История одной девочки

Сизова Магдалина Ивановна

Эта книга рассказывает о детстве замечательной советской балерины, народной артистки Советского Союза Галины Сергеевны Улановой.

 

От автора

Эта книга рассказывает о детстве замечательной советской балерины, народной артистки Советского Союза Галины Сергеевны Улановой.

Её имя известно во всех странах мира, всюду, где люди любят и чтут искусство, а любят его и маленькие и большие.

Галина Сергеевна Уланова рассказывала мне о годах своего детства и учения в балетной школе, а я потом по её рассказам и отчасти по моим собственным театральным воспоминаниям написала эту книгу.

Мне хотелось, чтобы мои юные читатели узнали о том, какая трудная и большая, какая напряжённая работа предшествует тому радостному искусству танца, которое мы все так любим и которое кажется таким лёгким и весёлым.

Настоящее искусство требует неуклонного и ежедневного труда в течение всей жизни, и жизнь каждого художника прежде всего отдана его творчеству. Так и жизнь Галины Сергеевны Улановой отдана её творческой работе, и потому-то она стала великой танцовщицей и замечательной актрисой, каждое появление которой на сцене даёт нам такую большую радость.

 

ВРЕМЯ И ВРЕМЕНА

Время! Когда Галя была совсем маленькой, она часто задумывалась над этой удивительной вещью: маме её всегда не хватало, а у папы совсем не было! На просьбу мамы куда-нибудь зайти он обычно отвечал:

«Охотно зашёл бы, да совершенно времени нет!»

Всего непонятнее говорила няня, когда была недовольна папой или мамой:

«Опять ребёнку молока дали безо времени! И спать безо времени уложили! Ребёнок (это, значит, Галя) должен своё время знать».

А когда однажды мама заболела, а к ним в гости неожиданно приехала из чужого города чужая тётя (с четырьмя чемоданами), няня тихонько поварчивала у себя в кухне:

«Уж вот заявилась-то, матушка, не ко времени!»

Когда в одно прекрасное (точнее говоря, дождливое) утро оказалось, что с чердака украли папино бельё, няня несколько дней вздыхала и охала, повторяя:

«Ох, и что же это за время за такое, что всё крадут! Что тут поделать — ума не приложишь! Потому время такое — крадут и крадут!»

И Галя тогда твёрдо запомнила, что бывает такое время, когда все крадут бельё.

Потом были ещё «времена». Папа часто говорил:

«Сыграла бы ты, Марусенька, «Времена года»!»

Мама тогда садилась за рояль и играла — и эти «Времена» Галя могла бы слушать без конца.

Потом ещё удивительное дело: бабушка часто говорила:

«Ну, в моё время иначе было!»

И няня говорила про то же самое:

«И не слыхали про такие дела в моё-то время!»

Значит, у них с бабушкой было своё собственное время, которого не было у мамы. А мама часто говорила, что у неё «никогда ничего не было», — значит и времени своего не было.

Как-то в сумерки няня с озабоченным видом вошла в столовую и, ни на кого не глядя, остановилась перед большими стенными часами, которых Галя немножко побаивалась оттого, что они шипели.

— Вы что, няня? — спрашивает мама.

— Время поглядеть! Часы-то здесь идут али нет? У меня на кухне с самого с утра как стали, так и стоят — что хошь с ними делай!

— Сейчас половина шестого, — говорит мама.

— Значит, обедать надо. А вы вот накормили ребёнка сладким-то безо времени, она и будет за обедом только в тарелку глядеть!

Чтобы не сердить няню, Галя старается за обедом совсем не смотреть в тарелку, а смотреть только на горчицу, которой ей и попробовать не дают. Но вечером няня опять подошла к часам и, посмотрев на них, сказала:

— Галенька, спать время!

— А ты его видишь? — спросила Галя.

— Кого-о?

— Время! Ты его на часах видишь?

— Ведь это чего только не спросит! — засмеялась няня. — Иди-ка, я тебе покажу.

Она взяла Галю на руки и подошла к часам.

— Гляди-ко: обозначаются здесь во всей своей видимости часы. Вот тебе час… вот тебе два…

Няня водила пальцем по циферблату и, проведя по всему кругу, остановилась:

— А вот тебе двенадцать!

— А потом? — спросила Галя.

— А потом время сызнова пойдёт. Это час последний, за ним и нет ничего. И идёт себе сызнова час, идёт два, и вот тебе девять. Видишь, стрелка обозначает? Значит, время тебе спать! Все дети во всём доме спят.

Ну, если это показывала стрелка, Галя не решилась возражать; значит, часам всё известно: когда надо спать, когда обедать, когда гулять идти.

Но отношение Гали к этим часам совершенно изменилось после того как папа, вернувшись на другой день к обеду, сказал сердито, что большим стенным часам верить невозможно, постоянно они врут. То бежали вперёд, а теперь так отстали, что он из-за них на репетицию опоздал.

Галя покосилась на часы. Но они тикали себе да тикали как ни в чём не бывало… и вдруг зашипели, точно рассердились, а потом медленно пробили несколько раз. Галя не могла сосчитать сколько. Но всё равно, сколько бы они ни пробили и как бы ни шипели — все теперь знали про них: они врут.

Вернувшись как-то вечером домой вместе с Лидией Петровной, мама сказала папе и няне, что бедному Василию Петровичу больше ничего не надо. Ехали они с Лидией Петровной, ехали, а когда приехали в больницу у них уже не приняли ни бульона, ни даже варенья.

— Всё кончено! — сказала мама вздохнув. — Талантливый был артист и хороший человек. Бедная, бедная Юленька!

— К счастью, Юленька ещё молода… — Лидия Петровна вытерла глаза платочком. — Надо надеяться на время! Время — лучший врач!

После этих слов Галя остановилась перед часами как вкопанная и так пристально начала смотреть на циферблат, что даже больно стало глазам и на них выступили слёзы. А папа спросил:

— Что ты там увидела?

На этот вопрос Галя ничего не ответила и молча отправилась на нянин сундук, в свою комнату, — оттуда была видна и столовая и на стенке часы с двумя стрелками, по которым взрослые узнают время.

Где же бывают эти стрелки, когда время делается лучшим врачом?!

До сих пор мама всегда говорила, что Лазарь Данилыч, лечивший Галю от всех болезней, — лучший врач на свете.

Он и в самом деле лучший, потому что в кармане у него всегда был припрятан замечательный «ячменный сахар», который он давал Гале сосать от кашля. За Галей даже водился маленький грешок: она была не прочь лишний раз покашлять в присутствии Лазаря Данилыча, чтобы получить от него добавочный леденец — целую золотистую палочку «ячменного сахара».

И что же выходит?

Выходит теперь, что непонятное «время» лучше, чем Лазарь Данилыч!

Одно только знала теперь Галя твёрдо — она знала, что время может делать всё, что ему захочется: оно может ходить и проходить, может стоять на одном месте, и идти назад, и идти вперёд, оно может бежать, может врать и даже… даже лечить!

Вот какая это удивительная вещь!..

* * *

Стрелки часов бежали да бежали по циферблату бесчисленное количество раз. Галя не однажды напрасно пыталась сосчитать, сколько они делают кругов от утра до вечера и с вечера до утра. Что касается числа тех оборотов, которые они делают за неделю, то этого никто, конечно, не мог сосчитать.

Они бежали своей однообразной дорогой, а время, бежавшее вместе с ними, незаметно меняло всё вокруг, и сменяли друг друга «Времена года» не только на рояле, но и за окном, на улице, на Неве — во всём городе.

Теперь Галя понимала, что это значит. «Времена года» бывали тогда, когда за окнами лил дождь, а тусклое небо делалось туманным, и мама, глядя на него, говорила:

«Всё-таки печальное время года эта наша осень!»

Осенью, после привольного деревенского житья, Галю привозили обратно в город. Возвращались откуда-то все папины и мамины гости и гостьи и, оставляя в передней раскрытые мокрые зонтики, садились пить чай.

Потом стрелки бежали-бежали, и няня говорила:

«Ну, Галенька, с первым морозцем тебя, с первым снежком!»

Это значило, что наступило новое время года — пришла зима и устроилась так прочно и надолго, что солнышко с трудом могло её прогнать. Она уходила только тогда, когда со всех сторон уже текли вдоль тротуаров ручьи, когда чирикали воробьи и мама с няней убирали папину шубу и шапку в сундук.

Весна прилетала к ним в город откуда-то из тёплых краёв. А потом наступало самое весёлое время года. Все жаловались на жару и говорили о дачах и о разных других местах, названия которых Галя никак не могла запомнить. И вот наконец наступал день переезда на дачу, после которого начиналась ни с чем не сравнимая чудная жизнь — в саду и в лесу, около воды и среди цветов, когда город и улицы уходили из памяти и казалось, что больше они не вернутся.

Но они обязательно возвращались неизвестно для чего! Времена года менялись, и теперь Галя сама просила маму сыграть про них на рояле. Особенно любила она то время года, которое называлось «Подснежник». Ей даже трудно было слушать его, сидя на стуле. Ей хотелось двигаться вместе с этими лёгкими, нежными звуками. И однажды она попробовала это сделать. Мама, сидевшая у рояля, не видела того, что делается за её спиной. Галя встала на цыпочки и, подняв руки, тихонько сделала несколько шагов. Это было очень приятно, но раздавшийся в передней звонок папы, возвращавшегося домой, положил конец этому занятию.

 

ПЕРВЫЕ ВСТРЕЧИ С ВЕСНОЙ И С ГОРОДОВЫМИ

В маленьком саду перед окнами только вчера подтаял снег и обнажились пятна тёмной прошлогодней травы. А сегодня утром, когда мама подняла шторы, Галя, взобравшись на подоконник, увидела на земле несколько ярко-зелёных стебельков. Они выглядели такими весёлыми, эти тонкие травинки, казалось заявлявшие громко и радостно о том, что и они тоже — смотрите! — живут на белом свете и ничем не хуже других.

— Я хочу гулять. Можно? — спрашивает Галя и легко спрыгивает с подоконника.

Подоконники были для неё очень высокими, и именно поэтому прыгать с них было одно удовольствие. Мама посмотрела на градусник.

— Надо одеться теплее и обязательно на горло шарф. Лёд ещё не прошёл. В прошлом году в это время было теплее: не только невский — и ладожский лёд уже прошёл. В летнем костюме можно было ходить.

Мама, говоря это, причёсывалась перед зеркалом, а Галя спешила одеваться. Услыхав мамины слова, она остановилась: ей захотелось узнать, когда был прошлый год в это время и когда он опять будет. Но няня уже торопила её, и Галя побежала в переднюю.

Наконец шарф повязан вокруг шеи, застёгнуто на все пуговицы пальто, и мама, прощаясь, говорит:

— Погуляйте на солнышке, но не больше часа.

И вот они с няней выходят из подъезда.

Весенний ветер пахнул Гале в лицо и, подхватив концы её шарфа, закрутил их, точно играя. Радуясь этому ветру и запаху оттаявшей земли, Галя бежит по влажной проталине туда, где зеленеют весёлые стебельки травы.

Час прошёл давно, и няня Петровна объявляет Гале, что пора домой. Но ей не хочется уходить. Она прячется от няни, перебегая быстро из тени на солнце и опять в тень. Её веселит эта быстрая смена света и тени, как веселит всякое движение. И, спасаясь от няни, она бежит уже прямо по рыхлому снегу, покрытому голубыми тенями. Но тут няня нагоняет её, берёт за руку и, указывая на высокую чугунную решётку садика, каким-то неожиданным, густым басом говорит:

— А вот сейчас увидят тебя городовые и схватят!

Галя мгновенно останавливается. Смех её обрывается. Она покорно идёт за няней к подъезду, но глаза её остаются прикованными к решётке, за которой прячутся страшные го-ро-до-вые.

Страшными они стали для неё после одного надолго запомнившегося дня.

Как-то, зимним солнечным утром, она стояла на окне и смотрела вниз на улицу, по которой двигались люди, лошади, автомобили. Мама крепко держала её обеими руками. И вдруг лошади и люди, даже автомобили сначала остановились, а потом повернули назад и быстро исчезли. По опустевшей улице медленно проехал отряд всадников, а за ними шли толпой, прямо по мостовой, большие, толстые люди в тяжёлых сапогах. У каждого из них сбоку висела шашка, а на головах были надеты фуражки с блестящими значками. Они шли, подняв головы кверху, и громко кричали в окна домов:

— В окна не глядеть! Отойди от окон!

— Господи, твоя воля! — испуганно сказала няня. — Чего это городовые кричат?!

Мама быстро схватила Галю на руки и отбежала от окна. Потом она опустила шторы на всех окнах, хотя было утро.

Забившись в самый дальний угол комнаты, Галя со страхом смотрела на закрытые шторами окна, вздрагивая от шума, доносившегося с улицы. Уже не в первый раз со словом «городовой» для неё соединялось что-то очень страшное, и наконец она решилась тихонько спросить:

— Мама, а кто они — «городовые»? (И слово-то какое трудное — Гале оно совсем непривычно.) Что они… делают?

Мама подумала:

— Они за порядком смотрят в городе — вот и всё.

Сказав это, мама почему-то переглянулась с няней.

— А почему их все боятся?

И опять мама помолчала:

— Да просто потому, что бывают иногда очень сердитые городовые.

— А бывают и добрые?

— Не знаю, дочка, не знаю… Вот давай-ка лучше посмотрим с тобой картинки. Ты что-то совсем забыла про «Кошкин дом». Где у тебя эта книжка?

«Кошкин дом» был так интересен, что поглотил всё Галино внимание.

На другой день, когда выглянуло уже потеплевшее солнце и Галю повели гулять, няня Петровна шёпотом говорила с дворником Ферапонтом про что-то очень непонятное:

— Слыхать, будто народ сызнова бунтовать хочет? И то сказать, который год мужички-то сидят по окопам, а конца этой войны не видать и не видать!

— Народ — што, народ-то всё бы стерпел, кабы студенты его не мутили. Мало их, выходит, в девятьсот пятом-то годе по тюрьмам посажали, а они — нате вам! — сызнова нет-нет, да и выскочу т!

Чего ж им надо, студентам-то? — шептала няня.

— А кто их разберёт! — махнул рукой дворник Ферапонт. — Слободу, што ль, требуют, а на што им слобода эта самая, сами не знают… — Он посмотрел по сторонам и ещё тише добавил: — Слыхать, царя нашего добиваются сместить. Он, мол, не на своём месте сидит. Во как!

— Ба-а-тюшки! — Няня горестно покачала головой. — Вот до чего дожили! Дождалися!

— И рабочие, слышь, — продолжал таинственно Ферапонт, — возле Обуховского перед самым заводом намедни горло драли: «Прикончим всех, кто супротив народа!» Ну, их самих за то многих, как говорится, прикончили…

Няня молча перекрестилась и в ужасе смотрела на Ферапонта, который в эту минуту кому-то пронзительно засвистел и шагнул в сторону.

Няня крепко взяла Галю за руку и повела её домой, а Галя, посматривая на лужи под ногами и на весеннее синее небо над головой, вспоминала нянин разговор с Ферапонтом, из которого она поняла только одно: все сидят не там, где им нужно, и оттого им всем плохо. «Мужички» сидят по окопам — и им там плохо; студенты сидят по тюрьмам — это тоже нехорошо. И сидит царь на чужом месте — что уж совсем непонятно, потому что он каждую минуту мог бы встать и сесть на своё.

Весь тот день Галя была неразговорчива и не один раз опасливо поглядывала в окна. Впрочем, прощаясь с отцом, перед тем как идти спать, она неожиданно занялась рассматриванием папиного галстука. Она так долго смотрела на него, что папа наконец удивлённо спросил:

— Ты что тут разглядываешь?

— Папа, — вместо ответа спросила Галя упавшим голосом, посмотрев ещё раз в тёмное, совсем чёрное окно, — а почему студенты по тюрьмам сидят?

Папа посмотрел на неё с испугом.

— Ты уж и об этом успела узнать! — недовольным голосом ответил он, — а это нас с тобой не касается, совсем не касается — поняла?… Ты молоко своё выпила?

— Да!

— Ну, значит, нам с тобой на сегодня делать больше нечего, все дети уже спят. А к тому времени, когда ты вырастешь, я постараюсь обо всём узнать и тогда обязательно тебе расскажу… Няня, уведите её спать. И, пожалуйста, — добавил он сердито, — не говорите при ней обо всём, что вам на ум взбредёт!

Няня молча увела Галю, а Галя ещё долго размышляла о том, почему папа вдруг рассердился на них с няней.

…И ещё был случай с городовыми.

Осенью, после того как все вернулись с дачи, в доме часто разговаривали о «волнениях». «Волновались», говорил папа, рабочие. Повторялось часто слово «забастовка». И няня опять шепталась с дворником о том, что где-то по ночам стреляют…

В ту ночь долго выл ветер в трубе.

— Ветер с моря, — сказал папа, вернувшись домой, весь промокший под дождём. — И вода в реке высокая.

— Неужто опять вода на город пойдёт?!

Няня спросила об этом шёпотом, пронося папино пальто из передней в кухню для просушки: няня больше всего на свете боялась наводнений.

Лёжа под тёплым одеялом и глядя пристально на свет голубого ночника, Галя прислушивалась к тревожным голосам и к вою ветра в трубе до тех пор, пока глаза её не закрылись сами собой.

Она проснулась внезапно от громких, резких звонков в передней. Так никогда ещё никто не звонил к ним!.. Может быть, вода пошла на город? В столовой раздались грубые голоса и топот тяжёлых сапог. Няня пробежала через детскую к маме и крикнула:

— Городовые пришли с обыском!

Это слово мгновенно прогнало остатки сна. Галя приподнялась на подушке и прислушалась: открывались дверцы шкафов, гремели отодвигаемые ящики, и папа каким-то странным голосом говорил:

— Здесь пустой ящик. Здесь столовое бельё.

Но, когда Галя услыхала, что сапоги приближаются к её комнате, она быстро накинула одеяло на голову и замерла под ним.

А городовые уже входили в дверь. И папа тем же странным голосом говорил:

— В комоде детское бельё… это шкаф с игрушками, а здесь… — папа подошёл вплотную к Гале, — на диване спит ребёнок…

— Так-с, — сказал грубый голос. — Откройте ящик-с… Попрошу шкаф показать…

Сапоги прошли мимо дивана.

— Так-с, можете закрывать. Всё-с.

Сапоги (Гале показалось, что их было очень много) загромыхали обратно. Дверь передней открыли и снова заперли. Галя осторожно сняла одеяло с головы. В наступившей тишине отчётливо стучал дождь по окнам и пел тонким голосом ветер в трубе. Мама вышла из своей комнаты, очень взволнованная:

— Что это? Почему у нас обыск? Как могли они к нам прийти!

— По всем квартерам с обысками рыскают, — шёпотом сообщила няня. — И чего ищут — видать, сами не знают. Тут во всём нашем доме воров нету, чтобы краденое держали. Да ходят-то не днём, а всё ночью норовят. Чисто сами по воровскому делу.

Няня осторожно приоткрывает дверь на лестницу:

— Наверх теперь, к Рогачёвым пошли… Ну, чего там у Рогачёвых надо? Там одни старики живут. Ишь как в дверь стучат! Господи, твоя воля, только людям спокою не дают!

— Закройте дверь, няня, и заприте её на цепочку… — Папа говорит тоже очень тихо.

А мама громко восклицает:

— В самом деле, что же это за произвол! Врываются, когда им вздумается, в квартиры… Что им надо?

— Оружие ищут… Как ты не понимаешь! — И папа, вздохнув, устало опускается на стул.

— Уж это, поверьте мне, — уверенно говорит няня, — хорошие люди по ночам не ходют — одни душегубцы.

— А где твоё охотничье ружьё? — спрашивает мама, с ужасом глядя на папу.

— Под Галей, — спокойно отвечает он, вытирая платком вспотевший лоб.

— Где? — изумлённо переспрашивает мама, быстро обернувшись к Гале и глядя на неё с таким испугом, точно Галю надо немедленно спасать.

— Под Галей, под Галей! — успокоительно повторяет папа. — В диване, на котором она спит.

— Батюшки-и! — всплёскивает няня руками.

— Господи, что ты говоришь! — Мама бросается к дивану.

— Нечего волноваться, оно уже давно не стреляет. И не надо пугать ребёнка, — заканчивает папа. — Спать надо. Завтра у нас ранняя репетиция.

Но мама ещё долго не может успокоиться:

— Ну, а что, если бы его нашли? Всегда я говорила, что эта охота ни к чему! И подумаешь, охотник! За три года одну утку застрелил, и та горькая.

— Ну при чём же тут я, Марусенька? Ведь это уж не моя вина. А стрелял я действительно мало, потому что у меня плохое ружьё, прямо отвратительное ружьишко! Я всё собирался его переменить.

— Совершенно не к чему. Ведь ловил же ты рыбу прекрасно!

— Рыба рыбой, а ружьё само по себе. Оно мне для зайцев нужно.

— Всё равно очень прошу завтра же бросить это ружьё в воду!

Тут Галя заснула, а утром папа вынул из дивана своё старое ружьё, завернул его в портплед и унёс. И больше никто не видел этого страшного оружия. Но городовые остались в памяти Гали, и стук тяжёлых сапог долго чудился ей по ночам.

И как-то в ненастный вечер, когда шум дождя, барабанившего в окна, напоминал Гале тот страшный, такой же ненастный вечер, после которого папа выбросил в речку своё охотничье ружьё, Галя шёпотом спросила няню:

«Няня, в кого они хотели стрелять, эти дяди, которые ночью ищут оружие и так стучат сапогами?»

«Боятся они, кабы в них самих кто не пальнул!.. Спи, Галенька, нечего тебе спрашивать о чём не след!»-ворчливо ответила няня, плотно укутывая Галю одеялом.

Дождь моросил с самого утра. Был конец апреля. По свинцовой Неве шёл ладожский лёд, но всем было ясно, что скоро лето.

Во-первых, няня пересыпала нафталином и убрала в большой сундук не только шубы и противные рейтузы, но даже все тёплые шарфы. Во-вторых, в доме все говори ли про «конец сезона», и Галя, которая считала «сезон» чем-то очень холодным и мокрым, вроде талого снега, радовалась, что он кончается.

И, наконец, — и это самое главное, — сегодня за обедом мама произнесла волшебные слова:

— Мы сняли дачу. Поедем опять в Белые Струги.

После этих слов было уже невозможно есть суп! Чудесные картины встали в памяти Гали: белые кувшинки, которые папа доставал из воды, и лиловые колокольчики у самого дома на лужайке (Галя часто прикладывала к ним ухо, чтобы узнать, не звенят ли они в самом деле, когда их качает ветер); и ландыш, запрятанный между двумя зелеными листками с капелькой росы, который они нашли с мамой, и полевые ромашки… У терраски лесенка в три ступеньки… А над крышей шумят деревья. И где-то там — тёмный лес. Но это ещё не всё! Около леса сверкало озеро, и оно было лучше всего — пожалуй, даже лучше цветов. В его прозрачной воде, у самого берега, блестели голубым серебром быстрые рыбки.

И всё это вдруг выплыло, как из тумана, от простых маминых слов: «Белые Струги».

Теперь оставалось только считать дни. Мама повесила над Галиным диванчиком особенный календарь. В нём было столько листков, сколько дней оставалось до «конца сезона». Каждое утро, просыпаясь, Галя отрывала по листочку. И вот пришло такое утро, когда листочков больше не было: сезон кончился!

Было первое мая, и солнце так нагрело оконное стекло, что оно стало горячим, и стоявшее на подоконнике молоко прокисло.

— Ну, пора на дачу! — сказал папа, весело входя в Галину комнату и открывая форточку. — Послезавтра едем в Белые Струги! Собирай свою куклу. Как у тебя её зовут-то?

— Миля, — говорит Галя и поспешно прячет куклу в большую картонку.

Но судьба Мили сложилась неважно: это лето она почти сплошь пролежала в глубине тёмной картонки и только один раз была из неё вынута, посажена в саду на скамейке и там забыта — на всю ночь.

 

БЕЛЫЕ СТРУГИ

У самого берега озера по жёлтому мягкому песку озабоченно снуют босоногие мальчуганы. Один из них стоит по щиколотку в воде и пристально наблюдает за стремительными движениями маленьких рыбок синюшек, скользящих у самых его ног. Он погружает в воду обе руки, и рыбки вихрем разлетаются в разные стороны. Мальчик смеётся и оборачивается назад, к берегу, где слабым огоньком горит маленький костёр.

— Эй, эй! — кричит мальчик. — Чья очередь идти за сучьями? Я больше не пойду!

— Илюшина — он ещё не ходил! — кричат с берега.

Илюша, рыженький мальчик, старательно раздувавший костёр, поднимается с колен в явной нерешительности.

— Ну, что же ты? Иди, а то потухнет! — кричат торопливые голоса.

Но Илюша стоит на прежнем месте и поглядывает на крутой обрыв, за которым начинается старый бор.

— А я боюсь, — выговаривает он наконец, и слова его в ту же минуту заглушаются смехом и криком.

Но Илюша не двигается. Худенький голубоглазый мальчик, наблюдавший за синюшками, быстро подбегает к костру и останавливается перед Илюшей.

— Значит, ты ненастоящий индеец! — говорит он, глядя в сконфуженное Илюшино лицо.

— Да-а, «ненастоящий»! А там небось темно…

Насмешливые голоса не дают ему кончить:

— Эх ты, лесу боишься! Ну ладно, я провожу тебя. У меня лук и стрелы… Он ещё никогда в лесу не был, — говорит примирительным тоном голубоглазый мальчик и, поправив самодельный лук, висящий за спиной, быстро начинает взбираться по обрыву.

— Галю-у! — раздаётся откуда-то голос. — Галенька, иди скорее, бабушка приехала!

Мальчик с луком за спиной весело сбегает вниз, кричит на ходу: «Я сейчас вернусь!» — и исчезает, бережно собрав деревянные лодочки и картонные корабли.

Бабушка была полненькая и седенькая. На затылке её вились колечки совсем белых волос. Она была такая тёплая и уютная, что около неё было тепло даже зимой.

— Галенька, — говорит бабушка, обнимая светлую голову и целуя голубые глаза, — что же это ты, матушка, совсем мальчиком заделалась! Ждала, ждала я внучку, а вышел у меня внук!

— Вот уж истинная правда! — вторит сокрушённо няня. — И игры-то всё как у мальчишек: луки, да стрелы, да костры разводить. Нет того, чтобы с куколкой посидеть, как другие девочки!

— Бабушка, а я не буду девочкой, — заявляет Галя, усаживаясь к бабушке на колени и дотрагиваясь до серебряных колечек на бабушкином затылке.

— Во-от что! — смеётся бабушка. — Так кем же ты будешь-то у нас?

— Моряком, — убеждённо отвечает Галя.

— «Моряком, моряком»! — ворчит няня. — Вот и недаром, знать, папина-то дочка: ему бы всё по воде плавать.

— Я и мамина дочка! — быстро возражает Галя.

— А всё-таки на папу больше похожа, — говорит няня, поглаживая стриженую Галину голову и заботливо смахивая пыль с её штанишек. — Волосики у тебя, гляди, светленькие, и глаза светленькие, и носик папин, а мама у нас тёмного волосу, — поясняет няня и идёт готовить чай.

А Галя осторожно достаёт ножницы из маминой рабочей коробки.

— Ах ты, моряк! — качает бабушка головой. — Вижу, вижу, к чему ты подбираешься! Ну, срежь одно колечко, а больше не надо, не то совсем без волос меня оставишь.

— Я одно, бабушка, самое маленькое! Только одно возьму!

