уже несколько лет корпел над каким-то серьезным трудом, связанным с его прошлой деятельностью. Целыми днями сидел в библиотеках и музеях или вдруг уезжал на неделю, на две в какой-нибудь райцентр, где когда-то трудился.
— Здравствуйте, коллега, — сдержанно поздоровался он с начальником управления и, усевшись в кресло, спросил: — Чем могу быть полезен?
— Хотели, Петр Максимович, посоветоваться с вами по поводу случая в Заболотье. Я знаю, что вы не были там, но знали погибшего.
— Да, знал, и неплохо. Хороший, душевный был человек. Я все еще не приду в себя от этого нелепого случая.
— Понимаете, Петр Максимович, судить людей надо за его гибель.
— Коль виноваты, надо судить.
— Как он был охотник-то? Настоящий?
— Любил это дело. Особенно охоту на птицу. На зверя ходил меньше, но ходил. Сдержанный, спокойный, с самообладанием. И стрелял неплохо.
— Понимаете, вдруг пошел преследовать секача по следу. Обнаружил его затаившимся всего в десяти метрах, на открытом лежбище. И не стрелял.
— Наверное, не успел выстрелить.
— Даже не пытался. Двустволка и с предохранителя не была снята.
— Да. Это странно. Очень странно…
— Вечером, перед охотой, все заметили его угнетенное, хмурое состояние. Но не придали этому значения.
— И зря. Может, здесь и кроется причина трагедии. Если можно, устройте мне поездку на место происшествия. Хочу посмотреть обстановку.
— А почему нет? Хоть завтра.
— Нет, послезавтра. Прежде прочту все дело.
— Прекрасно, поедете послезавтра. Но следов там, видимо, уже нет.
— Посмотрим. Снегопадов-то в этот месяц почти не было.
Новиченко, когда ему сообщили о предстоящей поездке в Заболотье, проворчал:
— А зачем, собственно? Дело вполне ясное. — Заметив, однако, неодобрительный взгляд начальника управления, поспешил заверить: — Все будет сделано, товарищ генерал.
Старый егерь обрадовался Крылатову, посетовал на несчастье:
— Каждый день вот суда жду. И Василий Федорович из головы не идет. Только не виноват я, Петр Максимыч, не виноват.
— Что же делать, Никифорыч, что делать. Крепись. Коль не виноват — не засудят. Судьи — люди опытные, разберутся.
Выехали в Заболотье. «Газик» до лесной просеки не пробился, километра три пришлось идти пешком. Вот и опушка, где стоял на номере Мишутин. Утоптанная дорожка следов ведет к той лесной прогалине. Никифоров показывает вывороченную сосну, около корневищ которой стоял Мишутин, лежку, с которой бросился на него зверь. Место его падения после расправы с Мишутиным…
Крылатов долго осматривал прогалину, несколько раз вымеривал ее шагами, в разных поворотах становился к корневищам дерева.
— Что ж, Никифорыч, зона обстрела у него была отличной. Мог легко добить. Видимо, принял зверя за мертвого, не ожидал нападения.
— Возможно. Вообще преследовал он его чудно. То ли не был уверен, что нагонит, то ли, наоборот, был убежден, что никуда кабан не денется. Когда мы вот с товарищем следователем впервые осматривали их следы, то диву дались. Федорыч и шел, словно наобум. Иногда даже опережал секача, когда тот в стороне отлеживался. Удивляюсь, как он раньше на него не набросился.
Новиченко подтвердил:
— Действительно, товарищ полковник, все так и было. Неопытность была очень даже заметной.
— Неопытность? Да ведь Мишутин только на моих глазах пять или шесть кабанов взял.
— Тогда… Как же объяснить происшедшее?
— Пока не знаю, товарищ майор.
Генерал приветливо улыбнулся, поднявшись навстречу Крылатову.
— Ну как, Петр Максимович, удачно съездили? Намучились, поди?
— Да нет, не очень. Но, кажется, труд не напрасен. Думаю, уверен, что сумею помочь вам… помочь не совершить ошибки. Но сначала мне придется рассказать вам много такого, что на первый взгляд покажется не имеющим прямого отношения к случаю в Заболотье.
Поводом для ссоры послужил незначительный, в сущности, случай.
— Ты не забыл, что мы сегодня должны быть у Алешиных? — спросила Зинаида Михайловна мужа, когда он пришел домой со службы.
Мишутин долго не отвечал, потом, стараясь придать голосу мягкий, просительный тон, проговорил:
— Может, не пойдем, Зина? Устал я сегодня. Да и скучища там будет. Засядут за преферанс, никого от стола не оттащить. Разговоры тоже все об одном и том же. У мужчин — кто куда будет назначен, кого на пенсию вот-вот отправят… А у вас — все тряпки, моды да как похудеть.
— А ты не будь бирюком. Люди играют — ты играй! Беседуют — ты беседуй!
— Давай не пойдем, Зинуша. У Алешиных не какой-то там юбилей, а обычная вечеринка. Обойдутся без нас.
Но Зинаида Михайловна была настроена иначе. Она и с работы отпросилась пораньше, и платье, что приятельницы еще не видели, только что погладила.
— Стареешь ты, Василий. Обленился, как сибирский кот. Собирайся. А то одна уйду.
— Вот и отлично. А я отдохну, — обрадовался Василий Федорович и стал расшнуровывать туфли.
Зинаида Михайловна пришла поздно. От нее немного попахивало вином, и Василий Федорович отпустил по этому поводу безобидную шутку. Жена промолчала.
— Ну, что молчишь? Расскажи, как там веселились? — отогнав от себя сон, спросил Василий Федорович и потянулся за сигаретами.
— Не кури, пожалуйста. И так дышать нечем.
— Это почему же нечем? Окно открыто.
— И все равно не дыми. Противно.
Василий Федорович пожал плечами.
— Если противно, пойди в ту комнату.
Зинаида Михайловна посмотрела на сонное лицо мужа, и злое чувство поднялось в ее душе. Она вскочила с кровати, свернула свое одеяло, простыню, матрац и ринулась из комнаты.
Василий Федорович с недоумением посмотрел ей вслед и, с досадой затушив сигарету, двинулся за женой. Та лихорадочно устраивала постель на диване в столовой.
— В чем дело, Зина? Что с тобой?
— Уйди отсюда, пожалуйста.
— Да объясни ты, наконец, в чем дело? Какая муха тебя укусила? Обозлилась, что к Алешиным я не пошел? Ну, виноват… Извини. И не злись. А то посмотри как разошлась, глаза гром и молнии мечут.
— А ты хочешь, чтобы они любовь да ласку источали? По какой такой причине?
— А что, так уж и нет этих самых причин? — тоже начиная раздражаться, спросил Василий Федорович.
Зинаида Михайловна резанула мужа испепеляющим взглядом. Ей захотелось сейчас же высказать мужу все, что накопилось у нее на сердце.
— Конечно, ты осчастливил меня. Ох, как осчастливил. Жизнь райская.
Василий Федорович понял, что разговор предстоит длинный, и устало опустился в кресло у окна.
— Ну, давай, давай, продолжай.
— Да уж послушай. Выскажу, все выскажу. Нет больше моего терпения. Ты подумал хоть раз, какую радость я имею в жизни? Работа, магазин, кухня, стирка, уборка и опять работа… Ты черствый и закоренелый эгоист.
Василий Федорович решил слушать жену не перебивая. Все, что говорила она, он слышал уже не раз и не два, нового она, в сущности, ничего не добавила. Но думал он сейчас о другом. Вспоминалось, как почти два десятка лет назад он, окрыленный, почти обезумевший от счастья, вбежал к ребятам в общежитие с двумя бутылками вина и огорошил всех невероятным сообщением:
— Ребята, поздравьте, мы с Зинушкой расписались. Так что гуляем!
Кто позавидовал, кто посочувствовал: еще одна холостая единица гибнет! — но поздравляли все. Выбор одобряли тоже, в сущности, все. Зина была все-таки интересной девчонкой.
Василий Федорович смотрел на Зинаиду Михайловну и с грустью думал: как безжалостно время. Женщина, сидевшая на диване, даже отдаленно не напоминала ту Зину, которую он когда-то трепеща всем сердцем вел в загс.
Зинаида Михайловна сидела все в той же оскорблённо-непримиримой позе. Волосы ее растрепались, неприбранные, они предательски обнажали поседевшие пряди, в открытый ворот рубашки проглядывало стареющее тело, желтоватая, уже морщинистая шея.
Женщина заметила, что муж пристально смотрит на нее, уловила изучающий, недобрый взгляд, запахнула рубашку. И взглядом, тоже изучающим и недобрым, посмотрела на мужа. Перед ней был рыхловатый, полысевший человек. Помятое лицо. Довольно объемистый живот туго натягивал белую майку. И это — Вася Мишутин? Весельчак, заводила всех студенческих вечеров? Васька, который сводил с ума не только ее, но и многих ее подруг? Как же он изменился, постарел и подурнел! Зинаиде Михайловне почему-то сделалось ужасно жаль себя, и она, уткнувшись в подушку, заплакала.
Василий Федорович встал с кресла, подошел к жене, положил на плечо руку. Она, вздрогнув, сбросила ее с какой-то неистовой озлобленностью.
— Да что за бес в тебя вселился? Разве уж очень плохо мы живем? Работа у обоих неплохая, квартира отличная. Тряпок мало? Но без меры ты ими вроде никогда не увлекалась. Бриллианты и жемчуга? Есть же у тебя какая-то мелочишка, и довольно. Самое же необходимое у нас есть. Так что извини, но твоя декларация о каком-то там прозябании, мягко говоря, не обоснована, она, так сказать, плод взвинченного настроения. Что же касается домашних дел, то… что же тут можно сделать? Проблема, в сущности, всеобщая, международная, я бы сказал. Надо полагать, рано или поздно додумаются, как облегчить его, быт этот самый…
Василий Федорович говорил что-то еще, но Зинаида Михайловна слушала плохо, вся во власти заполнившей ее обиды.
— Какой же ты нудный! И как я тебя не поняла раньше? Иди спать. Надоело мне все, — неприязненно проговорила она и натянула на себя одеяло.
Василий Федорович удивленно посмотрел на жену, обиженно закусил губу и ушел в спальню.
Ночь оба не спали. Каждый думал о том, как плохо сложилась жизнь, как не повезло, какая роковая ошибка была совершена в молодости. Все пережитые годы обоим представлялись как бесконечная цепь серых, безрадостных дней, обид и неудач. И в них, в этих неудачах — и мелких и крупных — один винил другого.
«В том, что я не поехал с институтом в Новосибирск, виновата только она. Уж наверняка кандидатом, а то и доктором был бы. То, что не получилось с назначением в главк, опять ее «заслуга». Вела себя с женой Петра Петровича как школьница-задира. Ну а та, конечно, мужу напела».
Так думал он. И примеров такого рода на память приходило множество.
«Как все-таки изменилась Зинаида. Ведь она никогда не была завистливой и вздорной, никогда не было у нее этакой неукротимой напористости в стремлении к излишним житейским благам. Откуда все это пришло? Может, потому, что всем стало лучше и она боится отстать от сослуживцев, подруг, знакомых? Но ведь у нас же есть все, все необходимое…»
«Из-за него я не пошла в аспирантуру, — думала Зинаида Михайловна. — Эгоист. Все силы на него положила. До учебы ли было?.. В том, что детей у нас нет, опять он виноват. Обрадовался, что врач родить мне не посоветовал, уцепился: «Зачем, Зиночка, рисковать…» Ясно же, свой покой оберегал».
И фактов, подтверждающих отрицательные качества мужа, находилось тоже немало.
«Да, жизнь не удалась. Василий все-таки очень приземленный, непрактичный человек, довольствуется очень малым, нет у него стремления к большему, к тому, чтобы жить интереснее, шире. Да и чувства-то, видимо, настоящего у него нет, раз он так равнодушно относится к любой моей просьбе, к моим планам, стремлениям».
Бывали у Мишутиных размолвки и раньше. Но такое отчуждение, озлобленное отношение друг к другу проявилось впервые. Утром, обнаружив, что завтрака на столе нет, Василий Федорович даже обрадовался этому и, не сказав жене ни слова, торопливо ушел на работу. Вслед за ним вышла и Зинаида Михайловна. Вечером не разговаривали тоже. И замолчали надолго. Жили в разных комнатах, молча приходили с работы, молча уходили.
Через месяц Василий Федорович предложил:
— Может, нам развестись?
Зинаида Михайловна, даже не посмотрев в его сторону, тут же ответила:
— Да, так будет, видимо, лучше.
…Народный судья, пожилая, добродушная женщина, мягко, но настойчиво допытывалась о причинах их разрыва, советовала подумать. Обе стороны были непримиримы.
На следующий день они были на приеме в райисполкоме, а через месяц разъехались на разные квартиры. Так закончилась семейная жизнь супругов Мишутиных.
Первое время Василий Федорович наслаждался одинокой и такой не зависимой ни от кого жизнью. Он мог теперь прийти домой в любое время, ему никто не устраивал допросов, где был и почему задержался. Мог, когда хотел, идти на футбол или куда только желала душа. Мог выпить с приятелями, его никто не обнюхивал, не разносил в пух и прах, не устраивал истерики. Мог в любое время смотреть телевизор или читать — никому не было дела до того, когда он заснет. Хоть совсем не ложись! Никому не мешал дым от его сигарет. Даже завтраки и ужины, которые он сам себе готовил, были несравненно вкуснее. Ну, когда он мог поесть жареной колбасы? В год раз, да и то после длительных дискуссий о том, сколько в ней разных лишних калорий, углеводов и прочих вещей, вредных для здоровья. А сало? Василий Федорович всегда любил свиное замороженное сало. Но где там, Зинаида Михайловна даже слышать об этом не хотела: это же сплошной холестерин! На второй же день после начала самостоятельной жизни Василий Федорович купил его целый шматок и теперь нарезал себе такие аппетитные бело-розовые ломти.
Даже столь неприятное обстоятельство, как стирка, глажение белья, не раздражало Василия Федоровича. Домовая прачечная отлично помогала ему в этом.
Женщины его не интересовали. Когда сердобольные сослуживцы как-то сочувственно высказались в том смысле, что, мол, какая это жизнь одинокому мужчине, Василий Федорович испуганно замахал руками:
— Чур меня! Спасибо. Узы Гименея меня теперь не прельстят. Дудки!
Не менее благоприятно складывалась и жизнь Зинаиды Михайловны.
Во всяком случае, ни Василий Федорович, ни Зинаида Михайловна не сожалели о разрыве, оба наслаждались отсутствием тех многочисленных неудобств и обязанностей, которые неизбежно налагает любой брачный союз.
Вернувшись из очередной поездки на Север, Петр Максимович Крылатов несказанно удивился, обнаружив, что Мишутин уже не живет в их доме. И еще больше удивился, узнав причину. Не откладывая, поехал к приятелю. Тот встретил его радушно, потащил показывать холостяцкое жилье, затем усадил на кухне и стал хлопотать насчет угощенья.
— Стол будет не очень-то изысканным, так что не взыщи, Петр Максимович. Вот консервы, колбаса.
Поели молча. Потом Петр Максимович, хмурясь, ковыряя вилкой в банке с баклажанами, спросил:
— Ну, как холостая жизнь?
— Ничего. Живем не тужим.
— А что все-таки произошло, что приключилось?
— Да просто обнаружили, что не подходим друг другу.
— Поздно обнаружили-то.
— Это верно.
— А я-то смотрел на вас и радовался. Значит, все только внешне было, для постороннего глаза?
Василий Федорович стал рассказывать. Вспомнил все, что накопилось к Зинаиде Михайловне за эти годы.
— Переполнилась чаша терпения, Петр Максимович.
— Дурак ты, Василий. Самый что ни на есть круглый дурак, — выслушав Мишутина, сказал Петр Максимович. — Это же все мелочи, обычные житейские дела. Как же можно было из-за этого идти на такой шаг? А где же твой ум, рассудительность, логика, наконец? Женщина может порой руководствоваться в своих поступках чувствами, эмоциями. Стресс — слышал, поди, такое слово? Ну, так вот, ученые утверждают, что у них он — у второй половины человечества — проходит куда более бурно, неистово порой. Ну а если говорить более просто, то женщине можно и должно прощать какие-то ее слабости. А ты возвел их, эти слабости, черт-те во что. Умнее я тебя считал, приятель, умнее.
Василий Федорович стал говорить что-то такое о мужской гордости и самолюбии, но Крылатов с досадой махнул рукой:
— Не мысли это, а жвачка, не причины, а не в меру разросшееся самолюбие, а еще точнее — себялюбие. Удивил ты меня, Мишутин. Удивил.
Ушел Крылатов от приятеля злой и расстроенный.
На следующий день он приехал к Зинаиде Михайловне. Жила она где-то в Кузьминках, ехать пришлось далековато.
Разговор получился еще менее утешительный. Встретили Крылатова хорошо, и кофе и коньяк были предложены. Но все попытки Петра Максимовича уяснить, что же все-таки произошло между Мишутиными, ни к чему не привели.
— Он так хотел.
— Да не хотел он, не хотел. Поймите это.
— Он законченный эгоист, пустой и никчемный человек.
— Зинаида Михайловна, ну что вы такое говорите? Вы же не год-два прожили, а почти полжизни. Раньше надо было разбираться. Да и не такой уж он плохой.
— Конечно, надо бы разобраться раньше. Это верно. Но что же делать? Людям свойственно ошибаться. И не будем больше об этом, Петр Максимович. Дело это решенное. Нельзя жить вместе, коли люди друг другу в тягость.
— Понимаете, Зинаида Михайловна, бывает так, что иной опрометчивый шаг всю жизнь помнишь. И всю жизнь каешься. Вот и вы до седых волос оба дожили, а поступили, будто несмышленыши. Удивительная глупость и с вашей и с его стороны.
— Так что же, может, через милицию нас заставите сойтись? Неужели и личные дела входят в обязанности блюстителей порядка?
Петр Максимович встал, не спеша надел плащ.
— Стражам порядка приходится заниматься и людскими радостями, и людскими горестями. Глупостями людскими — тоже. И скажу вам по своему опыту — не без пользы. Почти у каждого, кто носил или носит милицейский мундир, не одна и не две спасенных судьбы. Но я-то к вам пришел не по долгу службы. Он у меня уже выполнен. Зашел потому, что не мог иначе. Больно мне видеть, когда хорошие в общем-то люди сами себе жизнь портят. Всего доброго, Зинаида Михайловна.
Прошло полгода. Как-то бывшие супруги оказались в одной компании у тех же Алешиных.
Зинаида Михайловна отметила, что облик Василия Федоровича основательно изменился. Он еще более потучнел, под глазами прочно обосновались коричневые полукружья.
Зинаида Михайловна тоже изменилась, но, пожалуй, в лучшую сторону. Это Василий Федорович должен был признать. Как-то подобралась вся, посвежела. Мальчишеская прическа, короткая юбка очень молодили ее.
— Как вижу, неплохо живешь? — глуховато спросил Василий Федорович.
— Только что с Валдая вернулась. Отдохнула на редкость хорошо. А ты как?
— В трудах и заботах, как говорится. — Он хотел сказать что-то еще, но Зинаида Михайловна упорхнула на кухню. Она была весела, оживлена, беззаботна.
Больше они не разговаривали в тот вечер. Только когда уходили от Алешиных, Зинаида Михайловна, обгоняя Василия Федоровича на лестнице, бросила ему:
— Потолстел ты, Мишутин. Следи за собой, а то совсем расплывешься.
Василий Федорович хотел ответить какой-нибудь колкостью, вроде того, что какое, мол, собственно, тебе до меня дело, но на него пахнуло чем-то прошлым, привычным. Показалось, что в голосе Зинаиды Михайловны прозвучали теплые, заботливые нотки, и Василий Федорович промолчал.
Домой он вернулся мрачный. Однокомнатная крепость показалась не столь уж привлекательной. На вешалке боролись за место шуба и болонья, шапка и нейлоновая шляпа валялись у зеркала, тут же были набросаны белые сорочки, которые предстояло нести в стирку. В холодильнике не нашлось боржоми. Это тоже огорчило. Обнаружилась, правда, банка сока, но она обмерзла бахромой инея, и сок превратился в желтоватые льдышки. Ложась спать, Мишутин заметил, что наволочки на подушках явно не первой чистоты, имеют буро-желтый оттенок.
— Надо заняться хозяйством, запустил я все, запустил, — вслух проговорил Василий Федорович.
Уснуть, однако, долго не удавалось. Перед глазами стояла Зинаида Михайловна — с мальчишеской прической, в коричневой короткой юбке, веселая, оживленная… Вот она садится в машину этого Сургучева из соседнего управления, и он нежно поддерживает ее за локоток…
«Да что это я в самом деле? О чем думаю? Какое мне, собственно, дело и до нее, и до этого Сургучева?»
Наконец под самое утро он заснул, а когда проснулся, было без четверти девять. Не побрившись, лишь чуть сполоснув помятое лицо и наскоро собравшись, он помчался на работу.
