Последний вторник перед началом каникул был обычным учебным днем. Я пребывал в эйфории от того, как много удалось узнать об «Apocalipsis nova» в Эскориале, и не мог дождаться назначенного часа. Мне не терпелось вернуться в Прадо и показать своему «проводнику», что новый ученик достоин потраченного времени. Я даже составил специальный план действий на утро, чтобы оно скорее прошло, включавший следующие пункты: посетить занятия, пообедать с Мариной у нее на факультете и около половины пятого разыскать доктора Фовела в музее. Оставалось лишь придумать оправдание для редактора журнала Энрике де Висенте, поскольку я не собирался вечером в редакцию на шоссе Фуенкарраль. И я совершенно не рассчитывал, что непредвиденные обстоятельства смешают мне карты. Но непредвиденное, разумеется, случилось. Имел место небольшой казус, почти анекдотический, который в результате навел меня на размышления. Я начал подозревать, что события, происходившие со мной, — далеко не случайность. Или все-таки случайность?
Моим сокурсникам и мне как будущим журналистам вменялось в обязанность следить за последними событиями в стране и мире. В те дни международная обстановка оставалась напряженной. В августе Ирак вторгся в Кувейт. ООН несколько месяцев безрезультатно пыталась заставить Саддама Хусейна отвести войска от нефтяных скважин Персидского залива. К тому же прошло две недели с тех пор, как Совет безопасности дал разрешение использовать силу против правящего режима в Багдаде. Утренние газеты сообщали о наихудшем сценарии развития событий: три авианосца Соединенных Штатов находились на пути к Заливу. Они должны были участвовать в развертывании войск, что сулило начало войны. А война является сильнейшим стимулом для той школы журналистики, какую нам преподавали.
Складывалось стойкое впечатление, будто все вдруг сошли с ума. В аудиториях и коридорах царила лихорадочная деятельность. Во внутреннем дворике факультета одни устраивали марши против силовых операций, а другие собирали своего рода импровизированные «мирные конференции» с участием профессоров и студентов, имевших хоть какое-то отношение к Кувейту. Остальные усердно рисовали плакаты и писали прокламации, которые способствовали повышению политического градуса в кампусе. Известие, что Михаил Горбачев не поедет в Стокгольм получать Нобелевскую премию мира из-за «большой загруженности» главы Советского Союза, довело бурлившие страсти до точки кипения. Стало очевидно, что массированный удар союзников по Багдаду неизбежен. И террор Саддама против соседнего Израиля станет началом Третьей мировой войны.
Лично меня кипение страстей на международной арене не волновало. Сюжеты, которые я находил увлекательными в тот момент, насчитывали около пятисот лет, и ни один не имел отношения к политике. И вдруг преподаватель новейшей истории подошел ко мне и дал задание, сразившее меня наповал, поскольку оно как нельзя лучше демонстрировало «уровень реальности» в обществе. «Не ты ли говорил на семинаре, что в Европе существует множество предсказаний о грядущей войне?» И я понял, почему дон Мануэль не спускал с меня глаз последний час. «Можешь подготовить к завтрашнему дню доклад на эту тему, чтобы его обсудить в группе? Уверен, возникнет интересная дискуссия».
Предложение профессора меня смутило. С воскресенья я не мог думать ни о чем, кроме пророчеств. Тут все было нормально. Но замечание, на которое сослался профессор, я обронил в начале учебного года, вскоре после вторжения в Кувейт. И просьба его звучала странно. Почему мои слова он вспомнил только через несколько месяцев? Что заставило его подумать обо мне именно теперь? К сожалению, по новейшей истории моя успеваемость оставляла желать лучшего. И передо мной стоял выбор — выполнить задание профессора, воспользовавшись шансом улучшить оценку в ведомости, или отказаться, оставшись при своих в компании пророков Возрождения. Скрепя сердце я согласился.