Галя осторожно срезает прядь бабушкиных волос, завившуюся в мягкое колечко, и убирает её в коробочку; потом она собирает свои кораблики и лодки и приносит их бабушке.

— Я буду моряком, — повторяет Галя твёрдо, — и всю жизнь буду плавать по всем морям. И тебя с собой возьму!

— Вот хорошо! Только ты уж меня-то на берегу оставь! — смеётся бабушка весело. — Я не люблю путешествий.

 

НЕ СОШЛИСЬ ХАРАКТЕРАМИ

На другое утро, когда Галя кончала одеваться и, осматривая себя в зеркало, спрашивала у няни, нет ли пятен на её курточке, бабушка просунула голову в дверь с балкона и весело позвала:

— Галенька, поди-ка сюда скорее!

В голосе бабушки было что-то такое лукавое и заманчивое, точно она припрятала для Гали шоколад.

Галя быстро застегнула последние пуговки, отбежала от зеркала и одним прыжком перенеслась из комнаты на балкон.

Она подбежала к бабушке и, обняв её за шею обеими руками, вопросительно заглянула ей в глаза.

Нет, руки у бабушки были пусты. На столе, кроме обычного раннего завтрака, тоже не было ничего особенного.

— Галенька, — с ласковой укоризной говорит бабушка, — да неужели ты не видишь?

Тогда Галя повернула голову и у перил балкона, на лесенке, увидала незнакомое ей существо. Это была девочка в белом платьице, с двумя торчащими в разные стороны косичками, аккуратно перевязанными ленточками. И с лица этого существа смотрели на Галю испуганные большие синевато-серые глаза.

— Вот тебе, внучка, новая подруга. Зовут её Таней. Подите побегайте по саду, только к озеру не ходите: Таню туда не пускают.

Девочки сошли со ступенек террасы, искоса разглядывая друг друга.

Галя, подпрыгивая на одной ноге, направилась к садовой скамейке, стоявшей в тени под большой берёзой.

Девочка, по имени Таня, посмотрев на Галю, стала тоже подпрыгивать и догонять Галю. Но это ей всё же не удалось: Галя первая допрыгала до скамейки и уселась на неё верхом. Девочка скромно села рядом, аккуратно расправив белое накрахмаленное платьице.

Обе помолчали немного. Потом Галя спросила:

— Тебя Таней зовут?

— А тебя Галей? — вместо ответа спросила девочка.

Галя молча утвердительно кивнула головой и тихонько свистнула, как это делал Васятка, сын хозяина.

— Ты не мальчик? — спросила Таня, с сомнением поглядывая на свою новую подругу.

— Нет, но я хочу быть мальчиком, — сказала Галя и встала со скамьи. — Ты во что любишь играть?

— Я? — переспросила нерешительно Таня, всё ещё продолжая рассматривать девочку с нежным лицом, в курточке и штанишках. — Я люблю… во всякие игры: ну, там в каравайчики, и… в салочки, и в шалашики для кукол…

— В каравайчики? В шалашики для кукол? — переспросила Галя, чувствуя, как между ней и существом с косичками разверзлась глубокая пропасть. — А в индейцев?

— В каких? — замирающим голосом отозвалась Таня.

— Ну, в настоящих индейцев, с луками и стрелами. В краснокожих. У которых на голове перья.

Таня молча отрицательно покачала головой.

— Ну, давай тогда в салочки! — вздохнув, говорит Галя.

Но через несколько мгновений, вместо того чтобы догонять и ловить Таню, она вдруг перепрыгнула через низенький заборчик дачного сада и побежала стрелой с пригорка вниз, туда, где широко раскинулось озеро и куда не пускали Таню.

А существо с косичками ещё несколько минут стояло у заборчика, глядя вслед будущему мальчику. Потом, поняв, что он скоро не вернётся, медленно поплелось к своей даче, где объявило родителям (артистам Мариинского театра), что Галя с соседней дачи убежала от неё к индейцам.

Так оборвалось это неудачное знакомство.

 

ОЗЕРО ЩОР

Воды озера, то полные движения под ветром, то недвижно прозрачные, то посылающие на прибрежный песок маленькие волны, которые непрерывно бегут и исчезают и опять возвращаются, — что может быть лучшего на свете!

Папа сказал Гале, что далеко от Белых Стругов есть синее море — тёплое море, где большие волны то с грохотом разбиваются о прибрежные скалы, то бегут назад, увлекая за собой мелкие камешки, чтобы через минуту принести их снова на берег.

И ещё папа сказал, что есть океан. Он ещё больше, и у него совсем нет берегов. Громадные волны, больше холма, на котором стоит их дача, поднимают на своих гребнях пароходы с дом величиной.

Но моряки, плавающие на этих пароходах, совсем не боятся волн. Не будет бояться и Галя, когда вырастет и станет моряком. А пока она храбро бежит в воду, купаясь с мамой в жаркий июньский день.

Вода в озере такая тёплая, что в ней хочется сидеть целый день. Мама уже давно плавает, выйдя из купальни в озеро, а Галя шлёпает босыми ногами по воде и тащит за собой на верёвочке любимый корабль, с которым никогда не расстаётся. Вода около купальни и между мостками совсем прозрачная: под ней виден каждый маленький камешек, наполовину запрятанный в песок, и кажется, что дно можно достать рукой.

И Галя весело бежит всё дальше и дальше от берега. Тёплые струйки ласкают ей ноги… Галя не замечает, что вода закрыла её трусики и поднялась до пояса.

И вдруг мягкий песок внезапно ушёл куда-то из-под ног… Дно исчезло!.. Вместо него была внизу пустота, и Галины лёгкие ноги, поболтавшись беспомощно в этой пустоте, вдруг стали тяжёлыми и неудержимо потянули её вниз.

Галя закричала: «Мама!» — и погрузилась с головой в прозрачную воду. Она успела увидеть большую краснокрылую птицу… красные крылья её в одно мгновение взметнулись над водой. Галя уже не помнила в эту минуту, что у мамы был красный халат, и не понимала, что крылья были мамины руки, метнувшиеся в воду за ней, за Галей.

Она поняла только спустя несколько мгновений, что всё страшное кончилось, что она на руках у мамы и мама несёт её домой, а тёплые капли на Галином лице — уже не вода, а мамины слёзы; и, когда Галя своей рукой захотела стереть их, мама сказала: «Ничего, ничего, девочка, это я от радости».

— Ну, уж теперь, Галенька, будешь помнить, как по воде бегать! Небось боле не побежишь! Озеро-то — вон оно какое! В нём, гляди, и ключи холодные и невесть что на дне-то… Теперь в куклы играй…

Так говорила вечером няня, развёртывая Галю из пледа, в котором с перепугу продержали её весь жаркий июньский день.

Но няня ошиблась: Галя не разлюбила озера.

Она не бегала больше по берегу одна, она не пускала по воде караваны картонных шлюпок, но озеро обернулось к ней по-новому, наполнив новым очарованием её дни — нет, не только дни, даже ночи. Потому что совсем недавно, в тёплую звёздную ночь, папа взял её с собой на рыбную ловлю.

Вечером они уплыли с папой в большой лодке. Гале позволили держать сеть для рыбы, а когда сопровождавший их Васятка развёл на берегу костёр, Галя сидела в лодке и смотрела на яркое пламя, дрожавшее в тёмной воде.

Папа укутал её одеялом от ночной свежести. Но воздух был совсем тёплый. Звёзды переливались у самого края лодки: это их отражала вода.

И вода еле заметно шевелила лодку, оттягивая её от берега. Гале казалось, что берег отходит от них всё дальше, а лодка плывёт в синее тёплое море; и вот из моря они с папой плывут в океан, у которого нет берегов; волны шумят вокруг них… Океан, наверное, тоже тёплый, потому что Гале очень тепло, и она плывёт всё дальше — до тех пор, пока её не будит голос папы, который говорит над самым её ухом:

— Эй, рыболов, просыпайся уху есть! Вот Васятка тебе говорит, что всё готово.

Гале не хочется ухи; но пламя костра, фигура Васятки, снимающего котелок с огня, и поставленная прямо на мох тарелка с хлебом и пряниками вдруг показались до того заманчивыми, небывалыми, что ещё не успев окончательно проснуться, она выпрыгивает из лодки и бежит к костру, чтобы там, хлебнув прямо из котелка большую ложку ухи и закусив пряником, свернуться на коврике под тёплым одеялом, взглянуть ещё раз на звёзды, отражённые в тёмной воде, и заснуть окончательно — до зари.

На заре её разбудил предрассветный холодок. Папа уже стоял около лодки, с довольным видом поглядывая на корзинку, полную живой, ещё трепещущей рыбы.

— Галек, посмотри-ка сюда! — крикнул весело папа.

Галя в одну минуту вскочила с коврика, на котором лежала, и, подбежав к лодке, с восторгом и жалостью смотрела на корзинку, стоявшую на корме: с восторгом — потому, что рыбы сверкали, как серебро; с жалостью — потому, что кончилась их привольная жизнь в глубокой прохладной воде озера…

Скоро они с папой плыли обратно по розовой воде и над ними алело высокое небо, а розовые капли падали с вёсел в глубокое озеро. Светлые струйки бежали вместе с лодкой и что-то нашёптывали Гале.

 

ИВАНОВЫ ОГНИ

Из сарая, до половины наполненного пахучим сеном, в широко раскрытую дверь видно огромное небо.

Галя сидит наверху, на сене, положив около себя свой лук и стрелы, а рыженький Илюша, сын старого профессора, их соседа по даче, стоя на гладком земляном полу, достругивает себе «чижик».

После душного, тяжёлого дня тучи закрыли край неба и медленно двигались по знойной синеве, подбираясь к солнцу. А солнце уже начинало склоняться к вечеру. И тучи, наплывая на него, загорались изнутри розовым золотом. Потом они тускнели и лиловели, сгущаясь в тяжёлые клубы.

Всё это было отлично видно из сарая.

Вот и скрылось солнце, окунулось совсем в тучи… Потемнело, посвежело вокруг… Ветер качнул тяжёлую дверь на петлях. Молния прорезала тучи, и раскатистый гром потряс сарайчик.

Рыженькая голова мальчика зарылась в сено.

Но Галя не испугалась. Её веселил гром, и бегущие быстро тучи, и дыхание грозового ветра.

Гром затихает. Илюша поднимает голову и шёпотом говорит:

— А Васятка сказал, что это Илья-пророк!..

— Где Илья-пророк? — шёпотом спрашивает Галя, наклоняясь к нему.

— А в тучах! В колеснице огненной сидит Илья-пророк.

Галя не шевелясь смотрела в тёмные тучи, и, когда опять загрохотал в небе гром и блеснул огонь молнии, ей показалось, что она видит огненную колесницу и коней, дыхание которых превращалось в клубы пара, и огромного пророка с молниями, как со стрелами, в руках.

В ту ночь ещё одно зрелище поразило Галю. Эта ночь была самая короткая в году — Иванова ночь. И Гале по этому случаю позволили лечь поздно, дождавшись «Ивановых огней».

Она ждала их с нетерпением, хотя ещё не знала, что это за огни и где они будут гореть.

И вот, когда в небе зажглись бледные весенние звёзды, запылали на земле яркие огни. На всех пригорках, на зелёной траве, ещё влажной после дождя, на опушке леса зажглись костры — костры Ивановой ночи. Папа повёл Галю на горку за дачей, откуда было видно далеко кругом.

Костры горели повсюду под тёмным звёздным небом, и мягкий ветер доносил оттуда, от этих весёлых огней, обрывки песен и звуки гармошек.

Галя не уходила с горки до тех пор, пока оранжево-красные огни не стали тускнеть и словно уходить в землю, а Галины глаза стали закрываться и голова клониться на колени к маме, около которой она сидела.

Тогда папа взял её на руки и понёс домой.

Ночной воздух был свеж после грозы. Обрызганные дождём цветы их маленького садика благоухали так сильно, что Галя открыла глаза и посмотрела на клумбу, мимо которой нёс её папа. Это табак, вечерний цветок, пахнет так сильно, так чудно!

Галя легко соскакивает с папиных рук и бежит к табаку.

Она осторожно обходит всю клумбу, наклоняет лицо к белеющим в сумерках душистым пятиугольникам, взбегает на ступеньки террасы… Но здесь ноги перестают её держать: она едва стоит, пока няня снимает с неё платье, и засыпает, прежде чем её успевают укрыть одеялом.

Она давно уже спит, а на зелёных пригорках всё ещё догорают последние костры и всё так же благоухает в садике белый табак.

Но вот они отцветают — все табаки и все левкои на клумбах. Даже астры вянут под осенним дождём. Озеро Щор отражает в свинцовой воде свинцовое небо. А по утрам на Галю уже надевают драповое пальто… Это надвигается осень. За осенью придёт зима.

Зачем зима?

С этим вопросом обращается Галя то к матери, то к няне. И никто ей ничего не отвечает. Скоро уедут они в город, и по стёклам забарабанит дождь со снегом, а с Невы подует ветер, заводя тонким голосом в трубе. И зачем зима приходит каждый год?

Даже яркие зимние дни, всё же очень любимые Галей, со сверкающим на солнце снегом, с санками и коньками, не могли изгнать из её памяти радостных дней в Белых Стругах.

Неподвижность зимы пугает её. Летом бегут неумолчные струйки воды, качаются под тёплым ветром зелёные вершины деревьев, летают бабочки и стрекозы, точно в такт никому не слышной музыке. Всё полно движения, которое радует и вызывает ответное желание — двигаться, бегать, летать.

Но недвижим покой зимы, и всё-таки неизвестно, зачем она наступает? И зачем проходит лето — ещё одно лето в Белых Стругах, зелёное лето, полное солнца и блеска воды?

Но оно кончилось. И Белые Струги уплыли. Им навстречу шли новые дни и новые годы жизни, учения и труда.

Прощайте, Белые Струги!

 

МАМИНЫ АЛЬБОМЫ

В эту осень Галю поздно перевезли в город.

Холодный туман наползал с реки, поднимавшейся вровень с гранитом, и среди дня часто бухали пушки. Тогда няня крестилась и со вздохом говорила:

— Господи, твоя воля, никак, наводнение реки?

И, подойдя к окошку, тревожно всматривалась в туман. Потом она задёргивала шторы. Сумрак густел, зажигались лампы, и туман не проникал сквозь плотные портьеры.

Няня накрывала на стол и усаживалась с Галей на большой диван в ожидании мамы. В эти часы Галя обычно занималась рассматриванием маминых альбомов. Всем известные мамины подруги и папины приятели, приходившие к ним в самом обыкновенном виде, пившие чай и рассказывавшие за столом всякие смешные истории, — там, в альбомах, красовались в удивительном виде. Все они, по понятиям няни и Гали, даже тётя Лидия Петровна, ходившая в длинном чёрном платье, — даже эта самая Лидия Петровна была снята совсем раздетой. Нельзя же было считать платьем какую-то юбочку, державшуюся неизвестно на чём!

— Лидия-то Петровна, Лидия Петровна! — покачивала няня головой над большой фотографией. — Что же это она, матушка, во всём в голом!

Но Галя с восхищением смотрела на снимки. У Лидии Петровны на голове были два перышка, скреплённые маленькой блестящей пряжкой. Но что всего замечательнее — Лидия Петровна стояла только на одной ноге, протянув другую как совсем ненужную куда-то вбок. А тётя Софья Михайловна, самая весёлая из всех маминых подруг, совсем ни на чём не стояла: она плавала в воздухе, как синюшка в озере Щор, и какой-то принц в узких штанишках с бубенчиками крепко схватил её поперёк тела, боясь, что она уплывёт. На Софье Михайловне была надета юбочка, очень пышная, украшенная маленькими букетиками, а на волосах был венок.

Но не только знакомые — сам папа и сама мама были тоже сняты в необыкновенном виде! У папы в руках была гитара, на которой он никогда не играл, на голове — большая шляпа, которой он никогда не носил; он был в коротенькой курточке с шишечками, а мама… В высоко поднятой руке держала она маленькие дощечки; в её тёмных волосах был огромный гребень, и белое кружево падало с головы на плечи, а розу, чудную розу, мама держала в зубах и, закинув голову, смеялась, глядя Гале прямо в глаза и выставив вперёд одну ногу. Галя теперь уже знала, что в этих костюмах, с гитарой и розой, танцуют папа и мама где-то в кино — до тех пор, пока не начнут там мелькать смешные картинки. Она уже понимала, что, если бы мама не танцевала, им было бы «не на что жить», и знала, что значит, когда «не на что жить»: это значит холодные комнаты и остывшие печки, покупка в лавочке хлеба на какую-то «книжку» и мама с насморком и кашлем, оттого что, когда «не на что жить», мама приходит домой с мокрыми ногами.

Но сейчас мамины ноги были сухими и обуты в блестящие лакированные туфельки на превысоких каблуках. Она весело спешила вместе с папой «на репетицию», откуда всегда приносила Гале что-нибудь сладкое. Несомненно, «репетиции» были приятным местом.

Галя знала, что и там, на «репетициях», мама тоже танцевала. И ещё танцевала на каких-то «занятиях». И потом этими занятиями была «занята в спектаклях».

«Ты сегодня занята в спектакле?» — спросит папа за обедом.

«Ну конечно!» — быстро ответит мама и, наскоро кончив обед, бежит в свою комнату, где впопыхах суёт в чемоданчик шёлковое трико, какие-то блестящие перышки и букетики шёлковых цветов, всё время напевая и постукивая в такт каблучками, на которых так легко двигались её неутомимые ноги.

Ноги мамы, как и Галины, по-видимому, никогда не уставали. Бывало, няня скажет во время обеда, когда мама спросит о чём-нибудь таком, что няня забыла подать (а это частенько случалось с няней):

«Да сидите вы спокойно, я сейчас принесу! Ноги-то небось за цельный день гудуть, с утра до ночи всё пляшете!..»

«Да что вы, Петровна! — весело ответит мама. — А тогда для чего же у меня ноги?»

И, прежде чем няня успевала повернуться, мама уже выпархивала в кухню и возвращалась обратно.

«Господи твоя воля! — скажет няня. — И не поспеешь за ними: чисто сороконожки, так и летают».

Галя — в удивлении.

И, посмеиваясь, заметит папа:

«Сороконожки, няня, не летают, а бегают очень быстро».

А Галя, убеждённая непоколебимо в том, что ноги существуют для того, чтобы прыгать и бегать, очень заинтересовалась сороконожками. Ведь это как удобно! Если две первые ноги устанут, остаются ещё две… и ещё две… и ещё… Но здесь Галя останавливается: она ещё незнакома с арифметикой.

Поздно вечером, когда няня уже уложила её в постель и закутала в одеяло, Галя спросила в раздумье:

«А если вдруг у неё две ноги устанут, то сколько ещё останется?»

«У кого?» — поворачивает няня к Гале свою голову, на которую, по обыкновению, наматывает на ночь платок.

«У сороконожки», — говорит Галя.

Но няня, по-видимому, тоже не была сильна в арифметике. Она только засмеялась добрым и долгим старческим смехом и, укрываясь своим тёплым одеялом из пёстрых лоскутков, охая, сказала:

«Царица небесная, матушка, и что это за ребёнок за такой! Чего ни услышит, всё запомнит дочиста!»

 

ПЕРВЫЙ СПЕКТАКЛЬ

Однажды, вернувшись домой, мама в изумлении остановилась в дверях своей комнаты: она увидела все фотографии своих подруг разложенными подряд на диване и Галю, стоящую перед ними на одной ноге; другая нога была поднята кверху.

Прошла минута — Галя перешла к другому снимку и переменила позу, подняв и согнув руки над головой. Тут мама не выдержала и закричала:

— Держи коленки прямей, коленки-то не сгибай!

И тут только она разглядела, что Галя надела самое лучшее своё платье, а к волосам прикрепила букетик цветов, который она вынула из маминой картонки.

Очень смеялась мама, рассказывая об этом папе поздно вечером, когда Галю уже уложили в постель. А папа вдруг сказал:

— А не взять ли её как-нибудь в театр? Пора уж ей посмотреть настоящий спектакль. Как ты думаешь?

— Взять! Взять! — закричала Галя, в ту же минуту вскакивая с постели.

Но тут она была схвачена, уложена, укутана и оставлена в темноте.

Утром, едва проснувшись, она прибежала к папе — будить его. И, разбудив, немедленно спросила, когда он возьмёт её в театр.

— А что у нас завтра — воскресенье? — ответил папа сонным голосом. — Ну вот, завтра и возьму.

Никогда не думала Галя, что «завтра» так долго не наступает!

Наконец-то пришло утро и можно было вставать! С вечера мама закрутила ей волосы на маленькие бумажки, сказав, что это «папильотки». Галя в волнении схватилась за голову. Так и есть! Большая часть бумажек свалилась с её коротких, не успевших отрасти после лета волос. Гале это было совершенно безразлично, но мама с расстроенным лицом сказала, что теперь у Гали вышла невозможная голова — наполовину кудрявая, наполовину неведомо какая. И поспешно стала нагревать щипцы, чтобы поправить дело.

И вот Галя одета, завита, на голове у неё завязан большой белый бант. Папа уже кончил завтрак, но Галино молоко осталось нетронутым, и няня суёт папе в карман какие-то кусочки, чтобы он покормил ими Галю в театре, где, по мнению няни, «только морят детей».

Мама уже давно убежала. И вот Галя с папой подходят к огромному дому на огромной площади.

Дом выкрашен в тёмную краску и ничем особенным не отличается.

В его большие двери вбегают толпы людей, в волнении снимают шубы, поспешно суют деньги человеку на костылях, продающему маленькие газетки, и торопливо разбегаются по лестницам.

Это особое, праздничное волнение заражает и Галю. Она чувствует, что здесь, в этом тёмном доме, происходит что-то очень важное, и она тащит папу куда-то вперёд, уже стаскивая с головы свою шапку.

Но папа, нисколько не торопясь и не волнуясь, говорит:

— Мы разденемся в ложе, — и, взяв Галю за руку, ведёт её по огромной лестнице.

Очень важный старик, в великолепном костюме с золотым позументом и блестящими пуговицами, открыл ключом маленькую дверь и, предложив папе бинокль, пропустил Галю вперёд.

Она не заметила, как папа снял с неё пальто, шапку и посадил на бархатное голубое кресло. Она увидела над собой на невероятно высоком потолке, разрисованном картинками, сияющую люстру из прозрачного хрусталя, как в её книжке со сказками. Она увидела огромный зал, где нарядные дети проходили поспешно по ковровым дорожкам и занимали места на таких же голубых креслах.

Потом она услыхала совсем близко от своего места нестройные, отрывистые звуки скрипок и каких-то огромных труб, и папа ей сказал:

— Оркестр уже настраивается. Сейчас начнут.

Галя увидела внизу, под ложей, музыкантов. Они рассаживались перед маленькими пюпитрами и все сразу начинали брать на своих инструментах отдельные ноты, наверное боясь, что инструменты не будут играть.

Но самый большой, высокостоящий пюпитр был пуст. Около него не было никакого инструмента. Только одну маленькую палочку разглядела Галя около раскрытых нот. Может быть, это была дудочка…

Галя посмотрела выше и увидела яркий занавес, показавшийся ей великолепным. Она ещё не успела им налюбоваться, размышляя о том, что за ним скрывается (а может быть, и нет ничего?), когда люстра вдруг начала меркнуть, а к высокому пустому пюпитру подошёл не спеша высокий седой человек в белом галстуке и взял в руку дудочку, оказавшуюся просто… палочкой! Но это была, конечно, волшебная палочка.

Он поднял её высоко — и всё замерло в зале. Замерли даже музыканты, прижав трубы к губам и подбородки к скрипкам. Потом палочкой он указал кому-то налево — и тотчас оттуда раздались ему в ответ звуки скрипок. Он протянул палочку направо — и ему радостно ответили трубы. Потом он высоко взмахнул обеими руками — и целое море звуков понеслось ему навстречу и затопило зал. Гале казалось, что они пронизывают всё её тело, вызывая в нём желание двигаться и летать. И вдруг, загрохотав трубами, оркестр замер на мгновение, и занавес медленно поплыл кверху.

Галя перегнулась через перила, чтобы увидеть поскорее то, что он прежде закрывал.

Занавес исчез, и вот… Галя на минуту даже закрыла глаза: ей показалось, что она ослепла от великолепия красок и огней.

Перед ней, точно в сказке, бил фонтан, пестрели в зелени цветы, и толпа девушек в прозрачных разноцветных одеждах, с цветами и блёстками в волосах неслась по сцене, словно порхая на лёгких ногах.

Она не знала, куда ей смотреть: на журчащую воду фонтана, или на мелькающую фигуру золотоволосой девушки в розовой юбочке, или на трёх девочек в белоснежных платьях, осыпанных брильянтами, или на розы, цветущие на роскошных клумбах, или на дверь, увитую плющом… Но вот эта дверь широко раскрывается, и из неё вылетает бабочкой танцовщица в сиреневой юбочке… Её голова украшена гроздьями сирени. Сирень прикреплена к прозрачным складкам её блестящего платья. Она подбегает к середине сцены, ступая на кончики вытянутых стрелками ног, и Галя уже не видит больше ничего: она протягивает вперёд руки и радостно, громко кричит на весь зал:

— Это мама! Это моя мама!

Папа испуганно зашептал сзади:

— Тише! Ну да, это мама, но разве можно так кричать?! Эдак нас с тобой из театра выведут!

Галя быстро оглянулась; она увидела в полутьме несколько незнакомых лиц, обернувшихся в её сторону. Но лица не были страшными: они улыбались. После этого Галя уже не отрывала глаз от мамы и с восторгом следила за каждым её движением до тех пор, пока мама не исчезла со сцены.

И вот уже неслись, кружась, пары в развевающихся шарфах…

Но всё это пролетело, как одно мгновение. Скрипки вздохнули, и смычки замерли в руках; трубы прогремели и затихли; под шум рукоплесканий опустился занавес и закрыл постепенно зелень и фонтан.

— Так это была твоя мама? Ну что же, хорошо она танцевала? — посмеиваясь, спросил Галю седой военный, сидевший в соседней ложе.

— Лучше всех! — уверенно ответила Галя и, посмоттрев в соседнюю ложу, увидела там девочку с косичками, которые были заложены кружочками около ушей.

Девочка посмотрела на Галю и внушительно сказала:

— А я уже сколько раз видала, как моя мама танцует, и даже нисколько не кричу.

Галя не знала, что на это ответить. Но папа выручил: он улыбнулся чужой девочке и сказал, что в следующий раз и Галя не закричит.

Кончился спектакль. Люстра наверху погасла, и они ушли из чудесного театра, чтобы вернуться к себе — в обыкновенную комнату, в обыкновенную жизнь.

 

НАЧАЛОСЬ

С того памятного спектакля Галя каждый вечер просила маму взять её в театр, и мама должна была рассказывать ей теперь о театре — даже на прогулках.

Но Галю в театр не брали. Мало того, папа беспокоился каждый раз, когда мама туда уходила. И Галя недоумевала, что такое происходит теперь в этом театре, похожем на чудный сон. Но что-то делалось там — наверное, плохое, потому что папа, спросив в передней, дома ли мама, и узнав, что она в театре, делался очень озабоченным и беспокойно ходил из угла в угол до тех пор, пока она не возвращалась. И, когда раздавался её звонок, он выходил в переднюю и сам открывал ей дверь.

— Вернулась благополучно? — спрашивал он. — Ну, слава богу! — И шёл с мамой в её комнату.

И Галя слышала уже сквозь сон, как они долго и громко говорили о чём-то.

Удивляло Галю, что мамины подруги тоже изменились. Лидия Петровна и Софья Михайловна теперь очень мало смеялись. Они приходили с испуганными лицами и говорили друг другу: «Скоро начнётся. В театре все волнуются!» Галя вспоминала человека с волшебной палочкой, но скоро поняла, что он тут ни при чём.

И вот однажды вечером Семён Семёнович, папин приятель, быстро войдя в шубе и шапке в комнату, где все сидели за вечерним чаем, сказал громко:

— Кажется, началось!

Мама отодвинула от себя чашку и тревожно взглянула на Семёна Семёновича.

— Где началось? О чём ты говоришь? — спросил папа, вскочив со своего места.

— Мосты оцеплены, на набережной стрельба…

На пороге столовой появилась няня Петровна. Её всегда на редкость розовое лицо было бледно.

— Сейчас по нашей улице куды-то пушки провезли. Дворник говорит — никого по улицам не будут пускать.

В ту ночь дядя Семён Семёнович совсем не ушёл домой. А с утра стреляли на улицах и пробегали под окнами толпы людей.

И так продолжалось, казалось Гале, очень долго. Но как-то, вернувшись домой раньше обыкновенного, папа подошёл к Гале и, подняв её высоко на руках, сказал:

— Ну, девочка, теперь будет у нас новая жизнь! Всё изменится! Ты понимаешь?

— Она ещё этого не может понять, — сказала мама.

А няня почему-то обиделась и, неся в руках весело пыхтевший самовар, проворчала тихонько:

— «Новая, новая»! Что такое за новизна? Не всё старое-то плохо… Молока-то вон нынче нету — должен ребёнок пустую воду глушить!

Няня за эту осень сильно постарела. Даже Галя стала замечать, что няня всё забывает и пугается всяких стуков.

Укладывая как-то вечером Галю в постель и повязывая седую голову платком, она вздрогнула и испуганно перекрестилась.

— Господи, — сказала она, сокрушённо покачивая закутанной головой. — Опять, никак, стреляют, и конца-краю этому не видать…

И долго ещё охала и вздыхала няня Петровна, пока не заснули они с Галей.

Среди ночи Галя проснулась от громкого храпа. Никогда ещё не храпела так няня Петровна.

— Няня, — тихонько позвала её Галя, — не храпи: мне страшно.

Няня ничего не отвечала… Голова её как-то странно свалилась набок.

Ступая быстро босыми ногами по холодному полу, Галя подбежала к её кровати и остановилась. Няня лежала навзничь, свет голубого ночника падал прямо на её лицо. И в этом свете ясно увидела Галя, как странно изменилось это знакомое ей до мельчайших морщинок лицо: оно было жёлтым, как воск, и хрип всё слабел на её губах, раскрытых и искривлённых, точно от мучительной боли.

Галя взяла нянину руку, свесившуюся с одеяла, дотронулась до её лица — и вздрогнула: лицо было холодным, неподвижным и постепенно каменело.

Тогда Галя поняла: это была смерть, которую она увидела впервые.

Она пронзительно закричала: «Мама!» — и бросилась из детской комнаты к маме, к маминым тёплым, к маминым живым рукам.

Няни больше не было. О няне говорили в доме, что она была, а теперь у Гали нет няни. Няня была аккуратная, была чаёвница и, уложив Галю, долго сидела в кухне за столом, попивая крепчайший чай. Няня была кошатницей — она кошек любила. Но больше чаю и больше кошек — больше всего на свете любила она Галю.

И вот нет няни. И этой любви тоже нет!

Это страшное слово Галя узнала впервые, и часто в пустом углу, где раньше стояла нянина кровать, она повторяла про себя это слово, стараясь ему поверить. Но оно не принималось детским сознанием, и детское сердце кричало от боли первой раны, отказываясь верить в невероятный смысл невероятного слова: «нет».

Впрочем, это слово повторялось теперь в доме постоянно.

Утром мама говорила:

— Сахару сегодня нет.

А папа, поёживаясь в пальто, спрашивал всё чаще:

— Что мы будем делать? Дров-то ведь нет!

Но это было совсем другое: и сахар и дрова могли появиться, а няня, которая боялась наводнений, знала много пословиц, которая часто ворчала и любила Галю, — няня появиться уже не могла.

Няня кончилась… Это было совершенно непонятно, и вместе с ней кончилась вся прежняя Галина жизнь, а это было уже вполне понятно.

Гале теперь не с кем было гулять. Некому было накормить её, когда мама и папа уходили на репетицию. Некому уложить её спать, когда мама была в театре. И мама часто говорила с волнением, что нет теперь человека, которого можно было бы взять в дом. Даже бабушки в эту осень не было. Она уехала надолго к дяде Боре, старшему сыну, куда-то далеко.

— Никого нет! — говорила горестно мама Лидии Петровне, приходившей иногда посидеть с Галей. — И это в такое трудное время!

 

НА ПАПИНОМ ПЛЕЧЕ

С Невы дул пронзительный ветер, бросаясь в окна домов мокрым снегом. Снег облепил оконные стёкла, и сквозь них, казалось, проникало его холодное дыхание.

Ветер хозяйничал в нетопленной печке, и белые кафельные плиты её обжигали холодом даже через вязаный нянин платок, в который куталась Галя. Она сидела на нянином сундуке, забившись в угол, и наблюдала за тем, как сгущались за окнами ненастные сумерки. На коленях у неё лежала любимая книга сказок Андерсена с любимыми картинками, изученными до мельчайших подробностей.

Когда стемнеет, к ней придёт Лидия Петровна, зажжёт маленькую спиртовку и приготовит ей ржаную кашу.

Но вот уже темно, а Лидии Петровны всё нет. Галя прислушивается к звукам на лестнице — и вот они: быстрые шаги и стук ботиков, затихающий перед их дверью…

О, какая радость! Это мама, а не Лидия Петровна! Мама неожиданно забежала домой и теперь останется с Галей.

Но мама даже не снимает шляпу. Она поспешно хватает свой маленький чемоданчик и начинает быстро укладывать в него все принадлежности того костюма, в котором, как знает теперь Галя, танцует она с папой где-то в кино.

— Галюша, — говорит мама, — буди скорей папу, сейчас мы возьмём тебя с собой. Не придёт Лидия Петровна — заболела она.

Папа был поднят быстро на ноги, Галя укутана с головы до ног, и вот уже, заперев квартиру, выходят они на улицу.

Оно было на другом конце города, это кино, куда спешили мама с папой.

От Покрова до Васильевского острова по широким улицам, через мост, по площадям, прорезаемым ветром, нёс папа Галю на плечах. Она держалась за него обеими руками, с нетерпением ожидая конца их долгого пути, потому что ей было очень жаль папу, который терпеливо тащил свою ношу, осторожно обходя скользкие места.

У входа в кинематограф, под двумя яркими фонарями, сновали весёлые мальчишки, проходили в подъезд взрослые люди, пробегала торопливая молодёжь.

Но папа и мама прошли в другую, маленькую дверь, и там, за этой дверью, Галя наконец была спущена с папиных плеч. Мама взяла её за руку и повела куда-то в темноту по узкой лестнице.

В маленькой комнате дымила железная печурка «буржуйка». В дыму около печки стояло что-то ярко-красное, с блёстками. Когда Галя подняла глаза, она увидела, что красным было платье, надетое на пожилую полную даму с голыми руками и с голой шеей.

Дама не обратила никакого внимания на их появление, широко открыла рот, пропела короткую гамму: «А-а-а-а!», поправила огромную блестящую пряжку на своём поясе и посмотрела, горит ли печка.

За ней, поставив одну ногу на стул, какой-то чернобровый усач перебирал негромко лады на гармонике. И ещё третий человек, протянув над печкой руки, что-то бормотал про себя, глядя пристально в одну точку.

Все они были заняты только самими собой и печкой.

Но вот дама в красном платье оборачивается к Галиной маме:

— Вы вторым номером?

— Нет, третьим, — говорит мама, усаживая Галю перед печкой, и идёт за маленькие ширмы — переодеться.

Человек, гревший руки, посмотрел на Галю.

— Ваша дочка? — обернулся он к папе.

— Дочка, — сказал папа и весело подмигнул Гале.

— Так вы посадите её на сцену, за экран, ей оттуда всё-таки всё будет видно.

Когда маленькая фигурка Гали была устроена на пустом ящике в узком пространстве между стеной и огромным белым полотном экрана, раздались звонки, и какой-то человек во фраке, с белым галстуком и в валенках, пробежав мимо Гали, вышел за экран и, став для Гали тенью, громко объявил:

— Первым номером нашей программы выступает знаменитая исполнительница русских песен, любимица публики Катюша Петрова!.. Маэстро, музычку! — закончил он, оборачиваясь к аккомпаниатору.

Галя была поражена, услыхав, что пожилая дама в красном оказалась любимицей.

Впрочем, публика, очевидно, стеснялась выражать свою любовь: только несколько хлопков раздалось в зале, когда её любимица закончила песню и гармоника умолкла.

И Катюше, очевидно, это не понравилось, потому что, пробегая мимо Гали обратно, она гневно воскликнула:

— И это всё за три фунта муки!

Гораздо больше аплодировали рассказчику, тому самому, который грел руки.

Но третьим номером — Галя знала — должны были выступить папа и мама. Она с волнением ждала их появления.

Ну конечно, это они были любимцами, а вовсе не толстая певица! Они были лучше всех, и громкие, дружные аплодисменты не смолкали до тех пор, пока испанский танец не был повторён.

После этого началось кино. Запрокинув голову и вытянув шею, смотрела Галя на высокий экран, по которому двигались огромные фигуры. Она знала, что после этого опять будут выступать и любимица публики и папа с мамой, и терпеливо сидела на своём ящике, стараясь разобрать что-нибудь в непрерывном мелькании казавшихся ей гигантскими фигур.

Она смотрела на них так долго, что шея у неё заныла и ей неудержимо захотелось спать.

Она не заметила, как закрылись её глаза и как, вдруг отяжелев, она сползла с ящика на пол, откуда её и поднял папа.

И вот уже в полной темноте, под снегом, бившим в лицо, шли они втроём обратно — с Васильевского острова к Покрову.

Теперь папа привязал Галю к себе длинным шарфом, и она, припав к его плечам, сквозь дремоту слышит и посвист ветра над пустынными площадями, и незнакомое слово «интернат», произносимое много раз знакомыми голосами.

— А в школе-то интернат! — говорит, вздыхая, мама и поправляет у Гали шапку, съехавшую на затылок.

— В том-то и дело, — говорит папа. — Начнутся сильные морозы — ну что нам с девочкой делать? Как быть? А в интернате за ней будет уход…

— Да, — повторяет папа, подходя к их дому, — придётся нам, Машенька, подумать об интернате.

И папа тоже вздохнул.

Но этого уже не слыхала Галя, крепко заснувшая на его плече.

 

ПЕРВАЯ РАЗЛУКА

Были ранние сумерки осеннего дня. Галя сидела у окна на нянином сундуке (удивительно, что сундук остался всё таким же!) и смотрела на высокий тополь, с которого давно облетели последние листья. Вокруг него озабоченно кружили птицы, и Галя вспомнила, как они с няней кормили воробьев хлебными крошками.

Мама уже давно разговаривала о чём-то с папой, закрыв дверь столовой. Галя понимала, что они закрыли дверь от неё, хотя тётя Лидия Петровна была с ними. Может быть, папа опять хочет взять её в театр, а мама не соглашается…

— Галёк! — закричал наконец папа, открывая дверь. — Беги скорее сюда!

Галя соскочила с сундука и, подпрыгивая, чтобы согреть застывшие ноги, вбежала в комнату. Она увидела сразу, что у мамы заплаканные глаза, что тётя Лидия Петровна обнимает маму за плечи, точно стараясь её утешить, а папа был такой, как всегда, и быстро ходил по комнате, потирая озябшие руки.

— Галенька, ты теперь уже большая, — говорит мама, подождав, пока Галя устроилась у неё на коленях. — Ты должна всё понимать. Ты видишь, что время теперь трудное и няни у нас больше нет.

Галя печально кивнула головой: к слову «нет» она уже привыкла и знала, что время бывает трудным и не трудным.

— Оставаться тебе дома не с кем… — продолжает мама.

Но папа неожиданно перебивает её и особенно громко и весело заканчивает вместо мамы:

— Одним словом, Галек, ты ведь помнишь, как мы однажды с тобой были в театре и как тебе там понравилось?

Сердце Гали радостно вздрагивает.

— Ты опять меня туда возьмёшь? — Она уже соскакивает с маминых колен и бежит весело к папе, чтобы повиснуть на нём и, уцепившись, взобраться к нему на плечи.

Но папа не сказал «да».

— Ты пойдёшь не в театр, Галек, а в театральную школу, туда, где занимается и мама, — решительно говорит он. — Пойдёшь с мамой и будешь учиться так же хорошо танцевать, как она. И тогда тебе сошьют такую же сиреневую юбочку или, если хочешь, розовую, и мы все пойдём на тебя смотреть. Ну что, рада?

Галя переводит глаза с папы на маму, с мамы — на Лидию Петровну и не может произнести ни слова.

Глаза у мамы наполняются снова слезами; она подходит к Гале и, стараясь весело засмеяться, крепко её обнимает:

— Ничего, девочка, ты каждое воскресенье будешь приходить домой, и нам тогда будет очень весело. И жить будем мы ещё лучше, чем раньше. Только учись хорошенько! Ты ведь у меня очень, очень способная и музыкальная. Ты, я знаю, быстро пойдёшь вперёд. Только немножко потерпи, моя девочка! — заканчивает мама и так крепко прижимает к себе Галю, точно её отнимают.

 

БЕЗ ДОМА И БЕЗ МАМЫ

Галя ещё окончательно не проснулась и не открывала глаз. Но сон убежал сразу — от громкого звонка. Может быть, это мама вернулась домой и сейчас няня, шаркая туфлями, заторопится в переднюю отпереть ей дверь? Но тут Галя вспомнила, что няни больше нет — не только у них в доме, а нигде нет, — и открыла глаза.

Нет, это не мама звонила, это не вечер и это не их дом!

В огромные окна с высоко поднятыми шторами заглядывало хмурое, холодное утро. Окна освещали большую комнату и множество кроватей. На подушках были видны разного цвета косички, завязанные ленточками, и просто спутанные волосы, закрывавшие лица девочек. И чьи-то очень большие и очень живые глаза пристально смотрели на Галю. Почувствовав на себе этот упорный внимательный взгляд, Галя поскорее закрыла опять глаза и притворилась спящей.

Но в эту минуту звонок прозвенел ещё ближе, и незнакомый голос строго прокричал на всю комнату:

— Acht Uhr! Восемь щасов! Вставайть! Девочки, скоро-скоро! Schneller!

— Девочки, одеваться! — повторяют испуганные детские голоса, и двадцать две пары маленьких ножек быстро спускаются с кроватей на пол.

— В ванну, мыться! — командует громким голосом очень высокая и очень худая дама, строгим взором посматривая вокруг.

Под взглядом этих неприветливых серых глаз Галя стала поспешно одеваться.

— Только халат! — раздаётся команда.

Через минуту девочки, одетые в одинаковые казённые халаты, торопливо бегут за высокой дамой.

Галя с интересом смотрит на огромный медный бассейн с маленькими краниками. Для каждой девочки отдельный краник.

По команде сбрасываются с худеньких плеч халаты, и, поёживаясь от холодного воздуха, девочки отвёртывают блестящие краники.

О, какие ледяные струи брызнули вдруг на посиневшие тела!

Галя невольно отскакивает назад, точно обожжённая. Но громкий голос строгой дамы неумолимо возвращает её к страшному бассейну, и девочка покорно подставляет плечи под обжигающий холод воды.

Она чувствует, что до сих пор не знала, что такое холод. Её руки покраснели, и пальцы перестали сгибаться. Всё тело заныло, и, как утопающий за соломинку, она схватилась за полотенце, поняв, что мучения на сегодня кончились.

Желтоволосая классная дама выстраивает девочек парами и ставит Галю рядом с той самой синеглазой соседкой, которая смотрела на неё в спальне. Девочка продолжает свои наблюдения, и Гале делается неловко. Она старается смотреть в сторону, но здесь взгляд её встречается с холодными глазами классной дамы, и, окончательно растерявшись, она низко опускает голову и начинает внимательно рассматривать пол.

Строгий взгляд немки оглядывает Галю с ног до головы, на что требуется немного времени, потому что Галина фигурка очень мала.

— Нужно ошень лючше учиться. А теперь скоро-скоро! — заканчивает немка свою приветственную речь, и девочки торопливо спускаются по широкой лестнице.

Желтоволосая классная дама вечно торопилась. Ей казалось, что всегда и всё делается слишком медленно.

— На места! — раздаётся её окрик у входа в столовую.

И девочки бегут к высоким резным стульям по великолепному линолеуму к великолепно сервированному столу.

Школьная столовая! Сколько горьких разочарований было пережито в это трудное время за твоим торжественным столом!

Они начались с первой минуты, когда Галя вместе со своей соседкой заняла наконец место у прибора. Увы! На тарелочках из саксонского фарфора лежали только крошечные кусочки хлеба, посыпанные сверху сахарным песком. Галя заглянула в чашку: в ней был… просто кипяток! Тогда она решила сразу съесть свой кусочек хлеба. Но неожиданно её руку схватила другая детская рука, и синеглазая девочка быстро прошептала:

— Ш-што ты, ш-што ты! Его нужно разрезать на две половинки, и его сразу станет много, а сахар окажется в серединке и будет сладко… Вот так!

Она взяла свой кусочек, быстро разрезала его, быстро сложила две половинки и в одно мгновение съела.

— Ну вот! — закончила она, вздыхая. — Ещё можно эти кусочки жарить на печке, но сегодня нам нет места: старшие поджаривают… А я тебя знаю! — неожиданно заявляет девочка и смотрит пристально на Галю.

И этот внимательный синий взгляд и косички каштановых волос вдруг с отчётливой яркостью вызвали в памяти Гали прошлые чудные дни, отделённые от её настоящего точно целым столетием: дни в Белых Стругах, озеро Щор, и скамейку под большой берёзой, и девочку в белоснежном платьице, не понимавшую всей прелести индейской жизни… Когда всё это было?!

— Ты Таня? — спросила Галя, с некоторым смущением вспоминая своё бегство.

Девочка молча кивнула головой и убедительно закончила:

— А ты — индейская Галя. — И она побежала к подругам, крикнув на ходу: — Сейчас уроки начнутся!

Знакомство, оборвавшееся прежде, теперь возобновилось прочно. Но от слов, совсем не веселивших большеглазую девочку, радостно дрогнуло Галино сердце: урок будет давать её мама, Галина собственная мама, которую впервые в жизни она не видела целые сутки!

От радостного ожидания этой встречи ей захотелось и прыгать и плакать, и она с надеждой посмотрела теперь на желтоволосую немку — не закричит ли она опять своё: «Скоро! Скоро!»

Вот через эту огромную дверь, со стеклом наверху, войдёт её мама… Звонок уже дребезжит в коридоре…

Нет, Галя не может ждать здесь, где так много чужих девочек! Она быстро выбегает в коридор, прижимается к стенке в углу и, увидев наконец маму, стремительно бросается к ней, чтобы спрятать голову в её платье и залить его слезами.

— Ну, перестань, перестань, Галюша! — шепчет торопливо мама, стараясь поднять Галину голову и своим платком вытирая её глаза. — Ведь мы каждый день с тобой будем видеться, а в субботу я возьму тебя домой.

— Совсем? — радостно вскрикивает Галя.

— До понедельника, — улыбается мама и вместе с ней входит в класс.

Класс, как и всё здесь, — огромный, холодный.

У стены, держась руками за длинную горизонтальную палку, стоят девочки в ожидании первого возгласа.

— Первая позиция! — говорит мама. — Встаньте в первую позицию!

Двадцать две пары детских ножек старательно выравниваются на дощатом полу. Урок начался.

Гале кажется он непомерно трудным. Она путает ноги, путает руки и вместо левой вытягивает правую, слушая не слова, которые говорит всем мама, а её голос — родной голос, до сих пор обращавшийся только к единственной девочке: к Гале.

Голос матери напоминает ей о доме, и всё внимание Гали обращено не на урок, а на борьбу со слезами.

Но, когда кончился урок, кончилась перемена и мама должна была идти в другой класс, слёзы Гали хлынули потоком.

— Всё-таки мне нужно идти, Галенька, а завтра мы увидимся опять…

Мама в последний раз обнимает Галю и бежит с лестницы, боясь опоздать на другой урок.

В этот день Галя так плакала, что её освободили от остальных уроков.

Она сидела у окна, вытирая слёзы и грустно рассматривая прохожих, до тех пор, пока по всем коридорам не раздались звонки, возвещавшие конец дня, первого дня Галиной школьной жизни.

 

ПОСЛЕДНЯЯ ПОПЫТКА СПАСЕНИЯ

Кончился вечер. Привернули высокие лампы. Слабый свет едва освещает ряды кроватей, детские головы на подушках и Галю. Она смотрит в темноту и думает об очень многих вещах: она думает о маме, о доме, о своём маленьком диванчике, на котором никто теперь не лежит, о девушках, пролетающих по сцене вместе с лёгкими вздохами скрипок…

Неужели все они тоже когда-то спали в этой огромной комнате и мылись ледяной водой из страшных краников? Она впервые начинает понимать, как трудна дорога, отделяющая её от красоты сцены, музыки и огней. Нет, невозможно ей, Гале, пройти этот путь, который начинается вот здесь, в этой чужой, холодной комнате, и который начался потому, что дом, её родной дом, вместе с няней — ушёл!

Утро чуть брезжило за окнами. Желтоволосая классная дама, Эмма Егоровна, ещё покоилась на своём ложе под портретами родственников. А потому покоились на своих подушках и головы девочек с косичками и без косичек — все головы, кроме Галиной. Галя посмотрела вокруг: нет, никто не проснулся. У синеглазой соседки торчал только каштановый вихор. Всё остальное было под одеялом.

Торопливо и решительно Галя надевает чулки, зашнуровывает высокие ботинки и быстро натягивает платье. Потом, неслышно ступая, приоткрывает дверь и выглядывает в коридор.

У-у-у, какой он длинный, какой он тёмный в этом бледном свете!

Она храбро выходит за дверь, оглядывается и бежит по коридору. Вот площадка, вот последний поворот огромной лестницы, и вот уже видна внизу тяжёлая дверь подъезда… Там, за её стёклами, сереет улица, за ней протянулась другая, а за ними стоит на прежнем месте прежний, всё тот же Галин дом. Там — свобода, и мама там! Галя прибежит к ней и скажет, что она больше никогда не уйдёт из дому. Никуда! Только бы её оставили на её диванчике, только бы всё стало опять по-старому!

Она спускается по последним ступенькам и останавливается, окаменев перед неожиданно появившимся швейцаром.

Швейцар сначала посмотрел с изумлением на маленькую фигурку, потом укоризненно покачал седой головой:

— Ай-яй-яй, ведь это что же! Ты куда же это спешишь-то?

— К маме, — еле слышно говорит Галя и чувствует, как ужас мурашками бежит у неё по спине.

Но швейцар продолжает с упрёком качать головой. Потом он протягивает руку и, поглаживая жёсткой ладонью Галину белокурую голову, ласково, но решительно говорит:

— Иди-ка, иди, матушка, наверх. А то хватятся-накажут. Мамаша-то небось сама о тебе скучает. Да ведь что же поделаешь, на то и учение.

Тогда Галя отворачивается от тяжёлых дверей и, чувствуя со страшной болью, что всё изменилось в её жизни и что прежняя жизнь ушла, медленно идёт обратно по лестнице, глотая слёзы.

Она беззвучно открывает дверь и подходит к своей пустой кровати.

Каштановый вихор всё ещё безмятежно покоится на прежнем месте.

Галя осторожно снимает с себя платье и замирает от страха: откуда-то из глубины коридора раздаётся громкий звонок, и одновременно с ним голова Эммы Егоровны появляется в дверях. В полном смятении Галя бросается под одеяло в башмаках.

— Acht Uhr! — раздаётся в ту же минуту над её головой. — Девочки, одеваться!

Эмма Егоровна неумолимо командует своим батальоном, готовя его к утренней пытке. Опять на озябшее голое тело набрасываются казённые халатики, и опять под страшными медными краниками ёжатся и покрываются гусиной кожей озябшие дети.

Дойдя до класса, Галя быстро проскользнула за дверь в уже знакомый тёмный угол. Вот они, лёгкие мамины шаги. Всё изменилось в Галиной жизни, а шаги матери были теми же, прежними!

И навстречу им, навстречу маме бросилась Галя, как к единственному спасению, к единственной своей защите. И, повиснув на маминой шее, не отпуская её от себя, она, плача, повторяет только одно слово: «Домой, домой!»

Мама посмотрела на её залитое слезами лицо, отвернулась и… да, мама заплакала тоже. Но, вытирая поспешно глаза и себе и Гале, мама тихим, ласковым голосом говорит:

— Галенька, перестань! Перестань, девочка родная! Не могу я сейчас тебя взять — ведь и папа у нас уехал в Саратов на весь сезон.

— Возьми меня отсюда! — повторяет упрямо Галя.

— Ну, давай уговоримся: подождём до Нового года — подумай, только до Нового года! — и тогда, если тебе всё так же будет плохо, я… возьму тебя, и мы выберем другую школу. Согласна?

Галя в отчаянии кивает головой — до Нового года осталось ещё больше месяца! — и принимает условие, глотая непокорные слёзы. Но они всё равно продолжают капать даже на ноги, ставшие в первую позицию около палки, и совсем маленькая, худенькая девочка, посмотрев на Галю, говорит, слегка картавя и не выговаривая буквы «р»:

— Посыпь нос-то зубным погошком! Я всегда посыпаю, когда плачу.

Галя с удивлением смотрит на неё и совсем забывает о первой позиции.

— А то он очень кгасный, — поясняет девочка и крепко берётся за палку обеими руками.

Урок идёт своим чередом.

Уроки начинались и приходили к концу, начинались и кончались дни, прогремев звонками, возвещавшими и наступление дня и приближение ночи, — в великом однообразии туманной осени.

Была непонятна новая жизнь. Но всё же Галя узнала кое-что новое: новостью оказалась нетерпимая боль во всём теле.

После приседаний у палки все мускулы на ногах — особенно выше колен — болели и ныли. Вытягивая ночью с наслаждением своё худенькое тело в кровати, Галя сначала с удивлением старалась вспомнить: где это она сегодня ушиблась? С лестницы не падала, о стол не стукалась, а в разных местах боли — прямо не притронешься!

— Это мускулы болят, девочка, — сказала мама. — Мускулы, ещё не привыкшие работать. Но это постепенно пройдёт от постоянных упражнений.

Ох, как всё-таки долго это не проходило!

Однажды Галя с интересом наблюдала за работой старших учениц «на середине» (они уже не держались за палку и делали сложные упражнения на середине класса).

Гале хотелось спросить, прошла ли у них боль в мускулах. Но она не решалась подойти ни к одной из этих учениц, так презрительно посматривающих на маленьких.

Они были весёлые и гордые и очень любили рассказывать друг другу о новых туфлях и платьях. Они всё равно ничего не скажут Гале.

Но, когда она увидела, как тяжело дышит, окончив свои упражнения, самая весёлая из старших учениц, увидела капельки пота, выступившие на её обнажённой спине, несмотря на холод классного зала, она поняла всем своим детским сознанием, каких огромных усилий требовали эти лёгкие движения.

Нет, никогда ей этого не преодолеть! Никогда не станет для неё своим этот чужой дом, где всё, всё полно холода, тумана и упорного труда!

И в этом сером тумане ещё непонятной ей жизни каждое утро раньше всех выбегает Галя в тёмный коридор и там, в углу, ждёт маму, чтобы, обняв её, растерзать своё и мамино сердце всё теми же словами:

— Возьми меня отсюда!

 

РЕШИЛИ ПОТЕРПЕТЬ

Наступал субботний вечер, и, по мере того как двигалась большая стрелка на стенных часах классной комнаты, точно росло и наполнялось радостью сердце Гали.

Наконец-то задребезжал по всему коридору звонок с последнего урока! Звук его сегодня совсем не такой, как всегда: он мягкий и приятный. И резкий голос Эммы Егоровны, громко объявившей ей: «Можно домой!» — кажется Гале нежным, как свирель, и Эмму Егоровну она почти любит в эту минуту. Она стрелой летит с лестницы и вбегает в раздевалку, где уже ждёт её мама. И вот они с мамой идут домой, и мама, как прежде, крепко держит её за руку.

Улицы такие же, как прежде. И дома ничуть не изменились. И вот он стоит — её, Галин дом, с двумя подъездами, с фонариком на углу, большой коричневый милый дом, и он ничуть не изменился, хотя целых семь дней и семь ночей прожил он без Гали.

Мама сама отперла дверь ключом. Никто не вышел им навстречу. Да и кто мог бы их встретить? Папа вернётся только весной. А няня… няня не вернётся совсем.

В комнатах холодно. Галя подбегает к своему диванчику. Сколько уже ночей пустовал он без неё!

А в маминой комнате стоит маленькая железная печка.

— Ты её сейчас затопишь?

— Непременно, — говорит мама, — но сначала я покажу тебе сюрприз. Я тебе не хотела о нём говорить — лучше сразу покажу.

— Сюрприз? — переспрашивает Галя. — Это что-нибудь сладкое?

— Нет… — Мама останавливается и прислушивается. — Это наш новый жилец. Он в папиной комнате. Пойдём к нему!

Галя со страхом смотрит на мать. Зачем им этот жилец? Галя побаивалась чужих. И зачем он занял папину комнату?

— Сейчас он спит, — добавляет мама и, улыбаясь, смотрит на окончательно растерявшуюся Галю.

Мама открывает дверь, подводит Галю к папиному дивану и уходит. И тогда Галя видит между диваном и печкой что-то тёмное на коврике. Она нагибается — тёмный предмет издаёт слабый визг. И, когда Галя наклоняется к нему совсем близко, она видит в полутьме небольшого чёрного щенка с перевязанной лапой.

История щенка была проста: он был найден мамой на Марсовом поле. Шёл дождь; щенок забился под скамейку и тихонько подвывал. Посмотрев на него, мама увидела, что он ранен, и взяла его с собой.

— Выздоровеет — будет меня развлекать и сторожить дом, — сказала мама и, перевязав щенку лапу, назвала его Марсиком — по месту нахождения.

Весь воскресный день был посвящён ему.

Вечером Галя с мамой сидели у маленькой печки, подкладывая в неё непрерывно сухие кусочки дерева. Дров настоящих у мамы не было, а маленькие кусочки дерева сгорали быстро, как спички. Марсик тоже грелся у печки. Мама сказала, что он был ранен, вероятно, во время уличной перестрелки, и Галя помогла ей перевязать Марсику лапу, пробитую пулей навылет.

Они сидели у печки, ели пшённую кашу без масла, и Галя, подавившись, спросила:

— А почему это ничего больше у нас нет?

— Потому, что у нас война, — сказала мама.

— Война? — удивилась Галя.

И тогда мама сказала:

— Да, девочка, и пока нам очень трудно. Это уж всегда так во время войны бывает. А вот сейчас началась революция, и всё пойдёт по-другому.

— Где… революция? — спросила Галя.

— Во всей нашей жизни, везде, — сказала мама, взяв Галины руки в свои. — Революция, Галенька, — значит переворот, огромная перемена, которая меняет всю жизнь каждого отдельного человека и всех вместе — жизнь всей страны, всего народа.

— А зачем её менять?

— А затем, что в жизни нашей было много несправедливого, много плохого. И люди — лучшие люди — поняли, что так жить больше нельзя. Нельзя, чтобы были богатые и бедные, чтобы те, которые ничего не делают и никогда не трудились, жили в миллион раз лучше тех, кто трудится — на них же трудится от зари до зари. Ну, подумай сама: разве хорошо это?

— Нет, — твёрдо сказала Галя, тряхнув головой.

— Ну вот. Но не все так думают. Богатые люди не хотят менять свою жизнь, потому что им ни до кого нет дела, кроме самих себя. И потому идёт борьба: одни хотят, чтобы было всё по-новому, по-справедливому; другие хотят всё оставить, как было. А пока нам очень трудно. Ну ничего, скоро мы все заживём лучше, чем раньше, потому что будет хорошо не только нам с тобой, но и всем. Поняла?

— Поняла, — помолчав, ответила Галя.

— А теперь нужно нам всем немного потерпеть. Всем, даже Марсику, — закончила мама и слегка ткнула Марсика носом в пшённую кашу, ибо слов он ещё не понимал.

— Ну что ж, — тихо повторила Галя и наклонила своё лицо к самому носу Марсика, запачканному пшённой кашей, — мы потерпим. Правда, Марсик?

Марсик ничего не ответил, но полизал Галину руку маленьким шершавым языком в знак покорности и согласия.

Так сидели они втроём, греясь у маленькой железной печки, до тех пор, пока Галя не заснула вместе с Maрсиком.

Когда мама раздела её полусонную и укрыла, как всегда, одеялом, чувство полного счастья охватило Галю: она была дома, и утром её не разбудит Эмма Егоровна и не поведёт в ледяной бассейн. Здесь же, совсем близко от неё, спала мама, и Марсик блаженно посапывал носом, лёжа у неё в ногах. В окна глядела тихая, посветлевшая ночь. Поблёскивали далёкие звёзды.

И, когда Марсик тихонько заскулил — наверное, во сне задев больную лапу, — Галя сказала ему шёпотом:

— Ничего, Марсик, давай уж немножко потерпим, пожалуйста! Хорошо?

 

ШКОЛА

Рано утром, простившись на целую неделю с Марсиком, Галя торопливо шла рядом с мамой по бесконечному трамвайному пути. Только сегодня заметила она с удивлением, что трамваи не ходили. Идти надо было пешком. Под ногами быстро таял скользкий, мокрый снег. В воздухе стояла сырая муть, и с Невы дул пронзительный ветер. Ноги скользили в разные стороны, дыхание захватывало от ветра… Но всё это можно было вытерпеть: труднее, гораздо труднее было не заплакать, прощаясь опять со своим домом и закрывая за собой тяжёлую дверь школьного подъезда!

Начиная с этого дня Галя уже не поджидала маму в углу коридора. Она храбро стояла вместе со всеми у палки, стараясь улыбнуться, когда мама входила в класс и среди многих глаз, обращённых ей навстречу, находила сразу Галины глаза. Но, когда начинался урок и когда мама вместо слов утешения и ласки говорила только одинаковые, ко всем обращённые слова: «Поставить ноги в третью позицию!.. Спину держите крепче! Колени не сгибать!» — Гале казалось, что мама забывает о ней, думая о двадцати двух чужих девочках, и что она совсем забудет о ней, когда придёт домой, где будет говорить ласковые слова Марсику, а не ей, — и от этих горьких мыслей слёзы уже неудержимо начинали капать на холодный пол.

Рыженькая девочка покосилась однажды на Галю во время урока.

— У-у-у! — сказала она презрительно: — Почти что восемь лет, а у палки ревёт!

— Я не реву, — ответила Галя, быстро вытирая мокрые щёки свободной рукой.

— Каждый день ревёт! — не унималась рыженькая девочка, приседая у палки. — А я вот ни разу не плакала — а у меня и мамы нет. А ты свою каждый день видишь!

— А я тоже целых три раза плакала, — вступилась за Галю её синеглазая соседка.

И Галя, смущённо отвернувшись от рыженькой девочки, взглянула с благодарностью на свою заступницу.

Так с этого дня она подружилась с Таней и стала побаиваться рыженькой Эльзы.

И только один раз за всю неделю, когда был особенно тоскливый, особенно хмурый день и когда раздался звонок, предвещавший расставание с мамой до следующего дня, — Галя повторила ей, прощаясь, ставшие привычными слова:

— Возьми меня отсюда!

— После Нового года, Галечка, — помнишь уговор? — после Нового года! — шепнула поспешно мама и, обняв её, скрылась в коридоре.

— Ну как вырос Марсик за одну неделю! Как быстро поправляется его лапа!

Галя берёт его на руки и несёт к печке, откуда уже пышет алым жаром и запахом горелой ржи, из которой тётя Лидия Петровна делает им сегодня праздничный кофе.

Незаметно промелькнул дома воскресный день. И вот уже опять бежит Галя с мамой в школу по занесённому снегом трамвайному пути.

Но сегодня в первый раз, приближаясь к школе, Галя не без удовольствия подумала о том, что Таня уже, наверное, пришла и что вечером Таня расскажет ей о дне, проведённом дома, и что школьный доктор, румяный старик, запретил Гале мыться в ледяном бассейне. А главное — до Нового года остаётся уже не так много времени, и скоро мама её отсюда возьмёт!

Это сознание возможности выбора и отступления неожиданно изменило для Гали всю школьную жизнь.

А ноги и руки, точно их подменили, легко попадали в такт, чётко повторяя казавшееся прежде таким трудным упражнение.

 

«БОЖЬИ КОРОВКИ» НА КРАЮ ЧЁРНОЙ БЕЗДНЫ

Это было во время урока ритмики, после большой перемены. Старичок балетмейстер, француз со старинными манерами, войдя неожиданно в класс, расшаркался перед педагогом и, поглядев на лёгкие детские фигурки, сказал:

— Все ошень чисто делают приседаний, ножки крепко держат. И Галя Уланоф — ошень худенький, но молодьес… я видел.

И старичок ушёл, очень довольный.

Эта первая похвала неожиданно доставила Гале радость. Ей показалось, что ноги её от этих слов стали как будто крепче, и она так старательно приседала у палки, что даже мама, кончая урок, сказала ей:

— Очень хорошо!

Следующий урок — арифметика — тянулся без конца. И вдруг без стука открылась дверь и просунулась в неё голова Эммы Егоровны. Потом Эмма Егоровна величественно вошла, величественно выпрямилась и громко сказала:

— Четыре маленьких девочка на репетиций!

В руках у Эммы Егоровны была бумажка. Она поднесла её к близоруким глазам и громко прочитала:

— Таня…

Большеглазая Таня быстро вскочила с места.

— Туся… Катя… — Она посмотрела на Галю. — И Уланов Галя, — закончила она почти грозно.

Они бежали вчетвером по большой лестнице, и Галя подумала не без гордости, что теперь и она, как папа с мамой, бывает «занята» на репетициях и сейчас даже узнает, что там делается.

В большом зале их ждал старичок француз, заходивший в класс нынче утром.

— Et bien, ошень карашо, — сказал он, — ви все теперь не будете девочки, ви… как этто?… ви божья корофка! Поняли?

Они ровно ничего не поняли.

— Слюшайть мюзик! — продолжал старичок. Музыкант, сидевший у рояля, проиграл им мелодию.

— Теперь вместе с мюзик немножко подвигаться и немножко поползать, как божья корофка. Когда заиграйт труба — уходить со сцены. Снащала ползёт, потом поднимайть. Ну, нащинайть: раз… два… раз… два…

Они поползли по сукну, покрывавшему пол.

— Слюшайть мюзик! — покрикивал старичок. — Ножками дригайть в такт: раз… два… раз… два… un… deux… Так! Ошень карашо!

Они ползали и дрыгали ножками до тех пор, пока старичок не сказал, церемонно поклонившись:

— Мерси! Этто канес. Следующий repetition — завтра. Шесть щасов. — Он остановился и посмотрел на своих «божьих коровок»: — Trеs bien! И маленький Галя Уланоф — trеs bien! Ошень карашо слюшайт такт. Спектакль будет воскресенье.

Не забыть никогда волнений этого дня! Он пролетел, как одна минута, и вот уже синие сумерки темнеют за окнами и четыре детских головы, прижавшись к оконному стеклу, с нетерпением смотрят на улицу.

— Девочки, schneller! — Резкий голос Эммы Егоровны заставляет их вздрогнуть от неожиданности. — Скоро-скоро! В переднюю, одеваться!

Они скатываются вниз по лестнице, где седой, с баками швейцар Тимофей Иваныч с какой-то особой торжественностью подаёт им сегодня шубки.

У школьного подъезда их ждут большие широкие розвальни, устланные сеном. Какой-то высокий человек, подняв Галю, опускает её на мягкое сено, где уже сидит немало всякого народу: девочек, мальчиков и женщин с картонками.

— Это кордебалет! — шепчет ей Туся Мюллер, которая всегда всё знала. — Сейчас у Чернышёва моста за нами побегут мальчишки и будут кричать: «Балетные крысы!» А ты — ноль внимания. Понятно?

Вот он, памятный тёмно-серый дом, в котором Галя была вместе с папой! Вот он, театр! Какой он огромный внутри! Какое множество тут лестниц и переходов, коридоров и коридорчиков, больших комнат и комнаток с фамилиями, написанными на дверях!

Пробегают по коридорам костюмерши с пышными разноцветными пачками (юбочками) в руках. Через раскрытую дверь парикмахерской несётся запах подпалённых волос и одеколона. Портнихи торопливо снуют по комнаткам, откуда слышатся взволнованные зовы:

— Нюрочка! Нюрочка, корсаж, ради бога, ушейте! Маша, милая, поскорее!

И Нюрочка и Маша вылетают из одной комнаты, влетают в другую, торопливо вкалывая себе иголки в платье.

Четыре девочки были введены в большую комнату. У стен перед зеркалами полуодетые девушки поспешно подрисовывают себе брови, подкрашивают губы, посыпая пудрой лица и голые плечи.

Четыре девочки растерянно жмутся друг к другу, всматриваясь в незнакомую обстановку.

— Яков Петрович, этих без грима? — останавливает чей-то голос пробегающего человека с бородой и в белом халате.

— А чего у них гримировать — ведь они без лиц будут! — бросает на ходу Яков Петрович, гримёр, и пробегает дальше, откуда уже слышится нетерпеливый голос:

— Яков Петрович, да посмотрите же на меня!

Девочки испуганно переглядываются: куда же денутся их лица и что им дадут вместо лиц?

Но они ещё не успели опомниться от изумления, а кто-то уже кричит:

— Божьи коровки, одеваться!

В первый раз в жизни Галя надела тугое шёлковое трико. Она с удовольствием почувствовала, как в нём удобно двигаться. На лицо ей надели прозрачную шёлковую масочку с отверстиями для глаз и для рта. Так вот что значит «без лиц»!

Неужели через несколько минут она выйдет на сцену, в сияние красок, огней, разноцветных одежд и цветущих растений!

— Панцири, панцири давай! — торопит кого-то полная костюмерша.

И Галя с удивлением смотрит на четыре картонных щита, на которых нарисованы такие же точно крапинки, какие она видела летом на спинках у божьих коровок.

Божия коровка, Полети на небо, Принеси нам хлеба!

Как часто в Белых Стругах напевала она эту песенку, посадив себе на ладонь «божью коровку» и дожидаясь, когда она внезапно и мягко раскроет свои маленькие крылья и улетит!

Это воспоминание быстро проносится в памяти Гали в то время, когда большой картонный панцирь прикрепляют к её поясу и плечам.

Тяжёлый панцирь сразу сковал все движения. Боясь задеть им за перила, спускается Галя вместе со всеми по лестнице, тщетно стараясь узнать в трёх одинаковых фигурках под такими же пёстрыми щитами: где же Таня, где Катя, где Туся? Никого нельзя разглядеть!

Но маму, маму увидела она сразу и по привычке бросилась к ней, чтобы её обнять. Но руки не поднимались!

— Ничего, ничего, девочка! — Мама наклонилась к тёмной маске, заглядывая в испуганные глаза. — Страшного ничего нет! Старайся только слушать музыку и двигать ножками в такт.

Их поставили рядом всех четырёх в тёмном проходе между кулисами. Сбоку стояло что-то разрисованное зелёной краской — должно быть, кусты, потому что в середине их Галя успела разглядеть розы… Но здесь, вблизи, они были совсем другие!..

Где-то загремел оркестр. Старичок балетмейстер прокричал в уши:

— Когда я скажу un, deux — раз, два, — выходить и уложитесь на животик! Нашинайть ползти! Но слюшайть мюзик!

Галя всегда быстро запоминала музыку, а то, что играли им сегодня, она могла бы даже спеть. Но то был рояль, а здесь целый оркестр гремел трубами и пел скрипками у самого уха и, казалось, менял все звуки.

Внезапный и дружный гром аплодисментов вдруг заглушил звуки оркестра, и целая толпа старших учениц в одинаковых бледно-розовых юбочках-пачках, осыпанных блёстками, пронеслась со сцены мимо маленькой «божьей коровки» с картонным панцирем на спине. «Божья коровка» смотрела им вслед со смешанным чувством зависти и восторга. Но зависть и восторг сменились удивлением и жалостью: как они устали, эти розовые бабочки, только что порхавшие по сцене! Некоторые из них тяжело дышали, другие бросились прямо на широкий диван, стоявший за декорациями в глубине кулис. Они были бледны, и крупные капли пота проступали сквозь пудру и грим.

«Бедные! Они теперь, наверное, долго не смогут встать… — подумала Галя и замерла от изумления: новый взрыв аплодисментов пронёсся по залу… Помощник режиссёра сделал знак, — и ученицы одна за другой опять побежали к выходу на сцену. Их лица уже сияли улыбками, и Галя показалась самой себе очень глупой: как могла она думать, что они устали!.. Вот они уже летят обратно после весёлых реверансов и снова машут на себя платками и руками и совсем усталые уходят со сцены с лицами, потерявшими всякие следы улыбок.

Но вот Гале кажется, что скрипки начали играть что-то знакомое, и в ту же минуту она слышит торопливый шёпот:

— Раз… два… Божьи корофки, пошли на сцену! Войти направо и там лечь… Быстро!

На одно мгновение неудержимо захотелось Гале взглянуть на сияющее великолепие сцены. Она раскрыла глаза и взглянула…

Огромная чёрная дыра-пропасть разверзлась перед ней. Эта чёрная пропасть была немая, но живая: она была полна людей, а где-то на самом краю огромной чёрной бездны мелькнул светящийся фонарик с надписью: «Запасный выход».

И, в ужасе перед этой дырой, откуда веяло теплом, Галя шлёпнулась под тяжестью и панциря и страха на ярко освещённый пол и, закрыв глаза, поползла по маленькому кусочку сцены. Уши её слышали, как сквозь сон, знакомую мелодию, с трудом узнавая её в оркестре; сердце билось часто-часто, глаза были крепко зажмурены, а под большим, тяжёлым щитом двигались маленькие худые ножки. Но двигались и ползли они в такт!

Отгремела музыка, загрохотал в рукоплесканиях зал. Занавес опустился, поднялся и опять упал.

Но маленькая «божья коровка» оставалась неподвижной.

Легко было шлёпнуться на пол. Встать из-под панциря — вот что было трудно! И на это не хватило сил. Так она и лежала до тех пор, пока чьи-то сильные руки не подняли её и не поставили на ноги, и голос рабочего сцены весело сказал:

— Ну, вставай теперь, ползи домой, насекомая! Отыгралась!

 

НЕ БЫЛО ВЫ СЧАСТЬЯ, ДА НЕСЧАСТЬЕ ПОМОГЛО!

Холодало. Мокрый снег за окном подмёрз и становился всё крепче. И в огромной школьной спальне делалось с каждым днём холоднее. Папина шерстяная рубашка спасала Галю по ночам. Тёплые гамаши можно было снять с ног только в конце урока, когда девочки оставались в тренировочных лёгких платьях. Вода, которой поливали перед занятиями пол, была совсем ледяная.

Приближался Новый год. Однажды утром Галя почувствовала, что всё тело её ноет, голова горит от жара, а ноги не слушаются команды Эммы Егоровны. Ноги остаются неподвижными под одеялом: они совсем ослабели.

Эмма Егоровна подошла и остановилась у её кровати:

— Это что такой значит?

— У меня всё болит…

— Язык! — коротко скомандовала Эмма Егоровна.

Галя торопливо высунула язык.

— Очень хорош. Давай голова… Голова очень горячий. Вставай, und schneller — к тётя Саша!

Тётей Сашей звали решительно все Александру Владимировну, работавшую в лазарете вместе с маленьким румяным доктором.

Галя с трудом оделась. Красноватый туман плавал перед глазами, ноги дрожали. Было ясно: заболела.

То же сказала и тётя Саша, большая, седая, всегда весёлая докторша, осмотрев Галю в лазарете.

— Оставайся-ка, девочка, у меня и поди выбери себе в первой палате кроватку посимпатичней — у окошка, что ли. Все вы, я знаю, у окошек любите, чтобы на улице подружек высматривать!

От тёти Саши исходило тепло и запах хорошего мыла. Она потрепала Галю по щеке и весело крикнула в коридор:

— Стеша, проводи-ка да уложи её, матушка, поскорее! Через час с обходом придём.

Сравнительно с холодной спальней училища в палате было тепло: лазарет всё-таки топили. Морозное солнце за большим окном заливало светом кровать в самом уголке, у окошка.

Едва только голова Гали коснулась прохладной подушки, как она сразу провалилась в какую-то тёплую яму. Галя ещё успела заметить, что на лицо её падает отблеск зимнего солнца и что в лучах его светятся чьи-то золотистые волосы на кровати в другом углу, но больше ничего не успела разглядеть: жар охватил её хрупкое тело, и она медленно поплыла куда-то в тёплом мареве сна.

Очнулась она от голосов, громко над ней говоривших:

— А вот сейчас посмотрим!

Это сказал доктор Михаил Иваныч. Но Гале не хотелось открывать глаз.

— Думаю, что ничего опасного — обыкновенная инфлуэнца.

Это тётя Саша сказала и положила ей руку на лоб.

— Только бы не воспаление! — сказал третий голос.

Услыхав его, Галя сразу открывает глаза и радостно кричит:

— Мама!

Потому что это действительно была мама.

— Ну, раз так кричать может, значит всё будет хорошо, — спокойно говорит тётя Саша и вместе с доктором принимается выслушивать и выстукивать Галю по всем направлениям.

Покончив с этим делом, Михаил Иваныч и тётя Саша успокаивают перепуганную маму, прописывают Гале лекарство, и румяный Михаил Иваныч, пожимая на прощание горячую Галину руку, уверенно говорит:

— Скоро поправишься, а пока, брат, лежи и отдыхай…

— Хорошо бы всё-таки этого «брата» летом на деревенский воздух отправить, худа очень, чистые комариные объедки! — говорит тётя Саша, направляясь к другой кровати.

— Я её летом на Лахту отвезу, — говорит мама, усаживаясь около Гали и укрывая её одеялом до самого подбородка.

— К бабушке? — восторженно откликается Галя.

— К бабушке, как только она вернётся. А теперь лежи спокойно, я у тебя целых десять минут могу посидеть.

Мама ещё сидела около её кровати, а Галя уже опять начала медленно погружаться в сон.

Была ночь, когда она открыла глаза. В синем свете дежурной лампы голубели стены, сливаясь с лунным сумраком ночного зимнего неба, смотревшего в окна.

Галя потянулась за питьём к столику и прислушалась: с кровати, стоявшей в противоположном углу, слышалось тихое всхлипывание; там виднелось только одеяло, закрывшее с головой чьё-то маленькое тело. Галя повернула голову и тихо спросила:

— Почему ты плачешь? Тебе где-нибудь больно?

Она не знала, кого она спрашивает, но не могла равнодушно слышать, когда кто-нибудь плакал.

— Что у тебя болит? — повторила она громче. — Голова?

Но ничто не шевелилось под одеялом, и ответа не было. Тишина водворилась в почти пустой палате, и Гале оставалось только снова заснуть. Ей казалось сквозь сон, что какая-то фигура в белом халате — кажется, это была Стеша, больничная няня, — склонялась над той кроватью, и Стешин голос шептал:

— Не надо, не надо, Асенька, плакать! Будете плакать — вам хуже станет…

И всё стихло.

— Ну, где тут мои скворцы? — громко спросил Михаил Иваныч, входя утром в палату. — Хорошо, хорошо! — одобрительно гудел он, глядя в поданный ему Стешей листок. — Температура падает, завтра ещё упадёт… Ну, а тут что?

Михаил Иваныч переходит к другой кровати. Галя с интересом смотрит туда же и видит пушистые волосы вокруг детского, очень печального лица.

— Ну, Ася, развеселись, скоро домой поедешь!

Детское лицо молча оборачивается к доктору и чуть-чуть улыбается. Доктор, погладив золотистую головку, уходит.

Вот и вечер. Уличные фонари больше не горят, тьма простирается за окнами. Туда, в темноту, ушла мама — домой, к Марсику. Вместе они там теперь, а Галя одна…

Но одиночество продолжалось недолго.

Когда зажглись лампы, целая гурьба девочек прибежала навестить больную Галю. Стеша очень быстро отправила их обратно, оставив только одну.

Таня уселась около кровати и, весело поглядывая на Галю, заявила:

— К воскресенью ты должна быть здорова. Непременно! Обещаешь?

— А что будет в воскресенье?

— Не скажу.

— Ну, скажи! Пожалуйста, скажи! А то я всю ночь думать буду.

— Нет, ты угадай!

— Да как же я могу угадать?

Таня с упрёком покачала головой, помолчала и торжественно сказала:

— Нам дали роли! Понимаешь? Нам дали настоящие роли!

— Ой! — Галя сразу села на кровати. — Что это ты говоришь?

— Да я тебе верно говорю! Мы с тобой выступаем, и ещё Катя выступает, Эльза выступает, Туся — все! Мы получили роли!

— Какие же роли? Ну, говори скорей!

— Роли птиц в «Снегурочке»! — гордо ответила Таня.

У Гали стукнуло сердце.

— А что мы должны делать? Может быть, это очень трудно?

— Ничего не делать, и ничего не трудно. Будем хлопать крыльями и бегать вокруг Весны — вот и всё. В воскресенье нам покажут спектакль, чтобы мы всё видели, а Туська покажет тебе ещё, как взбивать мус из мыла, и она сказала, что…

— Довольно, довольно! — строго прерывает Стеша на самом интересном месте. — Повидались — и хватит, а то опять она жару себе нагонит, к ночи-то.

Галя вздыхает, Таня тоже вздыхает и идёт к двери. Но, уходя, она оборачивается и говорит:

— К воскресенью обязательно выздоравливай! Ты подумай — настоящие роли! — и исчезает.

И тогда в темноте раздаётся из противоположного угла уже откровенное, громкое всхлипывание.

— Знаешь что? — говорит Галя очень тихо. — Я никому-никому не расскажу, а ты мне скажи, о чём ты плачешь. Ладно?

К ней оборачивается заплаканное, хмурое лицо из-под массы спутанных светлых волос, и почти сердитый голос, срываясь от рыданий, отвечает:

— Вы… счастливые все! Вы будете бегать… и… танцевать! А у меня нога… вот, смотри!

Девочка откинула одеяло и показала Гале голую коленку, на которой та ровно ничего не увидела.

— Ну что же? И у меня такая же! — Галя тоже быстро отбросила одеяло и показала девочке свою голую коленку.

Но вид её не произвёл ожидаемого действия. Наоборот, он вызвал новый взрыв отчаяния:

— Ничего не такая же! В твоей пустышка, а в моей… туберкулёз!

Умолкла белокурая девочка, умолкла Галя, сражённая этим настоящим горем такой же, как она, девочки. Галя уже понимала, что это значит: это значит ходить прихрамывая или ходить на костылях.

— Знаешь что? — сказала она тихо. — Если у тебя будет болеть нога, ты сможешь быть моряком. Это интересней всего на свете! Я видела одного капитана: он на обе ноги хромал, и то стал адмиралом!

Про капитана Галя выдумала, чтобы утешить Асю.

— Я не хочу капитаном! Я хочу быть танцовщицей! Я хочу быть балериной!

— Асенька! — раздаётся Стешин голос. — Это что же такое? Опять плачете? Ну-ка, я тут у вас посижу да на вас погляжу. Вот сейчас Александра-то Владимировна увидит — что скажет?

Стеша усаживается около Аси и гладит её по голове, говоря ей какие-то простые, успокоительные слова.

А Галя первый раз в жизни сознаёт себя вдруг очень, очень счастливой, и ей почти стыдно перед Асей: ведь у неё, у Гали, две здоровые ноги, и она может бегать, двигаться, танцевать и стать балериной!

На другой вечер, в поздний час, когда Стеша ушла, убедившись в полном порядке палаты и оставив в ней только одну дежурную лампу, Ася, слегка прихрамывая, перебежала на Галину кровать и, усевшись у неё в ногах, рассказала такие интересные, такие печальные и такие новые вещи, что у Гали закружилась голова от множества мыслей, до сих пор ей неведомых.

Был у Аси старший брат, Женя, и в этом, конечно, не было ничего удивительного. Но удивительно было то, что Женя этот, очень умный и очень хороший — самый хороший на свете, как сказала Ася, — жил очень долго… в тюрьме! Он был студентом. — Никогда не слыхала Галя, чтобы студенты жили в тюрьмах! Но Ася сказала, что их там было много: их туда «сажали». И, оказывается, было это всё не сейчас, а раньше, до революции, о которой говорила Гале мама ещё до Нового года.

— А когда Женя услыхал, что у нас началась революция, он из далёкого города, из тюрьмы, убежал и приехал к нам с папой, потому что мамы у нас нет. Женя надел военную гимнастёрку с широким кожаным поясом, и его сделали начальником, и он уехал воевать. Он воюет с теми, которые хотят…

— Я знаю, я знаю! — перебивает Галя. — Они не хотят, чтобы всем было хорошо!

— Они хотят, чтобы наш Женя опять сидел в тюрьме. А Женя теперь на фронте, и он уже командир!

Галя с уважением посмотрела на Асю: никогда ещё не видала она девочки с таким замечательным братом. Она дотронулась до её больной ноги и осторожно спросила:

— А знает он, что у тебя нога болит?

— Ему папа написал. Когда он уехал, я была здорова. И он мне сказал: «Вот как хорошо, что ты будешь учиться танцевать! Когда ты кончишь школу, у нас будет уже новая, очень-очень хорошая, замечательная жизнь». А вот нога стала болеть да болеть и теперь все доктора сказали папе, что танцовщицей мне быть нельзя. Что мне делать? Что мне делать?!

Она закрывает лицо руками и зарывается головой в Галино одеяло. Галя ласково отводит от лица её руки н, приподняв это заплаканное милое лицо, старается говорить как можно убедительнее:

— Ну о чём же тут плакать? Мало ли кем можно ещё быть!

— А я хочу танцовщицей!

— А может быть, ты певицей будешь? Ведь это тоже хорошо!

— Певицей? — Ася смотрит на Галю, широко раскрыв глаза. — Я попробую, — говорит она тихо.

Через два дня весь лазарет прощался с Асей, которую отец увозил домой.

Уходя из палаты, она обняла Галю и сказала ей, что, когда приедет брат, она ей непременно покажет его.

Теперь, в пустой палате, Галя предавалась размышлениям.

Встреча с Асей открыла ей так много неизвестного до сих пор. Образ непонятной «революции» становился теперь более отчётливым в её сознании, напоминая ей грозовую тучу, что поднималась, бывало, над затихшим озером, сотрясая громом весь воздух и их маленькую дачку.

И ещё она поняла, что учиться своему любимому делу — большое счастье!

 

НАСТОЯЩАЯ РОЛЬ

Теперь Галя очень хотела выздороветь, чтобы смотреть в воскресенье спектакль. И странно, теперь она уже не с таким нетерпением ждала Нового года. Она почти испугалась, сосчитав остающиеся до него дни: они пролетят очень быстро, а когда они пролетят, Галя может, если захочет, оставить эту школу!

Лёжа в лазарете и размышляя об этом недалёком будущем, Галя старалась представить себе свою жизнь без школы.

Эмма Егоровна не будет кричать рано утром у Гали над ухом. Ох, какое это будет счастье!

Синеглазая Таня не побежит с ней в паре. Но тогда будет скучно.

Не надо будет делать каждый день трудных упражнений у палки в промёрзшем классе. Это, конечно, хорошо.

И не пошлют её больше на репетицию, и никогда не понесётся она по сцене, залитой огнями, послушная палочке дирижёра и звукам оркестра. И это… нет, это будет совсем не хорошо!

…Через шесть дней Галя рассталась с тётей Сашей, со Стешей, с Михаилом Иванычем и вернулась в холодные комнаты школы. Ей позволили ещё два дня не заниматься, и, кутаясь в шубку и платок, она только смотрела, как занимались другие, и слушала голос мамы, которая вела урок.

На воскресном утреннике в артистической ложе стояло щебетание будущих птиц, которых привели смотреть спектакль.

Галя уселась рядом с Таней, решив как можно лучше рассмотреть всё, что будет происходить на сцене. Она с волнением ждала появления птиц… Подумать только, ей дадут настоящую роль!

Но птицы её разочаровали: они были нескладные, тяжёлые и совсем не похожи на легкокрылых птичек белоструговских лесов.

Зато Весна была прекрасна, и снег мягко сверкал в свете каких-то огромных фонарей, закрытых кулисами, а на авансцене стояли настоящие маленькие ёлочки.

Одетта (балет «Лебединое озеро», музыка П.Чайковского).

Но от слабости ли после болезни или от пережитого волнения, только в начале второго акта Галя заснула и проспала до самого антракта. Эмма Егоровна, восседавшая вместе с ними, прямо из артистической ложи отвела её в спальню и велела немедленно укладываться в постель.

А потом целую неделю по вечерам их посылали на репетицию к старичку балетмейстеру. Прослушав несколько раз музыку, они двигались и перебегали с места на место, поднимая руки, как крылья, над головой. Это было интереснее, чем ползать по сцене «божьей коровкой».

Опять к школьному подъезду были поданы розвальни, и они с шумом ехали по тёмным улицам к уже знакомому театру, чтобы участвовать в его напряжённой, трудовой, хотя и праздничной жизни.

Опять они были без лиц: к масочкам, надетым на них, были пришиты длинные клювы.

Но теперь они могли ходить по сцене и видеть всё, что делалось вокруг.

А на сцене было морозное раннее утро, розовела заря над снежной поляной и над ёлочкой. Было холодно. Было холодно и птицам: они дрожали и хлопали крыльями, стараясь согреться. Галя постаралась представить себе, как холодно наступать на снег и как хочется лесной птице поджать под себя застывшую лапку.

— Что ты шипишь? — спрашивает её рыженькая Эльза, хлопающая крыльями рядом с ней. — Не шипи, пожалуйста, и не трясись!

— А мне холодно, — отвечает шёпотом Галя.

— Здесь жарко, а не холодно, да ещё на тебе вата!

— Не мне, а птице холодно — ты же видишь, какой мороз!

— Вот дурочка! — бросает на ходу Эльза и отбегает от Гали.

Когда опустился занавес, она насмешливо посмотрела на Галю и, громко усмехаясь, спросила:

— Для чего это ты делаешь?

Галя не поняла вопроса.

— Для чего это ты дрожишь, воображаешь? Я бегаю и стараюсь, чтобы ноги правильно делали, вот и всё.

Нет, для Гали это было не всё.

Сегодня на сцене она вдруг забыла, что она Галя и что к рукам её привязаны птичьи крылья, освещённые закулисным фонарём. На одну минуту ей показалось, что она лесная озябшая птица и что ей очень хочется погреться около Весны. На одну минуту ей показалось, что картонные ёлки — это настоящий лес, и розовый свет — не свет фонаря, а заря, светлеющая в небе. И эта короткая минута принесла ей совсем новую, ещё неизведанную радость.

Нет! Из этой школы она не уйдёт — даже и после Нового года!

Так Галя и сказала маме, усевшись в следующее воскресенье вечером у железной печки с Марсиком на коленях.

Мама была очень довольна. Был доволен и Марсик и начал поспешно тереть здоровой лапой своё ухо, наводя на себя красоту.

 

ВСЕМУ БЫВАЕТ КОНЕЦ, ДАЖЕ ПЕРВОМУ СЕЗОНУ

После обеда Туся Мюллер показала девочкам, как нужно делать мус из мыла. Хотя его нельзя было есть, даже противно было нюхать, но все окружили Тусю и с удовольствием смотрели, как под её руками запенились взбитые зубной щёткой мокрые стружки мыла и как поднималась на блюдце пышная горка, до того похожая на вкусный яблочный мус, что на неё было даже тяжело смотреть.

Правда, они только что пообедали, но, как говорила Маша-подавальщица, «с этим обедом чистое горе». Туся показала, как нужно поступать с воблой, ежедневно подаваемой на второе, чтобы её можно было съесть. Оказалось, что воблу нужно было просто побить о стенку, и после этой операции вобла приобретала просто ни с чем не сравнимые качества.

Но странное дело: всех девочек удивляло, что каждый раз после обеда им больше хотелось есть, чем до него. Тут даже Туся Мюллер не понимала причины и не знала, чем помочь. А уж Туся Мюллер всегда всё знала.

Но ни Туся Мюллер, ни Эльза, ни Таня, ни Галя не знали того, чем жил в эти грозные дни Петроград. По его тёмным улицам, по пустынным площадям, прорезаемым ветром, их отвозили в широких розвальнях на спектакль и привозили обратно в школу. И уже ночью, после спектакля, ползания по сцене и хлопанья крыльями, в холодной столовой их поили кипятком, разлитым в чашки из саксонского фарфора. Отсюда, с улицы Росси, им не было слышно орудийных залпов «Авроры», не видно эшелонов, увозивших из города бойцов в далёкие просторы российских губерний, где шла гражданская война, или из далёких просторов привозивших городу набранные с великим трудом скудные запасы хлеба.

И они не слыхали, как в Петрограде, с балкона серого особняка, говорил с народом невысокий человек, призывая народ и весь мир к борьбе за свободу и за новую жизнь. Не знала этого и Галя.

В эти грозные годы, стоя у палки и дрожа от ледяного воздуха нетопленной школы, они терпеливо трудились, чтобы потом, когда придёт новая жизнь, радовать своим искусством людей.

Прошёл не только Новый год, прошёл уже и ладожский лёд, и утром, перед уроком, мама принесла Гале папино письмо. Папа ждал только конца сезона, чтобы вернуться к ним.

Теперь Галя уже хорошо знала, что такое конец сезона: это значит — закрытый театр, опустевшая школа, конец репетициям, а для неё — свидание с папой и отъезд к бабушке на Лахту. А пока Галю мучило постоянное чувство неуверенности в себе…

Теперь они с Таней были заняты почти в каждом спектакле.

В «Тщетной предосторожности» они исполняли танец «Саботьер», где Галя была мальчиком. Они были заняты и в «Арлекинаде», и в «Баядерке», и в «Спящей красавице», но волнение Гали не уменьшалось и неуверенность в себе не проходила.

И вот всё наступило сразу: последний спектакль, конец занятий, прощание с Тусей, Таней, Эльзой и ещё со многими другими — счастливый день возвращения в свой дом, просыревший за холодную зиму и счастливый день возвращения папы.

Папа был всё такой же, и так же весело рассказывал, и так же громко смеялся, и не меньше Гали радовался дому, и маме, и Марсику. Но, посмотрев на Галю внимательно, папа сказал, что она мало выросла — это ещё не так плохо, — но главное, она похудела, а это очень плохо, и что нужно как можно скорее отправить её к бабушке. Бабушку ждали каждый день.

 

У БАБУШКИ НА ЛАХТЕ

— Ай-яй-яй! — только и сказала бабушка, приехав и посмотрев на Галю.

Она моментально уложила в чемоданчик Галины платья, сунула Марсика в плетёную корзинку с крышкой и всё это вместе с Галей увезла к себе на Лахту.

На Лахте бабушка жила круглый год. Там у неё был маленький домик под высокими смолистыми соснами.

Полузаросший пруд просвечивал между красноватыми стволами. Не нравилась Гале его неподвижность! Озеро Щор всегда было полно движения, вода бежала быстрыми струйками, и маленькие волны в ветреные дни еле заметно набегали на камни; а здесь заросшая ряской вода только отражала бегущие облака.

Зато над прудом проносились стрекозы, блестя лазурью прозрачных крыльев, летали и исчезали, опускаясь совсем близко над водой.

Да ещё утешал фонтан соседней большой дачи. Он неустанно журчал, и неустанно бежала вверх прозрачная струя, изгибалась, мягко ломаясь, и падала вниз, расходясь в воде кругами и пеной.

В жаркие дни они с Марсиком слушали его неумолчное журчание, расположившись на коврике под деревом. Но и ели, и сосны, и белый песок — как не похожи были эти места на влажные просторы Белых Стругов!

Здесь были цветы только на клумбах. Над ними носились лёгкие бабочки, за которыми Галя наблюдала часами, лёжа в гамаке.

— Ты что же это, Галюша, гоголь-моголь забыла? — кричит с крыльца бабушка в жаркий июльский день. — Будет на бабочек глядеть! Что в них интересного!

— Они, бабушка, летают не прямо, а то вверх, то вниз, то вверх, то вниз…

— Это тебе только так кажется, Галюша. И очень просто — зря летают!

— Нет, бабушка, не кажется: они то направо, то налево летают. Может быть, у них есть какая-нибудь своя музыка?

— И-и, милая, какая там музыка! Иди-ка скорее гоголь-моголь есть.

Галя бежит на балкончик, прямо к столу.

— Сколько сегодня, — спрашивает бабушка: — четыре или пять? Не ошиблась ли я?

— Сегодня, бабушка, четыре. Я вспомнила.

— Нет, матушка, четыре-то было вчера! Ты меня не обманешь, лечение — вещь серьёзная! По десятку в день целую неделю буду взбивать, и принимай, матушка, как лекарство. Тут уж тебе, Галюша, ничто не поможет.

Лёвик, сын дяди Бори, живший тоже у бабушки, был совсем иного мнения. Он считал, что помочь в этом деле совсем нетрудно. И, когда бабушка уходила с крылечка, он с грустью смотрел на гоголь-моголь и жалостно говорил:

— Галюша, а Галюша, а меня угостишь?

И Галя угощала с таким радушием, что к концу лета оказалось: Лёвяк прибавил в весе на два килограмма, а Галя… да, неважно: всего на четыреста граммов.

Так почти не поправившись, Галя вернулась к школьным занятиям.

А занятия менялись быстрее, чем Галя, и становились всё интереснее и труднее.

Новые уроки и новые спектакли шли на смену старым, и месяцы неслышно слагались в год. Они были полны радостей и волнений. И чем дальше шло время, тем сильней были волнения и глубже радость.

 

ВРЕМЕНА МЕНЯЮТСЯ

Вечером Галя сидела за алгеброй, которая «никак не хотела решаться», когда Таня стремительно влетела в комнату и, подбежав сзади к Гале, закрыла ей глаза своими руками.

— Ой! — смогла только крикнуть Галя.

Больше она ничего не успела произнести, потому что Таня обрушилась на неё сразу, как морской шквал:

— Во-первых, угадай, кто я! (Руки Тани всё продолжали закрывать Галины глаза.) Во-вторых, угадай, что я тебе скажу во-первых, и, в-третьих, угадай, что я тебе скажу во-вторых. Ну! Даю одну минуту!

Жизель (балет «Жизель», музыка А. Адана)

— Во-первых, это ты, а во-вторых и в-третьих — мне нужно решать задачи: ничего не понимаю!

— Господи, вот вздор какой! Стараться понять алгебру, когда это всё равно невозможно! Всё равно Дергача никто не понимает! Уж он верещит, верещит около доски и сколько слов в минуту выговаривает — не сосчитать. Больше, чем я, честное слово! И весь дёргается, и борода чёрная, усы тоже чёрные… Нет, совершенно невозможно понять! Я Дергача боюсь.

— Да я не его, а учебник не понимаю!

— Оттого и не понимаешь, что учитель Дергач. Но это неважно, угадывай — и всё.

— Нет уж, Танюша, ты лучше мне так расскажи.

— А тебе интересно?

— Ой, даже страшно!

— Ну вот: во-первых, как тебе нравится наш мыльный мус? Не правда ли, страшно вкусно?

Галя посмотрела на Таню: может быть, у неё жар, температура высокая?

— Нет, ты скажи, — не унималась Таня: — нравится тебе мус из мыльных стружек?

Да что ты спрашиваешь? Ведь его даже нюхать противно! Мы же его не едим.

— Ну хорошо! А сухая вобла? Мы её едим, после того как побьём о стенку. Чудная вещь, правда?

Изумляясь всё больше, Галя честно ответила:

— Вобла?… Она, видишь ли, конечно, очень жёсткая, но всё-таки…

— И всё-таки и не всё-таки она дрянь, вот и всё! А маленькие непропечённые кусочки хлеба, а кипяток после спектакля! Нравится тебе? Ты скажи: нравится?

— Теперь уж, может быть, недолго осталось потерпеть! — говорит Галя со вздохом.

— Терпеть больше не надо! Вобла кончилась, и мыльный мус кончился, и кипяток кончился навеки! Вместо воблы будет теперь мясо из баночки, вместо супа — какао, а вместо мыльного муса — настоящий, из баночки, шоколадный кисель!

Таня бешено завертелась, соединяя в этом кружении решительно всё, что только могли проделать её лёгкие ноги.

— Танечка, знаешь, когда у меня тоже был сильный жар…

— О, господи! — закричала Таня. — Да никакого у меня жара! Это усиленное питание — вот это что!

— Усиленное питание? — переспрашивает Галя, всё ещё делая тщетные попытки удержать у себя в голове алгебраические знаки и степени. — Как же это?

— Ну, очень просто: все знают, что наше учение трудное, и прислали кое-чего нам и всем, кто учится. Поняла?

Таня визжит и бросается на Галю. И Галя тоже виз жит. И в эту минуту врывается бурей Туся Мюллер с радостным воплем и с развевающимися косичками. Но она успевает произнести только два слова:

— Ты знаешь…

В эту минуту дверь открывается снова, и величавая фигура Эммы Егоровны вырастает на пороге, как надгробный памятник. Эмма Егоровна очень строго смотрит на Галю и неожиданно спрашивает:

— Ты довольна?

— Да, Эмма Егоровна… — Галя поражена таким вниманием до испуга. — Ещё бы, Эмма Егоровна! Кисель прямо из баночки! И вместо мыла — усиленное питание!

— Что она говорит? — пожимая плечами, спрашивает Таню Эмма Егоровна.

— Эмма Егоровна, я ещё не успела ей сказать. Я только хотела… как его…

— Я говорю не про подарки школам, — величественно продолжает Эмма Егоровна: — я спрашиваю про концерт. Ты будешь танцевать в концерт для публики. Через два часа первый репетиций.

Галя смотрит на Эмму Егоровну и чувствует, что в голове её окончательно перепутались баночки с киселём, возводимые в третью степень, а Дергач и усиленное питание вместе с воблой и открытым концертом закрываются в скобки.

 

ВПЕРВЫЕ НА ПУБЛИКЕ

Концертный большой зал существовал при школе с незапамятных времён. Когда-то здесь был маленький придворный театр. Теперь четыре раза в месяц давались на его сцене открытые школьные концерты. Считалось честью быть назначенной на выступление. На них собиралось много публики — даже в годы гражданской войны. Концерты давали уже платные сборы, и на эти первые заработанные ученицами деньги делались костюмы для их выступлений.

Два часа до репетиции прожила Галя в тревоге. Но, когда она вбежала в репетиционную комнату и увидела маму, стоящую там у рояля, и узнала, что сама мама будет ставить ей, Гале, первый концертный номер, — её охватила вместе со страхом и великая радость.

Весть о том, что ученица младшего класса будет танцевать сольный номер в концерте, к которому с волнением готовились даже выпускники, молнией пробежала по всем этажам школы и обожгла не одно завистливое сердце. Правда, будет танцевать и Вечеслова американский танец, но она танцует трио с двумя кавалерами, а эта Уланова — совершенно одна!

Об этом невероятном событии шептались в коридорах, в столовой, даже под кранами с ледяной водой.

— Конечно, мила эта маленькая Уланова, — говорили старшие, — но этого ещё недостаточно!

— Чисто работает, вот и всё.

— Наша-то Галя сольный номер получила! — говорили младшие. — Неужели она лучше всех нас? — и пожимали недовольно плечиками.

Но звонкий голос Тани заглушал недовольные голоса, и её всегда весёлое, оживлённое лицо покрывалось краской негодования.

— И пожалуйста, пожалуйста, — кричала она, стоя в центре небольшой группы, болтавшей на площадке полутёмной лестницы, — нечего тут шушукаться! Конечно, Галя у нас лучше всех на пуантах делает упражнения!

— Подумаешь, на пуантах! А на середине она только недавно начала!

— Ну и что же, что недавно! — не уступает Таня. — А ей уже трудные упражнения дают!

— Подумаешь!.. Это и мы делаем!

— Делаете, да хуже, чем она! — И Таня, чувствуя, что победила, быстро скатывается с лестницы прямо по перилам.

Это была «Полька» Рахманинова — первое выступление на публике, — не случайно выбранная именно для Гали Улановой. Точно не касаясь земли, на пуантах нужно было провести весь танец от начала до конца.

— У-у, полька!.. — разочарованно сказала рыженькая Эльза. — Это совсем не трудно! Польку мы все станцуем как угодно.

— Но это же совсем не такая полька! — вступается Туся, знающая всё. — Это музыка Рахманинова, а не такая полька, которую танцуют. У неё только счёт на два, вот и всё. Правда, Таня? Раз, два… и раз, два…

Ну конечно, правда!

— Хорошо, послушаем и посмотрим, — сказала Эльза.

— Пожалуйста, пожалуйста, слушайте и смотрите все! — ответили Таня и Туся с такой гордостью, точно это не Рахманинов, а они написали «Польку» и они же будут её исполнять.

Когда Галя заглянула в щёлку занавеса, ей показалось, что зрители — их было много — сидят почти на сцене. Страшно танцевать, когда они будут так близко!

В театре перед сценой зияла чёрная пропасть, в которой ничего нельзя было разглядеть. А здесь каждый человек, казалось, прикасался к ней взглядом. И от этого делалось страшно. И, когда она стояла, ожидая своего выхода за маленькой кулисой, сердце её билось так сильно, что его хотелось зажать рукой.

Но зрители этого не видели. Они видели, как в белой прозрачной юбочке выбежала на сцену, едва касаясь пола, будто вызванная весёлыми звуками, лёгкая фигурка. Видели взволнованное, чуть-чуть улыбающееся лицо девочки, похожей и на белокурого голубоглазого эльфа и на белую куколку. Её движения казались неотделимыми от музыки, казались порождёнными ею. Никто не узнал, с каким волнением мужественно боролось её сердце, полное безумного, непонятного никому из зрителей страха: только бы не сорваться с пуантов!

Но этого не случилось: «Полька» Рахманинова прошла лучшим номером концерта.

А скоро вся школа праздновала конец голодовки. Кончалось самое тяжёлое время, начала уже налаживаться новая жизнь и новое хозяйство в стране, где всё ещё бурлило, как в кипящем котле.

 

ШКОЛЬНЫЕ ДНИ И ШКОЛЬНЫЕ ДЕЛА

После обеда, если не было неожиданного вызова на репетицию, можно было заняться чем-нибудь интересным.

— Сегодня репетиции не будет, — объявила Туся Мюллер, вставая из-за стола.

— Значит, свободны! — Таня весело поглядела на Тусю и Галю. — Пошли играть?

— И я с вами!.. И я! И я! — сказали Катя и рыженькая Эльза.

— Так вы же не знаете нашей игры! Мы будем угадывать!

— Ну ладно, мы попробуем, сумеют ли они.

Так решив спор, Галя бежит впереди всех по длинному коридору, по холодной лестнице, через тёмную площадку — в маленькую комнату, где хранились костюмы для школьных выступлений. Ключом от неё заведовала старушка Митревна, а так как у Митревны был внучек, только что принятый в Театральную школу, она относилась снисходительно к её воспитанницам и иногда пускала девочек в свои владения.

— Митревна, милая, пусти нас! — ещё издали кричит ей Таня.

— На один часок! — подхватывает Галя.

Митревна ворчит, но достаёт ключи и отпирает комнату.

Притягательная сила гардеробной заключалась в том, что помещалась она над кухней и оттого в ней было тепло. Кроме того, там стояли два больших чудных сундука, на которые можно было забираться с ногами. И, наконец, сюда не заглядывала Эмма Егоровна.

Когда все разместились на сундуках, Таня скомандовала:

— Ну, давайте послушаем новеньких. Игра в угадывание.

— Сегодня про кого, Танюша? — спрашивает Туся, раскладывая на бумажках угощение: маленькие кучки чёрных сухарей.

— Сегодня про Дергача. Ну, Эльза, начинай: угадывай про Дергача.

— Что угадывать-то?

Новенькие беспокойно переглядываются.

— Про Дергача: какая у него квартира и что в ней стоит…

— И какой суп он любит…

— И кто с ним вместе живёт, — перебивают другие голоса.

— Но откуда же я знаю? — Эльза растерянно смотрит на своих экзаменаторов.

— А ты угадывай! — говорит Галя.

— Да как же я могу угадывать, раз я не знаю про него ничего? — Положительный ум Эльзы не допускает фантазии.

— Но зачем же ты стала бы угадывать, если бы ты знала?

Логика Гали поражает Эльзу, и она умолкает.

— Ну, пусть они слушают, я начинаю.

Таня уселась поудобнее, положила в рот сухарь и сказала:

— У него старая-престарая тётка, глубокая старуха, ей сорок лет, и она глухая.

— Верно! — решительно подтвердила Галя. — Она говорит ещё быстрее, чем он, и ещё непонятнее. И, когда они разговаривают друг с другом, они совсем… ну совсем ничего не понимают, что говорят. Поговорят-поговорят и рассердятся друг на друга — ужас до чего! — и разойдутся.

— Подожди, Галя, дай мне теперь поугадывать. Я только сухарь догрызу.

Таня быстро проглатывает сухарь и продолжает:

— В комнате у него пыль — просто ужас! А обои… обои коричневые, все в пятнах, и на стене ковёр, старый-престарый, и дома Дергач всегда спит.

— Ничего подобного, это тётка спит! А он топит печку.

— Никакую не печку, задачи дома решает. Сам придумывает и сам решает.

— Он дома очень сердитый и всё время дёргается. — говорит Галя. — И ходит он дома в ермолке.

— Почему в ермолке? — в глубоком изумлении спрашивает молчаливая Катя Васильева.

— Как «почему»? Ну конечно, тётка ему велит, потому что холодно ему без ермолки!

Галя поражается недогадливости Кати и хочет продолжать, но Митревна открывает дверь и торопливо говорит:

— Немка зовёт! Тикайте скорее, покуда не нашла!

— Значит, репетиция…

— В следующий раз про Павла Петровича угадывать! — успевает крикнуть Таня, и пять девочек мчатся обратной дорогой: по площадке, по лестнице и длинному коридору, чтобы через несколько минут предстать перед старичком балетмейстером, про которого ещё ничего не успели угадать…

 

АЛГЕБРА И ДРУГИЕ НАУКИ

— Вот что, голубушки, я вам скажу: всякие там фуэте — это одно дело, а десятичные дроби — совсем другое.