Василий Федорович всегда был человеком общительным, а в последнее время стал избегать встреч даже с закадычными друзьями. Был он человеком веселым, сейчас постоянно хандрил. Был спокойным и уважительным со всеми, кто с ним сталкивался, сейчас мог вспылить и по поводу и без повода.
Некоторая небрежность в одежде водилась за ним и раньше, но тогда это было как бы его почерком, рисунком, не переходило ту грань, когда следом идет уже неряшливость и неопрятность. Раньше вряд ли Василий Федорович мог прийти на работу в неглаженых, раструбами болтающихся брюках, теперь же это стало обычным. Сорочки тоже были сомнительной белизны, галстук на шее висел как что-то постороннее и ненужное.
Сослуживцы давно заметили, что Василий Федорович явно потускнел, сегодняшний его вид окончательно убедил их, что друга надо «малость встряхнуть».
В обеденный перерыв они подошли к Василию Федоровичу.
— Федорыч, у нас созрело решение навестить тебя.
Мишутин растерянно проговорил, что он-де всегда рад.
Мальчишник состоялся на следующий день. Удался он неплохо. Выпили, потолковали о том о сем. Обсудили и женский вопрос. Пришли к единодушному выводу, что нет ничего дороже свободы от женского гнета. Но… далеко не каждому выпадает такое счастье.
Все было хорошо. Когда же приятели ушли и Василий Федорович посмотрел на стол, полный посуды, объедков, когда увидел множество следов от мужских ботинок в передней, он тяжело вздохнул.
«До утра убираться придется», — подумал он и, махнув рукой, решил отложить эту работу до завтра. Улегшись в кровать, решил прочесть статью, которую давно отложил. Речь в ней шла о продлении жизни. Зинаида была докой в этих делах. Забылся Василий Федорович и спрашивает:
— Как думаешь, Зинаида, есть в этих предположениях ученых что-либо реальное? А? — Василий Федорович даже повернулся в кровати. И тут же обругал себя: — Ошалел, старый. Галлюцинировать начинаешь.
Но мысли о жене стали теперь бродить в голове Василия Федоровича постоянно. Он незаметно для себя переосмысливал факты и события, которые полгода назад питали его непреклонное решение освободиться от деспотизма жены. Поездка в Новосибирск? Но ведь она же сразу согласилась ехать. Без восторга, верно, но согласилась. Насчет главка тоже, пожалуй, зря на нее вину взвалил.
Вслед за этими мыслями о более или менее существенных событиях на память приходили тысячи мелочей. «Во многом, пожалуй, она права, — думал он. — Вниманием ее я не баловал. Помнится, как хотелось ей в Болгарию, в туристскую поездку. И путевки ведь были в институте. Так нет — уперся, денег пожалел. А случай с театром… Месяца два она твердила о том, чтобы сходить в Художественный, посмотреть там какую-то новую пьесу. Так и не собрались».
Уже в иных красках и тонах вспоминалась их прошлая совместная жизнь. Вот он приходит с работы. Зинаида Михайловна бросает все и со всех ног торопится на кухню разогреть ужин. Сидит около него, во все глаза смотрит, как он ест, подкладывает ему лучшие кусочки. И говорит, говорит, говорит… Рассказывает, расспрашивает обо всем: что нового на работе, у соседей, у знакомых. И тут же подкладывает какой-то журнал с отчеркнутой красным карандашом статьей. И когда успевала прочесть?
А если начинал рассказывать он — о своих ли мытарствах с гаражом для «Москвича», об охоте, рыбалке или о последнем футбольном матче, — слушала так, что хотелось рассказывать без конца. Было занятно просвещать ее, разъясняя некоторые азбучные истины футбольных баталий.
Василий Федорович теперь все острее ощущал тяжесть одиночества, он как бы утратил жизненный стержень, державший его, стимул, что питал энергией и осмысленностью все его действия и поступки.
Теперь все или, во всяком случае, очень многое потеряло смысл. Некого было радовать, не было укоряющего или откровенно обрадованного взгляда, и потому все, чем жил сейчас Василий Федорович, потеряло свое значение, обмельчало.
Но об этих мыслях Василия Федоровича не знал никто. Не знала о них и Зинаида Михайловна. Она жила теперь без лишних хлопот и забот. Приходя со службы в свою чистенькую, аккуратно прибранную квартиру, быстро готовила ужин, пила чай и устраивалась за свой небольшой письменный стол или на диван с книгой. Все-таки удивительно проще, беззаботнее жизнь одинокой женщины.
Зинаида Михайловна обнаружила, что у нее теперь много свободного времени, она успевала встретиться с подругами, зайти к портнихе и со вкусом, не торопясь выбрать фасон блузки или платья, опять-таки не спеша посидеть у знакомой мастерицы в парикмахерской. И даже на концерт или фильм теперь сходить оказалось значительно проще — захотела и пошла. Спутница для этого всегда найдется. Материально Зинаида Михайловна и раньше не была зависимой от мужа, зарабатывала она почти столько же. Обдумывая свое житье-бытье, Зинаида Михайловна неизменно приходила к выводу, что все, что произошло, — к лучшему.
Правда, порой мысли о их разрыве с Мишутиным начинали тревожить Зинаиду Михайловну. Тогда она вспоминала все, что было нехорошего, раздражающего, мрачного в их жизни с Василием Федоровичем, нанизывала эти воспоминания на память, словно бусинки на нитку, и опять успокаивалась, что жалеть ей, собственно, нечего. А если учесть, что он сам, сам затеял этот развод, то и говорить не о чем…
Но нет ничего неизменного в мире, нет и неизменных мыслей. Одиночество, таким привлекательным казавшееся поначалу, стало тяготить и ее, обращаться в осязаемую, гнетущую пустоту.
Прежде ее оценки тех или иных явлений, восприятие всего окружающего, проверялись Зинаидой Михайловной на мнении Василия Федоровича. Оценки его были немногословны, но почти всегда точны. Подумав немного над ее вопросом, потерев пальцами правой руки свои лохматые брови, Василий Федорович без особой интонации отвечал:
— Песня-то? Если бы автор не манерничал, не увлекся модернистскими выкрутасами, была бы песня!
Или более категорично:
— Стоящая штука.
Так же серьезно он относился и к ее вопросам совсем на другие темы: как понравилось платье, что сегодня было на Полине Алексеевне?
— Знаешь, понравилось. В меру ярко, материал подобран со вкусом и сшито хорошо. Только ей не надо так подчеркивать талию, она у нее не очень… Надо бы пустить чуть посвободнее.
При всей своей природной аккуратности и педантичности Зинаида Михайловна не могла не заметить, что многие ее привязанности, увлечения, привычки уходят, пропадает интерес к ним. Зачем, собственно, перешивать шубу? Похожу и так. Зачем спешить домой? Кто там ждет? Зачем готовить что-то изысканное и вкусненькое? Обойдусь чем-нибудь обычным. Лучше уснуть поскорее, чтобы не донимали неспокойные, надоедливые мысли.
Натура Зинаиды Михайловны была деятельной: она должна была всегда что-то для кого-то делать, заботиться, думать… Предметом ее забот всегда был муж. В плане житейском он представлялся ей неопытным, мало приспособленным к жизни человеком. И именно поэтому она всегда вмешивалась в то, как он одевается, и что ест, и как регулярно показывается врачу. Ей доставляло истинное удовольствие видеть, как он, бывало, уплетает котлету и винегрет, как, добродушно ворча, неохотно, но все же отправляется на утреннюю зарядку. Зинаида Михайловна настойчиво вела супруга по стезе добродетелей и была горда тем, что так неукоснительно выполняет свой долг.
Теперь ей явно не хватало этой постоянной, всепоглощающей заполненности души.
Кто-то из подруг как-то сказал ей, что видел Василия Федоровича с молодой женщиной.
— А мне-то что, — с усмешкой ответила она. — Мы теперь с ним птицы вольные.
Но сердце заныло обеспокоенно и тревожно. Хотя и хорошо знала Зинаида Михайловна своего бывшего мужа, уверена была, что не пойдет на случайную близость, однолюб он, так же, как и она, но все-таки весть, принесенная подругой, растревожила, взволновала ее. Целый вечер и ночь потребовались Зинаиде Михайловне, чтобы уравновесить свое настроение, унять нервные, взвихренные мысли. Итог она подвела такой:
— Это еще раз подтверждает: все решено правильно.
Если Зинаиду Михайловну Крылатов больше не встречал, то с Мишутиным они виделись на рыбалке и охоте, и Петр Максимович убеждался все больше, что жизнь у приятеля пошла явно вкось. Впечатление от последней встречи было особенно удручающим.
Предстояла поездка на Сенеж. Они договорились увидеться вечером в пятницу, и Крылатов заехал к Мишутину около семи часов вечера. Петра Максимовича поразили беспорядок и запустение в квартире. Но больше всего удивил сам хозяин. Небритый, всклокоченный, с мутными бегающими глазами.
— Ты что, Федорович, с перепоя, что ли?
— Да нет, откуда ты взял?
— Вид у тебя такой, что боюсь, всю рыбу перепугать можно.
Они заехали к Крылатову домой. Пока полковник собирался, Мишутин рассеянно перелистывал журналы на газетном столике. Затем взгляд его остановился на портрете молодой женщины, что стоял на столе. У женщины был задорный, чуть прищуренный взгляд и еле заметная лукавая улыбка.
— Петр Максимович, это… кто?
— Жена.
Мишутин угрюмо вздохнул:
— А я и не знал… Она что… не живет с тобой? Ушла или…
— Да, ушла. Навсегда ушла, Вася. Давно уже.
— И ты… все время один?
— Да, один.
— Почему же?
— Да так. Не мог иначе.
— Она что, была больна?
— Да, была. Но не только болезнь ее убила. Я тоже руку приложил. Будь умнее да повнимательнее, спохватись вовремя — всего этого могло не произойти.
Полковник замолчал. Мишутин тоже не расспрашивал, решив про себя, что, видимо, Петру Максимовичу это воспоминание тяжело. Но когда выехали на просторное Минское шоссе, Крылатов сам вернулся к начатому разговору.
— История, Федорович, довольно простая, но и поучительная. Работали мы с Настей вместе в одном из районов под Архангельском. Мы оба из тех краев, учились вместе, а после войны встретились вновь. Через год поженились и, как это говорится, жили душа в душу. Это поначалу. Работы у меня было по горло, домой приезжал я только ночью. А она все одна да одна. Ну и восстала против такой жизни. «Так жить я, — говорит, — не согласна, имей это в виду». Смолчать бы мне, успокоить ее. А я в амбицию. «Не согласная! Не нравится? Скучно стало? Тогда можешь убираться…» Накричал так на нее и ушел. А она гордая была, страшно гордая. Вернулся с работы — нет ее. Жду час, жду два — нету. Нашел ее у подруги, еле уговорил вернуться домой.
«Если ты, — говорит, — Петя, на меня еще так накричишь, совсем не вернусь. Так и знай».
Наутро слегла Настя в постель. Врачи определили нервный психический криз. Подняли они ее на ноги, но ненадолго. Таять стала моя Настя. Случилось что-то с кровью. Возил я ее в Ленинград, и в Москву, но… помочь не смогли даже лучшие профессора. Так и остался я один.
Крылатов замолчал и долго разминал и без того мягкую сухую сигарету. Потом проговорил:
— Помнишь: «Что имеем — не храним, потерявши — плачем…»
Всю дорогу до Сенежа молчали. Если и возникал разговор, то касался снастей, мотыля, наживки, предположений, какой будет клев… Но Мишутин думал только об истории, рассказанной Крылатовым. Он и сам не понимал, почему она так остро, с какими-то болезненными ощущениями вошла, врезалась в его память. Невольно мысли перекинулись на их разрыв с Зинаидой. Если по пути на озеро мысли эти были отрывочны и бессвязны, отвлекала дорога, управление машиной, то когда приехали на место и устроились в тихой заводи озера и лишь красные поплавки, мерно качавшиеся на волнах, остались в поле его зрения, мысли эти полностью заняли сознание.
Вернувшись домой ночью, он принял окончательное решение, а на следующий день после работы поехал к Зинаиде Михайловне. Он долго стоял около двери ее квартиры, наконец отважился и нажал кнопку звонка.
Открыв дверь, Зинаида Михайловна подняла в немом удивлении глаза, быстрым стремительным движением запахнула халат, поправила прическу.
— Ты? Что такое? Что случилось?
— Можно… я… войду?
— Ну что ж… входи. Не пойму только — зачем?
Мишутин пристально посмотрел на Зинаиду Михайловну. Она изо всех сил старалась показаться беспечной и спокойной. Но горестная складка вокруг рта, глубокая, затаенная боль во взгляде говорили о том, что не так-то уж весело у нее на душе.
Василий Федорович заметил, что седых прядей в волосах Зинаиды Михайловны стало больше. Увидел, как бьется, пульсирует жилка на суховатой с заметными морщинами шее Зинаиды Михайловны. И такой дорогой, близкой, до боли родной показалась она ему в этот миг. Он понял удивительно ясно, что без Зинаиды Михайловны, без тепла ее рук, без постоянного, озабоченного, материнского взгляда, без вечно ворчливой и поминутной заботы ее жить больше не сможет.
Многое поняла в этот момент и Зинаида Михайловна. Из этого многого главное было то, что она была рада ему, рада этому визиту, и сердце ее не испытывало ни злости, ни обиды, а было полно какой-то болезненной нежности к Мишутину.
Сказала, однако, Зинаида Михайловна совсем не то, что думала и чувствовала:
— Зачем ты здесь, Мишутин? Что у меня забыл?
Мишутин растерялся, вновь пристально посмотрел ей в глаза. Ни затаенной боли, ни тепла в них уже не было. Они искрились непримиримостью. Он ожесточился тоже и уже упрекал себя за то, что решился на это дурацкое унижение и собрался к ней, чтобы предложить добрый мир. Все же Василий Федорович с трудом выдавил из себя:
— Может, нам поговорить… Подумать… Может, мы того… помиримся?
Зинаида Михайловна посмотрела на него величественно и снисходительно.
— Ты лучшего ничего не придумал? — И со вздохом добавила: — Поздно, Мишутин, поздно.
Она не пояснила, почему поздно, а для Мишутина эти слова прозвучали так неожиданно, с такой оглушающей силой, что он, прислонившись к косяку двери, смог только сказать:
— Да? Ну, что ж… Я понимаю. Извини.
Механическим движением он открыл и закрыл дверь.
И когда стихли его шаги, Зинаида Михайловна бросилась на кушетку и заплакала. Потом ей показалось, что позвонили. Она побежала в переднюю, открыла дверь: лестничная площадка была пуста.
Мишутин в это время шаркающей походкой плелся к стоянке такси.
Через два или три дня после поездки в Кузьминки приятели пригласили его в Заболотье. Настроение у Василия Федоровича было хуже некуда — он буквально не знал куда себя деть и потому согласился сразу. Кто мог предположить, что эта поездка окажется столь роковой?
Охота, лес, возможное появление зверя — это не было для Мишутина главным. Именно поэтому, находясь на номере, он заметил кабана, когда тот уже уходил, стрелял ему вдогонку. Стрелял неплохо, ранил тяжело, но все же лишь ранил, а не убил зверя. Преследование оказалось длительным, кабана не было ни видно, ни слышно, и азарт погони, чувство опасности стали спадать. Опять сознанием овладели мысли о том, о главном: «Что же делать? Как быть дальше?»
На роковой ложбине он увидел кабана в тот самый миг, когда зверь, собрав последние силы, подгоняемый дикой болью и яростью, бросил свое трехсоткилограммовое тело на обидчика. Это был молниеносный бросок. Но, будь Мишутин сосредоточен лишь на этом поединке, он мог еще выйти победителем, мог встретить летящий на него живой снаряд картечью. Этого, однако, не произошло. Не произошло потому, что мозг поздно приказал поднять ружье, снять с предохранителя. А раньше дать такой приказ он не мог, так как был занят другими заботами и другими мыслями…
Крылатов кончил свой рассказ, вытер платком вспотевший лоб и замолчал. Потом добавил:
— Пространно вышло очень. Извините. Но, понимаете, я не только вам рассказывал, но и сам пытался разобраться. Никак не могу смириться с этой смертью.
Генерал встал из-за стола, подошел к креслу и сел напротив Крылатова.
— Значит, вы считаете, что Мишутин был в состоянии депрессии, не смог оценить степень опасности и потому…
— Да, именно так. Только этим можно объяснить, почему он след в след шел за зверем, нарушая элементарные нормы предосторожности, почему не разрядил в него патрон с картечью…
— А может, сам… хотел…
— Смерти? Нет, это на Мишутина не похоже.
— Но ведь тогда те, кто был с ним в Заболотье, все равно ответственны за этот случай.
— Морально — да, юридически — нет.
— Все правы, а человек погиб.
— Я не сказал, что все правы. Виноваты многие. И приятели-охотники, и я, и сослуживцы, и Зинаида Михайловна, наконец. Будь мы все внимательнее, сумей вовремя понять всю боль Василия Федоровича, этой трагедии могло не быть.
…Вечером Крылатову позвонила Зинаида Михайловна.
— Вы извините, Петр Максимович. Я к вам за консультацией. Меня вызывают на Петровку, 38. Ума не приложу, зачем я им понадобилась?
— Вас, Зинаида Михайловна, вызывают по поводу Василия Федоровича.
Зинаида Михайловна почувствовала, как сжимается сердце в тяжелом предчувствии.
— А что с ним? Что?
— Василий Федорович погиб.
— Но ведь он… Мы… Неужели это правда?
— Да. Несчастный случай.
Зинаида Михайловна обессиленно опустилась на стул.
Ее сознание было заполнено лишь одной мыслью: «Ничего, уже ничего нельзя исправить…» И эта мысль, настойчивая и жгучая, тяжким грузом давила на сердце, туманила мозг, отдаваясь тупой ноющей болью в каждой клетке ее существа.
Пять писем и телеграмма
Письмо первое
Здравствуйте, гражданин комиссар!
Вы, конечно, удивитесь этому письму, тем не менее я решил его написать.
Недавно мне попалась Ваша брошюра «О красоте душевной». Вечером, придя в казарму, я прочитал ее. Гладко написано. Василий Петушков, конечно, человек настоящий, герой в полном смысле. Тут спору нет. Но вот Ваши похвалы в адрес всех работников административных органов явно преувеличены. И очерк Ваш, по-моему, неправдив. От этой моей оценки, конечно, ровно ничего не изменится, и она может даже обидеть Вас, но пишу, что думаю. Особенно взвинтило меня одно место: «Да, тверда должна быть рука, карающая преступников. Но не менее важно человеку, облеченному властью, быть по-настоящему чутким, гуманным, справедливым. Ему надо уметь любить людей. Это, может быть, лучшая гарантия от ошибок, нарушений нашей советской законности. Так и только так работает абсолютное большинство блюстителей наших законов».
Вам из своего кабинета на Петровке виднее, но я таких людей среди «блюстителей законов» что-то не встречал, Конечно, я преступник, осужденный, и вовсе не рассчитываю на то, чтобы «блюстители законов» со мной лобызались. Но все же человек есть человек. Поэтому по самым элементарным правилам нашего государства рабочих и крестьян и я имею право на то, чтобы и ко мне относились как к человеку.
Я осужденный, и не просто осужденный, а трудновоспитуемый; по крайней мере, таким меня считает администрация колонии. Да и мое личное дело говорит то же самое. И все же я считаю себя человеком.
Работаю я на мебельном производстве, учусь в вечерней школе, читаю газеты, журналы, художественную литературу. Хочу быть полезным людям, пока хотя бы тем, которые окружают меня сейчас. А вот доказать, что я человек, не могу.
Привезли недавно к нам в мастерскую видавший виды станок. Я его довел до такой кондиции, что он втрое поднял производительность, облегчил труд людей, стал давать высококачественную продукцию. Старший надзиратель колонии заявил мне: «Хорошо, Галаншин, молодец. Внедрять новое — это долг каждого советского гражданина, в том числе и ваш. Вы тоже граждане, только временно изолированные от общества за свои деяния». Правильно сказал. А когда я толкнулся к нему со своим личным делом, он мне сунул в нос инструкцию: нельзя.
А ведь дело-то у меня такое, что от него вся жизнь моя зависит. Не решу я его — и жить мне ни к чему. Да, да! Ни к чему. А мне говорят, инструкция. Я и просил, и требовал, и умолял. Ничего не помогло. Ну что осталось делать? Забился я в угол казармы и… заплакал. Да, да, ревел, как баба или пацан-несмышленыш. Хоть и стыдно об этом писать, а пишу, потому что факт остается фактом.
Вы, гражданин комиссар, никогда не видели, как плачет мужчина? Плачет от обиды, оттого, что не может доказать свое право называться человеком, доказать, что у него честные, искренние стремления. Это страшные, мучительные слезы, и не дай бог никому их испытать.