Совершив над собой насилие, я на весь день полностью выбросил из головы «Apocalipsis nova», «Мадонну в скалах», Эскориал и Марину, заменив их ясновидцами, посланиями Богородицы, катренами Нострадамуса и современными прорицателями всех мастей. Я не догадывался, что внезапно свалившаяся на мою голову работа сулит интересные открытия.
К пяти часам вечера понял, о чем следует говорить на семинаре на следующий день. Сообразил, что предсказания о войне в Заливе вопреки моим ожиданиям оказались близки тому «пророческому духу», который господствовал в Европе во времена Рафаэля. Просмотрев за несколько часов отдел периодики — в начале девяностых годов Интернета не было, а компьютеры в университете были наперечет, — я собрал предсказания, которые логически увязывались не только с эпохой, когда султаны Османской империи угрожали христианскому Средиземноморью, но и с современностью. В массе интереснейших откровений особенно выделялись предсказания Иоанна XXIII, «доброго папы», единственного понтифика в истории, наделенного пророческим даром. Согласно данным, опубликованным в исследовании итальянского журналиста Пьера Карпи в середине семидесятых (по счастливой случайности работа оказалась в фондах факультетской библиотеки), примерно в 1935 году, когда Анджело Ронкалли в сане епископа выступал папским нунцием одновременно в Турции и Греции, его стали посещать видения, благодаря чему он сделался скромным прорицателем. Всего видений было семь, во время которых Ронкалли беседовал со старцем «с белоснежными волосами, резкими чертами лица и темной кожей, обладавшим взглядом добрым и проницательным». Старец показывал епископу две книги, содержавшие пророчества о будущем человечества. Через несколько дней старец, успев приобщить Ронкалли к разновидности культа розенкрейцеров, внезапно перестал являться в маленькую келью на побережье Фракии. Тогда же епископ, по утверждению Карпи, записал сделанные пророчества на французском языке, на голубоватых листах бумаги, их часть в конце концов попала в руки журналиста. После чего таинственный старец объявился уже у Карпи и передал ему сумму доказательств, закреплявших за журналистом статус законного хранителя этих знаний.
История показалась невероятной, но могла украсить выступление перед аудиторией будущих журналистов. Мне требовалась неординарная информация, подкрепленная источниками, и нужно было преподнести ее так, чтобы заинтересовать слушателей. Чем дольше я изучал эпизод с откровениями Ронкалли, тем больше отмечал сходство в деталях с «экстазом» блаженного Амадея. Канва обоих сюжетов практически совпадала: неведомо откуда и как священнослужителям являлись во плоти Гавриил или старец и делали ряд пророческих предсказаний. Оформлены пророчества были в восьми экстатических видениях блаженному Амадею и в семи явлениях будущему папе Иоанну XXIII. Из чистого любопытства я переписал некоторые откровения старца в тетрадь, какую брал с собой в Эскориал. Одно из них гласило: «Полумесяц, звезда и крест вступят в противоборство. В небесах поднимется черный крест. Из Царской долины придут слепые всадники». Или вот другое: «Могучее оружие разорвется на Востоке, оставив незаживающие раны. Позорный шрам никогда не исчезнет с тела мира».
Наступил вечер. Я закончил работу с последними проблесками дня, угасавшими в университетском городке, и покинул факультет, испытывая странные ощущения. Можно ли считать случайностью обстоятельство, что все, происходившее со мной в последние семьдесят два часа, так или иначе, имело связь с понтификами, живописью и пророчествами? И что на это скажет доктор Фовел? Неужели причиной всему стал мой персональный старец из Прадо, к которому я невольно примерял описание, данное Карпи?
Без десяти семь вечера. Я приехал в музей в дурном расположении духа. И вовсе не из-за мороза. Злился, что потерял весь день на выполнение внепланового задания, и в результате у меня оставался всего час на поиски маэстро. Пока я пробирался сквозь толпу в метро, меня одолевали мрачные и противоречивые мысли. Вдруг Фовел решил испытать меня, как старец Ронкалли Пьера Карпи, а я, опоздав, потеряю великолепный шанс приобщиться к его тайнам? И больше я никогда не увижу доктора, если теперь не смогу с ним встретиться, как мы договаривались?
Проскочив через Пуэрта-де-Веласкес, я припустился со всех ног в пинакотеку. Портал празднично сиял и переливался огнями рождественских гирлянд, но я, не обратив внимания на красоту, сразу повернул налево, поспешив к галерее итальянской живописи. Пришел в зал, где мы с Фовелом побеседовали и расстались около «Ла Перлы», но никого не увидел. Доктор меня не ждал.
Сердце мое учащенно забилось, и я стал озираться по сторонам, высматривая среди последних посетителей музея фигуру мужчины в черном пальто. В надежде, что маэстро могло прийти в голову остановиться у полотен Боттичелли или Дюрера, я обошел и соседние залы. Напрасно. Последним местом, где он мог находиться, оставался зал номер тринадцать. Где же еще, если не там? Именно туда доктор рекомендовал мне заглянуть, когда мы прощались с ним в воскресенье. «Мой любимый зал», — сказал он. И я направился к одному из информационных стендов музея, чтобы выяснить, где расположен тринадцатый зал.
План здания оказался простым. Экспозиция состояла из семидесяти четырех залов, размещенных на двух этажах, но где, черт возьми, находился тринадцатый номер?
— Тринадцатый зал?
Смотрительница, к которой я в отчаянии обратился за помощью, смерила меня взглядом с ног до головы, будто я спросил, есть ли жизнь на Марсе.
— Я договорился с другом встретиться там, — пояснил я, стараясь сгладить неблагоприятное впечатление.
Она захихикала.
— Что вас так позабавило? — удивился я.
— Над вами подшутили! В нашем музее нет зала номер тринадцать. Несчастливое число.
Мне потребовалась минута, чтобы осознать смысл слов дежурной. В Национальном музее Прадо, крупнейшем культурном учреждении страны, посчитали уместным не присваивать залу зловещий номер. Подобно тому, как в салонах самолетов некоторых авиакомпаний отсутствует ряд кресел под номером тринадцать, или, например, во многих отелях после двенадцатого этажа следует сразу четырнадцатый. Я обомлел.
— Даже не ищите. Серьезно. Его никогда не было, — добавила девушка.
В тот вечер я понял, что такое вакуум. Абсолютная пустота. Внезапно я очутился в тупике, уткнулся в стену, которую было невозможно преодолеть. И что мне оставалось делать? Фовел сыграл со мной скверную шутку? Или же заданная мне головоломка являлась своего рода испытанием? Я предпочел думать именно так.
Фовел с первого взгляда напомнил мне другого наставника, с кем юный Кристиан Жак познакомился у Мецского собора близ Люксембурга в начале семидесятых годов. В свое время, когда я об этом читал, история произвела на меня большое впечатление. Однажды Жак, которому предстояло пройти долгий путь, чтобы превратиться во всемирно известного писателя, кем он ныне является, любовался барельефами знаменитого собора. К нему подошел незнакомый человек «среднего роста, широкоплечий, с седыми волосами» (еще один седовласый, как и старец Пьера Карпи!) и предложил помощь в качестве гида. Он назвался Пьером Делевром, и это имя неизбежно наводило на мысли о масонстве, поскольку в буквальном переводе означало «камень созидания». Неизвестно, являлся ли тот человек тем, кем назвался, но случайный знакомый преподал Жаку первоосновы кафедральной иконографии. Он предложил общий подход к пониманию такого явления, как христианские храмы, которые с тех пор автор воспринимал как «машины», необходимые, чтобы приблизиться к божественному.
Однако урок Делевра не был и безвозмездным даром. Жаку пришлось пройти ряд испытаний, в частности, доказать, что он действительно достоин наставничества. Еще он принял обязательство употребить полученные знания на благие цели, то есть нести миру свет, а не сеять новые семена смуты. Неужели Фовел подверг меня аналогичной проверке? А может, это я, оглушенный потоком информации, который излился на меня в последние дни, утратил связь с действительностью? И мне стали мерещиться призраки, когда самый обычный человек просто пожелал перемолвиться парой слов с молодым человеком, увлекавшимся живописью?
Прежде всего следовало успокоиться. И обуздать буйное воображение. Проявить терпение. Если маэстро должен появиться, он придет. Если же нет, наверное, имело смысл заглянуть в музей в другой раз, например, завтра. И выбросить из головы всю эту муть. В конце концов, идея, что меня подвергают своеобразному испытанию, являлась исключительно плодом моей фантазии.
Я приободрился и вернулся в галерею, где висела «Ла Перла». Независимо оттого, появится маэстро или нет, я имел возможность порадоваться, насладившись живописью, о которой узнал много нового. Размышления около любого из шедевров выставки не повредят. Тем более я теперь хорошо понимал, что высшая цель художника — своим творчеством заставить зрителя пережить душевный опыт.
Я выбрал картину «Святое семейство под дубом». Размерами доска походила на картину, которую мы изучали с Фовелом в воскресенье. В центре композиции также находилась Мадонна с двумя младенцами, но в отличие от «Ла Перлы» без Елисаветы. Отсутствие одного персонажа изменило ауру картины, нагнетая напряжение. Я уловил это сразу, с первого взгляда. Беспомощный перед новой загадкой, подавленный напрасным ожиданием, я решил положиться на интуицию. Сначала я не придал большого значения первым впечатлениям. Но постояв пять минут около «Святого семейства», не отрывая от него взгляда, заметил, что первоначальное ощущение смутного беспокойства усугубилось, трансформировавшись в необъяснимую давящую тоску.
В поисках рационального обоснования своей спонтанной реакции я попытался увязать ее с геометрическим построением композиции. На картине «Ла Перла» фигуры образовывали треугольник, подобный тому, который угадывался в произведении Леонардо «Мадонна в скалах». Здесь же персонажи располагались в пространстве по диагонали, отчего казалось, будто они отдалены друг от друга. Неужели именно «разобщенность» стала источником беспокойства, насторожив меня? Нет, решил я. Не может быть. Пейзаж был совершенно буколический, и в атмосфере не ощущалось угрозы. И кроме того, Святой Иосиф, на первой картине почти скрытый в тени, на этой с задумчивым выражением спокойно наблюдал за детьми. Судьба мальчиков, которую он предчувствовал, его будто не волновала. А в глубине пространства картины занимался рассвет, схожий с фоном «Ла Перлы». Предзнаменование зари, которую дети готовились принести человечеству. Картина дышала покоем, наводила меланхолию, пожалуй, источала елей. Почему же я не испытывал умиротворения?
— Что, тревожно?
Я вздрогнул. Негромкий голос доктора Фовела раздался у меня за спиной внезапно, словно маэстро вдруг материализовался из пустоты.
— Рад увидеть тебя вновь, — сердечно добавил он.
Я посмотрел на его ноги. Понимаю, как глупо это звучит. Но однажды я прочитал, что у привидений не бывает ног. Разумеется, ноги Фовела находились на месте. Более того, он даже был в английских туфлях с пряжками. Оставалось только непонятным, почему я не услышал его шаги на плиточном полу. Как и в первый день, выглядел он безукоризненно.
— Естественно, что эта работа вызывает у тебя смутную тревогу, — добавил он, будто почувствовав мое состояние.
Я улыбнулся через силу, пытаясь скрыть неловкость из-за того, что меня застали врасплох. Маэстро появился там, где мы встретились с ним в первый раз, как и обещал. Вероятно, он дожидался, когда опустеют залы, поскольку теперь в музее царила полная тишина.
— Картина несет послание не менее двусмысленное, чем «Мадонна в скалах», обсуждение которой мы намечали в воскресенье. Ты помнишь?
