По приезде на Кавказ, в Ставрополь, Лермонтов был назначен в действующий против чеченцев отряд генерала Галафьева на левом фланге кавказской линии. Смелые действия Шамиля и попытка русских обезоружить чеченцев взволновали к этому времени все дикое население Большой и Малой Чечни. В 1840 году решено было перенести кубанскую линию на реку Лабу и затем заселить местность между реками Кубанью и Лабой казаками. Для осуществления этого предприятия должны были действовать два отряда: на правом фланге линии лабинский отряд генерал-лейтенанта Засса и на левом – чеченский отряд генерал-лейтенанта Галафьева. Над обоими отрядами начальствовал генерал-адъютант П. Х. Граббе.
До отправления на место военных действий Лермонтов проживал в Ставрополе, среди очень интересного общества, сходившегося большею частью у капитана генерального штаба барона И. А. Вревского; здесь кроме Лермонтова и Монго-Столыпина можно было видеть графа Карла Ламберти, Сергея Трубецкого (брата Воронцовой-Дашковой), Льва Сергеевича Пушкина, Р. Н. Дорохова, Д. С. Бибикова, барона Россильона, доктора Майера и нескольких декабристов, из числа которых Михаил Александрович Назимов являлся особенно любимой всеми личностью. К Вревскому и Назимову Лермонтов относился с уважением и “с ними никогда не позволял себе тона легкой насмешки”, которая зачастую отмечала его отношения к другим лицам. “Со мною, как с младшим в избранной среде упомянутых лиц, Лермонтов школьничал до пределов возможного, – рассказывает г-н Есаков, – а когда замечал, что теряю терпение, он, бывало, ласковым словом или добрым взглядом тотчас уймет мой пыл”.
В половине июня Лермонтов отправился наконец в отряд Галафьева, в крепость Грозную. 6 же июля отряд Галафьева выступил в экспедицию на Малую Чечню, переправился через реку Сунжу и прошел через ущелье Хан-Калу.
Неприятель там и сям показывался на пути отряда, но дело ограничивалось незначительными перестрелками. Лермонтов в этом походе сблизился с прапорщиком Р. Н. Дороховым, отчаянным храбрецом и повесой, который за свои шалости и удалые проказы чуть ли не три раза был разжалован в солдаты. Этот Дорохов составил команду человек во сто из казаков, татар, кабардинцев – словом, людей всех племен; были и такие, что и сами забыли, откуда родом. Отчаянные удальцы-головорезы, закаленные в схватках с горцами, они смотрели на войну как на ремесло. Опасность, удальство, лишения и разгул были их лозунгом. Огнестрельное оружие они презирали и резались шашками и кинжалами, в удалых схватках, врукопашную. Раненный во время экспедиции Дорохов поручил отряд свой Лермонтову, который умел привязать к себе людей, совершенно входя в их образ жизни. Он спал на голой земле, ел с ними из одного котла и разделял все трудности похода. В последний приезд свой в Петербург Лермонтов рассказывал об этой своей команде A. A. Краевскому и подарил ему кинжал, служивший ему в походе.
В официальных донесениях об этой экспедиции, при представлении Лермонтова к награде, было сказано: “Ему была поручена конная команда из казаков-охотников, которая, находясь всегда впереди отряда, первая встречала неприятеля и, выдерживая его натиски, весьма часто обращала в бегство сильные партии”.
Боевой и весьма умный генерал П. Х. Граббе высоко ценил Лермонтова как талантливого, дельного и храброго офицера. Но были у Лермонтова и враги. Так, старший офицер генерального штаба барон Л. В. Россильон сообщил г-ну Висковатову свои воспоминания о Лермонтове в таком роде:
“Лермонтов был неприятный, насмешливый человек и хотел казаться чем-то особенным. Он хвастал своею храбростью, как будто на Кавказе, где все были храбры, можно было кого-либо удивить ею.
