На первый взгляд Лермонтов, по сравнению со всеми прочими русскими писателями, жившими в его время и после, производит странное впечатление чего-то совершенно изолированного, стоящего вне звеньев неразрывной цепи постепенного развития и усовершенствования русской литературы. Когда говорят об этом развитии, то вспоминают обыкновенно, как Жуковский и Батюшков взамен отжившего псевдоклассицизма насаждали у нас романтизм; как затем Пушкин, начав свою литературную деятельность на почве романтизма, к концу ее постепенно перевел русскую литературу на реальную почву; и прямым его продолжателем, утвердителем литературы на этой самой реальной почве является Гоголь. Лермонтов же остается как бы совершенно в стороне от этой преемственности. Он представляется словно каким-то непредвиденным метеором, внезапно пронесшейся по небу яркою звездой, неизвестно откуда взявшейся и исчезнувшей без следа. Можно подумать, что правильный ход развития литературы нимало не изменился бы, не потерпел бы, если бы Лермонтова совсем не было. Кажется даже, как будто Лермонтов в своей литературной деятельности сделал шаг назад, так как в то самое время, как Гоголь продолжал работу Пушкина на почве реализма и устремлял литературу к плодотворному труду изображения обыденной жизни, Лермонтов снова воскресил романтические эффекты и байронизм, от которого Пушкин успел отрешиться уже в половине двадцатых годов.
Если же заводят речь о ходе развития различных идей в обществе, философских, политических и т. п., то Лермонтов тем более остается в стороне, о нем совсем и не упоминают при этом, потому что какие же идеи выражал Лермонтов в своих произведениях, к какому лагерю принадлежал, какое учение проповедовал? Не был он ни славянофилом, ни западником, ни либералом, ни консерватором, ни прогрессистом, ни обскурантом.
Вследствие всего этого у большинства русских людей, не исключая и самых горячих поклонников его поэзии, мы видим крайне смутное представление о роли и значении Лермонтова в русской литературе, равно и о преобладающем характере его произведений. Берут обыкновенно один какой-нибудь элемент его поэзии и этим элементом исключительно определяют ее всю, представляя таким образом любимого поэта в крайне одностороннем виде и упорно закрывая глаза на все прочие элементы. Одни, например, видят в Лермонтове только подражателя Байрона и делают ему большую честь, когда находят, что байронизм, пересаживаемый поэтом на русскую почву, во всяком случае является байронизмом самобытным, видоизмененным сообразно особенностям русской натуры и жизни. Другие, принимая во внимание обстоятельства судьбы его, стихотворение на смерть Пушкина и некоторые другие стихотворения и поэмы, готовы видеть в нем первого отважного протестанта против стесненных условий общественной жизни. Третьи, наконец, на первый план ставят разочарование поэта во всем земном, его ощущение тягости земной, телесной жизни и постоянные порывания к небесному, – тоску бессмертного духа, рвущегося в бесконечный простор и вечное сияние потерянного рая.
В каждом из этих суждений вы найдете свою долю правды, но каждое из них в равной степени страдает односторонностью и далеко не обнимает всех сложных элементов музы Лермонтова. Вся загадка понимания Лермонтова во всем его объеме и со всеми его особенностями заключается в том, что по самой натуре своей это был вполне гениальный человек. Гениальные же люди прежде всего отличаются от обыкновенных смертных тем, что они никогда не бывают и не могут быть односторонними; в этом и заключается сущность всякой гениальности, в то время как всякая односторонность есть по самому существу своему ограниченность и, следовательно, нечто исключающее гениальность.
Гениальная личность прежде всего совмещает в себе не только положительные, доблестные элементы современности, но и ее недостатки и пороки. Обладая громадными запасами сил, гениальные люди спешат взять от современной им жизни все, что в ней заключается, всем, что в ней есть, насладиться и всем перестрадать. Но этим не ограничивается еще их гениальность: будучи вполне детьми своего века, разделяя с современниками своими все их положительные и отрицательные качества, они выделяются среди них, возвышаются над ними, уходя от всего относительного, преходящего, принадлежащего данному веку и составляющего злобу дня в область необъятного, безотносительного, общенародного или общественного, делающего их творения достоянием многих веков или многих народов, смотря по степени их гениальности и общечеловечности.
