Пушкин оставил Петербург без особенного уныния. С одной стороны, его, как 20-летнего юношу, увлекало интересное положение страдальца за идею, а с другой – он был уверен, что изгнание его продолжится недолго. В красной рубашке с опояскою, в поярковой шляпе, скакал он в страшную жару на перекладных по так называемому белорусскому тракту (на Могилев и Киев). В половине мая он приехал в Екатеринослав и с письмом от графа Каподистрии явился к своему новому начальнику, Инзову. Не успел он еще оглядеться в своей новой обстановке, как занемог: простудился, купаясь в Днепре, и схватил сильную лихорадку. Положение его было очень незавидное. В полном одиночестве он лежал в скверной избенке на дощатом диванчике, небритый, бледный, худой. В таком виде застали его петербургские знакомые, Раевские, проезжавшие через Екатеринослав на Кавказ. Николай Николаевич Раевский, ветеран 12-го года, командовавший в то время 4-м корпусом Первой армии, по просьбе сына своего, принял большое участие в положении больного поэта и решился взять его с собою на Кавказ. Инзов не стал этому препятствовать и уволил своего чиновника в отпуск на несколько месяцев. Таким образом, Пушкин прожил в Екатеринославе всего две недели, и от этого города остался в его поэтической памяти один только образ: два скованных разбойника, убежав из екатеринославской тюрьмы, спаслись в цепях вплавь по Днепру. Это происшествие послужило впоследствии темою для известной поэмы Пушкина “Братья разбойники”.
С Раевским ехали на Кавказ, кроме сына Николая и военного врача Рудыковского, две младшие дочери его – Мария и Софья, гувернантка их, мисс Маттен, и компаньонка. Нужно ли говорить о том, что эта поездка на Кавказ весьма живительно повлияла и на тело, и на дух поэта. Он выздоровел от своей болезни, и в то же время кавказская природа сильно подействовала на его воображение и дала могучий толчок его творчеству. Уже во время этой поездки была задумана Пушкиным поэма “Кавказский пленник” под живыми впечатлениями кавказского края. “Два месяца жил я на Кавказе, – рассказывает Пушкин в письме своем к брату, писанном вскоре после возвращения оттуда, – воды мне были очень нужны и чрезвычайно помогли, особенно серные горячие; впрочем, я купался и в теплых кислородных, в железных и в кислых холодных. Все эти целебные ключи находятся не в дальнем расстоянии друг от друга, в последних отраслях Кавказских гор. Жалею, мой друг, что ты со мною вместе не видал великолепную цепь этих гор, ледяные их вершины, которые издали на ясной заре кажутся странными облаками, разноцветными, радужными; жалею, что не всходил со мною на острый верх пятихолмого Бешту, Машука, Железной горы, Каменной, Змеиной…” Но поездка на Кавказ ограничилась минеральными водами: вообще, в глубь Кавказа Пушкин не ездил в тот раз и не видал ни Терека, ни Казбека. В первых числах августа путешественники наши окончили купанье и отправились на южный берег Крыма, в Гурзуф, где находилось остальное семейство Раевского. Этот переезд и трехнедельная жизнь в Гурзуфе оставили в Пушкине лучшие воспоминания его жизни. Путешествие окружено было всеми удобствами – из Керчи до Гурзуфа они плыли на военном бриге, отданном в распоряжение генерала. Здесь, в прелестную южную ночь, расхаживая по палубе, Пушкин создал свою элегию “Погасло дневное светило”.
Пушкин в Гурзуфе. (По картине Айвазовского)
В Гурзуфе, очаровательнейшем уголке южного крымского берега, вся семья Раевского была в сборе. Здесь впервые Пушкин увидел и познакомился с двумя старшими дочерьми Раевского, Катериной Николаевною, поражавшею своим твердым характером и развитым, чисто мужским умом, и с Еленою Николаевною, 16-летнею девушкою, высокою, стройною, с прекрасными голубыми глазами. Несколько ранее, во время поездки на Кавказ, он сошелся со старшим сыном Раевского, Александром, весьма образованным и умным, и очень увлекся этим молодым человеком. Вообще он очень близко и тесно сошелся с семейством Раевского, в котором все его полюбили, и в письмах своих он вспоминает о жизни в Гурзуфе не иначе, как с восторгом. “Старший сын его (Раевского), – пишет Пушкин своему брату, – будет более чем известен. Все его дочери – прелесть, старшая – женщина необыкновенная. Суди, был ли я счастлив: свободная, беспечная жизнь в кругу милого семейства; жизнь, которую я так люблю и которой никогда не насладишься; счастливое полуденное небо, прелестный край, природа, удовлетворяющая воображению, горы, сады, море; друг мой, любимая моя надежда – увидеть опять полуденный берег и семейство Раевского”… “В Юрзуфе, – пишет Пушкин Дельвигу, – жил я сиднем, купался в море и объедался виноградом. Я тотчас привык к полуденной природе и наслаждался ею со всем равнодушием и беспечностью неаполитанского lazzaroni. Я любил, проснувшись ночью, слушать шум моря и заслушивался целые часы. В двух шагах от дома рос кипарис; каждое утро я посещал его и к нему привязался чувством, исполненным дружбы”. К воспоминаниям о жизни в Гурзуфе относится и тот женский образ, который беспрестанно является в стихах Пушкина этого периода и преследует его в продолжение трех лет до самой Одессы, и там только сменяется другим.