Да, есть среди тех, кто рядом со мной, такие, и их немало, которые считают, что раз они начали жихтарить, то есть жить по законам преступного мира, то должны и впредь грабить, воровать, бесчинствовать, пить, играть в карты, хранить блатные тайны. Это, дескать, у них на роду написано. А кто начинает думать иначе, тот дезертир. Тюрьма — штука неприятная, но временная. Зато это школа опыта, приобретения новых корешей для дальнейшей деятельности на уголовном поприще.
Но должен сказать Вам, гражданин комиссар, что так думают не все, далеко не все.
А этого-то «блюстители закона» как раз и не хотят знать.
Вот почему статья о душевной красоте Ваших сослуживцев очень и очень приукрашена. Слишком Вы преувеличиваете, гражданин комиссар. Прочтя ее, можно подумать, что все вы герои, до краев наполненные благородством. А ведь это не так. Далеко не так. И рана в моей душе — убедительное подтверждение этому.
С приветом Леонид Галаншин.
Письмо второе
Гражданин комиссар! Вы даже не представляете, как ошеломило меня Ваше письмо! Во всем нашем отделении оно ходило из рук в руки целую педелю. Уж очень неожиданно все получилось. Я ведь, по правде, не рассчитывал на ответ. Большущее Вам спасибо. И, если можно, прошу меня извинить, что я так «безответственно и резко» написал о людях, призванных обеспечивать социалистический порядок. Действительно, написал я, не очень-то выбирая выражения. Но ведь в письме имелись в виду те, с кем волей судьбы я сталкивался. И то, что сказано там, не относится ко всем работникам административных органов. По возможности, прошу это иметь в виду. Хотя таких восторгов, как у Вас, они у меня, конечно, не вызывают.
Вот пишу Вам это сам не знаю зачем. В моей беде Вы ведь тоже не поможете. Не захотите. Однако раз Вы проявили интерес к моей не ахти какой знатной особе и пишете, что Вам «надо знать подробно, кто я, что натворил и чего добиваюсь», отвечу на Ваши вопросы.
Вот моя исповедь. Имейте, пожалуйста, в виду, что здесь нет ни одного слова неправды.
Детство мое было очень горькое, а юность — тяжелая. Родители разошлись, подбросив меня тетке. Как жить в чужой семье, где своих пять ртов, Вы, наверное, представить можете. В общем, чужой среди родных. Потом война. Пошел на фронт. Раненый, без сознания, попал в плен. Из фашистского лагеря меня освободили наши войска, вступившие на территорию Украины. Не подумайте, что я форс давлю, нет. Обивал все пороги, просился на фронт, но… Стали, как это водилось тогда, изучать да проверять. Не выдержал, нагрубил начальству, взяли меня на заметку. Обозлился я еще больше. А тут умудрил меня господь организовать ночную вылазку на спиртзавод. Нахлебались мы там вдоволь да и с собой еще прихватили. Ну и закрутилось дело. Получил я вместо направления на фронт пять лет со строгой изоляцией.
Вы, наверное, скажете: «А то как же? По заслугам». Да, по заслугам, не спорю. Конечно, я дурак, что затеял эту «операцию». Но сцепил зубы, решил: отбуду свой срок. И стал отбывать. Честно, аккуратно. Освободили даже на два года досрочно. Война уже кончалась. Вернулся в родные места. Не очень приятным было это возвращение. Дорогая тетушка от ворот поворот мне показала. Впрочем, понять ее можно. Все люди как люди. Кто уцелел и с войны пришел, гордые по земле ходят. Родину спасали. А я чем могу похвастаться?
Конечно, надо бы совладать со своей обидой. Руки, ноги есть, голова цела. С лагерями покончено. Какого рожна еще? Но зол я был на весь свет. Поехал на шахты, стал работать. А у самого все время мысль: не такой я, как все, сторонятся меня люди, еле терпят. И скоро это подтвердилось. Набирали на шахте людей на курсы машинистов. Толкнулся и я. Куда там! Мы, говорят, берем тех, кто достоин, а с вас судимость еще не снята. Замерло у меня все внутри. Пить я начал, да так, что удивляюсь, как концы не отдал. Иду я, бывало, по улице пьянь-пьянью. Люди шарахаются, смотрят с осуждением, а я злорадствую. Не нравится? А мне наплевать! Вниз так вниз, катиться так катиться! И пил, пил… Ну, там, где пьянка, там закон побоку. Как-то не хватило в одной компании деньжат на застолье. Ну что за проблема — деньги? Распотрошили мы продовольственную палатку в поселке. А когда хмель прошел, понял я, что натворил неладное. Только что толку, что понял? Поздно уже было. Дали мне по совокупности семерку. Сбежал. Вернулся в Луганск. И опять пришлось в колонию возвратиться. Теперь уж мне все подытожили: и те недоотбытые два года, что по первой судимости скостили, и семь, что отбывать не начал, и еще пять лет прибавили. Одним словом, срок вполне достаточный, чтобы поразмыслить над своим житьем-бытьем.
Вот Вам первая часть моей «героической» биографии.
Так я превратился в индивидуум особого рода, стал «трудным осужденным». Ни под какие льготы я не попадаю. Раньше срока освобождать меня нельзя, потому что из меня еще не сделали «хрустального» человека. А задача эта нереальная, потому что не может мир состоять только из «хрустальных» людей. Но главное, что произошли в моей жизни, во всей моей необузданной натуре изменения невероятные. Приятели мои говорят: Галаншин начал трайлить, фантазировать. Начальство тоже не верит: считает, что восьмерить пытаюсь, то есть прикидываться, притворяться. Не хотят понять, что не блажь это, а перемена во мне произошла громадная. Родился новый Леонид Галаншин, совсем непохожий на прежнего.
Как я уже сказал, у меня нет родных, семьи. Я не знал, что такое любовь, как можно гулять с девушкой, сидеть с ней в кино, делиться впечатлениями, мыслями. Ничего я этого не испытал. Всю жизнь мне приходилось натыкаться на черствых людей. Конечно, попадались среди них и хорошие, но то ли я их не понимал, то ли они меня понять не хотели. Только убедился я давно, что не верят мне люди. Сочувствуют иногда, ну а от сочувствия не всегда легче бывает. Помочь же никто, в сущности, не может или не хочет.
Писатель Лацис в одной из своих книг сказал, что самое мучительное для человека — ничего не ждать от завтрашнего дня. Вы скажете, какое отношение это может иметь ко мне? Есть, мол, и тебе на что надеяться. Есть здоровье, силы, впереди — освобождение. Терпи, мол, Галаншин, и все рано или поздно утрясется. Но ведь пока солнце взойдет, роса очи выест. Не подумайте, что я хочу каких-то поблажек вроде досрочного освобождения. Я готов годы и годы пилить и строгать эти самые ножки для табуреток. Готов вынести и куда более худшее. Пусть я буду чистить выгребные ямы. И на это согласен. Но пусть поймут, что я человек!
Собственно, в этом смысл моих писем к Вам, если говорить откровенно.
Я люблю женщину. Да, гражданин комиссар, люблю женщину. И это не лакшовка какая-нибудь, а чистый, кристальный ключик. И люблю ее так, что ни в одной книге не читал про такую любовь, как наша. Вот уже пять лет, как я ее люблю. Думал, пройдет. Но нет. Не проходит моя любовь, а все сильнее и сильнее становится.
Понимаю, что Вам трудно поверить в это, ибо Вы, наверное, знаете наш мир. Да, там, где я нахожусь, отношение к женщине низменное, циничное, хотя у людей, пишущих о ворах, жуликах, убийцах, и бытует порой обратное убеждение. Но это от незнания действительного положения дел.
Люди, способные поднять руку на ребенка, на немощного старика и вообще на человека, как правило, не знают великого чувства — любви. Но известно ведь, что нет правил без исключения. Случай со мной еще раз подтверждает это. Во мне, моей зачерствевшей душе родилось такое чувство, что заслонило все, я сам себе удивляюсь, сам себя не узнаю. Очень прошу: не относитесь к моим словам легко. Они выстраданы, вымучены, они — крик моего сердца.
Я чувствую, что, если бы мне поверили и разрешили сделать то, что я прошу, жизнь моя повернулась бы круто. Что же я прошу? Разрешить мне зарегистрировать брак с моей Галей. Только и всего. Я буду честно отбывать данный мне срок. Но тогда у меня будет путеводная звезда, тот огонек в ночи, который поведет за собой, отогреет сердце, поможет честно пройти оставшуюся часть пути.
Вот с этой-то своей просьбой я и обратился по начальству. И получил ответ: нельзя. Не положено. Инструкция.
Да, я совершил преступление, и не одно. Это я знаю, понимаю. Но я клянусь жизнью, клянусь своей любовью, что сделаю из себя другого человека! Только дайте мне эту возможность! Дайте! И все.
Помогите, гражданин комиссар, если сможете.
Галаншин Леонид.
Письмо третье
Здравствуйте, гражданин комиссар!
Получил Ваше письмо. Не очень-то оно меня обрадовало. Но все же спасибо за то, что Вы не чураетесь общения с тем, кого и человеком-то не признают.
Отчитали Вы меня крепко. Признаюсь, не раз бросало в жар от Ваших увесистых слов. Однако Вы не совсем правильно поняли меня, гражданин комиссар. Вы сочли, что я требую какой-то особой к себе снисходительности, поблажки, прощения за свои ошибки. Да нет же! Нет! Прошу мне поверить. Поверить в то, что я хочу страстно, хочу во что бы то ни стало стать настоящим человеком.
Вы пишете в своем письме: «Право на ошибку — высокое право первооткрывателей и первопроходцев. Оно допустимо при исканиях, стремлениях человека сделать что-то новое, лучшее, большое для людей. Но и при этом ошибки не прощаются, тем более, если они, эти ошибки, чреваты какими-то последствиями. А есть ошибки, на которые человек не имеет права даже один раз в жизни. Ни в восемнадцать, ни в восемьдесят лет».
Правильные слова. Согласен, гражданин комиссар. Но ведь ошибка ошибке рознь. Конечно, я не из числа первооткрывателей. Но ведь и не убийца я, не предатель своей земли. И хочу не так уж много! Правда, моя просьба не укладывается в рамки инструкции. Но спрашивается: что изменится, если сделают исключение из этих инструкций? Для общего дела вреда никакого, для меня — другая жизнь.
Теперь я отвечу на Ваш вопрос о том, что за романтическая история со мной произошла и что это за «Дульцинея, которая зажгла во мне пламень». Я понял Вашу иронию, не хотел совсем писать, так мне стало обидно. Но в конце письма Вы уже серьезно спрашиваете обо всем этом. Поэтому я подумал: нет, комиссар не издевается надо мной и не из любопытства задает свои вопросы. Я убедил, уверил себя в этом и вот пишу Вам все. Все как было. И если Вы разбираетесь в людях, умеете понимать их психологию — по должности вроде бы обязаны это уметь, — поймете и меня.
Моя Дульцинея — это Галя. Маленькая, невзрачная на первый взгляд девушка. Милая моя Галя! Как я с ней познакомился, где? Работал я тогда каменщиком на строительстве нефтекомбината. И прислали на стройку девушек из ФЗО на практику. Ко мне направили Галю.
Я вел кирпичную кладку одного из цехов. Приходит прораб и говорит:
— Вот что, Галаншин! Эта девушка через пару месяцев должна стать мастером, доверяю ее тебе.
От этого его слова «доверяю» я первый раз в жизни смутился. Меня когда-то стыдили целым базаром, и я не краснел. А здесь стушевался. Посмотрел я на нее, на девушку-то, а она на меня. Глаза не опускает, смотрит и не моргнет. Вот, думаю, кажется, своя девка…
— Ну что же, — говорю, — полезем на леса, сейчас посмотрим, чему вас там учили, в ФЗО.
Она такая щупленькая, маленькая. Комбинезон серенький, на голове берет, — ну как пацан. А подсобник мой отводит меня в сторону и говорит: «Давай, Лexa, действуй, а я на страже постою». Не знаю уж почему, но закипел я от его слов и так глянул на него, что тот попятился.
Залезли мы на леса. Узнал я, что ей восемнадцать лет. А мне? Мне в то время было тридцать пять. Никаких особых мыслей в голове у меня не было, но так просто, из озорства, проявил к ней хамство. И такую оплеуху получил, что по сей день в ушах звенит. Но жаловаться Галя не пошла и никому ничего не сказала. А я уж готовился суток пятнадцать штрафника отбывать. До обеда ни я, ни Галя друг другу не сказали ни слова. Обедать я не пошел, во рту сухо было. Сел прямо на лесах десятиметровой высоты, закурил. Подходит ко мне Галя с белым узелком, садится возле меня.
— Ну, давай, Леня, кушать. — И узелок развязывает.
Лежали в том узелочке два огурца, пяток помидоров, яйца и соль в бумажке. Ну и хлеб, конечно.
— Кушай, Леня. — Это она мне говорит, мне, который так по-хамски вчера поступил. Я посмотрел в ее глаза, а глаза-то у нее знаете какие? Электрические, нет, не электрические. Даже не знаю какие, очень красивые и нежные. И я… заплакал. Не знаю, как это случилось, но заплакал.
И Галя все поняла. Так и сидели мы. Молчали. А потом она говорит:
— Расскажи мне, Леня, о себе, о своей жизни. Все расскажи.
И я рассказал. Рассказал все, без утайки. Когда кончил, Галя взяла мою руку, тихонько так пожала.
Поверите, у меня красные круги перед глазами пошли, в горле горячий ком застрял, все тело стала бить какая-то неуемная дрожь. А Галя не отходила от меня и все говорила. Говорила о людях, о жизни, о разных местах, где бывала. В ушах у меня от ее слов играла настоящая музыка.
После этого дня каждое слово Гали стало для меня законом.
— Школа, оказывается, у вас есть?
— Есть, — говорю.
— А почему ж ты не учишься?
Через неделю я уже ходил на занятия.
— А что ты читал? Горького? Шолохова?
— Нет, — говорю, — не пришлось.
— Так почитай.
Появились у меня книжки. Газетами, журналами стал интересоваться.
Потом и до моей внешности добралась.
— Зачем, — говорит, — ты эту страшную бородищу носишь? Ведь ты молодой еще. Почему не следишь за собой?
А надо сказать, что среди нашего брата манера такая пошла, ну стиль, что ли, особый — на гориллу походить. Плюнул я на эту моду, стричься-бриться стал регулярно. Оказалось, что при желании вполне можно человеком выглядеть, а не образиной.
Правду говорят, что все тайное становится явным. Узнали и о нашей с Галей любви. Пошли слухи, что живу с ней. Меня перевели на тюремный режим. Даже написать я Гале не мог. Из тюрьмы разрешают писать только родственникам, если они числятся в личном деле. А у меня никого нет. Я записался на прием к начальнику тюрьмы полковнику Хусайнову. Он меня выслушал, как отец родной. Разрешил мне повидаться с Галей. Я ей написал. Что я только не передумал, ожидая ответа, сравнивая ее жизнь и свою! Ее годы и свои. Мучился, сомневался. А вдруг не придет? И вот получил весточку: «Буду».
В тот день начальник сам пришел в столярную мастерскую, где я работал, велел мне одеться почище и идти на свидание. Какая это была встреча! Два часа пролетели, как одна минута. Галя мне сказала, что ее исключили из комсомола за связь с осужденным и перевели на другой объект. Оказывается, как много она пережила! А еще смеется. Я стал ей советовать уехать в другой город.
— Зачем, Леня? Ведь я не украла ничего, не разбила ничью семью. Я нашла тебя, и из-за этого должна уезжать? Нет, своей любви я не стыжусь. А что со мной так поступили, пусть, не все люди бездушные, найдутся такие. которые поймут.
На прощание Галя сказала:
— Помни, Леня, я тебя не покину никогда. Где бы ты ни был, я буду с тобой.
Начальник присутствовал на нашем свидании и сказал ей:
— Ты, Галя, настоящий человек, я уверен, что изменишь судьбу Галаншина. К прошлой жизни он не вернется. Я помогу вам. Ты станешь его женой, а он будет честно трудиться, чтобы скорее прошел срок.
Мы поцеловались с Галей. И когда она на прощание передавала мне сумочку с продуктами, я готов был обнять весь мир от счастья, что теперь я не один на свете, что я нужен кому-то. Нужен Гале — хорошему, душевному человеку, девушке, милей которой нет в мире!
После этого я стал жить надеждами. Но не все надежды сбываются. Полковника Хусайнова перевели в другое место, а новое начальство все повернуло в обратную сторону. В свиданиях нам отказали. Я узнал, что один из надзирателей оскорбил Галю. Решил с ним «посчитаться». Уже направился, чтобы исполнить задуманное, как один из осужденных подозвал меня и сказал: «Иди, Лexa, к тебе «твоя» пришла. У забора ходит». Я сказал Гале, что ее обидчику отомщу. Но она махнула рукой и сказала, что не обращает на это внимания, мало ли дураков и хамов. «Не смей с ними связываться!»
После этой встречи я снова подал заявление начальству с просьбой разрешить нам с Галей зарегистрировать брак. Меня вызвали. Вызвали и Галю.
Новый начальник сообщил нам, что ходатайствовать о регистрации не будет, так как это запрещено инструкцией, и, кроме того, у меня еще большой срок впереди. Галина же очень молода, и это, дескать, всего лишь порыв, романтика, молодость. Начиталась, мол, романов, вот и дурит.
Галя плакала, а я скрежетал зубами от бессилия.
Уходя, она сказала мне:
— Дойду до самого высшего начальника, а добьюсь регистрации. Это не старое время, у нас не отнимут любовь.
Так мы расстались с Галей.
Я в полном и безнадежном отчаянии. Все наши попытки найти выход из положения, получить человеческое право быть мужем и женой разбились об инструкцию. Если можете, гражданин комиссар, помогите! Хотя я уже не верю ни во что.
Галаншин.
Письмо четвертое
Гражданин комиссар! Вы зря на меня так обрушились в своем письме. Хотя многие из Ваших слов должен признать справедливыми. Но, скажу откровенно, если бы не Галя, если бы не ее сердце, ее душевная теплота, покончил бы я все счеты со своим дрянным, незадачливым житьишком. Но попробую написать все по порядку.
После той беседы с начальством настоял я, чтобы Галина уехала в другой город.
Она послушалась и уехала. Устроилась работать неподалеку. Стал я посылать ей переводом деньги. Она не принимала сперва, отсылала назад: мол, она на воле, ей легче. Но я настоял. Да и деньги мне ни к чему. Есть во что одеться, харчи казенные. А Гале — ей и платьице, и туфельки нужны, и в кино, и на танцы сходить. Ведь молоденькая же. Но Галя знаете куда деньги тратила, что я присылал ей? Купила мне пальто, костюм, рубашек. Письмо я как-то получил от хозяйки, где она комнату снимает. Так она моей Галкой не нахвалится: и детей-то помыть поможет, и белье постирает. Как своя, родная в семье.
Но тут новое происшествие: запретили мне деньги Гале посылать. А мне перед ней стыдно, вдруг что нехорошее подумает? То посылал, а то вдруг нет. Я пришел к начальнику, говорю ему: как же так, ведь у меня, кроме Гали, никого нет на свете. А он мне: дурак ты, Галаншин. Ты ей деньги посылаешь, а она там, поди, проматывает их со своими хахалями. Ты думаешь, она ждет тебя? Так вот знай, раз связалась с осужденным, значит, непутевая была… Не помня себя, я заорал: «Не смей так говорить, не смей!..» И если б не о Гале в этот момент думал, не знаю, что бы было… Если кто оскорбит Галину, съем сразу, только железные пуговки выплюну.
Скис я здорово после этого случая. Но опять Галя вмешалась. Прислала письмо. Добилась она, оказывается, что ее в комсомоле восстановили. Описала все свои хлопоты по нашей регистрации: куда ходила, куда пробивалась. Молодчина, ну просто молодчина! И планы свои на этот счет изложила. А с меня опять потребовала: работать по совести и вести себя как подобает.
Верите, всю хандру с меня как рукой сняло.
Работаю, как тигр, веду себя, как сосунок.
Мои дружки думают, что я работаю как чумной, потому что кого-то боюсь. А я ничего не боюсь. Даже смерти. Я ее презираю, она сама меня боится. Все дело в Галине. Ее письмо для меня — будто чудо живительное. Галя, только Галя держит меня!..
По неписаным законам нашего блатного мира вор или грабитель не должен в заключении занимать какие-либо административные должности. Десятник, бригадир, чем-либо заведующий — деятельность запрещенная, заключенный вроде бы не должен браться за нее.
Я хорошо знаю эти звериные нормы. И все же согласился возглавить работу столярной мастерской. Почему? Да потому, что я не признаю ни за кем права делать меня слепым кутенком. Не хочу мириться с нормами и правилами, которые превращают человека в зверя! Нельзя, чтобы человек терял надежду хоть когда-нибудь получить право называться человеком. Так что Ваши слова, гражданин комиссар, о моем «в некотором роде заячьем поведении» не соответствуют истинному положению дел. Моменты, когда я падал духом, были, но мой жизненный стимул — Галя, она вовремя приходила на помощь. Ну и уж если совсем начистоту, Ваши письма тоже неплохо на меня подействовали. Только не сочтите это за подхалимаж. Я этого не люблю, и не в моем характере такие повадки. Ну а в общем итоге начальство наше иначе на меня смотреть стало. Видимо, понимать начало, что рождается новый человек в Галаншине.
Один из начальников все допрашивает меня, откуда меня в Москве знают. Никак я его убедить не могу, что ни сватьев, ни братьев у меня нет и водку мы с Вами никогда не пили.
Я все сделал, как Вы мне советовали. Обратился с подробнейшим заявлением в Москву. Описал все, как было, всю свою жизнь. И все отправил через свое начальство. Теперь жду ответа.
Я понимаю, что изрядно надоел Вам, и все же опять прошу об одном и том же: помогите, подтолкните там, в Москве, чтобы не пропала моя исповедь, чтобы разрешили нам с Галей зарегистрироваться. Свободы я не прошу. Я ее заработаю. Буду горы ворочать, как бульдозер. И нарушений режима не допущу. Доверие оправдаю. Но без Гали я жить не смогу, моя жизнь без нее пустая.
Ну что нужно, чтобы доказать, что мы беспредельно любим друг друга? Что не легкомыслие, не баловство это? Ведь пять лет прошло с тех пор, как мы встретились. И за это время мы еще больше, еще крепче привязались друг к другу.
Кто может сказать, что это юношеская романтика, каприз девчонки из ФЗО? Сейчас Галя совсем взрослая и очень-очень красивая. А лицо — лицо у нее такое, что я буду любоваться им всю жизнь.
Путаное это и какое-то слезливое письмо у меня получилось. Очень волнуюсь. Наболело все так, что кричать хочется. Только бы разрешили брак с Галиной. И больше мне ничего не надо. Свободу я горбом добуду. Не по обочинам, а по дороге пойду, если Галка будет рядом.
Галаншин Леонид.
Письмо пятое
Гражданин товарищ комиссар, здравствуйте!
Пишет Вам Галина Власенко.
Прежде всего сообщаю, что письмо Ваше получила. Спасибо Вам, большое спасибо, что написали. Извините, с ответом немного задержалась, была в командировке.
Постараюсь ответить на все Ваши вопросы.
Я не знаю, что писал Вам Леонид обо мне. О нем скажу все откровенно, как есть.
Встретились мы с ним случайно на стройке. Обросший, грубый человек, с большими, натруженными, узловатыми руками. Не знаю почему, но защемило у меня сердце. Особенно когда я посмотрела ему в глаза. Было в них и страдание, и непроходящая тоска, а в глубине их что-то теплое, человеческое. Может, потому, что я тоже имела нелегкое детство (родители у меня в войну погибли), но мелькнула у меня мысль, что этому человеку нужна родная, близкая душа, нужна, как хлеб, как воздух. И потом уже эта мысль не покидала меня.
Многие отзываются о Лене нелестно. Но они не знают его, какой он человек. А ведь это главное — человек. У него сердце золотое. И работать любит. Не злой он, не жадный, душевный и очень смелый, до отчаянности, что ему иногда и мешает.
Может, я вижу в нем только хорошее? Возможно. Но сердце мое чувствует, что Леня настоящий, что на него понадеяться можно, что не подведет он, не обманет. И что мы с ним — те двое из всех людей, что нашли друг друга, для счастья встретились, для жизни вместе, до конца рядом. Поверила я в это, полюбила его и сама первая пошла к нему. Леня — моя судьба, он мой единственный, и нет другого на свете для меня.
Я вспоминаю встречи с ним как светлые праздники, как самые счастливые дни. И то, что он старше меня, не имеет значения. И жизнь его прошлая не испугала меня. Потому что верю я в него, знаю сердце его большое, любовь нерастраченную.
Очень волнуюсь я о Лене. Он горячий, неуравновешенный, как бы не сорвался. А уж если сорвется, тогда все — не поднимется. Это меня очень пугает. Письма я ему пишу по двое суток, все такие слова подбираю, чтобы не обидеть, успокоить. Он вроде слушается. Боится он, что я его бросить могу. Молодая, мол, жизнь вся впереди. И переживает разлуку нашу тяжко, нервничает. Свидания все просит. Да я к нему и сама побежала бы. Только ведь не так просто это! Наши законы, товарищ комиссар, справедливы, только жизнь в законы не вся укладывается. Вот люблю я Леню, хочу быть с ним. В беде, в несчастье, все равно где — хоть на Северном полюсе, только бы с ним. И знаю, что получится наша жизнь. Он тоже надеется, что все у него по-другому пойдет. А закон не дает нам быть вместе. Почему же не помочь нам? Я уже в разные места обращалась, куда только не писала. Одни сочувствуют, вроде понимают все. А другие говорят: «Брось его! Что, на нем свет клином сошелся, что ли? Что, ты на воле лучшего не найдешь мужа?» Как все это больно слушать! Сейчас у меня одна цель: добиться, чтобы мы были вместе.
Я сделала все, как Вы велели: послала все бумаги и министру и Генеральному прокурору. Теперь с нетерпением жду решения. Умоляю Вас, товарищ комиссар, помогите нам! Век не забудем.
Спасибо Вам за все, за отзывчивость Вашу — низкий поклон.
Галя Власенко.
Телеграмма
Москва, Петровка, 38. Товарищу комиссару.
Сегодня наш самый светлый, радостный праздник. Зарегистрировались в горзагсе, как полагается. Даже начальство счастья пожелало. Леонид признается и кается, что он не прав, совсем не прав в отношении Вас, Ваших товарищей по службе. Спасибо, товарищ комиссар. Всегда, всегда будем помнить Вас.
Леонид, Галина Галаншины.
Послесловие
Эта переписка лежала в сейфе среди служебных бумаг одного заслуженного криминалиста, много лет проработавшего на Петровке. Листки уже чуть пожелтели. Я начал просматривать их и не мог оторваться, пока не прочитал все. В одну из встреч с комиссаром спросил его, знает ли он о дальнейшей судьбе своих подопечных. Или телеграмма была последней страницей этой истории?
Комиссар улыбнулся и не без гордости ответил:
— Нет, почему же? Просто последующие письма уже шли в мой домашний адрес, как к пенсионеру. А подопечные живы и здоровы. Есть за Тулой такой город — Новомосковск. Знаете? Ну так вот, там на Первомайской улице проживает семья Галаншиных. Муж, жена и двое хлопцев. Старший в этом году в школу пошел. Глава семьи, Леонид Петрович Галаншин, работает мастером деревообделочного комбината, жена — на стройке.
Помолчав немного, комиссар добавил:
— Был у них однажды. Рыбалка там на Иван-озере знаменитая. Думаю еще как-нибудь собраться.
Зачем!
Сегодняшняя встреча полковника внутренних дел Стрельцова и Василия Крупенина являлась последней, завершающей.
Крупенин уже понимал весомость фактов и цифр, скрупулезно собранных и зафиксированных в объемистых папках следственного дела, что лежали на столе полковника. Понимал и страшился их.
Сейчас он признавал, что да, виноват. Серьезно виноват, но все же не в такой степени, как ему инкриминируют. Старался преуменьшить масштабы операций, выискивал любые мало-мальски объективные причины, которые якобы толкали его по наклонной плоскости. Часто и плаксиво сетовал по поводу своей неудавшейся жизни, раскаивался в том, что стал на такой скользкий путь.
Он сидел сгорбившись на краешке стула, зажав в коленях потные дрожащие руки, и, надрывно всхрипывая, вопрошал:
— Зачем мне это было нужно? Зачем? Жизнь-то порушена, сгублена. Зачем? Для чего?
Полковник Стрельцов, уже привыкший к частой смене настроений Крупенина, ответил:
— На этот вопрос сможете ответить только вы сами, только сами. А сейчас вот вам текст обвинительного заключения. Садитесь вон за тот стол и внимательно читайте. Согласны — подписывайте, не согласны, имеете замечания, возражения — заявляйте, будем вместе с вами разбираться вновь.
— Да. да. Понимаю.
Крупенин тяжело поднялся со стула, прошаркал к соседнему столу и углубился в чтение. Читал долго, поминутно вздыхая, охая, то и дело утираясь большим коричневым платком.
Стрельцову завтра предстояло докладывать следственное дело прокурору города, и он придвинул ближе к себе пухлые голубоватые папки. Вновь и вновь читая документы — протоколы допросов, очных ставок, заключения экспертов, он в который уже раз зрительно, почти осязаемо представлял себе пути и перепутья, все кривые, запутанные тропы Крупенина и его подручных.
…Дверь кабинета управляющего трестом Легпромстрой Крупенина тихо отворилась, и секретарша доложила:
— Вас спрашивает полковник Стрельцов из городского отдела внутренних дел.
Крупенин поднял трубку.
— Здравствуйте, товарищ полковник. Слушаю вас. Что за докука появилась к нам у блюстителей правопорядка?
— Дело вот какое, товарищ Крупенин. На Московском шоссе были задержаны два грузовика третьего стройуправления вашего треста с керамической облицовочной плиткой. Прошло три дня, а руководители стройуправления что-то не спешат приехать и помочь нам разобраться что к чему. Ведь в калужских краях ваших объектов, кажется, нет?
У Крупенина вдруг заныл позвоночник, остро кольнуло в затылке. Болезненно поморщившись, он постарался ответить спокойно:
— Объектов у нас, товарищ Стрельцов, много. Строим и у себя в области, и в Москве, и на юге, и даже ка БАМе. Руководству же стройуправления я сейчас накручу холку, и они живо помогут вам во всем разобраться.
Сразу же после этого разговора Крупенин вызвал Гурия Борзых, своего заместителя, и начальника отдела снабжения Горовца.
— Что там за история с грузовиками в третьем СМУ? Мне только что из милиции звонили.
Борзых стал объяснять:
— Должок мы досылали калужскому местпрому. Помните, днями они были у вас. Я распорядился, чтобы рассчитаться.
Крупенин сумрачно посмотрел на Борзых и Горобца.
— Сейчас же поезжайте в горотдел к полковнику Стрельцову и уладьте недоразумение. Эпизод этот надо локализовать, что-то он беспокоит меня.
Однако, несмотря на все старания руководителей третьего стройуправления и подключившегося к ним в помощь Борзых и Горобца, локализовать эпизод не удалось.
Старший лейтенант Камышин, что по поручению Стрельцова занимался случаем с грузовиками, навел за эти дни кое-какие справки и потому к объяснениям работников треста отнесся настороженно.
— Говорите, отдавали долг? Но почему цемент, взятый у калужан в вашем СМУ, не был оприходован? И по чьему разрешению была осуществлена эта обменная операция? Ведь и плитка и цемент строго фондируемые материалы. Разрешение главка? Представьте его нам. Неясно и еще одно. Зачем калужским местпромовцам такая плитка? Дворцов они вроде не строят, особняков тоже. Кому же и зачем она вдруг понадобилась?
Свои сомнения Камышин доложил Стрельцову, и вечером они вместе поехали к начальнику управления.
— Легпромстроем, вероятно, придется заняться поглубже, товарищ генерал. Сигналы и раньше были, да все руки у нас не доходили. А этот эпизод с плиткой очень настораживает.
Уловив предостерегающий взгляд генерала, Стрельцов добавил:
— Понимаю: и трест авторитетный, и управляющий под стать, но материалы таковы, что игнорировать их мы не можем. Проверить, во всяком случае, должны.
После короткого раздумья начальник управления проговорил:
— Ну что же. Раз есть основания — начинайте проверку. Но имейте в виду, что трест, как вы верно заметили, известный, дела делает немалые, и нам не простят, если мы опорочим его или кого-либо из работников без достаточных оснований.
Ни Стрельцов, ни начальник управления не предполагали тогда, что не столь уж значительная история с керамической плиткой положит начало разоблачению крупной, отлично организованной группы дельцов, расхитителей, подвизавшихся на некоторых подмосковных стройках.
Крупенин, Борзых и Горобец — заправилы этой группы, хотя и были обеспокоены подозрительностью лейтенанта Камышина при разборе дела с грузовиками, тоже не предполагали, что этот эпизод будет последним в их многолетней преступной и, к сожалению, безнаказанной деятельности, будет предвестником их конца.
Правда, для этого потребовался упорный, полуторагодичный каждодневный труд оперативной группы Стрельцова, работников прокуратуры, усилия многих консультантов, экспертов, специалистов по строительным, финансовым, плановым, транспортным и прочим проблемам.
…Крупенина пригласили в ОБХСС в ходе следствия, когда довольно много было уже выяснено.
Перед полковником Стрельцовым сидел грузноватый, излишне упитанный мужчина с бледным, часто потеющим лицом, с прядью рыжевато-седых волос, искусно закрывающих обширную залысину. В солидной осанке, басовитом голосе нет-нет да и проскальзывали властные нотки человека, привыкшего к тому, чтобы его и слушали и слушались. Только вот глаза были неспокойны, они ожидающе затаенным страхом следили за Стрельцовым, пытаясь угадать, что тому известно, все ли он знает из того, что знал сам Крупенин.
Полковник был суховат, немногословен и интересовался пока что общими вопросами: системой учета материалов, взаимоотношениями заказчиков и подрядных организаций, порядком финансовых расчетов между ними и прочим. Крупенин отвечал на эти вопросы подробно, со знанием дела. Очень хотелось ему как-то расположить к себе этого служаку. Даже думалось: чем бы задобрить его? Особенно настойчиво эта мысль стала мельтешить у Крупенина, когда Стрельцов в конце разговора, сняв очки и подслеповато щурясь, проговорил:
— А ведь мы, Василий Семенович, с вами когда-то встречались. Не помните?
Крупенин с готовностью поднял голову:
— Мир тесен. Наверное, встречались. Вероятно, на активах, совещаниях, конференциях.
Стрельцов скупо усмехнулся:
— Нет, я имею в виду другое. Но, впрочем, это несущественно.
Крупенин, однако, не хотел упустить неофициальную, как ему показалось, интонацию разговора и торопливо зачастил:
— Нет, нет. Подождите. Я вспомню. Склероз у меня еще только начинается. Так где же мы могли видеться? На стадионе? В театре? В ресторане? А впрочем, вы ведь в эти заведения, видимо, не ходите.
— Ну почему же? Когда есть необходимость или повод, когда есть возможности, ходим в ресторан. Одним словом, все как у людей.
Крупенин небрежно заметил:
— Ну возможности — дело наживное.
Стрельцов усмехнулся, пристально посмотрев на Крупенина.
— Хотите помочь расширить эти возможности? Смелый вы, однако, Крупенин.
— О чем вы, товарищ полковник? Вы, видимо, неверно меня поняли.
— А мне думается, понял я вас абсолютно точно. И хочу дать вам, Крупенин, один совет. Не мудрствуйте лукаво, не тешьте себя несбыточными надеждами. Сухим из воды вы на этот раз не выйдете. И потому настоятельно рекомендую — расскажите следствию все. Повторяю — все, открыто и честно. Ценности же в любых видах, что нажили нечестным путем, сдайте государству. Они ведь принадлежат ему.
Крупенин побледнел. Глаза сузились, чуть побелели в злобном всплеске. Хрипло, с неподдельным гневом проговорил:
— О чем это вы, полковник? Что я должен такое рассказать? И какие ценности? Откуда они у меня?
— Я дал вам совет. Если хорошенько подумаете, убедитесь — совет добрый.
Крупенин, ошеломленный, сбитый с толку этим разговором, нещадно клявший себя за то, что сам его начал, не знал, как сейчас поступить и что предпринять.
Наконец с кривой усмешкой проговорил:
— Буду думать. Только где же мне взять то, чего нет? Не богач я, поверьте. Вы ошибаетесь. Я не тот, за кого меня приняли. Нашли миллионера. Надо же такое придумать. Шарада какая-то. И знакомство наше — опять же загадка.
— Загадки, Крупенин, никакой нет. Жаль, конечно, что вы запамятовали один судебный процесс. А забывать его вам не следовало бы.
…Было это более двух десятилетий назад. Следственными органами тогда была разоблачена крупная, крепко организованная группа расхитителей, возглавляемая некими Хейфицем, Евгеньевым, Рейделем и Козловским. Группа орудовала в нескольких универмагах Москвы и трикотажных фабриках Подмосковья. На одной из них был даже сооружен специальный цех для производства пуховых платков, джемперов, женских шерстяных кофт и прочего трикотажа.
Прорабом на строительстве этого цеха работал Василий Крупенин, переброшенный сюда вместе с двумя бригадами с другой стройки.
Когда началось разоблачение группы Хейфица, прораб незаконно строящегося цеха тоже, естественно, попал в поле зрения следствия. Но народный суд, учитывая молодость Крупенина, малый срок работы на нелегальном объекте, не счел необходимым привлекать его к уголовной ответственности, ограничившись административными мерами.
Не понял, однако, Крупенин значимости сделанного ему предупреждения. В памяти от того процесса остались у него не суровые меры, примененные к обвиняемым, а ошеломляющие суммы, которыми они ворочали.
Через два или три года, будучи старшим инженером отдела капитального строительства на фабрике № 5, он сделал первый шаг на скользкой, наклонной дорожке.
Строительно-моитажное управление треста Легпромстрой, которое возглавлял Гурий Борзых, заканчивало на фабрике сооружение заготовительного цеха. На объекте еще много было недоделок, но строители настаивали на приемке. Площади предприятию нужны были позарез, и скрепя сердце дирекция подписала акт. Отдел капитального строительства фабрики тоже приложил к этому руку — гарантировал, что строительные недоделки в скором времени доведет до конца. Начальник СМУ Борзых эту заступку оценил по достоинству.
Вечером, после митинга в новом цехе и не очень изысканного, но добротного угощения строителей в заводской столовой, Борзых зашел к Крупенину в отдел капитального строительства. Он по-свойски уселся против Крупенина и положил перед ним небольшой, но довольно пухловатый конверт. Видя удивление Крупенина, немногословно объяснил:
— Все правильно и все законно. Будешь у нас в СМУ — в ведомости распишешься. Так что не волнуйся.
Да и мзда-то пустяковая, разговора не стоит. За такой цех, да сданный в такие сроки разве так строителей и вас поощрять надо? Ну да ладно, все еще впереди.
За ужином в городском кафе, куда они затем отправились, разговор вертелся вокруг фабричных и строительных дел. Борзых жалился на настырность заказчиков, все хотят получить объекты срочно, немедленно, и ему приходится крутиться как белке в колесе. Крупенин опасался, что после получения акта о сдаче цеха стройуправление не завершит недоделки. Об этом он довольно настойчиво напоминал своему сотрапезнику.
— Все будет в норме, если вы, Крупенин, и ваше фабричное начальство будете понимать, что к чему. Между прочим, остатки стекла, шифера, плитки, огнеупорного кирпича приходовать не спеши. Займемся вместе.
— А как же… — хотел спросить Крупенин, но собеседник с ходу понял вопрос.
— Оформлять списание будем в объемах, предусмотренных проектом. Тем более что недоделки, сам говоришь, еще добивать придется. Усекай, Крупенин, что говорю. И вообще держись Гурия Борзых. И дело обеспечишь, и внакладе не останешься.
Внакладе Крупенин действительно не остался. Вскоре он получил от Борзых еще один куш. Тревожные мысли в первое время приходили частенько, но, видя, что их альянс с Борзых идет не во вред фабрике, скоро успокоился. Соседей СМУ держало в черном теле, а пятая фабрика не бедствовала. После окончания заготовительного, занялись механическим цехом, подумывали уже и о пристройке к главному корпусу. Все это на фабрике и в главке связывали с оперативностью отдела капстроительства фабрики и старшего инженера Крупенина, исполняющего обязанности начальника. Крупенин не опровергал этих разговоров, принимая их как должное. Как должное воспринял и последовавшее утверждение начальником ОКСа.
Через полтора или два года в целях большей специализации было решено Легпромстрой разделить на два самостоятельных треста — один для промышленного, другой для жилищного и культурно-бытового строительства. Есть правильная народная поговорка о том, что худая слава бежит, но хорошая тоже распространяется, хотя, может быть, и не так быстро. Когда в министерстве встал вопрос о руководстве треста по промышленному строительству, возникла фамилия Крупенина. Никаких очевидных изъянов за ним не числилось, и назначение состоялось.
При этой реорганизации к промышленному тресту отошли многие важнейшие объекты, ему же были переданы строительные цехи и участки ряда предприятий, ведущие работы хозспособом. Таким образом, Легпромстрой быстро вырос в довольно мощную строительную организацию. В реконструкции и модернизации производства нуждались многие предприятия, и все они рассчитывали на его услуги. И Крупенин не чуждался ни новых, более масштабных служебных дел, ни более широких возможностей для дел, далеких от его обязанностей. Широкие связи треста со многими предприятиями, учреждениями, ведомствами, с различными районами и городами позволили группе Крупенина осуществлять довольно широкие, но пока безнаказанные рискованные операции.
На нескольких объектах образовались немалые излишки силикатного кирпича. Выгодно пустили его в дело. Потом была операция с автомобильными скатами, с двумя десятками вагонов подтоварника, кровельным железом и еще многим строительным дефицитом.
Как-то вечером Борзых — теперь уже заместитель Крупенина в тресте, затащил его в один из загородных ресторанов. Здесь они встретились с двумя прыткими южанами, оказавшимися представителями довольно солидных кооперативных ведомств, связанных с овоще-фруктовой и винной продукцией. В ходе ужина беседа довольно быстро приняла деловой характер. Южанам был нужен и кирпич, и цемент, и шифер, и многое другое. Все это было на складах и объектах треста, было у его заказчиков, было и в выделенных фондах.
— Помочь вам, конечно, нужно. Но как все это оформить? — высказал озабоченность Крупенин.
Борзых, однако, уже многое продумал.
— Что-то передадим в порядке шефской помощи. Что-то взаимообразно. Часть оформим как сокращение излишков. Затоваренность-то у нас на складах — бельмо на глазу для всех ревизий.
Южане основательно поживились за счет щедрот Легпромстроя, а сейф Крупенина пополнился новыми хрустящими купюрами. Солидно выросла и итоговая цифра вкладов в сберегательной кассе. Это радовало его, наполняло гордостью, сознанием собственной значимости. И отличная квартира, и отличная дача, и машина, и еще многое другое. Было с чего гордиться своей предприимчивостью и деловитостью. Он уже без зависти встречался со знакомыми сослуживцами, более успешно продвинувшимися по служебной лестнице, без прежней робости держался в министерских кабинетах и различных ведомствах, спокойно, а порой снисходительно выслушивал нотации того или иного начальствующего лица. Думал при этом: «А сколько ты стоишь, дорогой? Сколько карбованцев у тебя за душой?»
Но все радости Крупенина кончались у порога его квартиры.
Зинаида Михайловна Крупенина, его вторая половина, была сотворена из совсем другого теста. Оказалась она, как в итоге скажет Василий Семенович, «бескрылой улиткой, не способной понять моих устремлений».
Не один год прожили вместе Крупенины. Интересы и вкусы, взгляды на жизнь должны бы совпадать, быть общими. Но супруги совершенно по-разному смотрели на то, как нужно жить и к чему стремиться человеку.
Познакомились они около трех десятилетий назад, работая на стройке химического завода. Стройка была молодежная, условия сложились нелегкие, но жили строители шумно, не унывая. Трудились, влюблялись, женились.
Веселому, разбитному прорабу понравилась скромная, робковатая фэзэушница. Она же втайне давно уже была без ума от него. Через месяца три или четыре всем поселком сыграли свадьбу.
Первые годы жили и скромно, и дружно. Им хватало заработка на все необходимое: одеться, обставить недавно выделенную квартиру и сына растить. Потом Крупенин стал продвигаться по службе и, естественно, стал расти достаток в семье. Но молодую женщину насторожило то, что достаток этот стал расти слишком стремительно. С малых лет, еще от матери, бережливой костромской колхозницы, она усвоила простое жизненное правило: жить надо по карману, честно и чисто, чтобы было можно спокойно спать, открыто и прямо смотреть людям в глаза.
Когда Крупенин принес первые три сотни сверх зарплаты, жена обеспокоенно и настойчиво допрашивала его: откуда? Он объяснил, что премия. Во второй раз сослался на вознаграждение за внесенное им рационализаторское предложение.
Потом была получена новая квартира, приобретена дорогая мебель, хозяин обзавелся собственной «Волгой».
И чем богаче становилась семья, тем меньше доставляло это радости Зинаиде Крупениной. Не в радость были вещи, что шли в дом, подарки, приносимые мужем. Не доставляли радости и нередкие поездки в гости к его друзьям, в московские рестораны, на юбилеи различных московских знаменитостей. Крупенина чувствовала себя в этой среде чужой и посторонней. Да и сам Крупенин, она видела это, лишь хорохорился и был тут как петух в гусиной стае. Приглашался-то он сюда как человек нужный, могущий оказать услугу. Крупнейший же стройтрест не шутка. Сам Крупенин, однако, видел в этих приглашениях нечто другое — признание его значительности, весомости, личного авторитета.
Зинаида Крупенина, в сущности, опровергала широко бытующее мнение, что именно жены, прежде всего они, толкают мужей на различные темные стежки, заставляют их пускаться во все тяжкие, чтобы обеспечить повышенное благополучие в семье.
Чтобы избежать бурных нервных сцен, Крупенин более не приносил в дом ни лишних денег, ни ценных вещей. Для них он нашел другое место. Но ограничивать себя в житейских удобствах он вовсе не собирался. И поэтому давно уже искал возможность соорудить себе хорошую дачу. Не раз заговаривал об этом с женой.
— Помнишь, в Валентиновке мы видели такие уютные коттеджи? Прелесть. Надо бы нам соорудить нечто подобное.
— Что тебе дались эти валентиновские дачи? Ну построили их, может, академики, лауреаты там или артисты знаменитые, нам-то что до этого?
— Да узнавал я. Никакие не лауреаты и не академики. Просто люди жить умеют.
— Но мы, кажется, тоже не отстаем от них. Я по горло сыта твоими замашками. Ночей не сплю.
Столь неодобрительная реакция супруги, однако, не остановила Крупенина, и он предпринял нужные шаги, чтобы задуманное все-таки осуществить.
«Хоть будет где спрятаться от моей ведьмы», — пошутил он, давая поручение своим сподвижникам порыскать, поискать подходящую «дачную ситуацию».
Не зря говорится: ищите и обрящете. Один из московских заводов осваивал отведенный ему участок под дачное строительство. Но дело двигалось туго. Узнали об этом крупенинские помощники и сумели втиснуть несколько трестовских работников в организуемый кооператив. Конечно, основательно помогли ему трестовскими ресурсами, и через год с небольшим Крупенин получил вполне современную готовую, что называется, «под ключ» дачку.
Скандал дома, когда он сообщил об этом событии, был несусветным. Как ни старался Крупенин образумить, успокоить супругу, все было тщетно. Зинаида Михайловна, словно что-то опасное, колючее, отодвинула от себя торжественно положенные на стол ключи и, удрученно вздохнув, проговорила:
— Ты все же влез в эту авантюру, Василий. Зачем? У нас же есть дача.
— Какая это дача? Садовый курятник. Пока мы его подержим, а потом продадим.
Лицо супруги сделалось бледным, голос напряженно звонким и решительным.
— Объясни, Крупенин, на какие доходы ты шикуешь? Откуда у тебя такие средства?
— А это уже мое дело.
— Нет, это дело не только твое, а и мое тоже. И сына нашего. И ты обязан объяснить: откуда у тебя такие деньги?
Крупенин взбесился:
— Знаешь, Зинаида, мне это начинает надоедать. Я по горло сыт твоими скандалами.
— Мне это тоже надоело. Не могу больше. Я устала дрожать, не спать ночей. Постоянно ждать беды, позора. Не могу больше. Не могу.
— Могу не могу. Все это слова. Женские капризы. Не можешь — уходи. Двери не заперты, задерживать никто не собирается.
Это была серьезная оплошность Крупенина.
Зинаида в изнеможении опустилась на стул, долго молча смотрела на Крупенина, затем глухо выговорила:
— Я действительно не могу так жить, Крупенин. И уйду, да, уйду. Но напоследок скажу тебе вот что — не возьмешься за ум, кончишь плохо. Тюрьмой кончить. Помяни мое слово.
Виталий — сын — пришел в самый разгар ссоры. Он долго вслушивался в нее, потом посоветовал:
— Ну что вы постоянно цапаетесь? Не можете жить вместе — расходитесь.
Зинаида Михайловна нервно бросила:
— Опоздал со своими советами. Именно об этом мы и договорились, Я сейчас же ухожу. И если ты хочешь жить честно, то уйдешь вместе со мной.
Виталий внимательно посмотрел на обоих разгневанных родителей и с усмешкой, так не подходящей к моменту, ответил:
— Ну зачем мне-то спешить. Мне пока нужны вы оба. В определенной мере, конечно. Так что я занимаю нейтральную позицию — неприсоединения к блокам.
Говорил Виталий с шутливыми интонациями, а глаза смотрели на мать холодно, отчужденно. Зинаида Михайловна поняла в тот вечер, что она потеряла не только мужа, но и сына.
Бунт хранительницы домашнего очага Крупениных был закономерен и естествен, но он слишком долго тлел и разразился, опоздав на 15–20 лет. И уже ничего не мог изменить.
Ссоры между родителями Виталий слышал не раз и не два. Привык и относился к ним спокойно. Он только не понимал, почему мать устраивает шум по поводам, которые должны бы лишь радовать ее. Решил отец заменить квартиру — ссора. Заменили мебель — скандал. Появилась «Волга» — целый содом, слезы. А сколько у них свар из-за каждой покупки ему, Виталию. По ее мнению, и «Ява» ему ни к чему, и магнитола лишняя, и поездки в столицу с друзьями должны быть реже. А его короткий вояж на юг к морю — ненужная роскошь и баловство. Словно он отставок какой-то, а не единственный сын в семье.
— Странная все-таки женщина наша маман, — сокрушался он, подстраиваясь под сумрачное настроение отца. — Всегда и всем недовольна.
Крупенин со вздохом согласился:
— Женщины, они, друг мой, такие — секрет за семью замками. Вот и она. Живет дай бог каждому. Так нет, ей еще надо, чтобы все было чистенько, все гладенько, чтобы и рыбку поймать, и ножки не замочить, а тряпки носит только импортные. Не так все просто в жизни. Как говорится, хочешь жить — умей вертеться. Но ты не очень-то обращай внимания на ее крики. Бог терпел и нам велел. Не бери в голову. Но в случае чего — держись отца. У мужского сословия должна быть своя стезя…
Говорил это Крупенин не для красного словца. Он давно уже не исключал того, что с женой у них дойдет до развода. Думал сам об этом не раз и не два, а однажды почти решился на этот шаг. Но привычка к сложившемуся жизненному укладу, опаска неизбежных в таких случаях пересуд сдержали его. Была и другая причина. Где-то в глубине души он признавал обоснованность тревог и беспокойства жены и неоднократно давал себе зарок — кончать комбинации, уходить с кривых дорожек. Правда, решения эти принимались ночью, в преддверии тревожного сна. Утром же они стушевывались или вовсе улетучивались из головы. И что в ночных мыслях представлялось страшным и пугающим, днем казалось обычным, малозначащим и нестрашным.
Решение Виталия остаться с ним наполнило сердце Крупенина отцовской гордостью. Вскоре, однако, он узнал сына получше, чем знал до сих пор.
Через несколько дней после ухода матери Виталий завел разговор о житейских делах и, ничуть не смущаясь, заявил:
— Дачу надо оформить на меня, отец. И не откладывая.
— Почему? Зачем? — недоумевая, спросил старший Крупенин.
Виталий пояснил:
— Ну чего же тут непонятного? С тобой может случиться всякое. И что тогда? И не только о даче я веду разговор. Ты, пожалуйста, организуй на мое имя некий возможный вклад в сберегательной кассе. Скупиться, я думаю, не будешь. И если что стрясется…
— Вбила все-таки тебе мать в голову эти дурацкие мысли, — прервал его отец.
Однако деловая хватка Виталия, его настойчивость и прыть понравились Крупенину, и он, поразмыслив день-другой, согласился с предложением сына. Была при этом и такая мысль: если действительно что приключится, то недвижимым имуществом не владею, а сын за отца, как известно, не ответчик. И хотя Крупенин где-то понимал всю шаткость и малую реальность этих рассуждений, все же они как-то утешали, успокаивали.
Сын взял на себя все хлопоты по переоформлению дачи, ездил в кооператив, поселковый Совет, в нотариальную контору, в другие нужные инстанции, оформил все положенные документы. Владельцем особняка в Валентиновке стал не старший, а младший Крупенин.
Василий Семенович невесело пошутил:
— Ну а мне там хоть какая-то площадь будет выделена?
Сын шутки не принял и на полном серьезе ответил:
— Посмотрим. Но садовый участок с хибарой я бы на твоем месте продавать не спешил. Мало ли что.
Да, младший Крупенин обещал в недалеком будущем далеко превзойти своего папашу. Убедиться в этом Крупенину-старшему вскоре была предоставлена новая возможность.
В один из вечеров сын пришел домой не один, а в сопровождении бойкой, затянутой в потрепанные джинсы рыжеволосой девицы и объявил:
— Знакомься, папан, это Галка, то есть Галина Матвеевна. Моя законная супруга. В загсе уже были. Званый сабантуй по этому поводу, как полагаем, за тобой.
Крупенин почти всегда и во всем потакал сыну, но тут возмутился, наговорил и ему, и новоявленной родственнице кучу грубостей. И это было его еще одной крупкой ошибкой. Не знал он характера Галины Матвеевны, ее умения и сноровки в борьбе за свое место под солнцем.
Уже через месяц Крупенин понял, что жизни ему в его гнезде не будет. Скандалы к ссоры, что происходили когда-то с женой, и в сравнение не шли с тем бедламом, что устраивала сноха. Старшая официантка кафе «Вега» по собственному опыту общения с посетителями знала, что такое психологическая атака, и в полной мере использовала и этот прием, и свои мощные от природы голосовые связки. Когда домашний базар достигал высшего накала, старший Крупенин торопливо ретировался из дома, не появляясь по нескольку дней.
— Что делать будем? — спросил он сына после очередной баталии. Виталий ответил тут же:
— Выход очень простой, отец. Построй нам кооперативную квартиру. Или хлопочи о государственной. Это было бы еще лучше.
Крупенин долго удивленно смотрел на сына. Вновь подумалось о том, что малый вырос не промах, не пропадет и не затеряется на жизненных перекрестках. Будет шагать, видимо, пошире батьки. Мысль эта, однако, не вызвала у Крупенина ни радости и ни… тревоги за сына. Скорей он почувствовал нечто вроде зависти к Виталию на то, что, молод, что много сможет взять от жизни.
Находиться дома ему стало невмоготу, и он перебрался в трестовскую гостиницу. Прожил там месяц или два и стал задумываться: а что же дальше? Решил наведаться к давней хорошей знакомой Нине Безруцкой. Та приняла его горячо и нежно, но в ответ на осторожные намеки Крупенина о его безрадостном существовании высказалась довольно четко: развод с семьей, загс, собственное гнездо в городе и пригороде. Одно из них на ее имя. Крупенин ежился, вздыхал, обещал все обдумать. Приятельница, однако, предупредила, что долго ждать не будет, ибо у нее есть и другие перспективы.
— Да и что ты раздумываешь, Василь? Твоих запасов хватит не только на два гнезда. Так что не жадничай, а то прогадаешь…
Эти слова основательно обеспокоили Крупенина, насторожили, и он долго пребывал в серьезных раздумьях. А потом решил твердо:
— Хватит, обойдемся без уз Гименея. Эта Нинка будет похлеще моей старой супружницы. А я еще и от ее крепостнических замашек не совсем отошел.
Вспомнив сейчас Зинаиду Михайловну, Крупенин мысленно упрекнул себя за то, что никак не соберется ответить на ее письма, что та шлет из своей Костромы. А впрочем, что он мог ей ответить? Она ведь в этих своих посланиях только и твердит одно: «Одумайся, Василий, меняй свою жизнь».
«А, собственно, почему я должен менять ее? — спорил Крупенин с этими письмами. — Каждый живет своим умом. Вот и я живу как могу, как умею. А умею, кажется, неплохо. Во всяком случае, не в рядовых ходим…»
Зинаида Михайловна действительно зря старалась наставить Крупенина на путь истинный. Семейная драма не отторгнула Крупенина ни от старых друзей, ни от сомнительных устремлений. Центробежная сила, которой он дал когда-то первоначальное движение, продолжала держать его на своей орбите.
Крупенин и его сподвижники по-прежнему продолжали свои темные дела. Заканчивалась одна операция, подвертывалась другая, завершалась эта, Борзых готовил третью. Накопленный опыт, скрупулезное знание упущений и прорех в учете материалов, в порядке взаимоотношений предприятий и строек — заказчиков и подрядчиков — все это помогало дельцам безнаказанно осуществлять многие свои комбинации. Однако всему приходит конец. Мелкая по масштабам группы Крупенина операция с облицовочной плиткой была последней.
…Крупенин наконец закончил чтение обвинительного заключения, долго сидел молча и, повернувшись к Стрельцову, зло, не скрывая своей неприязни, проговорил:
— Потрудились вы, полковник, изрядно. Собрали все мыслимое и немыслимое.
Стрельцов уловил злые интонации в голосе Крупенина, но ответил спокойно:
— Потрудиться действительно пришлось. Куролесили вы со своей компанией вон сколько лет.
— Но я по-прежнему в корне не согласен с вашими выводами о хищениях якобы в особо крупных размерах… Вы почему-то все значительно преувеличиваете, цифры со многими нолями, конечно, эффектнее, но… Я буду апеллировать и к суду, и в самые высокие инстанции.
Стрельцов прекрасно понимал, почему Крупенин оспаривает эту формулу обвинения. Она предусматривала повышенную меру ответственности. На эти слова ответил все в том же спокойном тоне:
— Это ваше право, Крупенин. Но добиться иной квалификации ваших деяний будет трудно. На половине проверенных объектов треста установлено значительное завышение якобы выполненных объемов работ, почти половина актов на списание дорогостоящих строительных материалов не подтверждается замерами и нормативами. Вы обратили внимание на итоговые цифры убытков от этого? Пять миллионов рублей. А ведь для проверки мы брали лишь объекты, строящиеся трестом в последние пять лет. Да это и понятно. Иначе как бы могли удовлетворять запросы своей многочисленной клиентуры на стройматериалы, начиная с дачников из Валентиновки, Реутова, Захаровки и кончая южными кооператорами? А материалы, что ушли на сторону со складов треста и ваших стройуправлений? Нет, Крупенин, эта формула обвинения абсолютно обоснованна, и опровергнуть ее вам не удастся.
Подождав каких-либо возражений со стороны Крупенина, Стрельцов продолжал:
— На одной из наших первых встреч я советовал вам встать во взаимоотношениях со следствием на честный путь, искренне помочь распутать клубок ваших многочисленных злоупотреблений. И добровольно вернуть государству то, что нажито нечестными путями. Вы тогда возмутились и оскорбились даже; на что надеялись? Следствие с панталыку сбить вам не удалось, как вы ни старались. Не удалось и скрыть наворованное, хоть изобретательность и сноровка и тут были проявлены. Чего стоят эти тайники в гараже и на садовом участке, сберкнижки с вкладами на подставных лиц, история с разделом имущества между сыном и вами и прочее, и прочее.
Крупенин, сидевший до этого молча, уткнувшись взглядом в пол, вдруг резко поднял голову и нервно, с надрывом выкрикнул:
— Ну и что? Что? Много я имею от этого? Наказан, да еще как. Из партии исключен, семью потерял, живу на казенных харчах. Завидная судьба.
Стрельцов с трудом сдержал себя, чтобы не ответить резкостью на эту тираду Крупенина.
— О партии вам, гражданин Крупенин, и говорить грешно. Должна же быть и у вас хоть какая-то совесть. Вы в ней, в партии-то, оказались совершенно случайно. И коммунисты треста очень правильно сделали, что освободили ее от вашей личности еще до того, как вы оказались у нас на казенных харчах. Судьбу свою каждый человек строит сам. И свою вы тоже определили сами, сами поставили себя перед советским законом.
Слова Стрельцова были и просты, и верны. Возразить против них Крупенину было нечего. Вспышка злого недовольства своей судьбой у него уже прошла. Через долгую паузу он задал Стрельцову вопрос, на который и страстно хотел ответа, и до головокружения боялся его:
— Скажите, полковник, что мне ждать от встречи с законом? К чему готовиться?
Стрельцов мог бы, конечно, высказать свои предположения, но не было желания делать это, и он без каких- либо интонаций ответил:
— Это дело суда. Гадать не берусь.
Покидая кабинет полковника, Крупенин опять хрипло и монотонно вопрошал:
— Зачем я все это делал? Зачем?
Стрельцов проводил его взглядом, долго сидел, задумавшись. Эта надрывная фраза, часто рефреном звучавшая во время их бесед, не выходила сейчас из головы полковника. Как жаль, что понимание ложного пути ко многим людям приходит слишком поздно. Чего не хватало этому человеку? Была работа, доверие людей, достаток, семья. Было все, чем живут люди. Зачем понадобились эти десятки тысяч, эта золотая мишура? Что они внесли в его жизнь, кроме неизбежной расплаты за содеянное? И, как бы подводя итог этим своим мыслям, Стрельцов проговорил вслух:
— Да, гражданин Крупенин, надо было вам задать себе этот вопрос раньше, гораздо раньше. Пока не поздно, его следует задать себе и другим тебе подобным, кто уготовил себе такую же незавидную судьбу.
Улица Василия Петушкова
— Слыхали, новый участковый-то… Петушков…
— А чего?
— Мешает, понимаешь, культурно отдыхать. Ни тебе песни поорать, ни дать по зубам кому-нибудь на танцах.
— Точно… Даже по четвертинке у магазина теперь спокойно не сообразишь. Петушков, видите ли, считает, что это нарушение порядка.