Все это мы замечаем у Лермонтова. Так, прежде всего он поражал всех своих друзей и знакомых соединением самых, по-видимому, непримиримо противоречащих друг другу качеств. Человек, внешне глубоко разочарованный, не верящий в земное счастье, томящийся, не находящий места на земле и жаждущий смерти как избавления от “пустой и глупой шутки”, называемой жизнью, – Лермонтов в то же время беззаветно наслаждался всеми благами жизни, как эллин эпохи Перикла, и вся жизнь его представляла собою веселый праздник светского бонвивана.
Человек, с презрением смотревший на бессмысленную, пошлую и пустую суету большого света, готовый “дерзко бросить в глаза всем его представителям железный стих, облитый горечью и злостью”, он одновременно употреблял недостойные его уловки, чтобы быть в этом самом свете замеченным, принятым и иметь в нем успех. В одно и то же время одних и тех же людей он поражал невыносимостью своего заносчивого высокомерия и дерзкой насмешливости, доходившей до страсти к мучительству ближних, неспособных “отгрызаться”, и вместе с тем теплым, отзывчивым сердцем, жаждущим любви и ласки и способным всецело отдаваться; трагические предчувствия близкой смерти не мешали ему предаваться ребяческому школьничеству.
В этих противоречиях он был вполне человеком своего века, будучи преисполнен того нравственного разлада и раздвоения, которые были присущи всем людям того времени, завися от полной противоположности унаследованных на почве крепостного права барских привычек с новыми, европейскими идеями гуманности и братства, гнетущих общественных условий с романическими порывами к свободе и гордой независимости. Различие между ним и прочими людьми его века заключалось лишь в том, что в то время, как последние уживались и мирились путем различных компромиссов и с общественными условиями, и со своим собственным душевным разладом, Лермонтов не мог помириться ни с тем, ни с другим. Стремясь ничего не упустить, что представлялось ему в жизни в каком бы то ни было отношении заманчивым, все пережить, всем насладиться, он в то же время ни в чем не мог найти полного удовлетворения, примирения ни с людьми, ни с жизнью, ни с самим собою. Он тотчас же постигал тщету и суету всего, к чему жадно стремился, его возмущала пошлость и рабская низость окружавших его людей; душа его влеклась от всего этого в какой-то таинственный мир великого и необъятного. Отсюда и проистекала его страсть к величественной природе Кавказа и в непосредственно-свободной и независимой жизни воинственных и полудиких горцев, не успевших еще развратиться тлетворною цивилизацией; отсюда, наконец, и все его порывы от преходящего и тленного, земного – к вечному, небесному.
Каков он был в жизни, таков был он и в своей поэзии, до такой степени субъективной, что вы не найдете у него ни одного мелкого или крупного произведения, которое не относилось бы так или иначе к личности и жизни поэта.
Здесь опять-таки нам прежде всего бросается в глаза один из несомненных признаков гениальности поэта. Невольно поражает нас полное отсутствие в развитии поэтического дара Лермонтова каких-либо периодов и переходов. С первых же детских проявлений своего творчества Лермонтов сразу является перед нами тем самым, каким был он в продолжение всей своей поэтической деятельности, с тем же характером поэзии, мотивами, образами, чувствами. Развитие таланта его заключалось лишь в более художественном выражении того содержания его поэзии, какое ему было словно внушено сразу, от рождения.
В поэзии Лермонтова мы видим ту же присущую всем гениальным людям двойственность, какую наблюдаем и в жизни его. Здесь он также является прежде всего поэтом своего века, идущим в своем умственном развитии рука об руку со всеми своими лучшими современниками. Так, несмотря на то, что он не принадлежал к кружку Станкевича и не был знаком с членами его, вы замечаете у него то же романтическое прекраснодушие, что и у Белинского, то же увлечение Шиллером, Гете, Шекспиром и Байроном – одним словом, то же пристрастие к тевтонской музе, соединенное с галлофобией, сказавшейся в “Последнем новоселье” и некоторых других стихотворениях, в которых Лермонтов смотрит на французов как “на жалкий и пустой народ”.