Так обыкновенно говаривал, рассердившись на своих учениц, преподаватель алгебры и геометрии, которого все очень боялись и который носил прозвище «Дергач».

И он был, конечно, прав. Успехи в искусстве не всегда шли в ногу с науками, особенно с алгеброй и геометрией. И, если в трудной каждодневной работе над движением которая-нибудь из его учениц делала быстрые шаги вперёд, это совсем не значило, что она так же преуспевала в алгебраических вычислениях. Именно это произошло и с Галей.

Дергач усматривал тому разные причины и главным образом весьма плохое обыкновение Театрального училища — постоянно вызывать с уроков на репетицию нужных для спектакля учениц. Но была ещё одна причина, о которой не догадывался Дергач: этой причиной был он сам, ибо он излагал свой предмет с такой стремительной быстротой речи, с подёргиванием лица и рук, что его не понимали и боялись. И Туся Мюллер объявила решительную войну алгебре как науке, никому не нужной и совершенно непонятной. В ненужности алгебры Галя не была твёрдо уверена, но считала, как и многие другие, что понять её невозможно. И, как многим другим, весной ей грозила переэкзаменовка. Полугодового зимнего зачёта она не сдала, и мама сказала, что Василий Васильевич (как звали в учительской страшного учителя скучной науки) даст ей несколько уроков у себя на дому.

— Это ужасно! Идти к Дергачу на дом! Ты подумай только! — Туся Мюллер с сожалением смотрела на Галю.

Галя ничего не могла ей возразить: конечно, это было страшновато и совсем неинтересно.

С тяжёлым вздохом и со страхом в сердце отправилась она на первый урок.

В полутёмном подъезде за дверью, обитой плохой клеёнкой, слышалась скрипка. Кто-то играл вальс из «Щелкунчика» Чайковского. Теперь Галя была уже не новенькая в театре и легко узнавала музыку знакомых балетов.

Когда ей открыли дверь, Галя увидела очень худенькую и бледную девочку, черноволосую и черноглазую; она чем-то напоминала Дергача, только в ней всё было покойно и даже красиво.

— Вы к папе? Я сейчас ему скажу. Вы Галя? — Девочка улыбнулась, и всё лицо её осветилось добротой.

Гале сразу стало просто и легко.

Но тут дверь отворилась, и перед Галей предстал сам Дергач. В руках он держал… смычок! Галя смотрела на него, раскрыв от изумления и глаза и рот. Так это он играл на скрипке! Вот уж этого никто из девочек не угадал бы!

— Ну, здравствуйте, Галя, — сказал Дергач. — Вы познакомились с моей дочкой?… Наташа, — обернулся он к девочке, — ты опять сама дверь отпирала? Надо было мне сказать… Она у меня болела недавно, — пояснил он Гале и, сняв с вешалки платок, заботливо укрыл им Наташины плечи.

Удивление Гали всё росло. Но оно приняло великие размеры, когда страшный преподаватель пригласил её в свой кабинет и там, усадив на диван, сначала протянул ей плед, чтобы укутать ноги, а потом раскрыл перед ней большую папку.

— Вот, посмотрите, Галюша, для начала, до алгебры: тут моей Наташи рисунки.

Гале показались великолепными эти картинки. На них были нарисованы так любимые ею цветы, и полевые и садовые, и, когда она высказала свой искренний восторг, строгий учитель улыбнулся (чего никогда не бывало с ним на уроках алгебры), и его суровое лицо стало похожим на лицо его дочери.

После урока Наташа принесла поднос с тремя чашками желудёвого кофе и с горкой лепёшек из кофейной гущи.

— Вы уж нас простите, — сказал Дергач, кладя руку на Наташино плечо: — угостить-то вас сегодня нечем — чем богаты, тем и рады. Такие времена!

Потом он показал Гале свою скрипку; и, пока они с Наташей грызли лепёшки, он играл какие-то простые мелодии, от которых делалось и грустно и очень хорошо.

— Я, Галюша, только классическую музыку признаю. Вот после следующего урока я вам Моцарта сыграю, — сказал он ей прощаясь.

К удивлению Гали, алгебра не показалась ей сегодня скучной: в её непроходимых дебрях забрезжил слабый свет.

Когда Галя вернулась в школу и поднималась по широкой лестнице, Туся и Таня, увидевшие её из окна, уже бежали ей навстречу, прыгая через две ступеньки.

— Ну, видела тётку Дергача? — весело кричала Туся.

Галя молча покачала головой.

— Но ведь ты была у Дергача, у «замечательного учителя»?

— Да, — очень серьёзно ответила ей Галя, — я была у Василия Васильевича, и он действительно замечательный.

Переэкзаменовка по алгебре уже не угрожала Гале. Через несколько уроков она стала лучшей ученицей Дергача, а алгебра — её любимой наукой.

То, что Василий Васильевич, обожавший свою скрипку и свою Наташу, занимался и математикой и музыкой, уже не удивляло Галю. Гораздо больше удивлял её теперь педагог Гремогласов, который преподавал литературу, а в молодости был кавалеристом. Какой прыжок в каком галопе бросил его в русскую поэзию, было тайной для всех. Был он сам маленький, и носик у него был маленький и красненький, вздёрнутый над маленькими усиками. Но голос у него был сильный и фамилию своего хозяина оправдывал. Приезжая из Детского Села, где он жил круглый год, на уроки в школу, он молодцевато влетал в класс и, пристукивая каблуками, возглашал:

— Ну-с, дети мои, новый стишок! Начинаем!

Громогласов никогда не смеялся и никому не ставил высшей отметки, почему, вероятно, и внушал тоже некоторый страх, чего уж никак нельзя было сказать про Павла Петровича.

Павел Петрович Яковлев преподавал историю театра и историю балета и был известен тем, что служил в классе печатью. Собственно, не сам Павел Петрович, а лицо Павла Петровича, бывшее довольно полным, с ямочками и совершенно круглое. В силу этих свойств лицо Павла Петровича очень легко изображалось на бумаге в виде простого кружка, с добавлением глаз, ямочек и рта, каковой рисунок носил название классной печати и ставился на всех важных бумагах и во всех тех случаях, когда полагалось употреблять печать.

Но после того как Павел Петрович увидел однажды такую печать на своей собственной тетради, а найдя её, узнал своё изображение и, узнав себя, не только не рассердился, но очень весело смеялся, — весь класс почувствовал к нему полнейшее доверие и заключил с ним союз дружбы навеки.

Уроки Павла Петровича делились на «развлекательные» и «назидательные». Первые были полны интересных рассказов из жизни театральных деятелей и актёров; вторые он посвящал какому-нибудь театральному направлению. Темы его уроков были разнообразны и ни когда не надоедали.

Зато как надоел всем знаменитый «титовский барельеф»! Так назывался акантовый лист из гипса, который в течение целого года заставлял всех срисовывать учитель рисования Титов. Во время урока он бродил по классу, о чём-то размышляя и не обращая ни малейшего внимания на шум, царивший вокруг.

Время от времени он подходил к какой-нибудь ученице и, взяв у неё резинку (руки и лицо у него были всегда красные, точно отмороженные), стирал всё, что было нарисовано, и сопровождал свои действия всего двумя словами:

— Начни сызнова.

Наконец в середине зимы Туся Мюллер смело заявила Титову, что барельефы — самая скучная вещь в целом свете и что она скорее умрёт, чем нарисует ещё хоть один лист аканта. После чего учитель Титов принёс в класс гипсовое ухо и велел всем немедленно его рисовать.

— Удивляюсь, — говорила Таня, с видом мрачного отчаяния оттачивая свой карандаш, — зачем это люди придумали рисование! И неужели кто-нибудь на свете может им заниматься по собственной воле? — И, вздыхая, принималась за ухо.

Но с какой радостью она помогала чудесному педагогу Шумову в его рисовальных работах!

Этот удивительный старичок не входил, а вбегал в класс, лихорадочно возбуждённый какой-нибудь новой работой. А работы его были разнообразны до крайности и всегда захватывающе интересны, потому что старичок Шумов сам сочинял одноактные ученические балеты, сам писал к ним декорации и сам делал всю бутафорию, увлекая этим даже самых равнодушных и радуя тех, кто умел радоваться, а больше всех Галю.

 

ПЕРВЫЕ УКОЛЫ И ПЕРВЫЕ ТРУДНОСТИ

Был зимний вьюжный день. Метель носилась над широкой замёрзшей Невой, пробегала над Фонтанкой и заметала снегом улицу Росси. В окна холодного класса она бросала пригоршни снежинок, и они прилипали к стёклам, наводя уныние на сердца.

Но старичок Шумов, влетавший в класс, как на крыльях, после третьего звонка, был всегда весел, как жаворонок весной. В этот раз он был даже взволнован.

— После урока попрошу всех остаться на пять минут.

Все знали, что уж если Александр Викторович просит остаться на пять минут, то это неспроста. И, когда старый учитель, исчезнув на минуту в учительской, вернулся оттуда с большим ящиком в руках, весь класс толпился у кафедры, а младшие старались заглянуть в дверные стёкла, до которых они всё равно не доставали.

Александр Викторович, поставив ящик на стол, открыл одну его половинку, и класс ахнул от восхищения. Младшие, сжигаемые любопытством, просовывали головы в дверную щель, хотя оттуда ровно ничего не было видно. На столе перед классом стоял не ящик, а чудный маленький грот среди нагромождённых друг на друга камней и скал!

— Весь этот макет, — сказал гордо Александр Викторович, — я сделал сам! Вы видите перед собой пещеру горного духа, и всё это — декорация к моему балету. И вот сейчас, в эту самую минуту, дирекцией и Художественным советом решается вопрос о его постановке силами нашего класса.

Ему ответил восторженный гул голосов.

— Подождите, подождите! — взволнованно говорил старый учитель. — Нам могут и не разрешить.

Но на другой день он вбежал в класс, сияя от радости, и ещё с порога объявил, что разрешение дано и на днях начнётся подготовительная работа.

— Главная роль в этом балете принадлежит фее леса — Дриаде, которая заблудилась и попала к горному духу. И все решили, что эту роль будет танцевать… — Он остановился и обвёл глазами застывший в ожидании класс. — Будешь танцевать ты, Галя, — закончил он, очень довольный произведённым впечатлением. — По технике с ней справилась бы не хуже и Таня, но Галя у нас — вылитая Дриада.

— А какие они? — испуганно смотрит Галя на Шумова.

— Да вот такие же, как ты: всего боятся! — И весёлый старичок закрывает свой ящик, объявив, что завтра он прочтёт ученицам содержание балета.

Через несколько дней, возвращаясь с репетиции, Галя услышала на нижней площадке тёмной лестницы разговор двух старших учениц.

— Не понимаю, что в ней находят! Она же суха!

— И всё делает робко.

— А главное, это мертвенность какая-то! Танцует без всякой улыбки. Скучно смотреть!

Галя остановилась и долго смотрела в темноту, куда уходила лестница. Она знала, что обе эти девушки по очереди просили дать им её роль и что обеим отказали. С тех пор, встречаясь с ней, они отворачивались и глядели в сторону, но, придя на репетицию, садились впереди и, перешёптываясь, следили злыми глазами за каждым её движением. И нередко, поймав этот взгляд, Галя чувствовала, что он колет её, как острое жало; ей казалось, что ноги её становятся вялыми, точно сделанными из ваты, и радость работы потухала.

Это были способные девушки и классом старше её. Неужели они правы? Неужели танец её мертвенно сух и робок и неужели настоящая балерина должна улыбаться, независимо от того, что происходит на сцене? Когда она уходила с репетиции, она чувствовала, что вера в себя её оставляет. Конечно, гораздо лучше её была бы в этой роли Таня!

Но роль оставили за Галей, и репетиции шли своим чередом.

Наступил день спектакля.

В пещере горного духа, вероятно, было очень страшно. Галя не могла об этом забыть. Ей хотелось, чтобы каждое её движение передавало этот страх.

Старый учитель был очень доволен. Публика много раз вызывала юную Дриаду, невзирая на то, что это не разрешалось на ученических выступлениях. Была довольна и мама. Но Галю не радовал этот успех. Одна из преподавательниц подошла к ней со снисходительным одобрением:

— Вы очень трогательны, моя милая, но вы забываете, что балет должен веселить.

Целый вихрь вопросов поднялся в Галиной голове от этого замечания — вопросов, которые она не могла ещё точно высказать и которые были потому ещё мучительнее.

И даже мама, которая всегда отвечала на все её вопросы и рассеивала все сомнения, — даже мама только делалась грустной вместо ответа и не могла ей помочь.

Гале часто приходилось слышать, что она делает всё «робко и сухо». А она, несмотря на свои ещё почти детские годы, упорно не хотела посылать в зрительный зал обязательные улыбки.

Так проходила зима, и учебный год вместе с зимой близился к концу. Незаметно весна растопила замёрзший воздух, ясной синевой посмотрело небо на оттаявший город и заглянуло в окна Театральной школы. И однажды, в тёплый весенний день, из класса в класс пронеслась ошеломляющая новость: школа поедет на дачу!

Это казалось совершенно невероятным. Школу, место труда и учения, нельзя было представить себе среди полей и лесов, вне города, вне его каменных стен!

И тем не менее это было действительно так: тотчас по окончании сезона вся школа была перевезена на дачу — в Детское Село.

 

НА ЮСУПОВСКОЙ ДАЧЕ

Они переехали в первые дни тёплого мая, когда в пышных садах Детского Села зацветала сирень. Колонны и балконы бывшей дачи графа Юсупова, которую теперь правительство отдало для летнего отдыха Театральной школы, поднимались из чащи лиловых и белых гроздей.

Когда Галя соскочила с огромного грузовика и увидела эти благоухающие заросли махровой и персидской сирени, ей показалось, что она пьянеет от этой красоты, как от вина, которое хлебнула она однажды из папиного стакана.

Она не слышала окликов Эммы Егоровны и, забыв в грузовике свой чемоданчик, побежала по дорожке прямо к благоухающим кустам, где качались под ветром крупные гроздья. И там, в тёмной чаще, опустила в них лицо, вдыхая ни с чем не сравнимый запах цветущей весны.

Эмма Егоровна с помощницами уже выстраивала всех парами около грузовика, и Галя, услыхав своё имя, хотела вернуться… Но в эту минуту в мягком вечернем свете она увидела яркую лужайку, поросшую такими крупными маргаритками, о существовании которых она даже не подозревала. Она побежала к ним и села в густую траву, пестревшую цветами.

— Галя, наконец ты нашлась! Пойдём в дом скорее, всех размещают по комнатам!.. На что ты там глядишь? — Таня бежит по дорожке и останавливается около Гали. — Что такое?

— Танюша, — шёпотом отвечает Галя, подняв на неё сияющее лицо: — они махровые!..

— Вот видишь! — говорил на другой день папа, приехавший посмотреть на Галино новое житьё. — Вот чего добились люди революцией! И вот что значит новая жизнь! Раньше весь этот громадный дом занимала только одна семья и пользовалась таким огромным и чудным парком. А теперь здесь отдыхает целая школа, и сколько вашего брата понаберётся здесь сил к зимней работе! Поправляйся и ты: зимой работа будет большая, скоро и старший класс!.. Ну и дача! — повторял папа, обходя с Галей аллеи огромного парка и берега его прозрачных прудов.

В тот же вечер Галя, Таня и Туся Мюллер отправились осматривать своё новое обиталище. Они обошли широкие террасы, мраморный пол которых уже начинал кое-где зарастать травой. Долгий северный закат позолотил колонны, кариатиды и выступы стен. В ярком свете горели какие-то старые башенки над боковым корпусом здания.

Тао Хоа (балет «Красный цветок», музыка Р. Глиэра)

— Поднимемся, поглядим, что там?! — предложила Таня, посматривая на крошечные окошки башен.

Туся Мюллер схватила Таню за руку и страшным шёпотом сказала:

— Что ты, что ты! Туда ходить страшно, я ни за что не пойду!

Маленькая дверь, ведущая в башню, оказалась запертой на огромный замок, ключ от которого был давно потерян. Но Галя с Таней храбро идут в верхний этаж и там приходят в восторг от большого зала овальной формы, обитого лазурным штофом, кое-где уже свисающим клочьями.

Но это было неважно. Гораздо важнее было то, что в конце этого зала возвышалась маленькая сцена — очевидно, когда-то бывшего здесь домашнего театра.

Таня взобралась на неё по маленькой лестнице и пробежалась на носках. Потом одной ногой она описала полный круг в воздухе и, остановившись перед Галей, спросила с загадочным видом:

— Галя, угадай: что здесь можно делать?

Галя посмотрела на Таню и махнула рукой:

— Ну, опять угадывать!

— Немедленно угадывай: что мы здесь будем делать?

Галя помолчала и вдруг весело закричала:

— Я знаю что! Мы можем здесь устраивать спектакли!

— Ну конечно, именно это! — И, втащив Галю за руку на высокую сцену, Таня закружилась с ней по скрипящим, старым половицам, поднимая тучи пыли.

Было решено: они вдвоём будут танцевать всё, что видели, всё, что знают. Иногда Туся будет им помогать, но в общем…

— Но, в общем, мы с тобой будем ведущие актрисы! — говорит Таня.

— Какие же мы ведущие, если нам некого вести?

— Это неважно. Ты меня будешь вести, а я тебя. Обе будем ведущие.

— А как же музыка — где нам её взять?

— Подумаешь! Будем сами себе петь, вот и всё. Очень просто!

Скоро на школьной даче был объявлен спектакль. «В большом овальном зале», как значилось в афише, написанной красным карандашом и прикреплённой к стволу старой липы — там, где сходилось несколько дорожек. В афише было сказано, что исполнители покажут отдельные сцены из всех балетов, шедших в зимнем репертуаре театра.

В воскресенье вечером шёл дождь, и, так как гулять было нельзя, спектакль собрал много народу.

Тусе Мюллер сказали, что она может давать звонок к началу.

Что это был за спектакль! Никогда ещё в овальном зале не было ничего подобного. Под аккомпанемент собственного пения (из-за кулис подтягивала Туся Мюллер в самых трудных местах, когда у исполнительниц не хватало дыхания) две девочки повторяли сцены из всем известных балетов, дополняя их собственным воображением, а главное, доносили до зрителей смысл каждой сцены, передаваемой без слов.

В трёх сценах Галя была мальчиком. И даже Эмма Егоровна, никогда ничему не удивлявшаяся, сказала милостиво: «Schön!» — «Прекрасно!»-увидев, с какой точностью повторяют лёгкие ноги этого мальчика движения взрослых танцовщиков.

Всё шло прекрасно.

Беда разразилась в самом конце второго отделения, когда уже прошли сцены и «Баядерки», и «Спящей красавицы», и «Щелкунчика» и начался последний танец — «Пьеро и Пьеретты». Пьеретта-Таня убегала от Пьеро, легко проносясь на пуантах. И вдруг… беда стряслась такая, какой никто не мог ожидать: на краткой паузе, когда Таня переводила дыхание, она вдруг почувствовала, что в её самодельном костюме произошло что-то ужасное, что-то непоправимое — и, прежде чем она поняла, что именно произошло, пышная юбочка Пьеретты уже лежала лёгкой пеной у её ног на полу. А Таня в купальном костюме стояла на сцене, закрывая руками лицо, по которому хлынули потоки слёз.

Волнение, смех, возгласы сожаления пробежали по залу. Но громкий голос Эммы Егоровны покрыл и возгласы сожаления и смех.

— Schneller! Давайте ваша занавеска! — кричала немка, направляясь прямо к лесенке, ведущей на сцену.

После этого начальство объявило исполнительницам, что спектаклей давать они не будут. До конца лета им предоставляется только природа.

— Кончайт! — сказала, как обрезала, Эмма Егоровна.

Но самодельные спектакли двух девочек всё-таки не кончились: они уже завоевали любовь аудитории, и эта аудитория — несколько учениц разных классов — в полном составе отправилась к начальству и выпросила разрешение продолжать до конца лета ставшие знаменитыми «вечера в овальном зале».

 

СЛУЧАЙНАЯ ВСТРЕЧА

Однажды вечером на дорожке детскосельского парка, уже тронутого осенней желтизной, кто-то окликнул Галю, торопившуюся к вечернему чаю и размышлявшую о том, как бы не досталось опять от Эммы Егоровны за опоздание.

Галя оглянулась и увидела перед собой золотистую голову Аси — бедной девочки, которая так плакала когда-то в больнице о том, что не сможет быть танцовщицей. Ася похудела и стала почти взрослой за время их разлуки.

Галя бросилась к ней и увидела, что Ася не одна: на скамейке сидел совсем молодой черноглазый человек и что-то чертил на земле костылём, который держал в руке.

— Это наш Женя, мой брат! — с гордостью сказала Ася. — Он только недавно вернулся.

Галя протянула ему руку и тут только разглядела, что у этого молодого, показавшегося ей весёлым, человека не было одной ноги.

— Вы были… на войне? — спросила Галя, глядя на него почти с благоговением и осторожно присаживаясь около него на скамейке.

— Как видите, — ответил он просто, указывая на свой костыль. — Да, нам с сестрёнкой не везёт насчёт ног. Но это ничего, мы не унываем… Верно, Асюша?

Он обнял сестру одной рукой и посмотрел внимательно на Галю.

— Значит, вы и есть та самая Галя Уланова, о которой она мне говорила?

Галя молча кивнула головой.

— Ну, я очень рад, что это вы. И рад, что вы учитесь танцевать. А мы с Асей теперь другими делами занимаемся.

— Я теперь рисованию учусь, — гордо сказала Ася. — И знаешь что? Это не хуже, чем танцы, совсем не хуже!

— А твоя нога? — спросила Галя.

— Ногу мне лечат: и здесь и в Крыму лечили. Говорят, что, если не утруждать её, она мне ещё послужит. Вот Женя у нас… — Она замолчала и теснее прижалась к брату.

— А что же Женя? — весело посмотрел на неё брат. — Женя тоже не унывает. Сколько у нас на колчаковском фронте полегло! А я жив остался и даже с тобой гуляю. В жизни, девочки, так много хорошего, что отсутствие моей левой ноги — небольшая для неё потеря. «В общем и целом», как говорится.

— Женю тут в санатории лечат, а я приехала только его навестить и сразу узнала, что школа здесь, — сказала Ася.

Она помолчала и вздохнула:

— Да, жалко школу… Но я очень хочу быть художницей! Если я когда-нибудь напишу настоящую картину, я позову тебя её посмотреть. Придёшь?

— Приду, — просто ответила Галя.

— Ну вот, девочки, очень хорошо, — сказал Женя, поглядывая то на одну, то на другую. — Теперь новую жизнь мы себе завоевали, и нам всё нужно, только всё хорошее: хорошие книги, хорошие картины и хорошие танцовщицы.

Поздней осенью, когда город тонет в сыром тумане и с трёх часов дня нужно уже зажигать лампу, Галя получила от Аси открытку с морским видом. Вместе с братом она жила теперь на юге, где дядя её работал в научной лаборатории. Женя писал воспоминания о гражданской войне, а Ася училась рисовать.

«Я рисую море, — писала она, — и, если мне удастся передать, какое оно бывает ранним утром, я буду совсем счастлива».

Галя перечитала ещё раз открытку и долго стояла у окна, глядя на серый тротуар, поливаемый дождём, на прохожих, озабоченно торопившихся куда-то с портфелями и с зонтиками.

Она поняла, что право заниматься искусством нужно завоевать, оправдать, чем-то отплатить за него людям и жизни. Она почувствовала, какое счастье — нести всем людям, занятым большой, трудной работой, то искусство, которому она училась.

И, взглянув ещё раз на маленькую открытку, где был изображён морской прибой, она со смутным волнением поняла, какая великая сила заключена во всяком творчестве — одинаково в живописи, в танце или в музыке, — в творчестве, которое преображает жизнь и делает её счастливой.

 

НОВЫЙ УЧИТЕЛЬ

Возвращение школы с Юсуповской дачи в город к началу занятий было ознаменовано великим событием: средние классы вышли из-под надзора Эммы Егоровны! Они были теперь свободны от её власти — отныне и навек!

Освобождение от тяжёлых цепей рабства под властью Эммы Егоровны было отпраздновано ночным пиром на кроватях песочным печением, которое запивали самым настоящим лимонадом, разлитым в жестяные кружки из-под зубных щёток. И теперь, после этого пира, встречаясь с Эммой Егоровной в коридоре, ученицы старших классов, поздоровавшись, проходили дальше с самым независимым видом: да здравствует свобода!

В эту осень ещё одно событие внесло много нового в жизнь школы: в ней появился новый учитель русской литературы.

Уже целых две недели вместо уроков литературы, намеченных по программе, были пустые часы — к удовольствию половины класса, занимавшейся в эти часы разговорами, не имевшими к литературе ни малейшего отношения.

День появления нового учителя был таким ненастным и туманным, что с двух часов дня во всех классах зажгли лампы и тем немного улучшили общее настроение.

— Директор идёт! — с криком влетела в класс Туся Мюллер и в ту же минуту закрыла свой собственный рот ладонью, потому что директор уже стоял в дверях, пропуская впереди себя незнакомого человека.

Глаза учениц загорелись любопытством — и в несколько мгновений осмотрели и заметили всё: и высокий рост, и пышные белокурые волосы, и глаза, из-под очков казавшиеся очень тёмными и большими, и хорошие манеры этого человека. Они разглядели его во всех подробностях, прежде чем директор представил его классу, сказав не без торжественности:

— Рекомендую вам вашего нового педагога! Сергей Михайлович будет заниматься с вами историей отечественной литературы и познакомит вас с её лучшими образцами. Старайтесь работать так, чтобы Сергей Михайлович был доволен вами.

Потом он пожал руку новому преподавателю и вышел.

— Ну, вот что, — обратился после его ухода к классу новый педагог: — я сначала хочу послушать вас для первого знакомства. — Он улыбнулся, и его простота и улыбка сразу положили конец обычной отчуждённости. — Я хочу знать, любите ли вы литературу нашу, — вы, которые готовитесь посвятить свою жизнь искусству балета. Конечно, на этот вопрос вы дадите мне только общий ответ и, конечно, все скажут одинаково: любим. Но этого мне мало. Вы мне скажите — каждая из вас, — какой писатель ваш любимый. Вот это будет уже не общий ответ: из такого ответа мне кое-что станет ясным.

Но тут вместо ответа поднялся такой оживлённый гвалт, что Эмма Егоровна, несомненно, приняла бы самые строгие меры к его прекращению. А нового педагога он не испугал. Наоборот, он поглядывал довольными и весёлыми глазами из-под очков на оживившиеся лица и прислушивался к отдельным голосам, кричавшим: «У меня Тургенев!.. Ну конечно, Пушкин!.. Лучше всех Гоголь!.. Лермонтов!.. Лермонтов!.. Толстой!.. Надсон!»

— Вот это другое дело! — громко сказал новый учитель, подождав, пока наступило сравнительное спокойствие. — Я вижу, что вы любите не только танцы, и это меня очень радует. Теперь давайте побеседуем поподробнее. Если не ошибаюсь, — обратился он к Тусе Мюллер, сидевшей впереди, — вы назвали Надсона, да?

— Да, — очень решительно ответила Туся.

— Фамилии вашей ещё не знаю…

— Фамилия Мюллер.

— А имя?

— Туся.

Учитель посмотрел на неё поверх очков.

— Ну хорошо, пусть так. Скажите мне, Туся Мюллер, за что же вы так любите Надсона.