Так беседовали между собой одним теплым летним вечером «хозяева» тушинских улиц — любители выпивки и дебошей.
— Нет, хватит, — с ухмылкой сказал некто Зенков, считавшийся главарем этой теплой компании. — Довольно… Надо поучить этого Петушкова… вежливости.
И «хозяева» решили воспользоваться первым же подходящим случаем. Вскоре он представился.
…Однажды вечером за оголтелые крики, нецензурную брань и похабные песни Петушков остановил группу молодых людей.
— А ну-ка, молодежь, потише.
И, показав на темные окна домов, добавил:
— Люди отдыхают.
— А что такое? Разве веселиться запрещено? — с наглой улыбкой и хитро подмигивая друзьям, спросил Зенков.
Петушков мельком взглянул на него:
— Веселиться, Зенков, никому не запрещено. Но всему должно быть свое время. И потом, веселиться не значит безобразничать.
— Смотрите. Инспектор-то, оказывается, знаком с нами, — осклабился вожак группы.
— Знаем, Зенков, знаем. И тебя и дружков твоих. Тоже известны.
— Вот что, Петушков, предлагаем тебе мирное сосуществование. Мы тебя не трогаем — ты нас.
Петушков посмотрел на своих собеседников. Они обступали его плотным кольцом, дышали водочным перегаром, в глазах у одних играло озорство, у других мутнела пьяная злоба.
«Шестеро. Многовато, — подумал Василий. — Как бы не сплоховать…» Но тут же одернул себя: «Кого бояться-то? Этих?» И спокойно, с расстановкой ответил:
— Я согласен, Зенков, но при одном условии.
— Это при каком же?
— Ведите себя по-людски. А не то…
— А что будет в противном случае?
— Плохо будет, Зенков. Очень плохо. Испытывать не советую.
— Брось, лейтенант…
Рука Зенкова потянулась к кителю. Петушков стремительным рывком разорвал круг, но не отошел от него, а остановился в двух-трех шагах и глуховатым от волнения, но твердым голосом проговорил:
— Смотрите, Зенков, да и вы все. Предупреждаю. Не уйметесь — пеняйте на себя.
Кто-то из хулиганов подскочил было к Петушкову, замахнулся, но ударом в подбородок был отброшен к своим. Василий, прищурясь, смотрел, прикидывал — ринутся на него или нет? На всякий случай встал на более удобное место тротуара.
— Ну, кто еще хочет?
И, видя, что гуляки замешкались, бросил:
— Будем считать инцидент исчерпанным. И запомните, что вам сказано.
Он повернулся к группе спиной и спокойно, не спеша пошел по улице. Конечно, он знал, что они смотрят ему вслед, конечно, могло быть все — и камень, и нож в спину, а может, что-нибудь похуже. Но ни оглядываться, ни торопиться было нельзя. Надо, просто необходимо было показать свое превосходство перед кучкой этих наглых бездельников.
Только дойдя до площади, Петушков разрешил себе остановиться и оглянуться. Уличные «герои» подались восвояси.
…Трудный участок достался молодому уполномоченному. Так и сказал ему начальник отделения Пчелин:
— Участок один из самых сложных. Вы представляете себе свои обязанности? Свою ответственность? Пороху хватит? Я имею в виду волю, настойчивость, умение.
— О себе говорить трудно, но… постараюсь. Не боги горшки обжигают…
Не случайно майор задал этот вопрос. Зона, или, как она теперь называется, микрорайон, где предстояло работать Петушкову, слыла в Тушине самой беспокойной. Около фабрики люди но вечерам боялись выходить на улицу. Площадь вокруг Дома культуры кишела хулиганами, которые сходились сюда со всего Тушина и даже приезжали с северо-западных окраин Москвы — от Сокола, с Марьиной Рощи и других мест.
Работа на таком участке требовала отдачи всех сил и энергии, воли и настойчивости, личной храбрости и, главное, умения.
Конечно, не перед каждым жизнь впрямую, в лоб ставит вопрос: «А ну покажи, на что ты способен, мужественное ли твое сердце, может ли Родина, люди рассчитывать на тебя, не подведешь ли в трудный момент?»
Перед Петушковым этот вопрос был поставлен именно так…
Мы идем по красивой улице. По той, что раньше называлась Фабричной. Когда-то по ее сторонам тянулись маленькие домики с палисадниками и подслеповатыми окнами, свинцово поблескивали большие лужи на мостовой. Теперь это большая магистраль с многоэтажными домами, облицованными светло-желтой керамикой. Широкие, сияющие голубизной окна, легкие ажурные балконы, скверы и газоны с яркими цветами. Другая стала улица. И название ее тоже стало другим.
Теперь это улица Василия Петушкова.
Невольно настраиваюсь на воспоминания и я. Память уводит в давние — комсомольские времена.
…Молодежный вечер в просторном клубе.
Доклад был скучноват, трактовал он, помнится, какие-то довольно важные, но всем известные истины. Но разговор, что разгорелся после доклада, захватил всех. Он давно уже перехлестнул и задачу вечера и регламент, шел, что называется, по большому счету. Тема — о месте человека в жизни, о роли молодежи, о путях-дорогах юности…
Говорили много и интересно. Спор же между комсомольскими вожаками двух соседних предприятий особенно запомнился всем, кто был на том вечере. Поначалу многим казалось, что оба оратора стояли за одно и то же — за жизнь полную, насыщенную и яркую. Но один считал, что по жизни надо идти расчетливо, экономя силы, примеряя шаг. Другой же шумно требовал жизни без оглядки, без мелочно-бухгалтерских расчетов: как да что, повредит ли это да подойдет ли другое. Заканчивая спор, он взял себе в союзники Николая Островского, бросив в зал:
— Жизнь человеку дается один раз, и прожить ее надо так, чтобы не было мучительно стыдно за бесцельно прожитые годы, чтобы не жег позор за мелочное существование и чтобы, умирая, мог сказать: вся жизнь, все силы были отданы самому прекрасному — освобождению человечества.
Эти слова были уже тогда очень широко известны молодежи, и многочисленные цитатчики затаскали их, приводя по каждому подходящему и неподходящему поводу. Но юношей, стоявшим на трибуне, они сказаны были с таким трепетным, горячим чувством, с такой взволнованной убежденностью, что все почувствовали — это сказано не для красного словца, а от души, от всего сердца. Именно потому никто из участников вечера — а их был полный зал — не остался равнодушным. Аплодировали оратору долго, горячо и шумно.
— Что же, посмотрим, как ты будешь руководствоваться этими принципами, — все еще не сдаваясь, проговорил оппонент. — Посмотрим, какой герой из тебя получится.
— Ну, героя из меня, может, и не выйдет, но человеком… Человеком я быть обязан.
Так ответил тогда Василий Петушков. Это именно он стоял в споре за жизнь «без оглядки».
На том вечере, о котором идет речь, был человек, который внимательнее всех слушал спор. Это был вожак тушинских комсомольцев Василий Пушкарев — несмотря на молодость, удивительно вдумчивый, рассудительный парень. Долгим пристальным взглядом провожал он Петушкова с трибуны, а потом заметил:
— Вот из таких вырастают настоящие люди.
* * *
Исподволь, изо дня в день формируются характеры, постепенно и незаметно складываются качества человека. И не всегда удается понять, где же корни того или иного поступка, под воздействием каких обстоятельств сложились те или иные убеждения, взгляды на жизнь. Школа, работа, семья, товарищи — каждый кладет свои «кирпичики» в фундамент человеческого характера.
…Небольшое село Сергеево под Юхновом. Вместе со сверстниками Вася Петушков после уроков бежит или на ферму, или на гумно, или в поле. И хоть не очень крепки еще мускулы, не очень широки шаги, но и снопы ребята вяжут, и сено ворошат, и солому от молотилки отбрасывают, и зерно перелопачивают. Нелегко было это для детских рук, но зато сколько тепла было в отцовском взгляде, каким удивительно вкусным был чёрный хлеб и холодное молоко, когда семья садилась за ужин.
Пожалуй, здесь, участвуя в постоянном, каждодневном труде односельчан, мальчик впитал в себя презрение к праздности, постоянное стремление что-то делать и делать хорошо. Это немало помогло ему, когда он пришел в ремесленное училище.
Шумные ленинградские улицы, голосистая ребятня, гулкие цехи завода, где проходили практику, — все это сначала настораживало, пугало робевшего сельского паренька. Но постепенно стало привычным и родным, как когда-то родное сельцо. И быть бы Василию Петушкову первоклассным токарем, а потом, наверное, и инженером. Ведь он удивительно быстро, на лету, схватывал сложные формулы, с блеском решал сложные алгебраические задачи, а замысловатые загадки чертежей читал так, что удивлял преподавателей.
Но тут грянула война и грубо вмешалась в жизнь мальчугана из-под Юхнова.
Глубокой осенью училище эвакуировалось из Ленинграда. Стоял слякотный серый сумрак. Тяжело, очень тяжело было в осажденном городе. И все-таки он по-отцовски заботливо отправлял ремесленников, найдя для них все, что было нужно: и составы из товарных и пассажирских вагонов, и продукты на дорогу, и запасы одежды, обуви. Нашлись и теплые слова на прощание.
За какие-то пять-десять минут до отхода поезда к вокзалу прорвался фашистский стервятник и стал бомбить составы. Педагоги, мастера, работники городских организаций, пришедшие проводить ребят, бросились их спасать. Они торопливо заводили ребят в подвалы, запихивали под станционные платформы, не обращая внимания на визжащие осколки, вытаскивали то одного, то другого пацана из горящих вагонов. Себя они не жалели. Важнее всего было не дать погибнуть ребятне. Как птицы, завидя ястреба, прячут под крылья своих птенцов, так и люди, метавшиеся по платформам, делали все, чтобы уберечь ремесленников от разящих осколков вражеских бомб.
Навсегда запомнил Василий, как их старший мастер, коммунист-путиловец, расстегнув свой старенький форменный китель, будто крыльями, прикрывал им двух белоголовых пацанов и торопливо, бегом вел их в укрытие. Взрыв бомбы настиг их у самого входа, и мастер рухнул на ступеньки…
Немало потом приходилось видеть Петушкову в жизни, но то, как падал насмерть сраженный старший мастер, прикрывая своих питомцев, — этого Петушков не мог забыть никогда. Может быть, впервые тогда он всем сердцем ощутил трогательную заботу взрослых, старших о своей смене, материнскую любовь Отчизны к своим маленьким сыновьям. Он всегда вспоминал этот эпизод с какой-то щемящей болью, чувствуя за собой постоянный, волнующий долг. И, возможно, когда шел спор в заводском клубе о том, как жить, Петушков думал о военном Ленинграде и о том хмуром осеннем утре…
Сверстники, да и люди постарше возрастом, работавшие с Василием Петушковым, порой удивлялись его настойчивости, рассудительности и удивительно страстному отношению к любому делу.
— Серьезности и упорства этому парню не занимать, — говорили они.
Это, однако, не мешало проявляться другим свойствам его натуры. В веселье умел он быть веселым, в горе — не терять головы. Если нужно было запеть песню — он первый, повальсировать на молодежном балу — не подведет, пошутить, да так, чтобы было смешно, но никому не обидно, — опять же Петушков. И еще одно качество у этого простоватого на вид парня — душевная теплота, уважительное, какое-то любовное отношение к людям.
Все это и определило на долгие годы его жизненные дороги. Он стал комсомольским работником, вожаком заводской молодежи. А это очень непростое дело. Зайдите в любой комсомольский комитет любого завода, побудьте там час-два, и вы убедитесь в этом.
Комсомольская работа — дело, как известно, до чертиков интересное. Но в то же время суматошное, хлопотливое, беспокойное.
Здесь надо быть организатором, инженером, хозяйственником, педагогом, спортсменом. Строгим, веселым и душевным парнем. И все это одновременно.
Надо уметь слушать десятки людей, советовать, требовать, учить, подсказывать, отвечать на сотни самых разнообразных вопросов, начиная с проблемы прилета марсиан на Землю и кончая тем, «что делать, если она совсем на меня не смотрит и игнорирует?».
Надо не дать в обиду ребят какому-нибудь бюрократу и добиться, чтобы молодоженам давали квартиры, чтобы ребята прочли то-то и то-то, чтобы танцевали то, а не это…
Надо организовать учебу, спортивную работу и кружки самодеятельности, субботники и воскресники: ратовать за массовки и за порядок в общежитиях, бывать на собраниях, на комсомольских свадьбах и при разборе самых сложных семейных историй…
Одним словом, эти многочисленные «надо и надо» по плечу далеко не каждому. Петушков варился в таком котле четыре года. Промелькнули они быстро, стремительно, почти незаметно. Но свой след на его характере оставили. Прибавилось сдержанности, гибкости, уверенности в себе, умения общаться с людьми, влиять на их действия и поступки.
Когда Петушков пришел в армию, молодежь и здесь быстро узнала в нем способного, энергичного вожака. Он возглавил комсомольцев батальона, а потом руководил комсомольской работой полка.
Василий всегда считал, что жизнь у него довольно обычная, без сколько-нибудь выдающихся событий. Жизнь как жизнь, такая же, как у многих тысяч людей.
Вот закончена вечерняя школа, сданы экзамены на аттестат зрелости. Об этом тепло пишут заводская многотиражка, молодежная московская газета. Когда Василий увидел эти заметки, он не знал, куда деться от смущения.
— Ну зачем это они? Подумаешь, какое дело.
— Ты брось скромничать, Петушков. Так хорошо закончить школу при твоей работе — это не шутка.
— Не шутка, конечно. Но ведь не только я. Зачем же обо мне? Совсем ни к чему.
Известен и другой случай.
Когда женился, в парткоме завода сказали, что скоро из общежития он перейдет в квартиру. Петушков замахал руками:
— Нет, нет, спасибо. Я подожду. У меня соседи по общежитию десять лет ждут этих квартир. Пусть им сначала…
И в то же время эта настоящая скромность и даже какая-то застенчивость не мешали зреть л крепнуть в характере Петушкова иным качествам — воле и хорошей, чистой гордости.
Случилось у него в жизни так, что проверку этих свойств его характера взял на себя самый, казалось бы, близкий человек.
В своей автобиографии он об этом пишет лаконично, скупо:
«Был женат на гражданке Кузнецовой. Она от меня уехала с гражданином Сергеевым, с которым была знакома ранее».
Написано немногословно. Но сколько душевной боли, мужской и просто человеческой обиды стоит за этим сдержанным тоном.
Когда Василий, будучи в армии, получил письмо с этой новостью, он не поверил. Перечитывал его не раз и не два. Лида, его Лида, о которой он никогда не вспоминал без теплого комка в груди, с которой было столько скромных и волнующих радостей, строилось столько планов на будущее — его Лида ушла, уехала с другим… Это не укладывалось в сознании, казалось чудовищным, неправдоподобным, чем-то вроде нелепого сна.
Неотступно сверлил вопрос: почему? Что случилось? Разве не был он самым мягким и самым внимательным к ней? Разве не ей, Лиде, завидовали многие заводские девчата? И разве не он старался экономить каждую десятку, чтобы их молодая семья имела все, что нужно для более или менее обеспеченной жизни?
Более или менее обеспеченной… Вот в этом-то и крылась причина. Подругам Кузнецова объяснила откровеннее, чем ему:
— Что это за жизнь? Только и думаешь, как бы дотянуть до получки. И так до конца дней? Ну нет. Рыба ищет где глубже, человек — где лучше.
Когда Василий узнал об истинной причине ухода жены, ему сделалось легче. Обидно было только, что не сразу понял ее, не распознал раньше. И хотя рана саднила еще долго, он постепенно смирился с потерей.
Через год с небольшим Лида вернулась. Богатые посулы старого знакомого, за которыми она погналась, оказались призрачным миражем.
— Как же ты теперь? — спросили подруги.
— Вася добрый, он простит.
Но женщина ошиблась. Доброта не поборола гордости. Петушков не простил. И хоть говорил с бывшей женой так, будто сам виноват в чем-то, — тихо и смущаясь, — но слова были такие, что переспрашивать было ни к чему.
— Все, что было, Лида, прошло. Ворошить не будем. Тебе хочется жить богато. Любыми путями, но богато. А я хочу и буду жить прежде всего честно. В этом корень всего. Так что будем считать дело законченным…
* * *
Вскоре Василий вернулся из армии.
Сразу пошел на родной завод. Долго ходил по цехам, приглядывался ко всему новому, что появилось здесь за эти годы, примерял — на что он сам годен, обдумывал, за какое дело взяться.
— Ну так как? Куда? Заводу-то, надо полагать, не изменишь? — допытывались друзья.
— Не собираюсь. Хочу сюда, к вам. Так и скажу, когда буду в горкоме.
Две отпускные недели пролетели незаметно. С жадным любопытством Петушков вглядывался в московские улицы, любовался чудесными, выросшими недавно домами, катался по новым линиям метро, ходил по театрам. Но хоть и хорошо было прогуливаться по столице, а без дела становилось скучно. По всем законам он мог отдыхать еще целый месяц, а при желании и больше. Петушков, однако, поспешил в горком партии, чтобы решить, где работать.
Здесь его знали многие, а секретарем был все тот же, уже знакомый нам Василий Пушкарев. Когда-то вместе затевали они то строительство трамвайной линии в Тушине, то городскую техническую конференцию молодежи, то конкурс изобретателей…
Пушкарев встретил его, не скрывая радости:
— Петушков заявился? Совсем? Очень хорошо. Значит, в нашем полку прибыло. Давно прибыл? Две недели? И молчал. Нехорошо. Ну ладно. Рассказывай, где и как служил, что вообще новенького?
Пушкарев был все так же немногословен, серьезен и вдумчив, только сероватый цвет лица да усталый взгляд показывали, что достается секретарю горкома изрядно. Удивительно умел слушать людей этот человек, умел расположить их на душевный разговор. Незаметно пролетело добрых полчаса. Петушков спохватился. Но Пушкарев успокоил его:
— Не спеши. Расскажи, где побывал по приезде, что видел, что у нас понравилось, что нет…
Петушков задумался. Видел он за эти две недели многое — и в своем родном Тушине и в Москве. И все ему нравилось.
— Чего ж тут мне может не нравиться? Ведь все свое, близкое, — с улыбкой, чуть удивленно ответил он на вопрос Пушкарева. — А настроили всего столько, что глаза разбегаются.
— Так-то оно так. Но и прорех много. Тебе со свежим-то взглядом они, поди, заметнее. Вот с торговлей, например, плоховато, магазинов мало строим. Трамвай, что мы с тобой когда-то строили, уже того, устарел как вид транспорта. Жалуются люди — шуму, звону много. С отдыхом молодежи неважно…
— Верно, плоховато, — живо подхватил Петушков. — Домов-то эвон сколько, народу живет тысячи, а время проводят, фланируя по улицам. И хулиганы опять же. Вечером то в одном, то в другом месте драка.
— Вот-вот, — с радостью согласился Пушкарев. — Это ты верно заметил. Борьба против этого уродства — одно из неотложных наших дел. И если говорить откровенно, я к этому и разговор веду… Какие думки насчет работы? Куда намерен податься?
— На завод. К своим.
— Понимаю. Друзья-товарищи. Все свое, знакомое. В знакомой-то гавани якорь бросать куда сподручнее.
Пушкарев задумчиво глядел на Петушкова. Он хорошо его знал и строил свои планы о будущем Василия. «Да, безусловно, подходит, очень здорово подходит. А армия его еще больше отшлифовала», — думал он и все тверже решал использовать Василия на работе в милиции.
— Как смотришь, если направим тебя в органы внутренних дел, в милицию?
Петушков с недоумением посмотрел на Пушкарева.
— Почему в милицию?
— Ну а почему нет? Характер у тебя есть, не трус, с людьми работать умеешь. А теперь еще армейская закалка прибавилась. Вполне подходящая кандидатура.
— Но почему милиция? Никогда не думал о таком варианте.
— Вариант очень интересный, уверяю тебя. И если ты как следует подумаешь, уверен, что согласишься.
— Не знаю, право. Честное слово, не знаю. Никогда такая мысль в голову не приходила.
— Ну и что ж тут такого? Подумай, прикинь, взвесь все. Неволить тебя не буду, но подумать прошу.
— Хорошо, подумаю.
Петушков хорошо знал своего тезку, как и все в Тушине, и глубоко уважал его. Он был уверен — Пушкарев неразумного не посоветует. Но предложение все-таки было слишком неожиданным.
Теперь, проходя по улицам, Василий с обостренным вниманием приглядывался к работе постовых милиционеров, работников ОРУДа. Как-то на развилке Волоколамского и Ленинградского шоссе разговорился с молоденьким задорным постовым. Тот охотно рассказал о своей службе.
— Служба-то какова? Служба у нас важная. Ухо держи востро. Видите, — показал он рукой вокруг себя, — район-то какой. Людей тыщи, машин тоже. А домов, заводов, учреждений… И везде порядок должен быть.
И хотя служил парень в милиции, как оказалось, всего полгода, говорил о своем деле с гордостью. Эта встреча оставила что-то теплое и хорошее в душе Петушкова.
А дома его ждал пригласительный билет на городской актив народных дружин, присланный из горкома партии. Петушков улыбнулся — понял, что это забота секретаря.
— Верен себе. Если за что уцепится — не отстанет. Доканает-таки он меня, сделает милиционером, — вслух сам себе сказал Василий. И, выутюжив обмундирование, отправился на актив.
Собрание проходило в Доме культуры строителей.
Здесь была и безусая веселая молодежь, и серьезные, малоразговорчивые рабочие, инженеры, техники с соседних предприятий. Порой слышались громкие задорные голоса тушинских трикотажниц. Пришло много отставных военных — капитанов, майоров, полковников и просто пенсионеров без званий.
Ораторы сменяли один другого и просто, без тени хвастовства, как о чем-то очень обыденном говорили о своих ночных дежурствах, о патрулировании на тушинских улицах, о работе оперативных групп. Вот паренек рассказывает, как они, несколько дружинников, разняли пьяную драку, как обезоружили двух отъявленных хулиганов. Девушка с чулочной фабрики говорит, как комсомольцы вместе со старыми рабочими фабрики поймали с поличным группу расхитителей.
В перерыв Пушкарев спросил Василия:
— Ну как?
— Очень интересно. У вас там такая работа раскручена, что мне и делать нечего.
Пушкарев серьезно возразил:
— Ну нет. Далеко не так. Мы эту работу только начинаем. А есть в городе и такие микрорайоны, где дело обстоит совсем плохо. И актива нет, и нарушений много, хулиганы распустились, сам же заметил…
После собрания Пушкарев пригласил Василия:
— Пойдем, походим по Тушину, подышим воздухом.
Они вышли на вечерние, ярко освещенные улицы.
В скверах сидели заядлые шахматисты, «козлятники». По широким тротуарам прохаживались парочки, группы молодежи. Слышался смех, шутки, то тут, то там вспыхивала песня…
Говорили о разном, вспомнили, как ходили в комсомольских секретарях. Потом Пушкарев опять вернулся к прежней теме.
— Видишь: отдыхает народ, вполне законно отдыхает, после трудового дня. И надо, чтобы отдыхал спокойно. Значит, всеми силами помогай милиции. Именно поэтому мы посылаем туда наиболее надежных людей, выделяем на работу в дружину лучший актив…
— Не любят у нас милицию, — со вздохом заметил Петушков.
— Не прав ты, не так это. Есть у нас не совсем правильное представление об органах милиции. Есть, это мы знаем. Кое-кто и не любит. Но давай разберемся, кто, кто не любит? Обыватель, спекулянт, хапуга, хулиган. Эти действительно не любят. Так это же — лучшая аттестация для наших блюстителей порядка. А народ нашу милицию, наоборот, уважает и поддерживает.
Недавно на одной из многолюдных улиц города я был свидетелем такого случая. Группа не в меру развеселившихся подвыпивших молодых людей повздорила с водителем такси. Что-то там возникло у них с расчетом. Дело мелкое — пошумят и разойдутся. Но проходившего мимо постового милиционера насторожила услышанная им в этом гвалте фраза: «Бей под лопатку». Он понял, что обычное мелкое происшествие сейчас перерастет в преступление. И смело вошел в бурлящую толпу.
— Молодые люди, прошу прекратить ссору и разойтись.
Но куда там! Спорщики, что называется, вошли в раж. Теперь уж и милиционера окружили тесным кольцом, выкрикивая пьяные угрозы.
Однако через несколько секунд они сами оказались в кольце и куда более многочисленном и плотном. Их окружили прохожие москвичи. Они все спешили по своим делам, но вмешались все-таки в это уличное происшествие. Хулиганы были взяты, что называется, в тиски. А милиционер не терял времени. Вот уже у одного из особенно крикливых молодчиков отобран нож… Да, возглас «Бей под лопатку!» не был случайным…
Всю эту сцену наблюдал один иностранный корреспондент. Когда происшествие было ликвидировано и патрульная милицейская машина увезла нарушителей порядка, корреспондент пожелал проинтервьюировать одного из случайных участников этого уличного события. Он остановил мужчину лет сорока, несшего под мышкой рулоны каких-то чертежей.
— Почему вы так рьяно ринулись в эту заварушку? Тут что — ваши родственники? Знакомые?
— Нет ни родственников, ни знакомых.
— Тогда почему же? Ведь это дело милиции.
— Ну и что ж? Милиция-то ведь наша!..
По-моему, эта простая фраза, сказанная кем-то из москвичей, говорит об очень многом. Нам надо организовать борьбу за настоящий порядок, поднимать на эти дела широкий актив, всех наиболее энергичных граждан. Значит, в органы милиции должны прийти новые люди, организаторы, массовики, воспитатели…
Пушкарев говорил не спеша, как бы в раздумье, но говорил уверенно. Было видно, что он хочет убедить Петушкова. Ему хотелось, чтобы старый комсомольский товарищ принял поручение горкома не только умом, а и сердцем, чтобы не просто пошел на предлагаемую работу в порядке партийной дисциплины, а с желанием, с полным пониманием значимости предлагаемого дела.
Заметил Петушков в разговоре Пушкарева и еще одно. Он гневно, с ненавистью говорил о тех, кто, несмотря на предупреждения, не хочет свертывать с преступных тропок. Но в то же время с заботливой теплотой говорил о других людях, попавших на эти стежки-дорожки случайно, тянувшихся к исправлению, стремящихся вернуться к трудовой жизни.
— Когда будешь работать в милиции, помни, что преступниками не рождаются, преступниками становятся. Судить того, кто этого заслуживает, конечно, надо. И мы правильно делаем, что судим. Преступник должен знать, что он получит по заслугам, что ему не уйти от наказания, что рано или поздно, но за нарушение, попрание норм, установленных обществом, он понесет ответственность. Но это только часть дела. И притом не главная. Нам необходимо активно, глубоко заниматься профилактикой преступлений, беречь людей от дурных поступков, предупреждать правонарушения.
Давайте распахнем широко двери любого дворца, клуба, привлечем туда именно тех, кто сюда никогда не приходит. Пусть играют в бильярд, пусть стреляют в тире, пусть танцуют. А потом затеем разговор по душам. И не раз, и не два. Горячий, глубокий, острый, такой, чтобы заронил искру в сознание и в сердце. Чтобы задумался парень над своим времяпрепровождением, чтобы понял, как обворовывает свою юность.
Понимаешь, Василий, мы должны, обязаны это сделать. Нам просто нельзя иначе. Но ведь и не только это. А воры? Жулики? Хапуги? Спекулянты? Их тоже не должно быть на советской земле. И вот возникает вопрос. Кто же все эти дела должен решать? Все, все должны взяться за них, единым фронтом, одним гужом. Все, в том числе и органы милиции. Им ведь все эти факты и явления известны лучше, чем кому-либо, они первыми сталкиваются с ними, одними из первых принимают на себя удар этих далеко не добрых сил старого мира…
Закончив свой несколько затянувшийся монолог, Пушкарев посмотрел на Петушкова и спросил:
— Ну как?
Петушков, улыбнувшись, ответил:
— Агитировать ты мастер. Но я пока еще не решил. Подумать хочу. Поразмыслить, прикинуть, что к чему.
— Подумать никогда не вредно. Но учти, что это важное и боевое дело. Советоваться тебе теперь пока не с кем. Или, может, я ошибаюсь? — лукаво взглянув на Василия, спросил Пушкарев.
— Да, на этот счет ты ошибаешься, товарищ секретарь. Обязательно посоветуюсь.
— Ну что ж, я очень рад. Теперь-то, надеюсь, выбор сделал без ошибки?
— Нет, Люба не такая. Она — человек замечательный.
— Ну, очень рад. Когда познакомишь?
— Как приедет.
— Когда же ждать ответ?
— Зайду в горком завтра или послезавтра.
…Так Василий Петушков стал работником милиции.
Когда в 129-м отделении появился коренастый темноволосый парень с густыми бровями, с загорелым лицом и большими мускулистыми руками, его встретили веселыми возгласами:
— Так, так. Пополнение прибыло. Очень хорошо. Что же, давай знакомиться. Новым силам мы рады.
Не сразу свыкся Василий с новой работой. Многое было здесь необычно, а иногда казалось пугающе сложным.
И в самом деле, было немного странно. Кругом мир и спокойствие, люди поют мирные веселые песни, работают, радуются, любят. А здесь — совсем иной язык, иные слова, здесь живут и работают совсем иначе. Здесь воинская дисциплина, четкость и немногословность. Здесь каждый день начальник проверяет оружие, его чистоту и боевую готовность.
В коллектив своего отделения Петушков вошел быстро и незаметно. Скоро все считали его старожилом. Служивому народу понравилось, что новенький прилежно посещает все оперативки, не пропускает ни одной лекции по криминалистике, серьезно, вдумчиво относится к каждому поручению.
Эти свойства, однако, еще ничем не выделяли его среди товарищей. Дисциплинирован? Вдумчив? Старательно вникает в дело? Ну и что же? Не один он такой.
Здесь люди служили по призванию. Зарплату им платили куда меньшую, чем каждый мог получить, допустим, на заводе. Далеко не в первую очередь они получали жилье. Не очень-то баловали их и другими привилегиями. Но зато требования предъявлялись без скидок. Здесь человек не мог твердо рассчитывать не только на спокойную неделю, но и на спокойный день и даже час. Но люди, что окружали Василия, шли на свое беспокойное дело не во имя материальных благ, а потому, что понимали — наш советский дом надо охранять, чтобы люди могли мирно жить: трудиться, веселиться, отдыхать, растить детей. И чтобы им никто не мешал. Да, в отделении работали люди скромные, простые и безгранично преданные своему долгу.
Петушков видел, как по первому же сигналу снимаются мотоциклисты, как по одному слову дежурного любой работник стремительно бросается к месту происшествия. А если работник этот увидел сам какое-либо нарушение, то ему и никаких команд не требовалось — каждый считал себя обязанным в любых условиях, в любой обстановке прийти на помощь тем, кто в ней нуждается, вмешаться и сделать все, чтобы был охранен и восстановлен порядок.
Петушков с головой уходит в свою работу. Каждый вечер бывает он в общежитиях, красных уголках, на танцверандах. Посещает молодежные вечера, киносеансы, гулянья. Заходит в квартиры. Но это не просто дежурные посещения, не просто минутные визиты. Нет, Это или задушевная беседа с людьми или немногословный, но строгий разговор с не в меру шумным и падким на зелье весельчаком, или предупреждение замеченным в хулиганстве молодым людям. А иногда просто чашка чаю у гостеприимных заводских друзей.
Так прошло несколько месяцев. Петушков досконально изучил «свой контингент», как выражаются милиционеры. Он знал всех любителей выпить, всех буянов и скандалистов, а также и тех, кто при случае охоч до чужого добра… Но еще лучше он знал и тех, кто без раздумий придет на помощь в трудную минуту, кто не спрячется, не будет с безопасного расстояния наблюдать за тем или иным происшествием.
Его уже тоже знали, с ним приветливо здоровались, охотно вступали в разговор, шли советоваться. Но кое-кто старался при встрече обойти инспектора стороной, кое-кто злобился.
Среди таких злобствующих был и Зенков со своими дружками. Их первое столкновение, с которого мы начали свой рассказ, во всех деталях запомнилось Петушкову. Он еще раз убедился, что хулиганствующие субъекты отчаянно смелы, пока попадают на робких. А когда встречаются с твердым отпором, их нахрапистость улетучивается как дым.
Встреча эта имела немаловажные последствия — главари тушинских лоботрясов поняли, что с участковым уполномоченным Петушковым шутки плохи, и приутихли.
…Разнообразны и сложны обязанности участкового уполномоченного. Тысячи людей живут в его микрорайоне, десятки, сотни вопросов ежечасно возникают у них к представителю власти. Не поладили между собой соседи — к участковому, обидели родственники престарелую бабушку — она, постукивая клюкой по тротуару, направляется к нему же, в одной из квартир лежит одинокий больной гражданин — и об этом сообщают уполномоченному. А вот здесь сегодня свадьба — и часто, очень часто в таких случаях тоже зовут участкового. Нет, не для того, чтобы унять не в меру веселых гостей, а чтобы он сам был гостем — в знак уважения.
Жизненный опыт, привычки, выработанные за время комсомольской работы, и, наконец свойство характера — все это помогало Петушкову всегда находить с людьми общий язык не на словах, а на деле, поддерживать с ними самые тесные связи.
Но никакой, даже самый лучший милиционер не может работать в одиночку или при поддержке таких же одиночек. Нужна организация, нужна активная помощь общественности. Василий очень скоро понял это.
Он становится частым гостем на чулочной фабрике, в строительном тресте, в школах, в техникуме… И везде говорит одно: порядок надо наводить сообща, общими усилиями. Для этого нужно вот что: дружины чтобы работали как следует. Это раз. Не потакать нарушителям — это два. Потом надо думать о том, как занять людей, на что им тратить свое свободное время… Торговля спиртным опять же… Ну зачем около каждой проходной по палатке, а то и по две? Ведь именно водка самый верный спутник хулиганов, воров, грабителей.
С этими же делами он не раз бывал и в горкоме партии, у Пушкарева:
— Помните, как вы меня агитировали идти в милицию? Теперь помогайте. Плоховато работают некоторые дружины, скучно в клубе, красные уголки большую часть времени закрыты. Прошу помочь…
И вот уже на чулочной фабрике дружина — не шестьдесят-семьдесят человек, а четыреста. По улицам патрулируют не разрозненные кучки энтузиастов, а тройки и пятерки подтянутых строгих парней с красными повязками на рукавах. То в одном, то в другом цехе фабрики, то на одном, то на другом участке стройуправления рабочие собрания обсуждают поклонников «зеленого змия», любителей побуянить, отравить людям настроение мерзким словом или пьяным дебошем. Общественные суды судят таких людей. И судят строго.
Жулики и воры, тунеядцы и пьяницы все больше боятся Петушкова. Но тем изворотливее стали они действовать, тщательнее скрывать следы своих грязных делишек.
Как-то в пригородном доме отдыха воры разбили окно небольшого флигеля и украли вещи отдыхающих. Петушков и Пчелин прибыли на место. Один из потерпевших — рабочий парень — упавшим голосом повторял одно и то же.
— Костюм и плащ. Только купил. Думал, в доме отдыха и обновлю.
— Ну не стоит так убиваться. Найдут, — утешали его товарищи.
— Найдут! Где это они их найдут? Ищи ветра в поле… Плакали мои вещички!..
А Петушков вместе с Пчелиным тщательно изучали место происшествия, методично, шаг за шагом, сантиметр за сантиметром осматривали сквер, дорогу, ведущую к флигелю, комнаты.
Ночные гастролеры не оставили ни следов, ни малейшей зацепки. Видимо, уже набили руку, имели, опыт. Куда направиться, где искать похитителей? Петушков снова и снова осматривает окно, комнату, аллею, вновь и вновь разговаривает с жильцами флигеля. Парень, у которого забрали наиболее ценное, твердит свое:
— Обновить хотел. К знакомой хотел съездить утром, книжечку билетную на метро купил.
— Сколько билетов израсходовал? — спросил Петушков, записывая разговор.
— Ну сколько? Один. Сюда доехал.
— Так, так. Ясно.
Потом в кустах под окнами обнаружили кепку — серую, в елочку. Хозяина кепки среди отдыхающих не нашлось. Возможно, она принадлежит именно тому, кого надо найти?
Билеты на метро, серая кепка… Не бог весть какие улики. И ничем они пока не могли помочь. Некоторые работники дома отдыха, видя, что Петушков забыл и про обед, и про сон, все ходит и ходит к ним, озабоченный и хмурый, уговаривали:
— Да бросьте вы это дело. Ну подумаешь, какое-то барахло украли! Дело наживное, купят. Молодые, заработают, не велики потери.
— Ну нет, найдем, обязательно найдем.
Петушков продумал и прикинул все возможные пути и варианты. Отдыхающие? Нет. Все на месте. Отъезжающих в эти дни не было. Да и народ здесь отдыхал, как он убедился, положительный — металлисты, трикотажники, ребята из институтов. Нет. Подозрительных нет. Посторонний? Но почему он облюбовал именно этот одноэтажный флигель с одинарными рамами? Он мог скорее позариться на центральный корпус, там больше возможностей поживиться. Правда, там более людно. Но знать об этом скорее всего мог кто-нибудь из работающих здесь… Своим предположением Петушков поделился с Пчелиным, с начальником отделения. Тот одобрительно, но с добродушной иронией заметил:
— Давай, давай, Пинкертон, действуй. Только не забывай глядеть и за другими делами на участке. А то за мелочишкой можно что-нибудь крупное упустить.
— Да ведь это тоже не мелочь. Скромные рабочие ребята. На трудовые рубли все куплено. Нет, Надо найти. Обязательно..
И Петушков еще и еще раз прикидывает один вариант за другим. Он изучает материалы о всех, кто работает в доме отдыха. Нет, все вполне надежный народ. Интересуется теми, кто ушел с работы. Один из сотрудников сообщил, что видел проходившего по дому отдыха Тужилкина. Того, что грузчиком работал. Тужилкин? Что-то напоминает Петушкову эта фамилия. Но что? Петушков опять роется в списках бывших работников дома отдыха, Тужилкин работал временно. Документов поэтому на него почти никаких нет, лишь заявление о расчете. Но вот записи в собственном блокноте оказались более обстоятельными. Иван Тужилкин. Судился за кражи. Долгое время нигде не работает… Так. Так. Ясно. Петушков торопливо собирается, вызывает машину. Дорогой говорит Пчелину:
— Убежден, что его работа.
— Почему же?
— А вот почему…
И Петушков подробно, обстоятельно, взвешивая слова, продумывая еще раз свои мысли, делится ими с товарищем.
— Да, пожалуй.
На стук в дверь вышла жена Тужилкина.
— Муж дома?
— Выпивши. Спит.
— Выпивши? Откуда у него деньги?
— С приятелем встретился. А денег у него нет. Вон, одни билеты на метро.
И женщина, чтобы подчеркнуть правдивость своих слов, взяла с этажерки книжечку и показала Петушкову. Он просчитал билеты. Девять. Так. Потом, вытащив из портфеля кепку, найденную в кустарнике, около флигеля, повесил ее на крючок вешалки и ворчливо проговорил:
— Ходит он у тебя по разным неположенным местам и теряет свои вещи.
Женщина сияла кепку с вешалки, осторожно встряхнула и повесила вновь.
— А сказал — в Москве где-то оставил.
— Его убор-то?
— Его, его. А чей же еще?
В это время проснулся Тужилкин. Он сразу все понял, вскинулся было с кровати, но, встретившись с Петушковым взглядом, сник.
— Докопались все-таки… Допрыгаешься ты, Петушков.
— Разговорчики, Тужилкин, оставьте при себе. А сейчас собирайтесь, да поживей.
Когда вещи были разысканы и возвращены владельцу, тот обрадованно тараторил:
— Вот это да, вот это я понимаю! Здорово! Честное слово, здорово. Как же это вы? Ведь всего двое суток и прошло-то. Спасибо вам большущее. Ведь новый костюм-то, понимаете, обновить хотел. Не знаю, как и благодарить.
— Благодарить нас не надо. Каждый свое дело делает, — спокойно заметил Петушков.
Пчелин проговорил:
— Ну что ж. С этим делом все ясно. Поехали в отделение посмотрим, что у нас на очереди?
А дела на очереди действительно были.
…Петушкова давно уже настораживали и беспокоили несколько семей в Тушине. Нет, это были не хулиганы и не пьяницы, они не ходили буйными ватагами по улицам и не били фонари и магазинные витрины. Скандалов у них в квартирах тоже как будто не бывало… Настораживали они участкового уполномоченного другим: уж что-то очень быстро, буквально не по дням, а по часам стали богатеть. И не то, чтобы такие люди вообще не пользовались доверием у Петушкова. Нет. Когда несколько жителей Тушина задумали приобрести машины, со знанием дела обсуждали они вместе с ним, какие машины купить — «Москвичи» или «Волги», как спланировать на соседнем незастроенном участке коллективный гараж. Так что не просто повышенное благополучие тех или иных граждан беспокоило Петушкова. Если заработано честным трудом, как это у нас и положено, — то пожалуйста. Но в случае, о котором пойдет речь, дело обстояло как раз наоборот.
Петушков уже несколько раз замечал, что некий Николай Редькин — слесарь, Григорий Тимофеев — помощник мастера чулочной фабрики, Василий Дегтярев — электромонтер этой же фабрики, и Елена Воронина — заведующая магазином Тушинского торга, стали жить не по средствам. Шумные пиршества устраивали они не только по праздникам, а и в будни. Одному не понравилась мебель — и он ее заменил на более современную, другой обзавелся автомобилем, третий стал подыскивать дачный участок.
Участковый уполномоченный не соглядатай, в личные дела людей он не вмешивается. Но он знает людей, с которыми живет бок о бок, знает их нужды и заботы, горе и радости. Знает и их достаток. И немудрено, что Петушкову, когда он наблюдал лихорадочное «обарахление» Редькиных, Дегтяревых и Тимофеевых, невольно приходила в голову мысль:
«А все ли ладно тут? Все ли честно?»
Он поделился своими сомнениями с начальником отделения. Тот посоветовал не спешить с выводами. Нельзя, чтобы честные люди попадали под подозрение. Однако фактов, вызывающих беспокойство, у Петушкова становилось все больше.
Он пишет начальнику отделения рапорт:
«Доношу, что 11 декабря примерно около 19 часов около магазина № 15 по улице Фабричной продолжительное время стояла группа граждан, среди которых находились братья Дегтяревы и Редькин Николай. Затем к ним присоединился гр-н Тимофеев. После длительного разговора они, взяв таксомотор, выехали в направлении Москвы».
Как будто обычный, ничего особенного в себе не содержащий документ. Но как он понадобился, когда обнаружилось, что с чулочной фабрики в тот день пропало несколько тысяч пар капроновых чулок. Выяснилось также, что одиннадцатого числа по картонному цеху фабрики, откуда была произведена кража, дежурил помощник мастера Тимофеев…
Рапорт Петушкова, в котором он сообщил о подозрительном «производственном совещании» Редькина, Дегтяревых и Тимофеева, дал ключ к разгадке этого происшествия. Оперативники шли, что называется, по горячим следам. Во время обыска у Редькина обнаружили значительную часть похищенного — воры не успели еще переправить чулки в торговую сеть.
Компания была поймана с поличным. Деваться было некуда — жулики признались в этой краже. Но больше ни в чем. А работникам ОБХСС были известны случаи краж на Тушинской фабрике и прежде. А кроме того, при обыске у некоторых участников шайки была обнаружена в немалых количествах шелковая лента, дорогостоящие красители. Откуда это? Зачем? Й почему в таких значительных количествах?
Оперативная группа скрупулезно исследует все детали, все мельчайшие штришки дела, все данные, которые представляют хоть малейший интерес.
И вот результат.
Оказалось, что на протяжении нескольких лет в Москве и Московской области действовала организованная группа расхитителей государственного имущества. Редькин, Дегтярев, Тимофеев, Костюшин, Константинов, Лохматов и другие крали чулки, ленты и ткани с государственных предприятий и сбывали эти товары в торговую сеть. Работники же магазинов, в свою очередь, продавали «левые» товары населению, деля вырученные деньги между собой. В «сферу деятельности» хищнической группы входило около десяти фабрик. Сбывали ворованное работники четырнадцати магазинов и торговых баз Москвы и области.
Передо мной пухлые папки дел на «тушинскую группу», как она именовалась тогда в судебных органах. Девятнадцать толстых тяжелых томов — сотни протоколов допросов, десятки актов ревизий, ведомостей учета продукция, материалы судебно-бухгалтерских и товароведческих экспертиз, инвентаризационные документы и многое другое.
И все же не будь той скромной бумажки — рапорта наблюдательного участкового уполномоченного, — не было бы этих томов, не было бы разоблачения.
Следствие тоже проходило при живейшем участии Петушкова. Не случайно один из ведущих работников прокуратуры Москвы, руководивший следствием по тушинской группе, писал так:
«Преступная деятельность группы расхитителей, действовавшей на тушинской, ногинской и других фабриках, раскрыта благодаря товарищу Петушкову. Это он изучал быт и жизнь работавших на фабрике людей, он благодаря своей бдительности напал на след преступников, и он, наконец, сыграл решающую роль в их изобличении».
Яснее сказать трудно.
Да, тверда должна быть рука, карающая преступников. Но как же важно человеку, облеченному властью, быть по-настоящему чутким, гуманным, предельно справедливым. Надо любить людей. Это, быть может, лучшая из гарантий от ошибок, извращений, от нарушений нашей советской законности.
Василий Петушков обладал и этими драгоценными качествами. Они вскоре проявились, и вот при каких обстоятельствах.
На Тушинском проезде был обнаружен с множественными ножевыми ранениями в грудь гражданин Попков. В больнице, несмотря на все принятые врачами меры, он скончался.
Перед оперативными работниками милиции встала задача — найти убийц, изобличить их, не дать уйти от возмездия.
Вечером того же дня около Дома культуры чулочной фабрики Петушков задержал Анатолия Кононенкова. Был он пьян и вел себя нервозно — все твердил: «Я знаю, чего вы ищете, вы ищете нож, но вы его не найдете. Попков мой друг, я его не трогал, только отвез в больницу». Уж очень подозрительны были эти лихорадочные объяснения, и Петушков отправил Кононенкова в отделение.
По Тушину шли разговоры, что убийство совершил именно он, Кононенков, или Жирный, как называли его между собой знакомые.
Попков и Кононенков действительно были приятелями, часто вместо гуляли, ходили в кино, в клуб, нередко выпивали. В день убийства они тоже были вместе. По пути на танцы зашли к знакомому Кононенкова — Николаю Лошанкову. Здесь выпили и через некоторое время ушли. А скоро Попкова нашли смертельно раненным.
Вот что показал Лошанков на предварительном следствии:
«Посидев у меня минут сорок или час, выпив пол-литра водки, Попков и Кононенков поднялись и ушли. Они спешили на танцы. Через некоторое время после их ухода я вышел в коридор, где разговаривал с женщинами — Шурой Абрамовой и Катей Улановой, которые спрашивали у меня о состоянии здоровья моей жены, находившейся в родильном доме. Я прочитал им письмо, которое получил от нее. В это время в коридор прибежала дочка соседки Таня и сообщила, что на улице зарезали парня, который был у меня в гостях. Я вышел на улицу и увидел, что по направлению к Тушинскому проезду идет народ. Я также пошел туда и около забора под деревьями увидел лежащего в крови гражданина, что приходил ко мне с Анатолием, то есть Попкова. Там же стоял народ. Когда я спросил, кто это сделал, из толпы ответили: «С товарищем своим повздорили, тот его и полоснул…» Постояв минут пять в толпе, я ушел домой».
Кажется, яснее ясного. Побыв у Лошанкова и уйдя от него, приятели почему-то повздорили, завязалась драка, кончившаяся трагедией. А если учесть, что Кононенков все время нервничает и толкует о том, что «нож вы не найдете», предупреждая возможные вопросы, лихорадочно открещивается от убийства, то вывод напрашивался сам собой: Попков погиб от ножа Кононенкова.
Но одних только рассуждений и предположений (пусть вполне обоснованных и логичных) в таком деле мало. Мало даже признания преступника. Нужны доказательства, бесспорно и недвусмысленно подтверждающие его вину.
Оперативные работники, следователь беседуют с десятками людей, проверяют не одно и не два, а десять-пятнадцать сообщений, продумывают не один десяток фактов, догадок и предположений, вновь и вновь исследуют все, что имеет отношение к убийству. В который уже раз сверяются все версии и показания, уточняется время происшествия, исследуется каждая минута, предшествовавшая убийству: что, где и когда делал погибший, чем были заняты его знакомые… И все-таки все сходится к одному — к обоюдной драке между Кононенковым и Попковым. Да, пожалуй, здесь третьего не дано. Разве только Лошанков? Но он спокоен, уверенно объясняет все, о чем его спрашивают. Алиби его несомненно, Кононенков же путается, озлобленно молчит, наконец, совсем отказывается давать показания.
— Ну, ведь ясно же все? Чего он крутит? — возмущались оперативные работники помоложе. Но более опытные предостерегали:
— Не торопитесь с выводами, а ищите доказательства.
Решительнее всех был настроен Петушков.
— Не Кононенков убил. Не он.
— Почему не он? Откуда такая уверенность?
— Знаю я его. Работящий, смирный человек, не мог он.
— Все это хорошо. Но факты вещь упрямая. А они против него.
— Вижу, что против. Но думаю все-таки, что не он. Искать давайте.
Обыск у Кононенкова ничего не дал. Не многим обогатил следствие и обыск у Лошанкова. Правда, здесь нашли две новые шапки-ушанки. По свидетельству Лошанкова и Кононенкова, они принадлежали покойному Попкову…
— Почему Попков, уходя, не взял шапки? — спросили у Лошанкова.
— Просто забыл.
— Нет, не забыл, — уточняет Кононенков. — Лошанков оставил их у себя как залог. Попков деньги ему задолжал…
Это было нечто новое. Но… не имеющее значения для дела. Ведь Лошанков-то из дома не выходил. Значит, к убийству отношения не имеет. А Кононенков и Попков ушли вместе. При чем же тут шапки, если они даже и обнаружены у Лошанкова? Просто Кононенков хватается за эти самые шапки, как утопающий за соломинку.
Но участковый уполномоченный Петушков твердит свое:
— Нет, не верю, что Кононенков убил. Искать надо.
Кажется, невелика роль участкового уполномоченного, когда в следствие включается оперативный состав района, уголовного розыска города, следственные работники прокуратуры. Люди опытные, знающие… Но Петушков а это не смущало, и он выдвигал то одну версию, то другую, предлагал проверить то, перепроверить это, допросить такого-то, вызвать того-то. Его упорство и какая-то непоколебимая уверенность в невиновности Кононенкова породили сомнения у следователя Дорогуша и старшего оперативного уполномоченного Гуревича. Был проведен повторный обыск в комнате Лошанкова. И этот обыск решил все. Под радиоприемником обнаружили письмо Лошанкова к жене в родильный дом. «Дорогая Марина Николаевна, — писал он. — Я сделал большую глупость. Не знаю, насколько мы теперь разлучимся. Глупость я сделал, глупость…»
Когда Лошанкову предъявили этот листок, вырванный из ученической тетради, он побелел. Понял, что теперь ему уже не спрятаться, не укрыться, не замести следов. Припертый к стене неопровержимыми уликами, убийца дает показания. Признается в совершенном преступлении.
Оказалось, что события разворачивались совсем не так, как об этом говорил Лошанков вначале.
Кононенков и Попков вместе вышли, но тут же, у крыльца, они расстались. Попков, пройдя несколько шагов, вернулся в дом, чтобы забрать оставленные у Лошанкова шапки. В комнате у них вышел крупный спор, который продолжался и на улице. Здесь спор перешел в озлобленную ссору. Разъяренный Лошанков ударил Попкова ножом в грудь и бегом вернулся домой. У него хватило выдержки спокойно беседовать с женщинами о здоровье своей жены, удалось не выдать себя при встречах с оперативными работниками. Но уверенности, что все пройдет бесследно, не было. Потому и было написано письмо жене…
Правда, если бы это письмо и не было обнаружено, улики все равно нашлись бы. Не зря Петушков не удовлетворился и вторичным обыском. Уже когда дело подходило к концу, в подвале соседнего барака был обнаружен синий пиджак со следами крови. Все соседи подтвердили, что он принадлежит Лошанкову…
Когда Кононенкова освободили из-под стражи, Петушков ходил улыбающийся, веселый. Кто-то из сослуживцев заметил:
— Что это ты, Петушков, так радуешься? Что-нибудь радостное приключилось?
— А как же? Конечно. Честного человека от такой беды уберегли. Как же не радоваться?
Немного довелось Василию прослужить в милиции. Однако итогам его работы, его послужному списку позавидовал бы любой ветеран. Вот дело хулиганов и дебоширов Сорокина и Борисова, дело расхитителя Каурова, мошенника Иванова, карманника и домушника Балыгина… Это строгой рукой Василия Петушкова они и многие-многие другие возвращены с дурных стежек к честной жизни.
В отделении милиции и в райотделе понимали, что из Петушкова растет незаурядный оперативник, отличный командир, видели, каким авторитетом пользуется он у своих товарищей.
Ему предлагают подумать о другой, большей работе. Но Петушков не захотел покидать свой участок. Как это он не будет проходить по Фабричной улице, любоваться этими вот чудесными домами, скверами, не будет ходить мимо вот этой школы, этого Дома культуры, не будет встречаться с ребятами из народных дружин? И потом столько еще незаконченных дел, столько неосуществленных планов! Тунеядцы еще за ум взялись не все, пьяные ватаги нет-нет да и появляются на улицах Тушина, любители чужого добра тоже дают о себе знать… Нет, уходить с участка пока положительно нельзя.
Он затевает организацию лектория по правовым вопросам. Договаривается с работниками прокуратуры, народного суда о лекциях, раздобывает подходящие фильмы, привозит из Москвы ученых-юристов. Кто-то из работников отделения пошутил:
— Не иначе, Петушков хочет в Общество по распространению политических и научных знаний податься.
Петушков серьезно ответил:
— Если бы все хорошо знали законы, нарушений порядка у нас было бы гораздо меньше.
Он был не без оснований убежден в этом и не жалел ни сил, ни времени на то, чтобы разъяснять и разъяснять людям нормы социалистического общежития. И, конечно же, это не проходило бесследным, хотя, может, сразу и не давало каких-то конкретных, осязаемых результатов.
* * *
В числе не сделанных еще дел, о которых думал Петушков, было и такое маленькое, незначительное на первый взгляд дело, как беседа с Гридчиным. «Побеседовать, подробнее разобраться с Гридчиным…» Это запись в блокноте Петушкова. Последняя его запись…
Они жили недалеко друг от друга. Обязанности одного и поведение другого сталкивали их. Сначала редко, затем все чаще и чаще.
Гридчин принадлежал к немногочисленному, но всем изрядно осточертевшему племени отъявленных забулдыг.
Есть у нас, к сожалению, такие люди. Правда, на людей они похожи только внешне, и то отдаленно. Это слизняки, недостойные гордого и светлого слова — человек. Пьют по каждому поводу и без повода, пьют, когда есть за что и когда не за что, когда есть на что и когда не на что, пьют все — водку, вино, а когда нет ни того, ни другого, глушат одеколон, муравьиный спирт, политуру. Таких типов у нас немного, но они есть. И мы порой удивительно терпимы к ним. Пьянчуг подбирают на улицах, затем в вытрезвителях бережно приводят в божеский вид. Заботливые врачи и сестры делают им разные там уколы, примочки, компрессы. А они, отоспавшись на мягких, чистых до стерильности постелях, опять появляются на людях. Кое-как отбыв на работе положенные часы, вновь околачиваются у магазинов и закусочных, соображая «на троих» или «на двоих», смотря по ресурсам и вкусам. Когда же общественность, врачи или милиция берут их в оборот, они хнычут, бьют себя в грудь, уверяя всех, что они больны, серьезно и мучительно больны. Не надо верить этим опухшим от пьянства субъектам и их плаксивым физиономиям. Это не болезнь, а распущенность, разнузданное попрание элементарных норм человеческого поведения…
Петушков делал все, что мог, чтобы удержать Гридчина от дурных троп. Не раз и не два говорил ему: бросай пить, бросай буянить. Гридчин обещал, бил себя в грудь, плакал мутными обильными слезами и… опять напивался.
Его предупреждали и на работе — включали в лучшие бригады, давали взыскания, устанавливали новые и новые сроки для исправления. Увольняли, брали вновь. Опять убеждали, критиковали, взывали к отцовским и иным человеческим чувствам. Не помогло. Пить продолжал. А пьяным — становился зверем.
И вот он опять в отделении милиции перед старшим лейтенантом Петушковым. Опять мутные пьяные слезы. Но на них уже не обращают внимания. Требуют объяснения по поводу происшедшей драки, где был зачинщиком. Рука с синей наколкой на кисти мелко дрожит. Нехотя подписав протокол допроса, Гридчин зло выдохнул:
— На, возьми. Подшивай к своим архивам.
Петушков спокойно взглянул в лицо Гридчину, вздохнул.
— Плохо ты кончишь, Гридчин.
Потом старший лейтенант думает про себя: «Надо обязательно еще раз поговорить с ним. Только не сейчас. Сейчас не поймет». И когда за Гридчиным закрылась дверь комнаты, в записной книжке появилась та последняя запись: «Поговорить, разобраться с Гридчиным…»
Это было за несколько часов до трагедии, что произошла на Фабричной.
…Петушков собирался домой. Сын Юрка уже несколько раз робко, но настойчиво напоминал отцу: «Ты сегодня обещал прийти пораньше. Почему не идешь? Мы ждем…» Положив трубку телефона, Петушков улыбнулся. Он представил себе, как малыш карабкался на стул, всовывал маленькие розовые пальцы в круглые отверстия телефонного диска. Набирает старательно, весь сосредоточась на этой операции, и загорается радостью, когда слышит в трубке равный, спокойный голос отца…
Петушков встал из-за стола, собрал бумаги, запер их в сейф, застегнул китель. Можно, кажется, идти домой.
Но дверь стремительно открылась. На пороге стояла жена Гридчина с перекошенным от страха лицом, вся в слезах.
— Товарищ Петушков! Скорее, умоляю… Николай детей убивает…
Петушков, не спросив больше ни слова, опрометью бросился из комнаты. Вслед за ним побежали Пчелин и несколько дежуривших в отделении дружинников.
Зимняя ночь, скользкая дорога, бежать по ней трудно. Но он бежал очень быстро.
…Гридчин буйствовал. Прищуренные, белесые от пьяной злобы глаза слезились, лоб, не заживший от последней драки, собрался в крупные набухшие морщины. Разорванная на груди рубашка висела клочками, мокрые волосы свисали на уши.
Дети, перепуганные жутким видом отца, давясь от слез, жались в угол кровати.
— Сволочи… Надоели… Убью. Перестреляю.
Видимо, это слово породило в пьяном мозгу новую мысль — достать ружье.
Он шумно, лихорадочно и долго рылся за шкафом, наконец с остервенением вытащил оттуда двустволку. Потом полез за патронами. Нашел и их. Сережа, увидев, что отец заряжает ружье, в смертельном испуге истошно закричал:
— Папочка, не надо!
— Замолчи, тварь! — Гридчин с силой толкнул его стволом в белеющий лоб. Ребенок упал навзничь, обливаясь кровью.
Слезы и крики детей, пьяные выкрики взбешенного бандита заглушали стук в дверь. Но стучали резко, настойчиво, властно. Гридчин вскочил на кровать, спрятался за выступ шкафа, выставил вперед зияющее дуло ружья.
— Николай, отопри. Это я — Петушков. Открой, давай спокойно поговорим.
— Уходи, стрелять буду…
Петушков знал Гридчина, знал его буйный, необузданный характер, особенно, когда тот пьян. Знал и о том, что у Гридчина есть ружье, и потому понимал, что угроза эта была не просто пьяным бредом. Надо осторожнее…
Но за дверью вновь послышался плач ребятишек. Как знать, может, они истекают кровью, может, озверевший сумасброд изуродовал их, посягает на их жизнь. И как бы в подтверждение этой мысли послышался истошный крик девочки:
— Убил, убил Сережу…
Раздумывать было некогда.
Петушков первым навалился плечом на дверь.
В коридоре яркий свет. В комнате же темнота. Поэтому уполномоченный, первым ринувшийся в комнату, ярко и отчетливо виден Гридчину. И поэтому прицел был предельно точным. Ярко-желтый, разящий сноп света ослепил Василия, страшный удар отбросил его назад. Прогрохотал по всему дому гулкий раскатистый ружейный залп из двух стволов. Старший лейтенант схватился за грудь, какую-то долю секунды стоял на ногах, недоуменно вглядываясь в комнату, а потом, обливаясь кровью, рухнул на пол.
…В вестибюле больницы на стульях, на диване, на окнах сидели люди. Много людей. Было тесно, душно, но никто не уходил. Все ждали врача. Он вышел, и по его виду без слов все было понятно: конец. Так Юра Петушков и не дождался своего отца.
Трагедия на Фабричной улице взволновала все Тушино. В милицию, в суд, прокуратуру шли десятки писем, телеграмм, шли делегации с предприятий. Требовали одного — строжайшего наказания убийцы.
Василия Петушкова хоронило все Тушино, хоронило как героя. Перед клубом, где стоял гроб с его телом, собрались тысячи людей. Проспект Свободы тоже был полон народа. Многотысячная процессия прошла и по Волоколамскому проезду, остановилась около дома, где жил Петушков, и долгим молчанием почтила его память…
Ветер далеко разносил по морозному воздуху печальные звуки траурного марша. А люди все прибывали и прибывали, заполняя прилегающие площади, улицы, переулки. И когда какой-то приезжий, только что сошедший с поезда, спросил: «Кого так хоронят?» — ему скупо ответили: «Настоящего героя».
* * *
Мы стоим на улице Василия Петушкова. Яркое солнце золотыми бликами играет в зеркальных стеклах витрин, веселые стайки школьников, шумно споря и смеясь, идут по свежеполитым тротуарам. Один из ребят останавливается, читает табличку: «Улица Василия Петушкова». Паренек постарше начинает объяснять. Ребятня притихла, слушает…
И мне вновь почему-то вспоминается далекий, давний комсомольский вечер в одном из тушинских клубов и спор о месте человека в жизни. Вспоминается задорный, вихрастый парень, с жаром споривший о том, как следует жить. Да, этот парень прожил свою жизнь не зря, он оказался сродни героям Островского.