Разделяя вместе с современниками муки безысходных противоречий и непримиримой раздвоенности, Лермонтов выразил эти муки в ряде стихотворений, преисполненных горьких сетований, причем наиболее выдающимся стихотворением в этом роде является, конечно, знаменитая “Дума” (“Печально я гляжу…”). То же раздвоение выражено им и в ряде типов современных героев, вроде Арбенина и Печорина, в которых под байроновской оболочкой очень легко разглядеть все нравственные недуги русских передовых людей 30-х годов.
Вообще Лермонтова можно вполне назвать представителем тридцатых годов, чем он и отличался от Пушкина, который, в свою очередь, всецело является поэтом 20-х годов.
В самом деле, несмотря на то, что произведения Пушкина, написанные в течение тридцатых годов, отличаются наибольшей зрелостью и совершенством, он все-таки по многим чертам своего характера остается человеком двадцатых годов, одним из уцелевших обломков разбитого корабля. Способность Пушкина примиряться с жизнью, наклонность к олимпийски объективному, благодушно-оптимистическому созерцанию обусловливаются, конечно, тем, что Пушкин был воспитан в более мягких условиях начала нынешнего столетия. Совершенно не таковы были условия, под гнетом которых вырос Лермонтов. Этим объясняется в значительной степени тот пессимизм, которым преисполнена поэзия Лермонтова. Лермонтов никогда не был политическим поэтом и выразителем каких-либо сознательных и предвзятых тенденций. Тем не менее в каждом стихотворении его слышатся слезы тяжкой обиды, глубоко затаенного и тем более мучительного оскорбления. И еще бы: чего стоило вынести одну смерть Пушкина! и что же такое были стихи Лермонтова на смерть Пушкина, как не горький, отчаянный крик, который не мог не отозваться в сердце каждого интеллигентного человека того времени. Отсутствие сознательной и предвзятой тенденциозности в Лермонтове придавало тем более цены ему в глазах современников, что они видели в нем протестанта не по каким-либо внушенным учениям, а по самой своей природе. Разъедающие слезы, какими преисполнены стихотворения Лермонтова, являлись совершенно естественными, непроизвольными; в них слышалось нечто стихийное; представлялась чаша страданий, которая выливалась через край именно потому, что была переполнена, а не потому, что кто-то нарочно наклонял ее набок.
Но будучи, таким образом, поэтом своего века, Лермонтов в то же время оставил далеко позади всех своих современников, так как поэзия его заключала в себе такие народные черты, которые присущи не тому или другому веку или десятилетию, а составляют один из общих элементов русского духа. Замечательно, что еще пятнадцатилетним мальчиком, в годы наибольшего подчинения Байрону, Лермонтов уже чувствовал и сознавал, что он не Байрон и что душа у него чисто русская. И действительно, восприняв от Байрона английский пессимизм, Лермонтов придал ему совершенно русский, народный характер; превратил в тот своеобразный пессимизм, который скрывается глубоко в недрах русской натуры и был ей присущ во все исторические времена.
Вы не найдете у Лермонтова и следа того разъедающего скептицизма, который составлял суть миросозерцания британского поэта, воспитанного на философии XVIII века; ни той холодной, ледяной иронии, которая является народною чертою английского племени и которую можно обнаружить и у Шекспира, и у Свифта; ни, наконец, той пресыщенности или нравственного изнеможения, какие были свойственны Европе в эпоху Реставрации, после потрясающих событий конца прошлого и начала нынешнего столетия.
Вместо всего этого поражает в поэзии Лермонтова то забубенное презрение к жизни, то удалое равнодушие к ней, которое заставляет русского человека восклицать: “Все на свете трын-трава и жизнь не стоит выеденного яйца!” и очертя голову бросаться в пропасть без всякой уважительной цели, из одного молодечества. В то же время вся поэзия Лермонтова проникнута тою глубокою безысходною тоскою и вместе с тем беспечною удалью и могучим, отважным порывом на какой-то безграничный и безбрежный простор, какие слышны в каждой народной русской песне. Очевидно, в будущем Лермонтов мог стать не только поэтом русской интеллигенции 30-х годов, но и великим общенародным певцом. К сожалению, он умер в такую пору, когда его молодой гений только что расправлял свои могучие крылья и сбылись пророческие слова пятнадцатилетнего мальчика: