Хрустальная ночь
Ночь с 9-го на 10 ноября 1938 года была лунная… Зрелище битого стекла, засыпавшего улицы немецких городов и отражающего свет небесных светил, навеяло красивое название для этой ночи на министра экономики Германии Вальтера Функа: именно ему принадлежит идея оставить ее в анналах истории как «хрустальную».
Пример подал Берлин. Удары металлического лома в витрину часового магазина на Курфюрстендам, вероятно, не были первыми. Но с них могла бы начать фильм об этой ночи Лени Рифеншталь: множество часов, больших и маленьких, в первую же минуту погрома было испорчено и разбито. Словно само Время отказалось двигаться дальше и нарушило свой ход. Лени любила аллегории; такие кадры ей бы удались. А дальше…
Били витрины и окна домов. Страшно, зверски избивали людей. Выстрелов почти не было. Забивали стальными прутами, кастетами, дубинами, наносили раны ножами и даже вилками, обыкновенными, столовыми. Арестованных били по дороге к тюрьмам, причем, как было сказано в приказе Гейдриха, брали «здоровых и не слишком старых». Стариков в тюрьмы не возили. Их калечили и бросали в разгромленных домах. Также поступали и с детьми.
Вожди играли в неведение. Гитлер, Гесс, Гиммлер, Геринг и прочие предпочли провести эту ночь вне дома, приказав усилить охрану. Пока хозяева отсутствовали, охранники обсуждали происходящее в городе.
В доме вождя Трудового фронта и начальника орготдела НСДАП Роберта Лея один из постов внутренней охраны дежурил возле спальни восьмилетнего сына Лея — Генриха. Охранники были уверены, что ребенок спит, и не стеснялись в выражениях. Эти бодрые парни — Курт и Бруно — досадовали, что не могут принять участие в побоище:
— Обидно сидеть без дела… Я бы паре абрамов объяснил, что я про них думаю, — это Курт.
— А похоже, тут, у хозяев, тоже жиденок пристроился… А по мне, если взялись изводить это племя, так уж начисто, — поддержал Бруно.
До сих пор тревожно дремавший, на этих словах Генрих открыл глаза. Неделю назад к нему приехал погостить его лучший друг Давид, младший сын управляющего их баварским имением. Давид спал сейчас в его комнате и, к счастью, ничего не слышал. А Генрих понял: эти славные парни — Курт и Бруно — знают, что сейчас в городе происходит что-то очень страшное, что касается евреев; еще они знают, что Давид тоже еврей. Генрих хотел броситься к матери, рассказать. Но вдруг подумал, что если он сейчас выйдет, то они — Курт и Бруно — могут сразу войти сюда или впустить кого-нибудь из жуткой ночи. Генрих понял, что никого не удастся позвать и нужно самому защитить друга. Он стал думать, как это сделать. Он сам маленький и слабый, вот если бы достать оружие… Генрих прошлепал босыми ногами по полу спальни, залез на подоконник; прижавшись лбом к стеклу, он с тоской вглядывался в ночь. Внезапно он услышал звук подъехавших машин, хлопки дверей… Кто-то входил в дом. Генриху захотелось залезть в постель, накрыться одеялом и притвориться, что спит, — его-то они не тронут. Он задернул шторы, погасил лампу… Звуки шагов были уже рядом: они приближались к спальне… Генрих вдруг перестал дрожать и испытал странную легкость. Просто встал у постели друга, сжав маленькие кулачки, и ждал тех, кто сейчас появится.
Роберт Лей, вернувшись домой, по привычке заглянул в детскую. Еще ничего не различая в темноте, он услышал тоненький вскрик и едва успел подхватить метнувшееся к нему и сразу обмякшее тельце сына.
Утром врачи поставили диагноз: нервный срыв; жизнь ребенка в смертельной опасности. Генрих дрожал, бредил, просил спасти друга, не впускать в дом страшную ночь… В голове отца созрела догадка. Допросив охранников, Лей понял, что произошло.
А днем, сидя на совещании у Гитлера, выкуривая сигарету за сигаретой в нос Адольфу, он видел перед собой бредящего сына, безумные глаза жены, испуганные слезы маленького Давида, славного чистого мальчишки — о таком друге для сына мечтает любой отец!
И любой задал бы себе вопрос: кто виноват в том, что, может быть, умрет твой мальчик?
Конечно, его задал себе и Роберт Лей. И ответил. Через два дня, 13 ноября 1938 года, в партийной газете «Фелькишер беобахтер» вышла статья трудового вождя с разъяснениями немецким рабочим по поводу «Хрустальной ночи»: «Евреи — это всегда проблема, — писал Лей. — Решений этой проблемы может быть несколько. Но должно быть найдено только одно. Когда оно будет найдено, то станет окончательным».
Леонора
Леонора Каррингтон родилась художницей. Новорожденная картина мира, в которой все перевернуто, так и не встала на ноги в ее глазах: мир остался для нее искривленным, зависнув под углом, он не получил опоры.
Леонора всегда была немного другой, даже не странной, а именно другой, словно предназначенной для какой-то тропинки, которая резко сворачивала в сторону, а затем — не то падала, не то взмывала вверх от того привычного векового пути, которым плавно скользили девушки ее круга. Оставив безнадежные попытки сделать из дочери светскую даму, родители отпустили ее в Италию — учиться живописи. Живопись стала опорой искривленного мира Леоноры Каррингтон.
Она была счастлива в Риме, счастлива в Париже… Любимые с детства, полные сакральных смыслов эпосы древних кельтов и собственные сновидения, с которых, как с натуры, она писала свои картины, привели Леонору к сюрреалистам. В их веселом кругу она обрела еще одну опору — Макса Эрнста.
Это был действительно веселый круг единомышленников. В отличие от самоедов-модернистов, эти ребята желали сами причинять боль зловредному миру! Сюр — страшненькое дитя межвоенных десятилетий — выдохнул в мир целый рой алогизмов и парадоксов, биоморфных знаков, смыслов бессмыслицы, форм бесформенности… Вот, к примеру, портрет художника Макса Эрнста, сделанный поэтом Полем Элюаром:
Семейная жизнь Макса и Леоноры — метание маятника: от «Леоноры в утреннем свете» к «Ангелу очага» — самому кошмарному из всех кошмаров сюра. Когда мужчины пишут так, как писали Грос, Дали, Пикассо, Эрнст, женщины испуганно бросают свои кисти. Женщины трепещут перед экспансией мужского абсурда и жмутся к семейному очагу. Но из очага Леоноры вырвалось это чудовище и вгрызлось в холст Макса. С тех пор она стала бояться пустых холстов. Но у нее оставался Макс. Он, как Атлант, подпирал ее мир. Неся голову в облаках сюра, Макс Эрнст крепко, обеими ногами упирался в кровавый земной реализм арестов, расстрелов и концлагерей.
Нацизм наступал. Макс и Леонора помогали друзьям-евреям вырваться из кошмара Европы. Как они ненавидели наглеющий фашизм! Но в 39-м «Атланта» неожиданно сбили с ног — Макса Эрнста арестовали в Париже, арестовали всего лишь как немца, как подданного страны-противника.