Лермонтов собрал какую-то шайку грязных головорезов. Они не признавали огнестрельного оружия, врезывались в неприятельские аулы, вели партизанскую войну и именовались громким именем Лермонтовского отряда. Длилось это недолго, впрочем, потому что Лермонтов нигде не мог усидеть, вечно рвался куда-то и ничего не доводил до конца. Когда я его видел на Сулаке, он был мне противен необычайною своею неопрятностью. Он носил красную канаусовую рубашку, которая, кажется, никогда не стиралась и глядела почерневшею из-под вечно расстегнутого сюртука поэта, который носил он без эполет, что, впрочем, было на Кавказе в обычае. Гарцевал Лермонтов на белом как снег коне, на котором, молодецки заломив белую холщовую шапку, бросался на чеченские завалы. Чистое молодечество! – ибо кто же кидался на завалы верхом?! Мы над ним за это смеялись”.
Между прочим, барон возмущался и тем, что Лермонтов ходил тогда небритым. На профильном портрете в фуражке, сделанном в это время бароном Паленом, действительно видно, что поэт в походе отпустил баки и не брил волос и на подбородке. Это было против формы, но растительность у Лермонтова на лице была так бедна, что не могла возбудить серьезного внимания строгих блюстителей уставов. Впрочем, на Кавказе можно было дозволять себе отступления. На другом портрете, писанном самим поэтом тоже на Кавказе (в конце 1837 года), видно, что и волосы на голове носил он длинные, не зачесывая их на висках, как по уставу полагалось.
Надо, впрочем, правду сказать, Лермонтов нередко выказывал безумное и совершенно никому не нужное удальство, действительно словно лишь для того, чтобы порисоваться. Ему доставляло как будто особенное удовольствие испытывать судьбу. Опасность или возможность смерти делали его остроумным, разговорчивым, веселым. Однажды вечером, во время стоянки, он предложил некоторым лицам в отряде: Льву Пушкину, Глебову, Палену, Сергею Долгорукову, декабристу Пущину, Баумгартену и другим – пойти поужинать за черту лагеря. Это было небезопасно и запрещалось. Неприятель охотно выслеживал неосторожно удалявшихся от лагеря и либо убивал, либо увлекал в плен. Компания взяла с собою нескольких денщиков, несших запасы, и расположилась в ложбинке за холмом. Лермонтов, руководивший всем, уверял, что, наперед избрав место, выставил для предосторожности часовых и указывал на одного казака, фигура коего виднелась сквозь вечерний туман в некотором отдалении. С предосторожностями был разведен огонь, причем особенно старались сделать его незаметным со стороны лагеря. Небольшая группа людей пила и ела, беседуя о происшествиях последних дней и возможности нападения со стороны горцев. Лев Пушкин и Лермонтов сыпали остротами и комическими рассказами, причем не обошлось и без резкого осуждения или скорее осмеяния разных всем присутствующим известных лиц. Особенно весел и в ударе был Лермонтов. От выходок его катались со смеху, забывая всякую осторожность. На этот раз все обошлось благополучно. Под утро, возвращаясь в лагерь, Лермонтов признался, что видневшийся часовой был не что иное, как поставленное им наскоро сделанное чучело, прикрытое тонкой старой буркой.
10 июля подошли к деревне Гехи, близ Гехинского леса, и, предав огню поля, стали лагерем. Неприятель пытался было подкрасться к нему ночью, но был открыт секретами и ретировался. На заре 11 июля отряд двинулся. Неприятель нигде не показывался, и авангард вступил в густой Гехинский лес и пошел по узкой лесной дороге. Несколько выстрелов в боковой цепи только указывали, что неприятель не дремлет. Опасность ждала впереди… Приходилось пройти большую, окаймленную со всех сторон лесом поляну. Впереди виднелся Валерик, то есть “речка смерти”, названная так старинными людьми в память кровопролитной стычки на ней. Валерик протекал по самой опушке леса, меж глубоких, совершенно отвесных берегов. Воды в речке, пересекавшей дорогу под прямым углом, было много. Правый берег ее, обращенный к отряду, был совершенно открыт, по левому тянулся лес, вырубленный около дороги на небольшой ружейный выстрел. Тут было удобное место для устройства неприятельских завалов. Они и были, как оказалось, им устроены из толстых срубленных деревьев. Как за бруствером крепости, стоял враг, защищаемый глубоким водяным рвом, образуемым речкою.