Я кивнул.
— Знаешь, в чем заключена двусмысленность? Посмотри на доску внимательно, пожалуйста.
Я послушался, но от замечаний воздержался.
— Видишь? Представь на мгновение, что тебе ничего не известно о христианской вере. Если ты оставишь в стороне религиозную тему, тогда перед тобой предстанет семейный портрет с двумя детьми. Однако тебе, как и миллионам христиан, хорошо известно, что Иисус был уникальным младенцем, не так ли?
«И в самом деле! — подумал я. — Почему раньше мне это не приходило в голову?»
— Есть еще кое-что. Обрати внимание на детей. И на плетеную колыбель. Эту люльку мы уже видели на картине «Ла Перла». Только здесь каждый мальчик упирается ногами в простыни. Не требуется большого ума, чтобы расшифровать предложенный символ, правда? Рафаэль намекает, что оба произошли из одной колыбели, то есть имеют общую генеалогию.
— Архангела Гавриила, — заметил я, не скрывая иронии.
Фовел положил руку мне на плечо. И меня пробрала дрожь.
— Это не повод для шуток. В начале столетия в Австрийской империи жил философ Рудольф Штейнер. Он считал, что нашел объяснение, почему очень многие художники эпохи Возрождения упорно изображали Мадонну с двумя младенцами, похожими как две капли воды. Причем речь идет не только об образах, созданных Рафаэлем и Леонардо. Мадонну с двумя детьми писали также Тьеполо, Яньес де ла Альмедина, Хуан де Хуанес, Луини, Кранах, Берругете. Десятки живописцев! Изображать вместе двух похожих мальчиков с одной матерью превратилось в негласную традицию. Будто на художников вдруг снизошло озарение. Словно они стали обладателями знания, дотоле скрытого, и пожелали поделиться им с меценатами, заказчиками работ. В общих чертах так и было.
«Рудольф Штейнер». Я прилежно записал имя в блокнот, который держал наготове.
— Речь идет о каком-то ином знании, помимо «Apocalipsis nova»? — уточнил я.
— Разумеется. По мнению Штейнера, эти картины подтверждали, что в действительности существовало два младенца Иисуса, два мессии. Они родились примерно в одно время в Галилее, в разных, хотя и родственных семьях. Но сей факт предпочитали скрывать от мира. Как Штейнер объяснял на конференциях, первые христианские общины решили молчать о двух мессиях, желая избежать ненужных разногласий между собой. Спустя столетия люди, которые сумели проникнуть в тайну, попытались намеками донести истину, используя иконографию. Правда, им приходилось выдавать одного из младенцев за Иоанна Крестителя, чтобы избежать скандала. Или даже худшей участи.
— Два младенца Иисуса? Я встречал версию, что Святой Фома мог быть братом Иисуса, поскольку его имя на арамейском означает «близнец». Но ваши гипотезы еще невероятнее.
— Не спеши с выводами, — строго произнес он. — Избавься от слепоты. Смотри на вещи непредвзято. Всегда обращайся к первоисточникам и после самостоятельно решай, где находится истина. Я предлагаю тебе ступить на достойный путь.
В тот момент я не предполагал, как далеко заведет меня его напутствие. Честно говоря, в то время я знал о Штейнере мало. Только то, что он был известным философом, последователем Гёте, писателем и художником. Но главное, он стоял у истоков биодинамики и являлся основателем клинических центров, считавших, что для лечения болезни необходимо исцелять и тело, и душу, иными словами, Вальдорфских школ. Штейнер, своего рода Леонардо начала XX века, писал картины, ваял скульптуры, писал и даже проектировал архитектурные ансамбли. Кроме того, он разработал систему обучения, которая не только укрепляла традиционную школу, но развивала интуитивное восприятие и эмоциональный подход к искусству. То, что его имя прозвучало из уст Фовела, имело большое значение. Я подчеркнул его в блокноте. И сбоку приписал имя консультанта, который мог бы рассказать мне о Штейнере больше: «Лючия».
Взяв этот пункт мысленно на заметку, я поспешил выложить доктору то, о чем мечтал рассказать ему весь день.
— Доктор, я рад, что вы упомянули о необходимости обращаться к источникам. Ибо именно так я и сделал.
— Неужели?
— Да. Ездил в библиотеку Эскориала и держал в руках «Apocalipsis nova». Теперь я знаю истоки вдохновения Леонардо и Рафаэля, а также могу доказать, что по крайней мере у Леонардо один экземпляр манускрипта хранился в личной библиотеке.
Мое открытие поразило старого маэстро как удар грома. Я понял это по его глазам. Он переменился в лице, и зрачки медленно расширились.
— Надо же, — пробормотал Фовел. — Вот так сюрприз.
— Да, конечно. — Почувствовав почву под ногами, я рискнул приступить к расспросам: — Это вы приходили на прошлой неделе в монастырь, чтобы познакомиться с трудом блаженного?
Его потемневший взгляд метнул молнии:
— Нет. Почему ты спрашиваешь?
— Просто так…
— А Рафаэль? Ты установил его связь с «Apocalipsis nova»?
Я покачал головой, не скрывая разочарования:
— О Рафаэле никто ничего не знает.
— Но ведь это очень просто. Кто заведует библиотекой Эскориала?
— Августинцы.
— И они тебе не сказали?
— О чем?
— Что одним из главных наставников Рафаэля Санти в Риме стал приор ордена августинцев отец Эгидио да Витербо.
— Никогда о нем не слышал.
— Полагаю, и о Томмазо Ингирами, библиотекаре Юлия II, ты не слышал?
— И о нем тоже.
— Именно эти двое по протекции земляка Рафаэля Донато Браманте представили его ко двору Юлия II. И они же руководили проектом росписи «Афинская школа». Оба являлись последователями Марсилио Фичино, ученого флорентинца, переводившего на латинский язык труды Платона и Гермеса Трисмегиста, положив начало безграничному страстному увлечению утраченными знаниями древнего мира. Совместимыми с христианской доктриной, разумеется. Фичино в общем и целом «выдумал» Возрождение в стенах Платоновской академии в Кареджи в период правления Козимо Медичи-Старого. Фичино также выдвинул идею, что философам необходимо опираться на принципы физики, чтобы пройти путь к метафизике. Группа гуманистов утверждала, будто материя, видимое, есть дверь тайных врат к сфере духовной, невидимой. К Богу. И Рафаэль освоил под их началом художественные приемы для достижения этой высшей цели.
— Вы хотите сказать, что его работы представляют собой своеобразные врата в мир духовный?
— Как и готические соборы, возведенные мастерами зодчими в XII веке.
— В таком случае речь идет об идее, возникшей в далеком прошлом.
— В действительности, в доисторические времена. В эпоху пещер, приблизительно сорок тысяч лет назад, на стенах рисовали картины, позволявшие проникнуть в мир тонких материй. Искусство оценивалось не с эстетической, но практической точки зрения, поскольку позволяло запечатлеть сцены и символы, нередко призывавшие потусторонние силы. Следовало научиться видеть их душой, а не только глазами.
— А Рафаэль добился цели? Открыть те… двери?
Откинув волосы со лба, Фовел пригладил их, словно решая, как лучше сформулировать следующий тезис.
— Друг мой, в Средние века и в эпоху Возрождения полагали, что лишь художники, интеллектуалы, впрочем, как и безумцы, готовы к достижению мгновений мистического экстаза. В определенном смысле их воспринимали как хранителей ключей от иного бытия. Как людей, способных связать земной мир с небесными силами.
— Подобно медиумам…
— Рассуждая о подобном, надлежит тщательно подбирать слова. Но по сути, кем-то вроде медиумов они и являлись. Считалось естественным, что поступками некоего возвышенного человеческого создания управляют свыше. Именно с небес, по общему убеждению, снисходили порядок и гармония. Фичино много писал на данную тему. Известно также, что сам он получал сверхъестественные послания. Уважаемые отцы церкви, такие как Фома Аквинский, стремились познать тайну. И покровители Рафаэля в Риме, несомненно, сообщили ему о существовании механизма связи с запредельным и научили, как привести его в действие.
— Звучит убедительно.
— Бесспорно, и я приведу подтверждения. Поговорим о Томмазо Ингирами, библиотекаре. В 1509 году, в период работы над «Афинской школой», Рафаэль выделил несколько дней, чтобы написать портрет Ингирами. На картине неоплатоник, друг Рафаэля, представлен с заметным косоглазием. И такой же изъян мы видим у одержимого ребенка в шедевре «Преображение». В системе символов того времени деталь словно намекала, что оба персонажа — ребенок и ученый — наделены особенным взглядом и обладают сверхъестественными источниками знания. И оба достигли царства духа: один с помощью учения, а также каббалы и других оккультных наук, а другой посредством экстаза.
— Грандиозно! Следуя подобной логике, легко поверить, что многие выдающиеся деятели эпохи в определенном смысле принадлежали к числу мистиков, иллюминатов. Блаженный Амадей, библиотекарь папы, и даже сам Рафаэль…
— Все! И не только выдающиеся люди, мой мальчик. Согласно неоплатонической доктрине Фичино, а ее Рафаэлю растолковали его наставники да Витербо и Ингирами, человек — рациональный дух, обладающий свойствами божественного разума, который, однако, использует телесную оболочку. И главной целью, ради которой он спускается на землю, является не что иное, как установление прямого сообщения между Богом и миром. Что касается блаженного Амадея, — заметил Фовел, немного смягчив тон, — то есть нечто, о чем я тебе пока не рассказывал, и это недвусмысленно указывает на связь Рафаэля с «Apocalipsis nova».
— Что же это?
— Связующей нитью служит «Преображение». Оригинал хранится в музее Ватикана. Тебе непременно нужно съездить посмотреть картину.
— Боюсь, для меня это далековато, доктор, — вздохнул я.
— Не важно. Тебе везет. Ты также можешь полюбоваться ею здесь. В Прадо находится превосходная копия, выполненная Джованни Франческо Пенни, учеником мастера. Вазари писал, что это была великая картина Рафаэля, его самая прекрасная работа. И я с ним полностью согласен. В сущности, это самая удачная в истории живописи демонстрация того, как сообщаются мир видимый и мир незримый. Ни одно другое произведение не может соперничать в этом с шедевром Рафаэля.
— Но картин, где мир небесный изображен сверху, а мир материальный снизу, много, — возразил я.
— Верно. Но в «Преображении» заключена тайная мудрость, которую ты не обнаружишь больше нигде. Философию, поясняющую механизм взаимодействия двух миров, где в качестве проводника используется человек — в точном соответствии с доктриной Фичино и его Академии.
Я отнесся к последнему утверждению с недоверием.
— То есть, по вашему мнению, «Преображение» представляет собой нечто вроде трактата на тему, как связаться с потусторонним миром?
— Попробуй убедиться сам. Встань перед картиной и попытайся пройти по ключевым пунктам, какие я тебе укажу. И ты все поймешь. Посмотри: внизу, на первом плане изображены апостолы, они спорят вокруг мальчика лет двенадцати, с виду одержимого. Ребенка с «особенным взглядом». Обрати внимание, как он воздевает к небу одну руку, а второй указывает на землю. Такая поза изначально подчеркивает его роль как посредника между двумя мирами. И вновь сцена заимствована вовсе не из Библии. В Писании нет ни одного сюжета, где бы одержимый подросток находился среди апостолов у подножия горы Фавор. Однако тут же мы видим Матфея — он сидит с раскрытой книгой, не касаясь ногами земли, предупреждая нас, что на сей раз традиционное знание не поможет понять суть мистического явления. Взгляд Матфея устремлен на женщину. И в ее фигуре заключен еще один тайный код. Коленопреклоненная женщина, обращенная спиной к зрителям, является аллегорией Софии, мудрости древних греков. И пальцем она показывает на припадочного ребенка. Картина дает нам понять, что мудрость осведомлена, где находится ключ, открывающий дверь из одного мира в другой. И этим ключом является ребенок. Но далеко не все это понимают. Иудеи наблюдают за сценой с недоверием. И Симон Кананит, и Святой Иаков-младший, и Фома. Только Варфоломей вытянул руку в сторону Христа, возносящегося на Небеса, хотя очевидно, что несчастный апостол Спасителя тоже не видит. И все же заметь: персты, указующие сначала на ребенка, а потом на Иисуса, свидетельствуют о том, что лишь при посредничестве особенных людей, таких, как одержимый мальчик (или Ингирами), возможно проникновение в сферу божественную. И чтобы распознать избранных, необходимо обратиться к Софии. Ты прав, работу можно считать едва ли не трактатом о медиумах. Композицией, где эпилептик и Сын Божий связаны прочной нитью. Картина несет в себе важное наставление!
— А при чем тут «Apocalipsis nova», доктор?
— Кажется, я еще не говорил тебе, что «Преображение» стало последней картиной, написанной Рафаэлем перед смертью? «Божественному» исполнилось всего тридцать семь лет, и на самом деле он не успел закончить работу. Ее заказывал, намереваясь отправить в Нарбонну, Джулио Медичи, один из кардиналов, запечатленных вместе с папой Львом X на его знаменитом портрете. Но смерть живописца нарушила планы. Работу выполнили вовремя, но заканчивали ее ученики из мастерской Рафаэля. Одни говорят — у смертного одра Рафаэля, другие — у его гроба в день похорон в древнем пантеоне Агриппы.
Но самое удивительное, что Джулио Медичи решил оставить картину в Риме и отослал ее в… церковь Святого Петра в Монторио!
— Я не понимаю, доктор, — пробормотал я.
— Именно в той церкви в 1502 году, когда в Ватикане правил испанский понтифик Александр VI, кардинал соискатель, который по общему мнению должен был стать ангельским папой и следующим занять Святой Престол, впервые извлек на свет и предъявил манускрипт «Apocalipsis nova». На нем и лежит вся полнота ответственности за те страсти, что разыгрались из-за этой книги среди элит эпохи. Звали кардинала Бернардино Лопес де Карвахаль. Знаешь, почему из множества церквей Рима он избрал для церемонии эту? Потому что храм являлся местом упокоения блаженного Амадея в Риме! Это была его церковь!
— Молодой человек, музей закрывается!
Голос смотрителя вернул меня к реальности. Внезапно части головоломки, которую маэстро Фовел складывал у меня на глазах, сошлись воедино и обрели смысл. Рафаэль. Блаженный Амадей. Леонардо. Искусство как инструмент сообщения с миром потусторонних сил. Хранилище тайн Святого Семейства…
— Вы слышали? Мы закрываемся.
— Да-да. Мы сейчас закончим. Еще минуту, — пробурчал я, недовольный, что нас прервали. Как нарочно.
— Поторопитесь.
Доктор Фовел пожал плечами.
— Tempus fugit, — произнес он. — Но так, пожалуй, лучше. Мне представляется, у тебя достаточно материала для размышлений. Не торопись, усвой урок и возвращайся, когда захочешь. Я буду здесь.
— В зале номер тринадцать?
Маэстро улыбнулся:
— Можно и так сказать.
И вновь, не попрощавшись, маэстро из Прадо повернулся ко мне спиной. Ступая бесшумно, он исчез в глубине музея, в направлении, не имевшем выхода на улицу.
— Молодой человек, закрываемся!
— Уже иду.