Последняя опора рухнула, и вместе с ней — мир Леоноры. Леонора Каррингтон снова взглянула на мир взглядом новорожденного младенца. Ее первое безумие длилось недолго; друзья увезли ее в Испанию. Там безумие повторилось. Отец пробовал лечить дочь, но она смеялась и уходила из клиник. Отец не понимал; никто не понимал: она не была безумной; это Европа сошла с ума и встала на голову, а Леонора все видела правильно.
Когда послевоенный мир снова встал на ноги, для Леоноры он всего лишь вернул себе привычный ей искривленный вид. Но ей это уже не мешало. Она больше не искала опор. Ее воля окрепла; ее взгляд, как стальной прут, нанизывал и удерживал биоморфные фрагменты мира. Отдыхающая после бойни реальность казалась слишком божественно бесценной, чтобы искать что-то поверх нее. Сюр умер. Леонора Каррингтон пережила рубеж веков.
Молитва арийской матери
27 апреля 1945 года, перед тем как присесть на минутку за стол, чтобы выпить горячего чаю, пятнадцатилетний член Гитлерюгенда Мартин Грюнер, привычно произнес эту молитву, которую повторял перед завтраком и ужином каждый день своей коротенькой жизни. Его мать Герда Грюнер так привыкла к ней, что и сама затвердила это обращение не к самому Господу, а к тому, кто был ближе, лучше него! Поколения Грюнеров, аккуратно молившиеся этому Господу, ничего у него не вымолили, кроме нищеты, грязи, болезней, беспросветности. А ведь они работали, они всегда так много работали! Но вот пришел фюрер и открыл для них свет: в этой квартире, в которую они перебрались из своей прежней конуры, всегда было солнце, впервые она и муж узнали, что значит отдыхать, а их мальчикам не пришлось попробовать то, на чем их родители выросли, — голода. И что им было за дело до всяких там евреев и коммунистов, мешавших фюреру делать жизнь немцев легче и счастливее!
Потом началась война, началась как-то незаметно, необременительно. Герду война ударила только в сорок втором, когда под Сталинградом погиб муж. Стало хуже: пугали бомбежки, пришлось пойти работать — прачкой в бытовой комбинат, обслуживающий штаб верховного командования. И всё из-за злобных русских и коварных англичан! Сын стал часто отлучаться из дому, а в последний месяц его и вовсе забрали в отряд самообороны, и он только изредка забегал домой переменить белье.
27 апреля Герда напоила его чаем, собрала чистые рубашки, и он ушел, взвалив на плечо тяжелый фаустпатрон. А вечером к ней пришли два офицера, велели быстро собраться и следовать за ними — в рейхсканцелярию, в ставку фюрера. Ей объяснили, что теперь там она будет делать свою работу — стирать белье, что эта честь оказана ей, как истинной арийке и вдове героя. Она немного растерялась: в соседней комнате спал второй сын, четырехлетний. Офицеров о нем, по-видимому, не предупредили. Узнав, они переглянулись: один выругался, но другой махнул рукой: «Ладно, забирайте с собой! Некогда!».
Медсестра лазарета рейхсканцелярии Лиз Линдехорст показала Герде, где ей жить и как выполнять свои обязанности. Целый день, 28-го, Герда стирала наверху, на кухне, где была горячая вода, а 29-го ей приказали бросить тут все и спуститься в бункер, чтобы работать там. Сына велели оставить наверху, но она в ужасе ухватилась за него, и эсэсовец, как и те двое, махнул рукой: «Ладно, некогда, забирайте!». Герда стала стирать внизу; ей отвели закуток в комнатке, где лежали раненые и куда была выведена труба, по которой все еще подавалась горячая вода, и Герда работала, стирала, не разгибая спины, ничего не видя, не слыша, только изредка справляясь у кого-нибудь о сыне, которого взяла к себе добрая фрау Геббельс. Мальчик сам иногда забегал к ней, часто вместе с младшей девочкой Геббельсов Хайди: дети садились на корточки, надували пузыри из падающей на пол мыльной пены и не хотели уходить, даже пробовали прятаться, когда их звали.
Герда стирала, стирала, и одна мысль сверлила ей мозг: «Когда же мы отсюда выберемся?». Особенно когда стены бункера начинали как-то странно подрагивать. Секретарша Кристиан пришла за чистыми рубашками и сказала, что русские танки на Вильгельмштрассе. «А когда же мы…» — начала Герда, но Кристиан ее оборвала: «Пока фюрер жив, мы останемся!» — «Вы что, не поняли, фрау, — бросил ей раненый эсэсовец с гангреной, — никуда вы отсюда не выберетесь. И мальчишка ваш — тоже».
30-го, около десяти утра, когда Герда все еще стирала, за ее спиной раздался топот; раненые приподнялись, все взгляды потянулись к двери. В лазарет вошел Гитлер. Минуту он стоял, обводя лица покрасневшими глазами; судорогой у него свело щеку, и он резко прижал к ней ладонь, точно дал себе пощечину. Потом кивнул всем и вышел. Кто-то зарыдал в голос; кто-то истерически расхохотался. «Он… простился», — догадалась Герда. Ее почти не тронуло, что она видела фюрера так близко; она думала только о сыне: может, теперь их выпустят? Но время шло, а она все стирала, стирала… Стены вокруг потряхивало, и казалось, вот-вот все рухнет и разверзнется ад, потому что ад был теперь над головой, а в нем ее старший мальчик. И она начала молиться и молилась, молилась над грязной пеной, привычно повторяя его слова: «Фюрер, мой фюрер, данный мне Господом, спаси и сохрани мою жизнь, фюрер, мой фюрер, моя вера, мой свет… умри же, наконец! Умри же! Умри…».
Из всех подвалов и бомбоубежищ выползал сейчас в пылающий воздух Берлина этот жаркий сухой шелест тысяч материнских губ — молитва арийской матери, самая бессильная из материнских молитв.
Самоубийство мечты
Два старых человека — муж и жена — присели на скамейку возле ручья, опоясывавшего их ухоженный садик. Еще вчера она сажала тут луковки поздних крокусов; муж ей помогал… а сегодня утром они так же вместе решили, что эти крокусы расцветут без них, потому что их жизнь должна закончиться сегодня, и пусть это случится здесь, у волшебного зеркала воды, вернувшего молодость их лицам… Он достал коробочку, взял одну капсулу с ядом; другую отдал ей…
Они прожили вместе полвека и умерли в один день. На их могиле не осталось надписи — такова была его последняя воля, и младший сын Гейнц ее исполнил. С лета 45-го года в Германии появлялись такие безымянные могилы: иные фамилии и теперь еще колют память живых… Гессы, Геббельсы, Гиммлеры… Но никто даже не поморщится при благозвучном имени: Хаусхофер.
Отставной генерал, профессор, директор института геополитики, принимавший в своем доме всю научную, культурную, а в тридцатые и политическую элиту Европы, воплощение респектабельности, научной основательности и интеллектуального обаяния, Карл Хаусхофер был одновременно и олицетворением самых чудовищных планов немецкого фашизма. Карл Хаусхофер был также и единственным человеком, перед которым всю жизнь заискивал Адольф Гитлер, совершенно от этого не страдая.