Подойдя к месту на картечный выстрел, артиллерия открыла огонь. Ни одного ответного выстрела; ни малейшего движения не было заметно. Местность казалась вымершею. Весь отряд двинулся еще вперед и подошел к лесу на ружейный или пистолетный выстрел. Было решено сделать привал; пехота же должна была проникнуть в лес и обеспечить переправу. Но едва артиллерия начала сниматься с передков, как чеченцы внезапно со всех сторон открыли убийственный огонь.
В одно мгновение войска двинулись вперед с обеих сторон дороги. Добежав до леса, они неожиданно были остановлены отвесными берегами речки и срубами из бревен, приготовленными неприятелем за трое суток до столкновения. Отсюда-то он и производил убийственный огонь. Били на выбор офицеров и солдат, двигавшихся по открытой местности. Войска поняли, что стрелять в людей, прикрытых деревьями, имевшими по аршину в поперечнике, – дело напрасное… кинулись вперед через речку, помогая друг другу, по грудь в воде. Все спасение было в том, чтобы как можно скорее перебраться к неприятелю. Начался упорный рукопашный бой, частью в лесу, частью в водах быстро текущего Валерика. Резались несколько часов. Кинжал и шашка уступили наконец штыку. Но долго еще в лесу слышались выстрелы… Дело было небольшое, но кровопролитное.
“Вообрази себе, – пишет Лермонтов A. A. Лопухину, – что в овраге, где была потеха, час после дела еще пахло кровью”. В том же письме поэт говорит, что “в русском отряде убыло 30 офицеров и 300 рядовых. Чеченцев осталось на месте 600 трупов”.
Последнее известие, конечно, преувеличено. Вероятно, так говорили в лагере. Чеченцы находились за прикрытиями, и потери их должны были быть меньше наших. По крайней мере в официальном донесении Галафьева говорится, что неприятель на месте оставил 150 тел.
Хотя Лермонтов ни в стихотворениях, ни в письмах не упоминает о роли, какую играл он лично в боях, но что он принимал в них участие активное и был не из последних удальцов, видно из донесения Галафьева Граббе 8 октября 1840 года. Там говорится так:
“Тенгинского пехотного полка Лермонтов, во время штурма неприятельских завалов на реке Валерик, имел поручение наблюдать за действиями передовой штурмовой колонны и уведомлять начальника отряда об ее успехах, что было сопряжено с величайшею для него опасностью от неприятеля, скрывавшегося в лесу за деревьями и кустами. Но офицер этот, несмотря ни на какие опасности, исполнял возложенное на него поручение с отличным мужеством и хладнокровием и с первыми рядами храбрейших ворвался в неприятельские завалы”.
За дело под Валериком для Лермонтова испрашивался орден Св. Владимира четвертой степени с бантом, что в те времена для столь молодого человека являлось высокою наградою.
Экспедиция, длившаяся девять дней, окончилась, и 14 июля отряд генерала Галафьева вернулся в Грозную. Отдых продолжался, однако, недолго. Недобрые вести о действиях Шамиля принуждают отряд снова выйти в поход. Он двинулся через крепость Внезапную к Мятелинской переправе и, простояв здесь лагерем, направился к Темир-Хан-Шуре. Серьезных столкновений не было. Горцы рассеялись с приближением наших войск, и Галафьев, окончив работы по укреплению Герзель-аула, вернулся к Грозной 9 августа.
Вскоре после того Лермонтов уехал из отряда на отдых в Пятигорск. Здесь время он проводил очень весело в ухаживании за разными женщинами. Так, сначала он ухаживал за некоей девицей Ребровой, которая была серьезно влюблена в него. Затем он оставил Реброву в покое и увлекся приехавшей на кавказские воды красивой французской писательницей Гоммер де Гелль. Он до того заинтересовался ею, что отправился за нею с Кавказа в Крым, и, по-видимому, тайком от начальства, без отпуска. В Ялте он был в двадцатых числах октября. Из Ялты он и Гоммер де Гелль ездили в Ореанду, Алупку, Мисхор и Кореис.