Он стоял около Туси и беседовал с ней как старший товарищ. И с полнейшей непринуждённостью ответила ему Туся:

— За то, что я от него плачу.

Когда затих сдержанный смех, вызванный этим странным определением, Сергей Михайлович спросил:

— А вы считаете это самым большим достоинством поэта?

— Я думаю, что это большое достоинство, — продолжала Туся. — Потому что иначе поплакать мне никогда не удаётся!

Над этим признанием смеялся не только класс, но даже новый учитель.

За Тусей сидела Таня Вечеслова. Сергей Михайлович посмотрел на неё.

— Вы, по-моему, Толстого любите? — К удивлению всего класса, он запомнил и её.

— Я назвала его потому, что не могла назвать сразу всех самых любимых.

— Очень хорошо, что у вас так много самых любимых. Но всё-таки на первом месте Толстой?

— Есть и другие, которые тоже на первом, но всё-таки не на таком. На самом первом — Толстой. Сказать, почему?

— Прошу вас, — ответил Сергей Михайлович, всматриваясь в оживлённое лицо с блестящими глазами.

— Потому что, когда я кончила «Войну и мир», я так скучала без Наташи, без Сони и без князя Андрея, и Николеньки, как будто росла в их доме и меня от них увезли. Я просто не находила себе места! А как только начала перечитывать роман — точно домой вернулась.

Новый учитель, очевидно, был доволен ответом.

— Так, — сказал он, — так… Вы отметили одно из самых замечательных свойств больших писателей: их герои становятся нашими друзьями, мы любим их и, закрывая книгу, с сожалением с ними расстаёмся.

Он поговорил ещё с несколькими ученицами, и взгляд его оставался таким же весёлым.

— Простите, кого вы назвали? Я, вероятно, не расслышал.

Он остановился около очень тоненькой и бледной девушки с большими серовато-голубыми глазами.

— Я никого не назвала, — ответила она очень тихо.

— Никого? Почему же?

— Потому что я не могла решить, кого больше люблю: Пушкина или Достоевского.

Учитель был, видимо, удивлён.

— Достоевского? — переспросил он. — За что же вы его так любите, объясните, пожалуйста.

— Потому что… — медленно ответила светлоглазая девушка, — он очень знал и жалел людей… всяких… — закончила она, и бледное лицо её чуть-чуть порозовело.

— Это вы верно отметили! — Новый учитель посмотрел на неё очень добрым взглядом. — А Пушкина почему любите больше всех?

Девушка на минуту задумалась.

— Пушкина… Потому что в нём всё есть: как в природе.

Она ответила и села на своё место, очевидно не желая больше говорить.

Сергей Михайлович несколько раз молча прошёлся по классу.

— Я рад, — сказал он наконец, останавливаясь около кафедры и взяв со стола школьный журнал. — Очень рад, что среди вас есть… — он помолчал, подыскивая слово, — есть будущие танцовщицы с такими серьёзными запросами к литературе и с таким верным и, можно сказать, глубоким чувством. Я хочу, чтобы все вы поняли, что такое литература и её труженики, не с формальной стороны, а по самой сути этого творческого труда… Как ваша фамилия? — обратился он к худенькой девушке, любившей Достоевского.

— Уланова, — ответила тихо ученица.

— Неужели же вы Толстого не любите?

— Я его меньше читала. Не успела ещё, — смутилась она.

— А Достоевского что успели прочесть?

— «Униженные и оскорблённые», «Бедные люди» и «Неточку Незванову».

— Это очень хорошо, — сказал Сергей Михайлович. — Но я хочу, чтобы все вы и Толстого полюбили.

Он подошёл к рыженькой Эльзе, сидевшей в дальнем углу класса.

— Я вас запомнил, — обратился он к ней, снова вызвав общее удивление: как мог он всех заметить! — Вы Гоголя назвали, не так ли? Это ваш любимый писатель? Гоголя нельзя не любить…

— Да, — восторженно ответила Эльза, — потому что он такой смешной!

Сергей Михайлович сдержал улыбку:

— Да, юмор Гоголя неповторим, блеск его неподражаем. Но не забывайте его слов: «Горьким смехом моим посмеюся». Подумайте и об этих словах. Я уверен, что вы поймёте их с годами.

После этого он поднялся на кафедру и достал из портфеля томик Толстого:

— Следуя строго программе наших занятий, я должен начать с более раннего периода нашей литературы. Современную нам советскую литературу мы будем проходить в будущем году. Но я прочту вам сейчас только одну главу «Войны и мира». Не бойтесь, это не будет описанием военных действий, в которых вам трудно разбираться. В этой главе описано событие, вам близкое и понятное — и по роду ваших занятий и по возрасту, — закончил он, улыбаясь и раскрывая книгу: — Давайте прочтём с вами описание первого бала, на который привозят юную Наташу Ростову.

Ученица Уланова не могла бы объяснить, почему вышло так, что она до сих пор ещё не успела прочитать целиком «Войну и мир». Эта глава — первый бал Наташи Ростовой — была ей неизвестна.

Она слушала и чувствовала, что, если бы сама была на месте Наташи Ростовой, то так же переживала бы свой первый бал. Потом ей стало казаться, что всё это написано вовсе не про Наташу, а про неё, Галю, и она с изумлением слушала, как рассказывал о её собственных мыслях и чувствах какой-то волшебник, угадавший их. Это вызывало в ней восторженное удивление, это угадывание каждой мелочи её собственных переживаний казалось каким-то чудом.

Когда чтение кончилось, раздалось несколько умоляющих голосов:

— Дальше!.. Сергей Михайлович, дальше!

Но Сергей Михайлович решительно спрятал томик Толстого в свой портфель.

— Нет, — твёрдо сказал он, — дальше вы можете читать дома. Я прочёл вам эту главу с особой целью. Вас ничего не удивило, когда вы её слушали?

— Меня удивило, — задумчиво сказала рассудительная Эльза, — откуда они все брали деньги на устройство таких балов?

— Ну, об этом мы когда-нибудь поговорим в свободный час, — ответил Сергей Михайлович. — А больше никого ничем эта глава не удивила?

— Меня удивило, — робко сказала ученица Уланова, — как мог Толстой узнать всё, что переживает девочка на своём первом балу? Ведь он был старик, и потом он — мужчина.

Сергей Михайлович засмеялся, но, по-видимому, был доволен таким вопросом.

— Вот в том-то и дело, — сказал он, окинув взглядом своих учениц, — вот в этом и сказывается тот дар, который присущ только настоящему, большому писателю. Этот дар — «в чужой восторг переселяться», как сказал один наш поэт. Всё волнение и радость юной девочки переданы Толстым так, как если бы он сам был Наташей Ростовой. Так передать чужую душу может только великий мастер. И без этого проникновения в человеческую душу нет истинного писателя, как без проникновения в природу нет художника. Может быть, вам непонятно то, что я говорю?

— Понятно, понятно!

Сергей Михайлович посмотрел на свой класс, кричавший дружным хором, и юные, оживлённые лица и блестящие глаза, сияющие сочувствием, убедили его в том, что это действительно так.

Урок прошёл, звонок давно возвестил окончание учебного дня, и туман за окнами окончательно закрыл всё тёмной пеленой. Но уходить никому не хотелось.

— Вот этой способностью, — ещё продолжал говорить с классом Сергей Михайлович, — «в чужой восторг переселяться» — и вам нужно обладать. — Вы это почувствуете, когда будете работать над какой-нибудь ролью, хотя я и не могу до сих пор понять, как вы это будете передавать при помощи ног! Я, прямо вам скажу, в балете невежда, ничего в нём не понимаю!

— А всё-таки какой балет ваш любимый? — с лукавой искоркой в весёлых глазах спросила Таня Вечеслова.

— А я, откровенно говоря, почти никакого и не видел! — громко рассмеялся новый учитель. — С семилетнего возраста в балете ни разу не был! Но теперь уж обязательно пойду!

Эмма Егоровна, открыв в эту минуту дверь, застала, к своему великому изумлению, весь класс весело смеющимся… вместе с новым учителем! Но, так как это уже были старшие, она не могла принять никаких строгих мер и должна была ограничиться только кратким сообщением, хотя сказанным железным голосом:

— Уже давно есть время идти в столовая. Вечером — одна общий репетиция!

И она открыла дверь, пропуская мимо себя взволнованных учениц.

— Ну как? — тихонько спросил новый учитель, посмеиваясь и застёгивая портфель. — Будете сегодня в чужой восторг переселяться?

— Нет, Сергей Михайлович, — печально ответила Таня Вечеслова, быстро оборачиваясь в дверях. — Просто повторять массовый танец!..

Уроки литературы стали с первого же дня любимыми уроками всего класса. К ним готовились даже самые ленивые.

Весь класс по воскресеньям покупал книжки. И в конце первого полугодия Таня Вечеслова громко сообщила в классе, что Галя Уланова «прочла все книги, и читать ей больше нечего», и этой новостью вызвала весёлый смех у Сергея Михайловича, который в этот день, по утверждению самых наблюдательных учениц, был чем-то расстроен.

К весне, ко времени экзаменов, весь класс уже считал Сергея Михайловича лучшим преподавателем в мире и своим другом, а историю русской литературы — самым интересным предметом на свете. Экзамены, даже у отстающих, прошли отлично, и директор в присутствии всей экзаменационной комиссии выразил Сергею Михайловичу свою благодарность.

И вот тут-то и открылась причина расстроенного вида, с каким в последнее время часто приходил в класс Сергей Михайлович. На вопрос директора, не возьмётся ли он на будущий год вести занятия в двух классах, Сергей Михайлович ответил, что на будущий год его в Ленинграде уже не будет.

— Как это — не будет? Вы шутите? — почти закричал директор.

— Нет, я серьёзно говорю. Меня пригласили в Киев, где я долго жил, на кафедру истории всеобщей литературы. А так как Киев — родной город моей жены, то я не могу причинить ей горе отказом. Я уезжаю через пять дней.

Но уже через пять минут это печальное известие облетело всю школу.

В старшем классе, несмотря на блестяще сданный экзамен, воцарилось уныние. И Таня Вечеслова сказала с непреклонной решимостью:

— После Сергея Михайловича ни с кем заниматься историей литературы не буду!

Через пять дней весь класс провожал Сергея Михайловича.

Войдя в вагон, заставленный цветами так, словно в нём ехала балерина, Сергей Михайлович высунулся из окна и посмотрел на стоявших рядом Таню Вечеслову и Галю Уланову.

— Хорошо, что вы так дружны, — сказал он, — вы как-то друг друга дополняете. Мне кажется, что и дальше в вашем творческом пути будете друг другу помогать… А я так и не успел пойти на балет! Но видел вас, Уланова, в вашем ученическом спектакле, и, хотя я очень мало в этом понимаю, уверен, что у вас есть серьёзные и хорошие данные. Берегите этот дар, работайте над ним… Ну, что же сказать вам всем на прощание? — Он ласковым взглядом обвёл всю группу своих учениц, столпившихся у вагона. — Спасибо вам всем за доброе отношение! Не забывайте, если можете, о нашей краткой, но крепкой дружбе, приезжайте все в Киев и любите родную литературу! Вы пишите мне о своих занятиях, я всем буду отвечать… Ну, поезд трогается… Будьте счастливы!

— И вы! И вы будьте счастливы! Спасибо! — неслись дружные голоса.

И, высунувшись из окна, Сергей Михайлович ещё долго видел огорчённые лица и поднятые в воздух руки, махавшие платками и даже шляпами.

За время своих недолгих занятий с ученицами Театральной школы этот преподаватель сумел привить им настоящую любовь к русской литературе — любовь, которую многие из них сохранили навсегда.

 

ОПЯТЬ В ДЕТСКОМ СЕЛЕ

Спустя два года Галя и Таня опять увидели знакомые места Детского Села в одну замечательную ночь. В эту ночь первый раз в жизни Галя не ложилась спать.

Их отпустили на вечер к ученице, кончавшей школу. У её отца-железнодорожника был маленький домик между Павловском и Детским Селом.

Когда на ранней весенней заре Галя и Таня вышли из душной комнаты на маленький балкон, светлевшее небо засияло им нежными красками никогда не виданного до сих пор солнечного восхода.

Взявшись за руки, как в детстве, они сбежали со ступенек в росистую траву лужайки, над которой ещё дымился предутренний туман.

— Побежим? — сказала Галя.

— Побежим! Ты знаешь… угадай куда! — сказала Таня, как в детстве.

— Ты всю жизнь будешь загадывать! — засмеялась Галя. — Но я знаю куда: навестить нашу старую дачу. Угадала?

— Угадала!

И они побежали.

И оттого ли, что им всё-таки до изнеможения хотелось спать, или оттого, что они, городские жительницы, никогда ещё не видели утренней росы, в которой блестит, преломляясь, первый солнечный луч, — но они вспоминали потом эту ночь не как действительность, а как чудесный сон.

Дойдя до старой Юсуповской дачи, через шелковистые лужайки Павловского парка, через тенистые аллеи, ещё хранившие в глубине ночной сумрак, они перелезли через забор и остановились перед старыми башенками бокового корпуса.

В эти башенки им так и не удалось проникнуть, и теперь они возвышались, всё такие же таинственные, в первых лучах солнца.

Знакомые кусты сирени, ещё не давшей лист, и знакомые дорожки, и огромные пруды, и первое щебетание птиц, и даже самая дача с её овальным залом — всё это стало казаться чудесным сном перед надвигавшейся жизнью: перед новой работой в техникуме, который ждал их по окончании школы, и перед неизбежной борьбой за свою творческую личность — борьбой, которая уже начиналась и которая часто бывает тем суровее, чем ярче и необычнее это творческое лицо.

 

ВМЕСТЕ СО ВСЕЙ СТРАНОЙ

Бежало, торопилось время. Прошли и лето и осень, и наступил морозный январь. За окном вагона бежала назад мутная темь, и в ней проносились и гасли стаи красных искр.

Галя лежала с открытыми глазами и думала. Её удивляло, что мама наконец заснула. Нет, Галя не заснёт до самого утра.

Когда она умоляла маму взять её с собой в Москву, папа сказал:

— Ну что же, Машенька, по-моему, Галя права. Ей уже четырнадцать лет, и она может понять то, что произошло.

А произошло вот что: умер человек, которого Галя никогда не видела, но с именем его соединялось для неё так много, что ей казалось, будто она его знает и знала всегда.

Она знала, что с ним пришла новая жизнь для всех, начиная от её огромной родины и кончая её маленькой семьёй.

И вот теперь он умер, ушёл навсегда.

Но никогда ещё не думала и не могла себе представить Галя, что этот уход в смерть может быть таким торжеством жизни.

Когда она увидела потоки людей, стоявших часами в лютый мороз, под вьюгой, только ради того, чтобы в последний раз взглянуть на него, когда она пережила вместе со всей многотысячной толпой потрясшие её мгновения всеобщего молчания и неподвижности, мгновения, когда с ним прощалась вся страна, — тогда она поняла, что жизнь этого человека не кончилась и что из неё он не ушёл.

Галя проходила вместе с делегацией от их театра через огромный зал; его колонны были увиты траурными лентами и зелёными ветками Звучал где-то заглушённо и величаво, как сдержанные рыдания, оркестр. И Гале показалось, что многочисленная толпа и вместе с ней и театр и мама, прощаясь с ним, обещали быть верными его заветам и пронести память о нём через всю жизнь.

За окном вагона бежала тёмная ночь. Проносились и гасли огненные искры.

Галя лежала с открытыми глазами и думала. Она думала о том, как различны человеческие жизни и какой огромный след может оставить в целом мире одна человеческая жизнь…

Это было в морозную и вьюжную январскую ночь.

 

ТЕРНИИ И БОРЬБА

— Да, очень мило… Но робко и суховато.

Так часто говорили об ученице Улановой те, кто не знал различия между сухостью и серьёзностью, между робостью и чистотой.

Эти отзывы доходили до Гали очень быстро благодаря услужливой общительности завистливых подруг и начинали постепенно укреплять в ней недоверие к себе. Ей казалось почти всегда, что она делает не то, что нужно, и не так, как хотела бы сделать. Не помогали даже слова мамы, которая до сих пор всегда умела поддержать в ней бодрость. За все семь лет работы с нею Галя привыкла верить ей во всём. Но ни она, ни папа, приходивший как-то за кулисы сказать, что он поражён Галиной работой, не помогали ей. Она не могла бы даже передать им отчётливо то, что её мучило. И, застенчивая от природы, она стала бояться разговаривать со взрослыми. Её пугала страшная мысль: а вдруг окажется, что она чего-то не знает? А репетиции становились мучительными, потому что всё сильнее Галя чувствовала, что одной техники ещё мало — во всяком случае, ей было этого мало. Но она не могла объяснить школьным учителям своего смутного тяготения к тому большому искусству, которым владели наши крупнейшие танцовщицы и мастера балета, своего стремления к такому искусству, которое может вызывать слёзы и потрясать человеческую душу.

Она старалась узнавать всё, что возможно, о жизни и работе, о ролях Истоминой, Гельцер, об удивительной Айседоре Дункан и больше всего о Павловой.

И потому всё с большим нетерпением она ждала окончания школы и перехода в техникум, куда переводили очень немногих из числа окончивших и где большие мастера должны были вдохнуть новую жизнь и новый смысл в традиционную классику балета.

Теперь, в редкие свободные от спектакля вечера, Галя шла в концерт или усердно рылась в книгах. Она с жадностью читала и стихи, и историю искусств, и особенно историю музыки, которая была ей ближе и понятнее всего. Музыка, как и её искусство, говорила без слов. И музыку не могла она отделить от движения. Каждое музыкальное произведение вызывало в ней непреодолимое желание передать его жестом, движением — танцем.

— Ты понимаешь, Таня, — говорила Галя своей неизменной подруге, прослушав вместе с ней «Балладу» Шопена, — это можно передать в танце, только танцевать надо совсем иначе, чем это принято у нас в классическом балете, и в каких-то свободных одеждах: в туниках, что ли, не знаю… Как ты думаешь? Ведь вот Айседора Дункан в своём танце передавала музыку не только Шуберта и Шопена, но даже Бетховена.

Таня почти всегда соглашалась с Галей. Но всё-таки она не так мучилась, как Галя над вопросами, связанными с её искусством. За эти последние годы из неё выработалась прекрасная танцовщица. Ясно и весело шла она вперёд по своей дороге, а Галя… Нет, Галя искала во всём какого-то скрытого смысла, она мучилась и терзалась разными сомнениями в самой себе и в работе.

У старших не было отдельных комнат, но конец огромной спальни был отделён глубокой аркой. Там, за этой аркой, помещались старшие ученицы и ухитрялись не только ложиться гораздо позднее остальных, но ещё и читать в кровати, что строго запрещалось.

Зачитавшись как-то до глубокой ночи, Галя с трудом поднялась ранним утром, торопясь на обычную тренировочную работу, обязательную для каждого дня, независимо от той или иной очередной репетиции. Она поспешно надела рабочее трико, обыкновенное коротенькое платье, проверила, крепко ли завязаны ленты туфель, и сбежала вниз по лестнице в репетиционный зал.

Там на самом видном месте, у дверей, висел напечатанный план работ этого года:

«Для школьного спектакля кончающих учениц будет поставлен одноактный балет «Фламандские статуи». Роль центральной фигуры поручается ученице Галине Улановой».

А через день уже начались подготовительные, черновые работы перед настоящими репетициями.

Это была работа исключительной трудности, и впервые за всю свою школьную жизнь Галя хотела отказаться от роли. Но ни отказ, ни отступление были невозможны. И на третьей репетиции, делая сложные движения, Галя, к ужасу своему, подвернула ногу. Она стояла растерянная, с глазами, полными слёз, и думала: «Неужели меня заменить некем? Неужели спектакль будет сорван?»

Старый балетный педагог Веровская с испуганным лицом подбежала к ней:

— В чём дело?

— Юлия Николаевна, — умоляюще говорит Галя, — я подвернула ногу, замените меня кем-нибудь! Нога пройдёт, и я возьму что-нибудь другое!

Но Веровская наотрез отказала ей в этой просьбе, и через два дня она продолжала работать, но уже в резиновом чулке. С этих пор при напряжённой работе у неё часто начинали болеть связки чрезмерно хрупких ног, нередко вырывая её из строя на несколько дней.

Но вот одновременно с подготовкой к полугодовому отчёту начались и первые репетиции выпускного спектакля.

Сравнительно с трудностями основных работ для выпускного спектакля — «Вальс» Мошковского, который ставила Веровская и где партнёром Гали был ученик Обухов, казался всё же отдыхом. А большая, серьёзная оценка «Вальса» Мошковского в исполнении Улановой вызвала в ней неожиданный прилив бодрости и сил. Она стала без прежнего страха думать о дне выпускного спектакля, и новая работа для него — над «Шопенианой» с партнёром Богомоловым и над отрывком из балета «Щелкунчик» с Обуховым — шла легко и была увлекательна.

Кроме того, только теперь она почувствовала, как много сил дало ей лето, проведённое с отцом в Коктебеле, у моря.

Она любила радостный и ликующий Крым: Ялту, Гурзуф, Симеиз, полный зелени, цветущих деревьев, цветников и толпы. Но больше всех этих мест полюбился ей суровый, почти лишённый растительности Коктебель, где многогранные горные кряжи, окружавшие шумливое море, говорили о древней Греции, где ветер, долетая с горных уступов, приносил запах полыни, покрывавшей отлогие холмы, где облака уходили за мягкие линии гор.

Ей часто казалось, что, если бы не солнце Коктебеля, у неё не хватило бы сил на напряжённую работу этой решающей зимы. Крымское солнце и воздух, настоенный на запахе полыни, горячих камней и моря, помогали сохранить бодрость в туманном холоде зимы и дали силы закончить огромную работу для выпускного спектакля.

 

О ТОМ, ЧТО ПРОИЗОШЛО В ОДНУ БЕЛУЮ НОЧЬ

Бабушка волновалась больше всех — пожалуй, больше Гали. Она приехала со своей Лахты за два дня до спектакля, каждый вечер принимала валерьяновые капли на ночь, чтобы заснуть, и смотрела на внучку со смешанным выражением жалости и страха.

А внучка… нет, внучка не показывала своих чувств даже маме, когда вместе с Таней забегала на минутку из школы к своим. Но с Таней они понимали друг друга без слов. Они знали, что переживает каждая из них, и в эти дни Таня уже ничего не угадывала. В эти дни они бродили в свободные часы по школе, как во сне, полные тревоги, страха, ожидания и надежд.

Наконец он настал, этот день! Впрочем, это был поздний вечер. Был уже час ночи, когда кончился экзаменационный спектакль, прошедший с таким успехом, какой редко выпадал на долю кончающих.

Бабушка устала считать корзины цветов: их было двенадцать у её Гали, их было двенадцать у Тани! Это был не экзаменационный спектакль, а восторженное принятие двух учениц в члены немногочисленной семьи больших мастеров большого искусства.

Толпа ждала их у подъезда. Была весенняя, тёплая ночь — белая ночь Ленинграда. Бледно, легко голубело небо вверху, и призрачно мерцали ненужные фонари. Бледно, легко разгорался свет над дремлющим камнем чётко выступавших зданий.

И в этом нежном и радостном свете целое шествие с корзинами цветов и огромными букетами двигалось за двумя сияющими счастьем девушками.

В квартире Гали на улице Гоголя, в доме, где когда-то жил Чайковский, всё было готово к их приёму. Мама и бабушка сияли, как два солнца, стоя на пороге. Весной дышал тёплый воздух в свете зари; весной пахли свежие огурцы, лежавшие на огромном столе с белоснежной скатертью; о весне напоминали даже холодная телятина, и зелёный салат, и золотистое вино, разлитое по бокалам и поданное всем самим папой.

Метели, дожди и туманы, непреодолимые трудности, борьба и сомнения — всё было пережито, всё было позади. Над чёткими контурами зданий разгоралась весенняя заря. Тяжёлые дни и трудные годы отходили в прошлое, уступая место новой творческой жизни.

 

«ГАДКИЙ УТЁНОК»

В те годы молодёжь уже не бродила в унынии по коридорам театров, безнадёжно мечтая о настоящей работе и не имея надежды её получить. В те годы молодёжи не только давали аппетитные капли — её старались и питать. Талантливая балерина после Октябрьской революции уже могла обходиться без графского и княжеского покровительства. И в то время, когда Галина Уланова получила право на настоящую творческую работу, балетмейстер, горой стоявший за талантливую молодёжь, выдвинул её сразу на ответственную работу.

И вот по театру пронеслась новость: только что окончившей техникум, начинающей балерине Галине Улановой дали главную, труднейшую роль в «Лебедином озере»! А другой начинающей — Вечесловой — в «Красном цветке». Ну, это ещё с полбеды. Но ведущую роль — Одетту и Одиллию — будет танцевать Галя! Где это видано? Разве это возможно?! Ей не справиться с такой ролью!

Хуже всего было то, что так говорили и думали не только завистливые подруги: так думала и сама Галя. И, несмотря на то что было достаточно репетиций, страх её всё возрастал, по мере того как приближался спектакль.

В тот день Галя ходила, как в густом тумане. С самого утра она не могла согреть ледяные руки и ноги.

Весь день она мысленно повторяла все моменты танца, все музыкальные куски.

Он подкрался незаметно, этот вечер. И вот она сидит перед зеркалом в уборной, и парикмахерша Нюрочка старательно прикрепляет к её волосам два белых лебединых крылышка.

— Не упадут, Нюрочка?

— Будьте покойны, что вы!

Из зеркала смотрит на Галю в рамке завитых белокурых локонов очень бледное, худенькое лицо с голубыми глазами, взгляд которых полон не то лёгкой печали, не то какого-то особого, серьёзного внимания.

— Подрумянить! Подрумянить! — торопливо говорит Яков Петрович, гримёр, и заячьей лапкой легко прикасается к Галиным помертвелым щекам.

Что было на балу с Одиллией, Галя не могла потом вспомнить. Был туман, очень густой и плотный, сквозь который горели огни, носились и мелькали чьи-то ноги, они казались чужими, но потом Галя поняла, что это были её собственные ноги; сквозь туман пели скрипки и мелькала палочка дирижёра.

Не могла об этом бале вспомнить и мама.

Впрочем, маме-то действительно нечего было вспоминать, потому что как только начался бал, мама, сидевшая в артистической ложе, встала и отошла в глубину её, туда, где не было никого. И там она с трепетом ждала, чтобы скорее пролетели, пронеслись самые страшные минуты Галиной партии.

И вот ещё слышна музыка Чайковского, а зал кому-то аплодирует, и папа, вытирая лоб платком, говорит, наклоняясь к маме:

— Машенька, всё благополучно, посмотри!

Тогда мама вышла и увидела у края рампы Галю, которая приседала в ответ на аплодисменты, и Галино бледное лицо, на котором сияли глаза, ещё хранившие следы пережитого страха.

Папа и мама были счастливы. Почти счастлива была и Галя. Но её худенькое лицо становилось ещё серьёзнее каждый раз, когда долетала до её слуха кем-нибудь из товарищей брошенная шутка:

— Ну и Уланова! Это не лебедь, а просто гадкий утёнок!

Галя сжимала руки, и в памяти её вставала любимая в детстве книга с любимыми картинками: там был и гадкий утёнок. Но гадкий утёнок в любимой сказке превращался в белого лебедя, сияющего сказочной красотой.

И Галя жалела гадкого утёнка.

 

СВОИМ ПУТЁМ

После первых выступлений Гале пришлось опять лежать с вытянутой ногой, с натруженными связками и с новыми сомнениями в самой себе и в том, что она делала. И скоро, несмотря на блестящие отзывы в печати, несмотря на сразу завоёванную симпатию зрительного зала, ей стало казаться, что она должна и может давать что-то большее обычного классического балета, с каким бы блеском он ни исполнялся.

Более опытные мастера в ответ на её вопросы только недоумевали. Классический балет состоит из ряда установленных фигур и движений, которые должны быть переданы мастером виртуозно и легко, без малейшего намёка на трудность работы. И всё.

А она искала того, что называется «сценическим образом», и, не умея даже самой себе объяснить своё желание, продолжала работу, не получая от неё прежнего удовлетворения.

Весной к этому состоянию присоединилась болезнь, и врач послал её на лечение в Ессентуки.

И здесь, среди курортной публики, Галя неожиданно нашла семью, встреча с которой преобразила весь её художественный путь.

Актриса Тернова и её муж были людьми совершенно разных специальностей: его научные работы никак и нигде не соприкасались с репертуаром драматической актрисы. Но никогда ещё не встречала Галя другого дома, где искусство было бы такой насущной потребностью, как в этой семье. Здесь её приняли тепло и радостно. И с первого дня своего появления в этом доме Галя поняла, что здесь она найдёт то, чего так безнадёжно искала. Постепенно, изо дня в день, прибегая в этот дом и ведя долгие разговоры то с его хозяйкой, то с хозяином, Галя поняла, что требования её к своему искусству были законны, а желания неизбежны в творческом развитии каждого настоящего художника.

Ибо то, чего она хотела и без чего самая лучшая роль балета казалась ей пустой, было соединение танца с актёрской игрой и сочетание в одном лице балерины и актрисы.

Дом Терновых был всегда полон артистами всех областей искусства: отдыхающими художниками, старыми композиторами, гастролирующими актёрами.

В первое время привычный Гале страх — чего-то не знать — удерживал её от разговоров с этими людьми. Но они говорили о таких интересных и нужных ей вещах, что скоро она забыла о своём страхе, всё чаще вступая в общую беседу.

 

СПАСИБО ТЕБЕ, СЕЛИГЕР!

До начала сезона у неё оставалось ещё две недели отдыха, когда однажды утром Николай Сергеевич Тернов сказал:

— Знаете что, Галечка, едемте с нами на Селигер! Мы туда отправляемся на днях, и, если поедете с нами, вы ещё успеете наглядеться на тамошние замечательные места. Такого озера вы нигде не видели!

— Да нечего её уговаривать, просто я её силком с собой беру, — сказала Екатерина Ивановна. — Ну как, Галюша, поедете добровольно или вас силком везти?

Галя вспомнила озеро Щор, представила себе, как много дадут ей ещё две недели жизни и общения в тишине с двумя людьми, ставшими ей дорогими, и в ту же минуту согласилась.

Эти две недели на берегах несравненного по красоте озера, перед которым озеро Щор казалось детской игрушкой и на котором пропадала Галя в лодке с веслом, с рыболовными сетями с утра до вечера и с ночи до зари, — остались незабываемыми в её памяти и оказали огромное влияние на её творческую жизнь.

Широкое озеро, уходившее в бесконечные дали, многочисленные острова его, заросшие старым лесом, густые заросли цветов, долгие закаты, зажигавшие рубины в глубоких водах, — никогда не уйдёте вы из памяти!

Не уйдут из памяти и долгие беседы в маленькой лодочке, затерявшейся где-нибудь в камышах.

— Вы, Галенька, прислушивайтесь больше к своему внутреннему голосу, — говорит Николай Сергеевич, держа неподвижно весло и всматриваясь в даль, — и этому голосу верьте. И, если он скажет вам, что вы делаете что-то не совсем хорошо, ищите нового в своей работе, невзирая на похвалы. Но, если он говорит вам, что вы на правильном пути, не слушайте никого и идите по этому пути до конца. Художник имеет право верить самому себе.

Щурясь на яркие полосы заката в тёмной глубине воды, Екатерина Ивановна медленно добавляет:

— А главное, Галя, берите каждую новую роль как живой образ и наполняйте её настоящими чувствами. Этот образ должен быть для вас всегда новым и только вашим, улановским, свойственным только вам и только вашей актёрской личности…

 

ВСЁ ПО-НОВОМУ

Неузнаваемы и новы стали для Гали репетиции, когда все вместе вернулись они в город и начали каждый свою работу.

Теперь она знала, чего хотела: ей хотелось овладеть живым образом своей роли так, чтобы, танцуя Аврору и танцуя Ледяную деву, одни и те же движения наполнить разным содержанием.

Теперь в свободный вечер она мчалась радостно в шумную квартиру Терновых, здесь, в городе, всегда наполненную актёрами и их учениками.

Екатерина Ивановна, выслушав рассказы Гали о работе и о каких-нибудь новых сомнениях, говорила, увлекаясь и сверкая глазами:

— Чтобы овладеть ролью, надо почувствовать образ, как чувствуешь собственную жизнь.

— И эпоху соответствующую нужно знать, — добавлял Николай Сергеевич, — начиная от архитектуры и музыки, вплоть до мелочей костюма. Много, очень много нужно знать, Галюша!

Работа над каждой ролью приобретала новый смысл.

Их было так много — балетов, в которых она танцевала в первые же годы своей артистической работы: «Раймонда», «Спящая красавица», «Лебединое озеро», «Ледяная дева». И она видела много раз, как их танцевали другие. Когда она была девочкой и ученицей, её восхищали и танцы и костюмы главных героинь. Но, по мере того как она вырастала, это начинало не удовлетворять её. И теперь она поняла почему.

Она вдруг представила себе, что было бы, если бы все эти роли танцевала одна и та же балерина, в одном и том же простом рабочем платье для тренировки. Можно ли было бы тогда отличить одну роль от другой? Нет, не отличить тогда «Раймонду» от «Ледяной девы», Аврору в «Спящей красавице» от Тао Хоа в «Красном цветке»! Что же меняется в танцовщице, когда после одной роли она начинает танцевать другую?

Изменятся причёска, грим и костюм, но эта внешняя часть сценического образа должна отвечать его внутреннему характеру. Именно этот внутренний характер и интересовал её, но он оставался как бы вне поля зрения у тех танцовщиц, которым был важен только технический блеск выполнения.

На первой репетиции «Спящей красавицы» с оркестром Уланова стояла у самой сцены, ожидая своего выхода и музыки, начинающей её танец. Его построение, его рисунок были ею давно усвоены и исполнялись не в первый раз.

Но теперь впервые она думала не о том, как она танцует, а о том, кого она танцует. Образ Авроры, раньше бывший только именем роли, теперь облекался в её сознании живой плотью и кровью, полной огня и веселья. Аврора точно выплывала из тумана; она сливалась с существом и с сердцем самой Гали. И вот это уже не только Галя Уланова, это ещё и Аврора. И сейчас, вот сейчас, когда в скрипках уже слышится где-то тема её танца, она, Галя Уланова, превратится в шестнадцатилетнюю принцессу, полную радости и веселья, потому что сегодня день её рождения и на этот праздник съехались гости и женихи со всей страны, и с тем, который лучше всех, она будет сейчас танцевать. Радость переполняет сердце юной Авроры (и Гали) до того рокового мгновения, когда веретено укололо ей палец и она заснула на сто лет.

Так Аврора стала точно частью её существа.

И вот «Ледяная дева». Неужели это её, Галино, тело словно скользит над землёй и каждое движение его полно такой чёткости и холодной чистоты, с какой светится тонкий лунный серп в морозном небе? Как далека она теперь от ликующей, весёлой Авроры! Но и Аврора и Ледяная дева равно живут в Гале, они созданы ею. И это её, Галины, руки поднимаются и протягиваются в воздух, как крылья, несущие её над дощатым полом сцены, точно над снежной землёй.

Все образы, все роли стали теперь для Гали живыми существами, и танец стал выразителем внутреннего характера этих образов.

Но самым замечательным и самым важным было то, что Галя начинала теперь сознавать и чувствовать свою собственную художественную личность.

 

ОТ «БОЖЬЕЙ КОРОВКИ» ДО ШЕКСПИРА

Как-то зимним вечером они шли втроём пешком с концерта, направляясь ужинать к Терновым, у которых в эти часы сходились обычно наиболее близкие друзья после спектаклей.

Над застывшим пустынным каналом только что носилась вьюга, и теперь, когда она улеглась, пушистый чистейший снег точно белой пеной покрыл чугунные перила моста и каждый выступ каменных громад Ленинграда, подчёркивая их величавые линии.

Сюда не доносились звонки трамваев, и в этой тишине безлюдного позднего часа Галя ещё слышала только что отзвучавшую музыку, повторенную памятью. Они остановились на минуту над тихим каналом, и Галя сказала:

— Музыка передаёт все чувства и все состояния человеческой души. Она может радовать и потрясать, она может вызывать и слёзы и восторг. Почему же нельзя передать этого в движении? Это тоже большое искусство, не правда ли?

— Правда, — ответил ей Николай Сергеевич, — но такое искусство достигается очень немногими — единицами.

Екатерина Ивановна обняла Галю за плечи и, стряхивая снег с её меховой шубки, добавила:

— Вы это можете, Галюша, и в этом ваше отличие от других мастеров вашего искусства, хотя у нас были и есть замечательные, первоклассные балерины.

— Моё отличие? — переспросила Галя, глядя, как мягко поблескивают снежинки, кружась около фонарей.

— Ну да, в том, что вы можете давать образы, полные радости, и трогательные, полные глубокого лиризма.

— Но это ещё не всё, что вы можете, — закончил Николай Сергеевич. — Я с полной уверенностью говорю вам, что вы сможете передать и глубокий трагизм и что в вашей палитре имеются краски шекспировских трагедий.

Прошло немного времени, и это предсказание сбылось. Те, кто видел Галину Уланову в роли шекспировской Джульетты, не забудут этого образа.

Глубокой лирикой и какой-то неуловимой пушкинской прозрачностью полна её Мария из «Бахчисарайского фонтана».

В работе над этой ролью Уланова не только изучала структуру танца. В её Марии чувствуется пушкинский образ во всей его гамме — начиная от весёлой, праздничной мазурки польской панночки до тоски заброшенной на чужбину пленницы, до страха перед любовью, которую разделить она не может, и кончая незабываемым моментом её смерти.

Но ни в одной роли, ни в одном образе, созданном Улановой, не проявилось с такой силой всё богатство её актёрских возможностей, как в образе шекспировской Джульетты.

Он полон такой чистоты и такого трагизма, что эта безмолвная игра иногда говорит сердцу больше, нежели произнесённый актрисой монолог.

Из радостной девочки, пробегающей по сцене, не то играя, не то танцуя, Джульетта-Уланова вырастает в девушку, несущую свою любовь с предельной чистотой навстречу судьбе. И из девочки, прыгающей на колени к своей няньке, она превращается в женщину, сражённую горем и любовью, бесстрашно вонзающую нож в своё полудетское сердце.

 

ОПЯТЬ НЕ УГАДАЛА!

Ночью, после спектакля, друзья собрались у балерины Улановой, чтобы отпраздновать окончание своей работы и успех этого исключительного балета. Когда было налито всем вино, Галю вызвали в переднюю. Там стоял учитель самой скучной науки — преподаватель алгебры Дергач, стоял сконфуженный, прижимая к себе футляр со своей любимой скрипкой. Он быстро подошёл к Гале и, путаясь в словах и волнуясь гораздо больше, чем волновался он, объясняя никому не понятные логарифмы, сказал, протягивая ей скрипку:

— Вот, возьмите… то есть, я хотел сказать… это вам. Потому что это мой любимый футляр… то есть моя любимая вещь… Ввиду того, что…

Он остановился и вдруг совсем просто и тихо закончил:

— Вот, Галенька. Видел я вас сегодня — и прямо из театра побежал домой, чтобы взять свою скрипку и принести её вам. Потому что лучше этой скрипки у меня ничего нет. А вы, Галюша, вы — необыкновенная танцовщица и необыкновенная актриса! Вот и всё.

Он повернулся, чтобы уйти.

Галя молча обняла его, молча стащила с него мокрое пальто и шляпу и привела туда, где с бокалами в руках её ждали самые дорогие ей люди, и любимый учитель был сейчас же посажен на первое место.

На другой день Таня, неизменный товарищ всех школьных лет, идущая и в творческие годы, как, смеясь, говорили друзья, «в дышле» с Улановой, забежала к Гале по дороге на свою репетицию.

Это было рано утром, и Галя ещё спала после огромного утомления последних репетиций, после волнений премьеры. Но Таня вбежала к ней в комнату, не снимая пальто и шляпы, уселась, как в школьной спальне, в ногах Галиной кровати и быстро сказала:

— Галюша, угадай скорее, что я тебе скажу!

Галя проснулась и с изумлением посмотрела на Таню:

— Господи, Таня, ты совсем сошла с ума! — и опять закрыла глаза.

— Нет, ты не спи! Ты, пожалуйста, только одну минуту не спи! Я совсем не сошла с ума, а прибежала тебе сказать, что я видела замечательную… понимаешь, действительно замечательную балерину! Угадай, кто это?

Галя подняла голову с подушки:

— Ну вот, совсем как в школе — опять угадывать! Ну как я могу угадать, когда её видела не я, а ты? Я вот угадываю, что больше мне не заснуть!

— Это всё равно, что ты её не видела. Говори сейчас же.

— Постой, Танюша, дай подумать. Я её знаю?

— Очень плохо!

— Да-а? А ты?

— Да уж я-то, конечно, лучше тебя… Не можешь угадать?

— Нет.

— Это Галина Уланова! Понимаешь?

После этого Таня вскочила, поцеловала Галю и умчалась в театр.

— Танюша! Ты совсем, совсем сошла с ума! — крикнула ей вслед, рассмеявшись, Галя.

Но одно она угадала совершенно верно: заснуть после таких слов было невозможно — даже ей, скромной Гале, большой артистке одного из самых прекрасных искусств своей страны.

 

МИМОЛЁТНОЕ ВИДЕНИЕ

Ася, волнуясь и торопясь, поправляла перед зеркалом свои пышные золотистые волосы и пытливо всматривалась в своё отражение.

Да, сравнительно с тем портретом, который стоит на столе, она очень изменилась, очень… С тех пор ведь прошло порядочно лет! Девочками были, а вот теперь у неё самой спит в кроватке крошечная дочка, названная Галиной в честь Улановой.: Свою девочку она уж обязательно будет учить прекрасному искусству танца, которое сама должна была оставить.

— Женя, ну как ты думаешь, Галя очень изменилась?

— Я думаю, что очень, — говорит ей брат, который уже совсем одет и, в ожидании Аси стоя у стола, просматривает газету.

— Больше или меньше, чем я?

— Вот уж этого я не могу сказать! Но уверен, что она стала ещё лучше. — И, ласково потрепав Асю по плечу, он добавил: — Так же как и ты.

Через несколько минут они шли по большой Театральной площади под снежинками, гонимыми легкой метелью.

— Нет, ты подумай только! Ведь мы с Галей несколько лет не виделись, и в ответ на мою записку она сразу прислала билеты! Впрочем, я была уверена, что Галя осталась прежней, хотя и стала знаменитой. Ты иди, а я побегу вперёд. Я так боюсь опоздать!..

Зрительный зал быстро наполнялся. Оркестр настраивал инструменты.

Ася с волнением смотрела вокруг, вспоминая детство, Театральную школу и худенькую голубоглазую девочку, утешавшую её в школьном лазарете.

— Жаль, что этот балет такой устаревший по содержанию, — сказал Женя, просматривая афишу: — старинный-престаринный, обычный-преобычный. Какой-то принц влюбляется в простую девушку, а она, как водится, сначала боится его любви, а потом отдаёт ему сердце. Ну и, как водится, у принца есть невеста. Девушка, узнав об этом, сходит с ума и умирает. И всё это на протяжении первого акта… А во втором что-то непонятное…

Свет погас…

Занавес раздвинулся, и вот, точно бабочка, залетевшая сюда, на сцену, из далеко уплывших Белых Стругов далёкого детства, вылетает Жизель-Уланова. Её танец состоит из движений, по-детски весёлых, по-детски наивных. Она полна счастья и летит навстречу любви, как бабочка на огонь.

Минута сомнения, ревности — и крик, как от смертельной раны. Она падает на землю… Встаёт и отбегает. И закрывает лицо.

И вот она снова обращает его к зрителю. И зритель видит другое лицо другого существа: по нему смертельной косой прошло отчаяние. И Жизель-Уланова умирает не тогда, когда падает на землю её безжизненное тело, а именно в это мгновение, когда она закрывает в отчаянии своё лицо.

Незабываема Уланова в те минуты, когда, уже безумная и, в сущности, уже убитая, она повторяет, как бы в смутном воспоминании, прежний детски весёлый танец и сцену гадания на цветке; и когда в последнее мгновение перед смертью, точно всё вдруг забыв, всё простив, она бросается и к матери и к возлюбленному. и падает мёртвая у его ног.

Весь второй акт Уланова танцует со сверкающим мастерством и с прозрачной лёгкостью видения, равно далёкого и от счастья и от горя.

И в то же время она не бесчувственна. Одним только жестом поднятой руки удаётся ей передать и милосердие и верность своему возлюбленному, который ей изменил.

Она танцует Жизель как бы одним дыханием. Она легка, как облако, скользящее над землёй и тающее, как мимолётное видение. Но это видение полно трогательной нежности и всепобеждающей любви.

Всю дорогу Ася молчала. Она ещё видела перед собой руки Гали, которые уносили её, как крылья, и Галино лицо…

Она продолжала видеть всё это и тогда, когда, повернув выключатель и осветив свою комнату, остановилась перед своими рисунками и картинами.

— Как ты думаешь, Женя, — говорит Ася, — придёт ли она, как обещала мне в школе, посмотреть мои работы?

— Я уверен, что придёт.

— Для меня — и, вероятно, для всех, — продолжает Ася, глядя на свою картину, но вспоминая Галино лицо, — всё меняется на сцене при её появлении. Она приносит с собой мысль и душу. Правда?

— Согласен! Она же настоящий художник, настоящая актриса! Я теперь непременно хочу видеть её в Джульетте.

— Я так и знала! — Ася с гордостью посмотрела на брата. — Галя моя всех победила! А «Ромео и Джульетта» — это лучший балет, который когда-либо был поставлен в мире!

— А знаешь, что я тебе скажу? — Асин брат минуту помолчал. — Она уже не только твоя. Она принадлежит теперь всей своей родине, а значит, и всем нам. Уланова — наша!

 

ВЕЛИКИЕ ПЕРЕМЕНЫ

Вскоре после спектакля «Жизель» (о том, что это было действительно вскоре, могли подтвердить все календари, отмечавшие времена года, и все часы, отмечавшие времена дня и ночи) Асин брат, просматривая утром газету «Советское искусство», воскликнул:

— Вот видишь, много ли времени прошло с того дня, когда я сказал тебе, что Уланова принадлежит теперь всей стране, а мои слова уже подтвердились. В этом сезоне она будет танцевать не только у нас: Московский Большой театр пригласил её для участия в нескольких разовых спектаклях.

Как раз в этот день — точнее говоря, в сырой вечер — Уланова и Вечеслова после спектакля, в котором были заняты обе, вышли на широкую площадь перед Кировским театром. Вокруг памятника Глинки свободно разгуливал ветер, относя куда-то в сырую мглу хлопья мокрого снега.

— Как мне это не нравится!

Вечеслова нахмурила тонкие брови. У неё был очень недовольный вид.

— Наша обычная ленинградская погода, — ответила Уланова, плотнее кутаясь в мех.

— Я совсем не о погоде говорю.

— А о чём?

— О твоих поездках в Москву на разовые спектакли. Нетрудно угадать, чем это кончится.

— Пожалуйста, угадай, мне очень интересно.

— Перейдёшь ты совсем из нашего театра в Москву.

— Вряд ли!

— Вот увидишь! А для нашего театра — я уже не говорю о себе — это будет большая потеря.

Уланова с сомнением покачала головой.

— Я так связана с Ленинградским театром, что не могу представить себе жизнь без него, — твёрдо закончила она и крепче взяла под руку свою подругу.

Но время, которое бежит вперёд, меняя людей и их жизнь, изменило и её творческую судьбу.

 

ПО ПРОШЕСТВИИ НЕСКОЛЬКИХ ЛЕТ

Годы не отмечаются движениями часовых стрелок, и никто ещё не придумал таких больших часов, на которых раз в году повёртывались бы пребольшие стрелки и каким-нибудь особенным боем оповещали весь мир о том, что к старым годам прибавился новый.

Джульетта (балет «Ромео и Джульетта», музыка С. Прокофьева)

Таких часов никто не видал и не слыхал, но годы, то есть время, движутся вперёд без остановок.

Страшной грозой пронеслась по земле ещё не виданная по размерам вторая мировая война, принеся народам неисчислимые бедствия, опустошительным огнём охватив половину земного шара. Она грозила уничтожением всего, что создано многовековой работой человечества во всех областях. Она оставила после себя миллионы осиротевших детей, женщин и стариков, миллионы разорённых, искалеченных людей, потерявших в огненной бойне всё, что им дала жизнь.

Но непобедимой оказалась воля народов к миру, к благородному мирному труду и созданию лучшей жизни для всего человечества.

Ещё шла война, ещё виднелись остовы обугленных и разрушенных домов, под развалинами которых погибли тысячи и тысячи беззащитных людей, а на пустырях в освобождённых городах и селениях заботливые и трудолюбивые руки уже насаждали молодые деревца и покрывали изуродованную землю зеленеющими всходами свежей травы.

Город-герой Ленинград, а вслед за ним и другие города нашей родины, пострадавшие от войны, старательно сглаживали мрачные следы разрушений и начинали новую жизнь. Возвращались к родным местам и отдельные люди, и уцелевшие семьи, и учреждения.

Возвращались театры и, приступая к новой творческой работе, изменяли и пополняли состав своих трупп.

В этот раз, как, бывало, в школьные годы, балерина Вечеслова угадала: её друг и верный товарищ в работе, солистка Ленинградского театра оперы и балета Галина Уланова была приглашена на постоянную работу в труппу Московского Большого театра.

В одно прекрасное утро читатели небольшой театральной газеты, сообщавшей все новости текущего сезона и все планы на будущий, прочитали сообщение об этом событии.

А время бежало всё дальше, меняя жизнь, расширяя её рамки, открывая двери навстречу новым желаниям, потребностям и новым людям.

 

ЭПИЛОГ

Белый мрамор Миланского собора порозовел от вечернего солнца. Мягкий полусвет итальянского осеннего вечера быстро приходил на смену дневному солнцу. На улицах почти светло, но перед широким подъездом театра «La Scаla» — знаменитого не только по всей Италии, но и во всём мире — горят яркие электрические фонари и шумит, жестикулируя и волнуясь, оживлённая итальянская толпа.

Загорелые, черноглазые мальчуганы — продавцы газет и афиш — снуют в толпе с пронзительными криками:

— Artisio rossi! Galina Ulanova!.

Толпа быстро расхватывает афиши с именами русских музыкантов-исполнителей, с портретами тонкого и нежного, похожего на лёгкое облачко, лица русской балерины.

Сегодня вместе с небольшой группой советских артистов она выступит в театре «La Scаla», сцена которого видела лучших в мире мастеров театрального искусства — певцов и певиц Патти, Шаляпина, Собинова, Мазетти и замечательную танцовщицу Анну Павлову.

Уланова покажется в танце, в котором её великая предшественница совершила своё триумфальное шествие по Европе: в «Умирающем лебеде» Сен-Санса. И новая русская балерина, несмотря на всё своё мастерство, не может не волноваться.

По залам театра «La Scаla» прозвенел первый звонок. Нарядная толпа оживлённо и шумно занимает свои места.

Блестящая игра русского пианиста и скрипача с первых же минут овладевает вниманием миланской избалованной публики.

Но, когда на сцене, в мягком свете полупритушенных ламп, появляется Уланова, на неё обращаются бинокли всего зала, и миланцы поднимаются с мест, чтобы лучше видеть новую знаменитость.

В её лёгком танце — движения и девушки и птицы; кажется, что она не танцует, а летает, и воздух — её родная стихия.

Когда кончился танец, и белый лебедь, умирая, склонился на землю — бессильно и мягко сложив свои крылья, — бурей восторга ответила миланская публика на выступление балерины, бесстрашно танцевавшей там, где ещё свежа была память об Анне Павловой, и крики: «Браво, Уланова, браво-о!» — ещё долго раздавались в медленно пустевшем зрительном зале.

Прошло два года. Стрелки больших и маленьких часов безостановочно бежали по своему кругу, и вместе с ними бежало время.

И, по мере того как оно бежало вперёд, люди разных стран всё сильнее стремились узнавать друг друга, разрушая все преграды, которые стояли между ними.

Люди искусства самых различных по культуре, самых отдалённых друг от друга народов начинали чувствовать себя друзьями и братьями. Мастера китайского, индийского, французского искусства приезжали в Советский Союз, широко открывший перед ними свои двери и, в свою очередь, посылавший своих художников, артистов и музыкантов в ответ на гостеприимные зовы из далёких стран.

Прошло ещё несколько лет, и на странице большой английской газеты «Манчестер Гардиан» можно было прочесть следующие слова:

«Имя Галины Улановой стало легендарным для ценителей балета во всём мире».

Этот отзыв английского критика был помещён в газете «Манчестер Гардиан» после гастролей московского балета в лондонском театре Ковент-Гарден осенью 1956 года.

Осеннее небо над Англией чаще всего покрыто туманом. В день прибытия советского самолёта с артистами туман в районе аэродрома был такой густой, что машина могла снизиться только на большом расстоянии от него.

Осеннее небо над Кавказским побережьем Чёрного моря синеет чистой лазурью и заливает и воду и сушу ласкающим, но не знойным светом. А после заката — на короткий час — оно делается золотисто-жёлтым от горизонта до предельной вышины.

Как раз в этот короткий час после заката на берегу Чёрного моря, у самой кромки пены, стояла очень юная и очень тоненькая девушка, этой весной кончившая театральную балетную школу, и держала в руке номер английской газеты, который только что получила от своей матери — известной художницы. Мать прислала его потому, что Уланова была для маленькой Гали с детства образцом прекрасного и возвышенного искусства. И потому, что она сама, известная теперь художница, когда-то была просто девочкой Асей и училась в той же школе, где начала свой большой творческий путь робкая и застенчивая девочка Галина Уланова, получившая когда-то двойку на уроке пантомимы за то, что робела и стеснялась.

Юная её поклонница стояла на берегу моря с номером «Манчестер Гардиан» в руках и, прислушиваясь к мерному шуму прибоя, думала о жизни и истории девочки Галины Улановой, имя которой стало теперь легендарным.

Незаметно шло время, бежали стрелки часов — и оказалось, что прошло почти четыре десятилетия. За этот срок вечно бегущее время, соединившись с человеческой волей, трудом и талантом, превратило маленькую и робкую девочку в лучшую в мире балерину.

Но, если имя Улановой уже теперь, когда впереди её ждут новые достижения, стало легендарным, — значит, оно сохранится в истории искусства, и время уж тут ничего не поделает! Оно сохраняет не только имена Шекспира и Пушкина, но и имена их героинь — Джульетты и Марии, образы которых передаёт Уланова! Оно сохранит и те новые прекрасные образы, которые она создаст в будущем и которые мы ещё увидим — все, все!

Тоненькая девушка, стоявшая на морском берегу, вдруг улыбнулась и весело побежала вдоль прибоя, мерно и ласково покрывавшего пеной её босые ноги. Она поняла, что прекрасные создания искусства — «голубя мира» для всех народов — становятся легендарными, и тогда время осторожно и бережно пролетает над ними, сохраняя их для всего мира, потому что они вечны, как шум моря и как небо над головой.

Содержание