В дом Хаусхоферов Гитлера привел Гесс, друживший со старшим сыном Карла Альбрехтом. После этой встречи Карл долго пытался внушить Рудольфу, что ему не следует знаться с такими типами. «Политический хулиган» было самым мягким определением по отношению к Гитлеру. «Никогда моя Германия не пойдет за таким шутом!» — патетически восклицал Хаусхофер. Гитлер же сразу понял, для чего ему позарез нужен этот интеллектуал, облагораживавший все, к чему бы ни прикасался. Кровавая доктрина нуждалась в респектабельности.
Геополитика входила в моду. Молодая наука родилась с клыками и когтями. «Пространство — как фактор силы» — это выражение Карла Хаусхофера Гитлер поднял, как знамя. Из университетских лекций профессора выкинули Геродота и Монтескье, скрестивших географию с политикой, даже швед Челлен, автор самого термина «геополитика», был вычищен: в умах юношества должен был крепко засесть главный геополитик всех времен и народов, личный друг фюрера Карл Хаусхофер.
Карлу дали институт, финансирование, зеленую улицу для любых проектов. Ему позволялось многое: жена Марта, еврейка, находилась под личной охраной Гиммлера; сыновья-полукровки не имели ограничений в карьере, поездках, публикациях. Все это не могло не действовать на психику ученого, а главное — Карлу давали работать.
Но плоды этого труда, начавшие обильно созревать в сороковые годы, вызывали все большее смятение в его душе. «Жизненное пространство» отвоевывалось тяжело и кроваво; от теорий о чистоте расы и крови потянуло дымом крематориев. А когда тщательно подготовленная с участием сына Альбрехта миссия Рудольфа Гесса в Англии сорвалась, Карл Хаусхофер вдруг словно очнулся посреди кошмара.
В мае 1943 года, во вторую годовщину полета Гесса, Гитлер посетил дом Хаусхоферов. В одном из блокнотов Бормана осталась такая запись: «10 мая. 17.00. Фюрер у Хаусхоферов.
Оплакивали Гесса. Сопровождать запретил. Отсутствовал четыре часа. Отменил совещание. В крайнем удручении».
В июне того же года Альбрехт Хаусхофер записал: «Отец намерен оставить все должности, о чем уже уведомил министра…».
В 44-м Альбрехта арестовали за подозрение в участии в июльском заговоре; через год расстреляли.
Во время Нюрнбергского трибунала Карла Хаусхофера привезли на допрос Гесса. Тот, разыгрывавший амнезию, своего учителя «не узнал». Вернувшись из Нюрнберга, Карл сжег архивы, часть книг; жена Марта удобрила золой клумбы, посадила цветы… 13 марта оба пришли к ручью, сели на скамейку и приняли яд. Почему? Хаусхофера никто не преследовал; ему никто не предъявил обвинений… Заговорила совесть?
Младшему сыну Гейнцу Карл Хаусхофер оставил записку, которая все объясняет: «Если тебе скажут, что я приложил свою руку к гибели Германии, не верь. Но знай, я приложил свой ум к гибели германской мечты».
Шанс
Считается, что каждому человеку в жизни выпадает шанс как-то по-иному повернуть свою судьбу, куда-то прорваться, иными словами — взлететь. Можно повторить смертельный полет Икара; можно, как курица, вспархивая на метр, всю жизнь носиться по птичьему двору. Эти две крайности, как ни странно, встречаются чаще всего. А вот полет на средней высоте — трудное дело. Для него требуется мощь, расчет, наземное обеспечение, понимание цели, да много чего. И есть такая категория людей, которая, на первый взгляд, вроде бы и подходит для такого полета.
На первый взгляд, именно к ней и относился шведский предприниматель по имени Биргер Далерус. Богатый, хорошо образованный человек всегда отличался каким-то внутренним беспокойством, словно бы мышечным напряжением бегуна на старте, какой-то искрой в глазах, которая проскакивала всякий раз, когда речь при нем заходила о великих мира сего.
Биргер Далерус был честолюбив. Но он не стал бы подпрыгивать на месте; он ждал своего шанса, тех обстоятельств, которые сами оторвут его от земли, а уж он-то сумеет набрать высоту! И он дождался. В 1938 году в его фирме электротоваров появился новый сотрудник, с виду ничем не примечательный молодой человек, скромный, воспитанный, исполнительный. Его звали Томас фон Катцов. И дело, конечно, было не в нем, а в его отчиме — знаменитом, всесильном, гремевшем и сверкавшем на весь мир Германе Геринге! Томас был сыном Карин фон Катцов, первой и любимой жены Геринга, которая уже умерла. Любовь к ней перешла у Геринга и на ее сына. Томас тоже был любим и тщательно опекаем. И это была немаловажная деталь, потому что любовь Геринга к пасынку плавно соскользнула на шефа Томаса в виде симпатии и, как потом выяснилось, доверия.
Семья Далерусов имела многочисленные и прочные связи в Европе, а главное — в Англии, на которую Геринг все еще смотрел вопросительно.
Геринги и Далерусы стали встречаться семьями, проводить вместе время то в Каринхалле, то на вилле супруги Далеруса, вести беседы… В 1939 году туда пригласили семь самых влиятельных английских промышленников и банкиров, чтобы договориться не больше не меньше, как о «втором Мюнхене» по «польскому вопросу». Договорились о создании мощного английского лобби в пользу созыва новой конференции — без СССР и Польши. Гитлер эти игры одобрил, Геринг стал даже готовиться к полету в Англию и активно сгонял пузо. А пока «челночной дипломатией» занимался Далерус: он совершал бесчисленные перелеты между Берлином и Лондоном. Это была только одна из шахматных партий: игра велась одновременно на десятках досок. Дальнейшее известно: 1 сентября все партии бросили и началась одна главная игра.
Для Далеруса это был крах, катастрофа. Но он в ней выжил. Он не пустил себе пулю в висок, как это сделала другой эмиссар и посредница Юнити Митфорд. Далерус вернулся в свой бизнес, залег в тине швейцарского нейтралитета. Правда, через несколько лет его снова выдернули: на этот раз в Нюрнберг. Геринг попросил вызвать Далеруса в качестве свидетеля его, Геринга, миролюбивых предвоенных планов. Далерус приехал и сделался на процессе настоящей «звездой». Снова обстоятельства его подбрасывали — лети, оповещая о себе на весь мир: «Я тот, кто мог предотвратить войну!». Но то ли честолюбие его к тому времени скукожилось, то ли жена повисла на «крыльях», но показания Далерус дал какие-то невнятные: он, мол, всего лишь жертва обмана, а в игру ввязался, не желая мирового кровопролития, потому что славный малый, оттого что пацифист и идеалист.
«Обычный честолюбец, циник-бизнесмен, надеявшийся сорвать дивиденды, а при удаче рассчитывать на новые. После процесса о нем больше не вспоминали, так и ушел в небытие», — говорил о нем покойный историк-германист Лев Безыменский.