“На дороге, – рассказывает Гоммер де Гелль в своих воспоминаниях, – я так увлеклась порывами его красноречия, что мы отстали от нашей кавалькады. Проливной дождик настиг нас в прекрасной роще, называемой по-татарски Кучук-Лампад. Мы приютились в биллиардном павильоне, принадлежащем, по-видимому, генералу Бородину, к которому мы ехали. Киоск стоял одинок и пуст; дороги к нему заросли травой. Мы нашли биллиард с лузами, отыскали шары и выбрали кии. Я весьма порядочно играю в русскую партию. Затаившись в павильоне и желая окончить затеянную игру, мы спокойно смотрели, как нас искали по роще. Я, подойдя к окну, заметила бегавшего по всем направлениям Тет-Бу де Мариньи (одного из спутников). Окончив преспокойно партию, когда люди стали приближаться к павильону, Лермонтов вдруг вскрикнул: “Они нас захватят! Ай, ай, ваш муж! Скройтесь живо под биллиардом!” – и, выпрыгнув в окно в виду собравшихся людей, сел на лошадь и ускакал в лес. На меня нашел столбняк; я ровно ничего не понимала. Мне и в ум не приходило, что это была импровизированная сцена из водевиля. Тет-Бу де Мариньи объяснил это взбалмошным характером Лермонтова. Г-н де Гелль спокойно сказал, что Лермонтов, очевидно, школьник, но величайший поэт, каких в России еще не бывало”. Потом Лермонтов объяснил свою выходку. “Ему вдруг, – говорит Гоммер де Гелль, – сделалось противным видеть меня, сидящую рядом с генералом Бородиным (куда они ехали на обед). Ему стало невыносимо скучно, что я буду сидеть за обедом вдали от него. Он не мог выносить приторных ласк этого приторного франта времени Реставрации. У него также поэтическое воображение, что он все это видел в биллиардном павильоне, когда мы там были вдвоем, и выпрыгнул в окно, увидав своего венецианского мавра. Его объяснение очень мило… Я его слушала и задыхалась. Он… так ревнив, что становится смешно, если бы не было так жаль его…”
После этого Лермонтов заезжал не раз из Ялты в Мисхор, где на даче, принадлежавшей Ольге Нарышкиной, жила Гоммер де Гелль с мужем. Поэт болтал с нею, шутил и смеялся и, между прочим, написал ей очень звучное французское стихотворение (“Près d'un bouleau qui balance”), которое Гоммер де Гелль ставила даже выше стихов, ранее для нее написанных Альфредом де Мюссе. Гоммер де Гелль передает, что Лермонтов уверял ее вполне серьезно, что только три свидания с обожаемой женщиной ценны: первое – для самого себя, второе – для удовлетворения любимой женщины, а третье – для света.
По словам Гоммер де Гелль, Лермонтов очень боялся, чтобы в Петербурге не узнали про то, что он с Кавказа заезжал в Крым: “его карьера от этого могла бы пострадать”. Поэтому Гоммер де Гелль писала своей подруге, чтобы та не упоминала об этом Баранту (брату того, с которым стрелялся поэт). Его знакомая, графиня В., бывшая в это время в Крыму, обещала Лермонтову о его пребывании в Ялте не писать ни полслова в Петербург. И действительно, пребывание Лермонтова в Крыму в 1840 году осталось неизвестным в Петербурге в то время, и даже впоследствии об этом не знал ни один из биографов и лиц, писавших о поэте. Наконец Гоммер де Гелль распрощалась с Лермонтовым и уехала с мужем на шхуне к западному берегу Черного моря. Памятником ее отношения к Лермонтову служат ее французские стихи в “Journal d'Odessa” (1840, № 164). Вскоре, как надо полагать, вернулся из Ялты на Кавказ и Лермонтов.