Такие, как Далерус, однажды залетевшие в опасные сферы, но не сумевшие выровнять полет на набранной высоте, порой действительно совершают мягкую посадку, но мирно шествовать в дальнейшую безвестность им удается редко.
Биргера Далеруса убили через несколько лет после войны. Его задушили. Труп вместе с машиной утопили в озере. Кто-то их журналистов попробовал тогда об этом написать, но его тут же заткнули. Больше фактов нет — одни версии, домыслы, догадки… И, может быть, урок всем далерусам — ожидающим кем-то обещанного шанса.
За столом диктатора
«Мутные воды «гляйхшалтунг»» — доктрины о всеобщем подчинении национал-социалистической идеологии — это выражение принадлежат Альбрехту Хаусхоферу, сыну знаменитого геополитика и другу Рудольфа Гесса. Альбрехт долгое время исполнял роль эмиссара Гесса в контактах с Британией. Он был также драматургом и поэтом.
После июльского покушения на Гитлера Альбрехта арестовали по подозрению в «сочувствии к заговорщикам». Это «сочувствие» так и не смогли доказать. Все поручения, которые выполнял Альбрехт Хаусхофер, были санкционированы лично фюрером или его заместителем. Заговорщики сделали попытку использовать связи Альбрехта в Британии, возможно, они даже вели с ним какие-то беседы на этот счет, однако, если судить по протоколам допросов, то Хаусхофер-младший на деле оказался чист перед Гитлером.
Эти допросы выглядят странно. Например, следователь зачитывает отрывок из найденного при обыске черновика письма Хаусхофера — вот такой текст:
«Колесо Истории катится неприметно для глаз, и нам кажется, что еще ничего не потеряно и впереди долгий путь, как вдруг, подняв глаза, мы обнаруживаем, что заехали туда, куда не желали бы попасть и в страшном сне. И мы начинаем проклинать того, кто правил колесницей, лицемерно забывая, что вожжи ему вручили сами…».
— Объясните, — говорит следователь, — кого вы имели в виду под тем, кто «правил колесницей».
— А что вы имеете в виду под «колесницей», — в свою очередь спрашивает Альбрехт.
— Немецкое государство! — резко бросает следователь.
— А кто правит немецким государством?
— Фюрер и партия! Вы ведь это имели в виду?
— А разве фюрер и партия уже не правят?
— Правят, но вы-то имели в виду, что не желали бы видеть это и в страшном сне!
— Вы и эти стены — какой еще сон может быть страшнее?! — отвечает Альбрехт.
Несколько таких вязких и по сути пустых допросов, и Хаусхофера, тем не менее, отправляют в страшную тюрьму Моабит, где он сидит по соседству с Эрнстом Тельманом.
В тюрьме Хаусхофер написал свои знаменитые «Моабитские сонеты». Исписанные листки удавалось какое-то время тайно передавать на волю, отцу. Еще Альбрехт вел дневник, в котором иногда предавался воспоминаниям. Например, он описал сцену осени 1938 года — первую читку своей только что законченной пьесы о римском диктаторе по имени Сулла. Его слушателями были тогда Гитлер и Гесс. Обоим пьеса понравилась; Гесс предложил название долго не искать, а назвать просто «Сулла».
— Имя самого страшного диктатора в истории человечества говорит само за себя, — пояснил он.
— Самым страшным в истории, уж конечно, буду я, — весело возразил на это Гитлер.
И все трое смеялись.
В 1945 году вместе с последним листком сонетов чудом выпорхнула на волю и предсмертная записка Альбрехта:
«Если сейчас я со слезами в строчках поклянусь миру, что никогда не прислуживал при столе диктатора, это будет правдой. Я не прислуживал и не кормился от этого стола, но я садился за него, если меня звали. Моя беда в тех редких минутах, когда я чувствовал себя за ним счастливым. Моя вина в том, что я позволял себе забываться».
Альбрехта Хаусхофера расстреляли в апреле 45-го.
Счет за счастье, полученное при столе диктатора, порядочный человек всегда оплачивает кровью.
Не всё поняли, но всё запомним
Во время одного из заседаний Нюрнбергского военного трибунала Фридрих Бергольд, адвокат Мартина Бормана шепнул на ухо Францу Экснеру, адвокату Альфреда Йодля: «В сущности, мой друг, мы с вами в одинаковом положении: оба защищаем фантомы. Бормана здесь нет, но и подлинного Йодля здесь нет тоже».
В своей речи адвокат Экснер высказывает ту же мысль: «Нельзя карать офицера за исполнение решения, принятого политиком; нельзя карать офицера и за то, что он не воспротивился решению, принятому политиком, ибо при этом ему самому нужно было бы сделаться политиком, перестав быть офицером».
— Господа, — говорил Экснер журналистам, — в Германии все решения принимала партия, Гитлер, Борман… Ищите Бормана и спросите его, а не распределяйте его вину между солдатами вроде моего подзащитного. Впрочем, — продолжал он, — я понимаю, что русские все равно накинут петлю на его шею.
— Русские, по крайней мере, не предложат повесить вашего подзащитного за ноги или четвертовать, — напомнил адвокату американский журналист Коллинз, — как он предлагал поступать с ними самими в декабре 41-го. А кем подписан приказ о варварском затоплении Москвы? А кто в Мюнхене говорил, что Чехословакии как государства больше не существует?!
Многие из журналистов, работавших на процессе, все же до конца полагали, что Кейтеля повесят, но Йодль, Редер и Дениц будут оправданы. Но, похоже, их адвокаты на это не очень рассчитывали. Подсудимый Йодль, например, настаивал на приглашении в суд девятнадцати свидетелей, но адвокат Экснер сумел настоять всего на четырех. Эти четверо и появились в суде; остальные дали показания только на предварительном следствии. А с одним свидетелем адвокат успел всего лишь побеседовать, неофициально.
Этого свидетеля, точнее свидетельницу, звали Эвелина Московии. Она с большим трудом добралась до Нюрнберга, чтобы дать показания в пользу подсудимого Альфреда Йодля.
Эвелина Московии была еврейкой. До войны ее семья насчитывала тридцать девять человек; после войны осталось трое. Но это были те трое, которым в середине 39-го года помог спастись от ареста и тайно покинуть Германию тогдашний командир 2-й Горнострелковой дивизии Альфред Йодль. И вот теперь наконец женщина была в Нюрнберге, чтобы дать показания на суде.
Выслушав ее, Экснер испытал оторопь. Он долго молчал, пытаясь сформулировать вопрос и наконец спросил прямо:
— Скажите, зачем вам это нужно? Из сорока ваших родных спаслись трое! Почему вы думаете о благодарности за спасенных, а не о наказании за погубленных?
— Господин адвокат, откуда вам знать, о чем я думаю, — отвечала Москович.
— Так объясните же! — воскликнул Экснер. — Я, немец, не могу вас понять!
— Господин адвокат, я — еврейка. Когда-то я могла сказать о себе: я также и немка. Теперь я еще долго не захочу сказать так. Я пришла не из благодарности, у меня в сердце сейчас нет добрых чувств. Я пришла сказать свою правду.
— Все-таки я не понимаю, — развел руками Экснер, — вы пришли сказать правду… об одном из немцев? Но ведь вас, евреев, гнали всех!
— Господин адвокат, вы говорите о большой правде. А я пришла сказать свою, маленькую. Большая правда без маленьких долго не живет. А имеющий уши да услышит, — отвечала Москович.
Экснер сдался. Он попросил свидетельницу написать все, что она считает нужным, спросил, нашла ли она какое-нибудь временное пристанище в разоренном Нюрнберге, задал еще несколько дежурных вопросов, потом они расстались.
Экснер понимал, что показания такого рода едва ли будут заслушаны на процессе, но дня через два он все же решил поговорить со свидетельницей еще раз и оформить показания официально.
Однако оказалось, что накануне ночью у Москович случился сердечный приступ, ее забрали в американский госпиталь, и она там скончалась.
Таким образом, показания Эвелины Москович к делу приобщены не были.
И теперь уже не спросишь, почему этой женщине, должно быть, чувствующей приближение смерти, было так важно сказать слово в защиту одного из нацистских преступников.
Текст диалога с ней восстановлен по письму Франца Экснера вдове Йодля от 18 октября 1946 года.
В своем личном архиве адвокат Экснер сохранил и три исписанных Москович листа, должно быть, действуя по принципу истинно цивилизованной нации: «Не всё поняли, но всё запомним».
Две сестры
У Адольфа Гитлера и Рудольфа Гесса были родные сестры: первую звали Паула, вторую Маргарита.
Реальные судьбы этих женщин — полная противоположность; их исторические судьбы похожи тем, что известны лишь очень узкому кругу исследователей.
Отец Паулы был женат трижды: от первого брака он детей не имел; от второго их было двое; от третьего — пятеро: Густав (умер в два года), Ида (умерла в том же возрасте), Адольф (тот самый), Эдмунд (умер в шесть лет) и Паула.
Отец Гесса был женат один раз, имел трех детей: Рудольфа, Альберта и Маргариту. Все трое состояли в браке, оставили детей.
Паула и Адольф детей не имели. Но если Адольф все же оставил о себе еще какую память, то от Паулы не осталось ничего. Она не была замужем. Однажды, по приказу брата, сменив фамилию на Вольф (это партийная кличка Гитлера в период запрета партии), она жила тихо и незаметно. С Адольфом виделась очень редко: есть свидетельства о встрече в 36-м году в Берлине, во время Олимпийских игр, в 39-м она приезжала на его пятидесятилетие; в 41-м году они виделись в Вене. А в мае 1945 года Паулу Вольф вывезли в Москву и позже, после нескольких допросов, отправили на поселение в сибирские дали. Там же она и скончалась.
Фактически это все. Информации на пять процентов; на 95 процентов — слухи. Она якобы оставила дневник, в котором описывала, как Адольф ее избивал в детстве. Якобы она собиралась замуж за некоего Йекелиуса, эсэсовца, но затем вышла за некоего Вольфа, профессора. Спаслась от НКВД в 45-м году и умерла в Германии в 1960-м. Похоронена в Баварии. С могилой в Баварии связана своя история, как, впрочем, и с дневником.
Все эти домыслы рождаются в Германии и объясняются отсутствием информации, которая до сих пор засекречена у нас, в России. И это непонятно — когда англичане постоянно перезасекречивают досье Гесса, то тут еще можно что-то объяснить, но «досье» Паулы Вольф… Ну какие в нем скрыты государственные тайны?! Она была безобидна и далека от всего, жила тихо, под фамилией Вольф. Ни соседи, ни знакомые даже не догадывались о ее родстве с Гитлером, а из его приближенных о ней знали только Рем, Гесс, Ева Браун, камердинер Линге и еще два-три человека.
Ситуация с сестрой Гесса Маргаритой противоположная. Маргарита прожила почти 85 лет. Она вышла замуж по страстной любви, родила дочь и двоих сыновей; у нее были многочисленные и часто знаменитые друзья; она много работала, много путешествовала; ее жизнь была полна самого ценного — разнообразия. Эта жизнь проходила на виду и оставила после себя очень и очень многое. Например, прекрасные переводы Жуковского, Пушкина, Есенина, Блока.
В жизни эти две женщины, видимо, никогда не встречались; во всяком случае, свидетельств такой встречи у меня нет. Единственное, что мне удалось обнаружить, это короткое письмо, датированное 27 сентября 1931 года. В этом письме Паула, тогда еще Гитлер, благодарит Маргариту за то, что та сообщила ей о смерти ее двоюродной племянницы Ангелики Раубаль. Ангелика и Маргарита были подругами, и Маргарита Гесс оказалась единственной, кто удосужился написать Пауле об этом трагическом событии.
«.. Как печально сознавать, что нет уже забавной толстушки Гели, которая, говорят, очень переменилась и похорошела, — пишет Паула. — Я могла бы приехать и поддержать Адольфа, но не осуждайте меня, дорогая, что я этого не делаю. Самые близкие люди могут сделаться самыми чужими, таков рок и наших судеб. Сознавая это с детства, я порой произношу странную молитву: я прошу Господа послать сестре брата, а брату сестру. Но Господь меня не услышит».
Именно так она и написала: не услышит. Что-то предчувствовала, о чем-то размышляла… один Бог ведает, что там было намешано в голове и в душе этой женщины, над чем она мучилась, чего желала. Чтобы начать в этом разбираться, нужно повторить то, что сделала сама жизнь — отодрать Паулу от Адольфа.
Пока это не получается. Занимаясь подробностями жизни фигурантов великого германского потрясения, я чувствую неодолимое и неколебимое безразличие к маленькой трагедии Паулы Гитлер.
Коллекция доктора Хирта
В мае 1945-го части дивизии СС прорывались в район Рондорфа.
У эсэсовцев было двадцать «пантер» и отчаянный командир — оберфюрер Гротман, бывший адъютант Гиммлера. Гротман расстался с рейсхсфюрером в районе Штаде: Гиммлер приказал ему вывести уже сформированную колонну и дожидаться приказа. «Я отправляюсь на переговоры, и мне нужны аргументы», — кратко пояснил он, прощаясь с Гротманом.
С тех пор прошло две недели: Гиммлер был уже у англичан, но вместо понимания нашел там смерть. Гротман этого не знал; он выполнял приказ.
Двигались в основном ночью, дважды принимали бой с американцами, которые легкомысленно раскатывали по этой земле как у себя дома. И все бы ничего, если бы не один попутчик, которого Гиммлер также приказал доставить в Рондорф.
Его звали Август Хирт; он возглавлял Анатомический институт в Страсбурге и считался одним из лучших специалистов по наследственности. Доктор Хирт был гауптштурмфюрером СС, и никаких возражений против его присутствия в колонне Гротман не имел, если бы не то, что этот чудак потащил за собой. Это были двадцать деревянных ящиков, набитых опилками, над которыми Хирт трясся, называя их «сокровищем». С того дня, как в каждой «пантере» разместили по такому ящику, началось мучение: от внутренностей «пантер» пошел кошмарный запах, который парни глушили алкоголем. На мосту через Эмс штурмбаннфюрер Диц попытался было избавиться от одного «сокровища» — вышвырнуть в реку, но Хирт устроил скандал. Гротману пришлось вмешаться, а то парни скинули бы с моста и самого Хирта.
— Объясните же им, объясните, они не понимают ценности… — кричал Хирт, пятясь от разъяренного Дица и хватая Гротмана за руку.
— Вы провоняли всю колонну вашими «ценностями», — огрызнулся Гротман. — Рейхсфюрер не давал мне поручения таскать за собой всякую тухлятину!
— Тухлятину?! — взвился Хирт, — Так рейхсфюрер вам не объяснил?! Вы ничего не знаете?! — Хирт полез в головную «пантеру» Гротмана; вскоре оттуда раздался его возбужденный голос: — Сюда, сюда! Взгляните же на это, взгляните сами!
Гротман нехотя полез, стараясь почти не дышать. Хирт уже вскрыл ящик и светил в него фонариком.
— Смотрите, да смотрите же! Вот какая! А эта?! А вот такая?! — он поочередно поднимал и бережно укладывал обратно три темных черепа, как будто в париках — на самом деле это были натуральные женские волосы, которые еще не отпали, — А это… это разве не чудо? Это не сокровище?!
Вытянув руки, Хирт совал в лицо Гротману облепленный опилками стеклянный шар, в котором колыхалось нечто с одним глазом посреди сморщенного лба. Гротман отпрянул. Руки с колбой опустились, и появилась другая колба — в ней маленькое, с кулачок, скорбное лицо покачивалось в спирту из стороны в сторону и словно дуло себе под нос.
— Видите, насколько выражена аномалия — почти полное срастание! Здесь у меня вся серия В, а за ней идут патологии конечностей, за ней…
Гротман, не дослушав, вылез из «пантеры». Его едва не вырвало. За ним вылез Хирт: его лицо сохраняло выражение счастья.
— В моей коллекции все антропологические типы нашей планеты, понимаете вы — все! Некоторые образцы свежие, оттого этот запах. Здесь у меня все врожденные патологии голов и конечностей! Понимаете?! На меня работали начальники всех концлагерей Европы! Я сделал то, чего никто уже не сможет повторить! Мне немного не хватило времени и кое-что пришлось уничтожить, но серии V, D и С я сохранил! Понимаете?! Я сохранил!
— Да, да… — пробормотал Гротман, — понимаю… А вы понимаете… если мы с вашими «сериями» попадем к американцам? Это же… это же… — он искал и не находил слово.
— Мне все равно, — отрезал Хирт, — лишь бы сохранить. Я ученый. Я работал.
«Все мы… работали», — подумал Гротман.
Он ничего не сказал. И отдал тайный приказ по колонне — по мере возможности избавляться от «сокровищ» доктора Хирта.
До Рондорфа добрались все двадцать танков СС. Гротман выполнил приказ. В Рондорфе, в бывшем санатории, сейчас работали пластические хирурги — переделывали лица чинам СС. Другие люди снабжали их документами…
Хирту тоже предложили изменить внешность и скрыться. Но узнав, что коллекция погибла, этот чудак пустил себе пулю в лоб.
Роль диктатора
В 1930 году на экраны вышел фильм «Голубой ангел», в котором дебютировала Марлен Дитрих. Существует довольно глупое мнение о том, что она в этом фильме «затмила» своего партнера, знаменитого немецкого актера Эмиля Яннингса. У экрана свои законы: молодость и талант не могут переиграть опыт и профессионализм, если последние того не желают. Яннингс, уже сыгравший на театральной сцене Мефистофеля, Отелло, Генриха Восьмого, Дантона, Петра Первого, в кинематографе обладатель «Оскара», привыкший и солировать, и работать на партнера, в «Голубом ангеле» дал неумехе-дебютантке возможность раскрыться; всем своим талантом и опытом он работал на индивидуальность своей партнерши. И естественно, успех Марлен Дитрих вызвал у него лишь чувство гордости и удовлетворения, хотя та же легенда пошла дальше и приписала Яннингсу зависть к успеху Марлен.
Подобные легенды — это отношение публики к дальнейшей судьбе обоих актеров: Дитрих, уехавшая из Германии в 1930 году, в 33-м туда не вернулась; Яннингс же разделил судьбу тех деятелей немецкой культуры, которые жили и работали в нацистской Германии.
Яннингс был членом Имперского сената культуры; заседал там вместе с Геббельсом, Гиммлером и другими фюрерами Третьего рейха. Причем на всех довольно редких заседаниях этого органа брал слово. Геббельс даже прозвал его Катоном; но Яннингс отнюдь не требовал разрушения своего «Карфагена» — старого немецкого кинематографа. У него была другая идея фикс: он настойчиво ставил вопрос о воплощении на экране образов «великих немцев». Наконец первый проект был запущен: в 1941 году Яннингс начал сниматься в фильме о Бисмарке.
Это было начало. Сам актер называл эту работу «мостиком к мечте». А мечтой его было сыграть роль Диктатора. Это должно было стать собирательным образом, своего рода воплощением диктаторов всех времен и народов. К 1943 году сценарий фильма был почти закончен, и Яннингс показал его Геббельсу.
Геббельс сценарий нашел интересным, но не доработанным. Возможно, он и сам никак не мог решить, должен ли зритель признать в экранном Диктаторе Гитлера или следует ставить какую-то иную задачу.
По дополнениям, которые Геббельс внес в сценарий, понять, что же он в конце концов решил, не представляется возможным.
Начались пробы, репетиции. Геббельс лично отсматривал рабочие материалы, где Яннингс пробовал себя в роли Диктатора. И вроде бы рейхсминистру все нравилось. Но внезапно, через два месяца после начала работы над фильмом, как гром среди ясного неба — на авторском экземпляре сценария появляется крупная надпись, сделанная рукой Геббельса: «Яннингс — Диктатор — никогда!».
Что произошло? Прикрыли проект? После Сталинграда прекратили финансировать многие кинопроекты, но едва ли не нашли бы денег на такой! Может быть, личный конфликт? Но 29 октября Яннингс — на дне рождения у Геббельса: беседуют, острят, смеются, как обычно все прежние годы. Что же все-таки случилось?
Рейхсфюрер Гиммлер иногда устраивал для высокопоставленных нацистов «ознакомительные» поездки по концентрационным лагерям. И вот осенью 43-го Гиммлер пригласил на такое «мероприятие» творческую интеллигенцию. Из актеров были Яннингс, Вернер Краус, Густав Грюндгенс (прототип Мефисто из романа Клауса Манна), актриса Пола Негри.
На участии Яннингса Гиммлер настаивал особо, поскольку знал о кинопроекте с условным названием «Диктатор» и искренне, видимо, полагал, что актеру для лучшего перевоплощения просто необходимы впечатления такого рода.
Поездка состоялась в начале ноября. Творческая интеллигенция вывезла из нее тяжелые впечатления. Кто-то поделился ими с коллегами и потом сильно пожалел; кто-то сидел дома, приходя в себя, кто-то запил.
Эмиль Яннингс был профессионалом до кончиков ногтей; он привык работать невзирая ни на какие обстоятельства. Ему понадобился минимальный срок: через два дня после возвращения он вышел на съемочную площадку.
С 10 ноября в Бабельсберге продолжается работа над «Диктатором». 12 ноября Геббельс отсматривает последние пробы. Любопытная деталь: по сценарию Диктатор имеет ребенка — дочь. Где-то в американских архивах должны сохраниться материалы: две или три кинопробы на роль дочери Диктатора старшей девочки Геббельсов Хельги.
И вдруг, 13 ноября, эта резолюция Геббельса: «Яннингс — Диктатор — никогда!».
Можно строить любые предположения, но прямых объяснений не нашлось. Разве что такое вот, косвенное — высказывание Геббельса о природе актерской игры: «Представьте себе, что вы утром побили вашу жену, — пишет Геббельс, — отражение вашего проступка ребенок унесет в своих глазах в школу, и там все будут про вас знать. Актеры — те же дети, а потому следует беречь их глаза от ненужных впечатлений».
«Историческая литература»
Передо мной два документа. Первый — рапорт майора бронетанковых войск Сивкова И. Н. о том, что 23 апреля 1945 года он, в нарушение приказа, пропустил в сторону аэродрома Рехлин легковушку с двумя взрослыми и тремя детьми. Второй документ — протокол допроса бывшего вождя Трудового фронта, рейхсляйтера Роберта Лея, в котором он объяснил, при каких обстоятельствах лишился капсулы с ядом. Обстоятельства эти Лей датировал тем же 23 апреля 1945 года.
Два документа, за которыми лишь крохотный фрагмент.
…Автострада оказалась забита колоннами гражданских и военных машин; все это едва тащилось… Мощные «мерседесы» рейхсляйтера вытянули объезд по разбитым полям и, сделав крюк, снова выбрались на шоссе. Здесь двигалась колонна из пеших беженцев. Несколько часов назад над ней прошли английские бомбардировщики, сбросили тяжелые бомбы, чтобы избавиться от неизрасходованного груза. Огромная воронка чернела в центре автобана, как раз в том месте, куда выехали «мерседесы» Лея. Воронку обходили, стараясь туда не глядеть; по краям лежали убитые и раненые. К «мерседесам» метнулась женщина, забила ладонями в стекло. Адъютант послушал, что она кричала.
— Просит пристрелить кого-то, — доложил он.
Лей посмотрел в окно машины.
На обочине, метрах в двадцати от края воронки, прыгали и визжали две девочки, а около них лежал на боку мальчик лет тринадцати рядом с кучкой чего-то красно-синего. Лей присмотрелся: у ребенка осколком был разворочен живот. Девочки тоже были в крови: их белые одинаковые переднички оказались по-разному раскрашены красным. «Ради Бога, господин офицер, ради Бога!» — кричала мать, стуча в окно машины. Увидев вышедшего Лея, она кинулась к нему, уже без слов указывая в сторону детей.
Мальчик был еще жив. Он только издали выглядел ребенком: вблизи у него было лица старика. Очевидно, он лежал так уже два или три часа, и столько же мать и сестры сходили возле него с ума. Все понимали, что это агония, которая страшно затянулась.
— Уберите их! — велел адъютантам Лей.
Один адъютант поднял и унес девочек. Другой, обхватив правой рукой голову женщины, повернул к себе ее лицо. Лей, опустившись на колени, быстро вложил в полуоткрытый рот ребенка капсулу и ладонями сжал челюсти. И почти сразу ощутил на своей руке долгий выдох облегчения. Он снял куртку, завернул в нее тело и отнес к машине.
— Садитесь на заднее сиденье с детьми, — сказал он женщине, — Я поеду в другой машине и повезу вашего мальчика.
Через час езды их догнали мотоциклисты из связного подразделения 12-й армии и предупредили, что впереди, в миле отсюда, к шоссе вышли русские танки. Они пока стоят, но путь к Рехлину по шоссе перерезан. Аэродром был уже близко; вокруг него дивизия СС намертво держала оборону.
Колонна беженцев продолжала двигаться. Русские танки встали не на самом автобане, а растянулись цепью по полю, перекрыв кратчайший путь на Рехлин между двух рощ. На самом шоссе стояли русские посты, пропуская детей, женщин, стариков. Было ясно, что двухметровых красавцев-адъютантов Лея они едва ли не заметят, как и самого рейхсляйтера.
— Делаем так: возвращайтесь в штаб, оттуда самолетом в Бергхоф, — приказал Лей. — Я один доберусь до Рехлина. Молчать оба! — рявкнул он на побледневших адъютантов. — Быстро в мою машину!
Он перенес тело мальчика в автомобиль, где сидела мать с дочерьми, и, едва не сбив бросившихся наперерез адъютантов, дал газ и направил машину через поле, прямо на цепь русских тридцатьчетверок.
Танкисты с удивлением смотрели на эту мчащуюся к ним по полю машину, ничего не предпринимая. И только, когда «мерседес» остановился метрах в двадцати, с брони спрыгнули двое танкистов с автоматами наперевес.
В «мерседесе» отворилась дверца, как бы приглашая заглянуть внутрь.
Русский майор заметил через боковое стекло только одно женское лицо и подошел ближе. Он увидел эту женщину с остановившимся взглядом, судорожно прижимавшую к себе двух перемазанных кровью девчушек, мужчину за рулем, а рядом укрытого курткой мертвого мальчика с побуревшими от крови голыми ногами в спортивных ботинках. Мужчина медленно повернул голову и посмотрел на русского. Это был странный взгляд — смесь усталости и любопытства.
Майор захлопнул дверцу и махнул своим рукой. Он подумал, что на аэродроме, конечно, есть какая-нибудь медчасть, а эти маленькие девочки в машине, похоже, ранены…
Неподсуден?
«Говорит Ганс Фриче! Говорит Ганс Фриче!»
С этих слов начинались передачи германского радио в течение последних четырех лет Третьего рейха. 16 миллионов радиоприемников ловили этот знакомый голос с неизменным восхищением и неослабевающими надеждами.
«Если Фриче у микрофона, значит, все пока идет, как должно идти», — говорили себе владельцы этих приемников.
Суть обвинения Фриче в Нюрнберге состояла в том, что он «добивался яростной поддержки режима и таким образом парализовывал способность населения к самостоятельному суждению». По сути его обвинили в «инъекциях лжи», парализующих мыслительную волю нации.
«Проклятые журналюги, что делают — своими пропагандистскими инъекциями парализуют нашу способность самостоятельно мыслить! Бедные мы, невинные жертвы этих акул пера и эфира!» — а так после краха Третьего рейха рассуждали владельцы тех шестнадцати миллионов радиоприемников.
Как будто Фриче сам входил в их дома и сам поворачивал ручки настройки!
Нет, не поворачивал и инъекции делал только тем, кто сам подставлял ему свои… уши. Потому по закону оказался и невиновен. Потому так хочется обвинить его вдвойне!
Немецкий обыватель, осуждая Фриче, оправдывал себя. Но проходя испытание за испытанием и становясь немецким гражданином, он медленно, нехотя, с трудом перекладывал вину бывшего кумира на собственные плечи.
Что же это был за человек — Ганс Фриче, главный радиожурналист Третьего рейха? Что было в его голове, когда он своим твердо поставленным голосом не столько зачитывал приказы, сколько декламировал волю Гитлера, которая в них заключалась? Не столько информировал, сколько воспевал мудрость и дальновидность нацистского вождя?
Во время судебных слушаний, посещая камеры арестованных, американский психолог Гилберт как-то спросил Фриче, неужели же он не видел, не понимал того, что видел и понимал весь мир?! «Всем была очевидна эта тактика Гитлера сначала заключать договор, а потом денонсировать его, захватывая одно за другим малые государства Европы до тех пор, пока он уже не окреп настолько, чтобы напасть на государства покрупнее», — сказал Гилберт.
«Теперь я это понимаю, — ответил Фриче, — но тогда не понимал, не мог понимать».
Может быть, вместе со всей нацией Ганс Фриче, слушая Ганса Фриче, парализовал и собственную волю к самостоятельному мышлению?
После вынесения официального оправдательного приговора Фриче просил тюремного психолога Гилберта достать ему револьвер, чтобы совершить над собой приговор неофициальный. Приговор совести?
Незадолго до смерти, в 1953 году, Фриче сам честно ответил на все подобные вопросы. «Свою совесть, — писал он, — я променял на лучшее — профессионализм. И я достиг в нем высот, в смысле результата, с которых хотел и теперь хочу шагнуть прямо туда, где меня уже не достанут».
Кто «не достанет»? Кого он имел в виду? Не собратьев ли по профессии? Ведь в смысле результатов, то есть — силе влияния на общество, Ганс Фриче действительно достиг беспрецедентных «высот»!
Когда думаешь о Фриче, становится обидно за профессию радиожурналиста. Она ведь прекрасна!
Р.S. Позже Фриче все-таки отсидел три года за разжигание антисемитизма и передачу заведомо ложной информации.
Внучка Гитлера
На книжной выставке в Лейпциге приятная во всех отношениях фрау-активистка Общества российско-германской дружбы указала мне на просто приятную фрау, внимательно рассматривающую стенды с книгами о Москве.
— Знаете, кто это? — шепнула активистка. — Это внучка Гитлера.
Я посмотрела себе под ноги и от неловкости задала глупый вопрос:
— А у вас есть доказательства?
— Зачем? — удивилась фрау. — Это и так все знают.
Года три спустя я снова была в Германии, частным образом, у друзей, которые живут в городке на юге. Живут уже лет пятнадцать. В Москве это была необычайно деятельная семья: байдарочники, галеристы, устроители всевозможных артмероприятий, знавшие всю творческую Москву. Они и в Германии поначалу развернули было бурную деятельность, от которой через десять лет остался только маленький художественный салон, жесткий режим экономии и глухая депрессия. Всем навещавшим их бывшим соотечественникам они жаловались на скуку; все навещавшие советовали вернуться домой, в Москву, и я сделала то же и получила ответ, который, видимо, давали и остальным.
— А чего мы там забыли? Москва теперь такое же художественное захолустье, только суетящееся и надувающее щеки. А у нас тут не так уж и серенько все. Вот ты знаешь, например, что к нам в салон заходит иногда внучка Гитлера? Напрасно, напрасно… — прокомментировали они мой ответный взгляд. — Это тут все знают. Кстати, она заезжает к нам обычно по средам, так что если тебе повезет…
Мне повезло. В среду около заборчика остановился синий «форд», и вышла женщина, которую я узнала, — та самая приятная фрау, что рассматривала на книжной ярмарке стенд правительства Москвы. На вид — от пятидесяти до шестидесяти лет, невысокая, спортивного покроя, ухоженная, с лицом, которое не запоминается. Она пробыла в салоне свои обычные четверть часа, купила книгу, поболтала с хозяйкой. И отбыла. Ну и что? Ну приехала какая-то дама, ну купила книгу… Почему внучка Гитлера? Кто вам это сказал?! Почему вы в это верите?! Она подтверждает чем-то свое родство? Она вам сама что-то говорила? Что-то показывала?
— Нет, она нам ничего не показывала и ничем не подтверждает. Ни она, никто вокруг вообще никогда об этом не говорит. А верим, потому что знаем. Потому что все знают. Как то, что лето теплее, чем зима.
— Журналисты к ней ездят? Интервью берут, о ней пишут? — попыталась я снова. — Ну положим, у Гитлера могли быть дети и внуки соответственно… Ну вот объявился же некий внук, так все о нем давно вытащили, вытрясли, перемыли до последней косточки! А почему об этой внучке — тишина? Как такое могло не стать сенсацией?!
— Да так, что сенсации делаются на фальшивках, а подлинная история идет себе и идет… Странно, что ты, историк, этого не понимаешь, — был ответ.
Я еще что-то спрашивала, возмущалась, доказывала. Но здравый смысл расшибался, как о стену. Все знают, что лето теплее зимы, что городок их стоит на Дунае, а эта милая фрау — внучка Гитлера. И хоть ты застрелись! С мозгами у них тут у всех не в порядке, что ли?! Еще мою Москву захолустьем обозвали! Подбросить такую «внучку», например, акулам какого-нибудь эховского форума можно, наверное, лишь как повод для остроумия.
Но с «внучкой Гитлера» я заочно встретилась еще раз. Совсем недавно, в самолете разговорились с соседями-немцами, летевшими в Москву, а оттуда — на фестиваль в Муром. Оба оказались художниками, и я рассказала им о салоне моих друзей, как оказалось довольно известном на юге Германии. Говорили о современной художественной, театральной, литературной России. Они спросили, чем я занимаюсь, и стоило лишь произнести слова «Третий рейх», как я вдруг услышала: «О, а вы знаете, ведь где-то в тех же местах живет внучка Гитлера!». Справившись с эмоциями, я попыталась сформулировать вопрос в максимально корректной форме: «Вот вы собираетесь посетить Муром, — сказала я, — а вы знаете, что там жил Илья Муромец, русский богатырь, защитник России от врага. У нас это все знают».
Немцы дружно закивали, даже показали эмблему праздника с изображением богатыря. Тогда я задала им второй вопрос: «Легенда о Муромце была нам нужна, поэтому и родился и жил могучий защитник Руси. А зачем вам внучка Гитлера? О чем эта легенда?».
Они поняли. Разговор прервался. Правда, ненадолго, через пару минут мы, как ни в чем не бывало, вернулись к болтовне о художественной России. Перед выходом из самолета немцы вручили мне свои визитки и несколько приглашений на разные мероприятия. В одном приглашении я уже дома обнаружила листок из блокнота с рисунком, видимо, сделанным еще в самолете. Могучий воин, опирающийся на могучий меч, по виду — не то Муромец, не то Зигфрид. Видимо, все-таки Зигфрид, потому что под ним мои новые друзья дали-таки свой ответ: «Эта легенда, — написали они, — о попытке Германии сделаться великой».