Но не одни только наслаждения природою и влюбчивость занимали Пушкина в это время. В доме нашлась старинная библиотека, в которой Пушкин тотчас отыскал сочинения Вольтера и начал их перечитывать. В то же время, под руководством молодых Раевских, он практиковался в английском языке, и эта практика состояла в чтении Байрона. Знакомство с британским поэтом, бывшим в то время властителем дум и сердец во всей Европе, произвело могучее влияние на Пушкина, не только на его поэтическое творчество, но и на весь образ жизни и мыслей. Тот оппозиционный задор, который повлек за собою высылку Пушкина и который до сих пор скорее имел характер молодого буйства, чем какую-либо серьезную идейную подкладку, теперь окрашивается в цвет модного байронизма. Байронизм этот на русской почве сразу получил совершенно особенный характер. Политическая сторона байронизма стояла здесь на последнем плане; на первом же было гордое и презрительное отрицание всех традиционных обычаев, приличий и предрассудков и стремление к необузданной свободе личности в проявлении глубоких, сильных и демонических страстей. Поездка из Гурзуфа в Каменку, имение Раевских-Давыдовых в Киевской губернии, где Пушкин нашел целый кружок людей, проникнутых байронизмом (А. Раевский, В.Л. Давыдов, князь С.Г. Волконский, В.А. Поджио), довершила развитие в нем байроновского духа. Каменка подчинила себе Пушкина тоном своих суждений о лицах и предметах, образом мышления, в ней господствовавшим, способом относиться к явлениям жизни и людям. Ни перед кем так не старался Пушкин блеснуть либерализмом, свободой от предрассудков, смелостью выражений и суждений, как перед друзьями, оставленными в Каменке. Можно сказать, что Каменка постоянно носилась перед его глазами и служила как бы орудием, которое держало его на крайних вершинах русско-байроновского настроения.
Между тем как Пушкин путешествовал, во внешнем положении его произошла новая перемена. Вследствие болезни и отпуска наместника Бессарабской области, А.Н. Бахметева, должность его была возложена временно на Инзова, который, переехав в Кишинев, перевел туда и попечительный комитет о колонистах южного края. Таким образом, Пушкину пришлось прибыть из Каменки в Кишинев, где он и поселился в доме самого Инзова. Эта новая обстановка совершенно соответствовала байроновскому настроению Пушкина. Население Кишинева в ту эпоху было чрезвычайно пестрое и представляло собою картинную смесь “племен, наречий, состояний”: тут встречались на каждом шагу и евреи, и болгары, и турки, и французы, и итальянцы. Восстание греков наполнило город значительным количеством греческих и молдаванских фамилий, бежавших от смут своей родины. Присутствие их сообщило Кишиневу сильный восточный характер, в котором европейская образованность и восточное варварство смешивались оригинально и живописно. Пестрота, шум, разнообразие и полная распущенность нравов тогдашнего Кишинева произвели сильное впечатление на Пушкина: он полюбил город, вполне соответствовавший его настроению духа.
Дом Инзова в Кишиневе, где жил Пушкин
Вмешавшись в эту пеструю толпу, Пушкин повел жизнь, полную развлечений, шумных пиршеств, ухаживаний, ссор, дуэлей и всяческих приключений. Не было многочисленного собрания или картежной игры, где бы ни являлся Пушкин, нечесаный, небритый, в молдаванской феске на голове, в архалуке, в бархатных шароварах и с железною дубинкою в руках, вообще в костюме самом картинном, беспорядочностью своею приводившем в ужас чопорных кишиневских чиновников. Беспощадная насмешливость, готовность каждую минуту выйти из себя и подраться послужили причиной того, что Пушкин нажил себе в городе массу врагов и недоброжелателей. Солидные и степенные люди смотрели на него с негодованием, как на дерзкого отрицателя всего святого, как на какое-то чудовище. Распространилось даже среди общества шуточное прозвище, данное Пушкину каким-то остряком, – бес арабский (каламбур на слово “бессарабский”). После же двух дуэлей (с З. из-за карт и со Старовым из-за того, что танцевать – вальс или мазурку) и дикого скандала с молдаванином Балшем, Пушкина положительно стали бояться в городе как бретера и скандалиста. Между тем добрый и мягкий Инзов относился к своему невозможному подчиненному чисто по-отечески. Он журил его после каждой шалости, наказывал арестами, причем приставлял даже солдат к его квартире, или же посылал в командировки. Так, во второй половине 1822 года, после одной буйной карточной ссоры, во время которой Пушкин, снявши сапог, ударил противника каблуком в лицо, он был послан в Измаил, и во время этой именно поездки Пушкин, встретив на дороге цыганский табор, пристал к нему и несколько времени кочевал вместе с ним.
Около трех лет прожил Пушкин в Кишиневе такою жизнью, отлучаясь очень часто то в Киев и Каменку, то в Одессу и степи: 28 мая 1823 года Инзов сдал должность новороссийского генерал-губернатора новому начальнику, М.С. Воронцову. Тогда же было соединено в одной власти и управление Бессарабией; административным центром сделалась Одесса, куда переехал и Пушкин, зачисленный в канцелярию генерал-губернатора. Сначала Пушкин был очень рад этому переводу. Его манила жизнь в Одессе, шумном приморском городе с итальянской оперой, богатым и образованным купечеством, русскими и иностранными путешественниками, наконец, с молодыми способными чиновниками, прибывшими в край по выбору Воронцова. Все это сулило Пушкину много новых развлечений, занятий и связей, каких Кишинев, потерявший значение административного центра, не мог уже дать. Но молодому поэту вскоре пришлось горько разочароваться. Оказалось, что здесь не могло быть и помина о той свободе, простоте и фамильярности отношений к службе, какие существовали в Кишиневе. Новый начальник с блестящей свитой чиновников и адъютантов сразу поставил себя центром управляемой страны.
Дом в Одессе, где жил Пушкин в 1823 году
Только что приобретенный край впервые увидал власть со всеми атрибутами блеска, могущества и стойкости. От подчиненных прежде всего теперь требовались бюрократическая “порядочность” в образе мыслей, наружное приличие в формах жизни и преданность к службе, олицетворяемой главой управления. Пушкин, очевидно, не мог удовлетворить всем этим новым требованиям и в то же время видел, что тысячи глаз следят за его словами и поступками из одного побуждения – наблюдать явление, не подходящее к общему строю; он терялся в этом мире приличий, вежливого, дружелюбного коварства и холодного презрения ко всем его вспышкам, хотя бы и подсказанным благородным движением сердца. Он пытался сначала приноровиться к новой сфере: обстригся, почистился, приоделся; но этого было мало. По существу он оставался все тем же страстным, увлекающимся и необузданным, а не ревностным и подтянутым бюрократом, каким его хотели видеть. Известно враждебное отношение Пушкина к командировке, организованной для него Воронцовым, – исследовать саранчу в южных степях Новороссии. Командировка придумана была Воронцовым с целью дать Пушкину случай отличиться по службе, а Пушкин принял поручение это за желание насмеяться над ним, и всем известен тот шуточный рапорт в стихах о саранче, который был представлен Пушкиным вместо деловой бумаги.
Более всего оскорбляло самолюбие Пушкина то обстоятельство, что Воронцов игнорировал в нем поэта и смотрел лишь как на чиновника. И вот кончилось тем, что Пушкин, долго сдерживая свое негодование, разразился, наконец, в одесском обществе потоком и прозаических, и стихотворных сарказмов против своего начальника. Сарказмы эти дошли до Воронцова, и он 23 марта 1824 года обратился к управляющему министерством иностранных дел графу Нессельроде, прося его доложить государю о необходимости отозвать Пушкина из Одессы. В начале письма граф Воронцов говорит, что, застав уже Пушкина в Одессе при своем прибытии в город, он с тех пор не имел причин жаловаться на него, а, напротив, обязан сказать, что замечает в нем старание показать скромность и воздержанность, каких в нем никогда не было прежде. Если теперь он ходатайствует о его отозвании, то единственно из участия к молодому человеку не без таланта и из желания спасти его от последствий главного его порока – самолюбия. “Здесь есть много людей, – пишет граф Воронцов, – а с эпохой морских купаний число их еще увеличится, – которые, будучи восторженными поклонниками его поэзии, стараются показать дружеское участие непомерным восхвалением его и оказывают ему через то вражескую услугу, ибо способствуют к затмению его головы и признанию себя отличным писателем, между тем как он, в сущности, только слабый подражатель не совсем почтенного образца – лорда Байрона – и единственно трудом и долгим изучением истинно великих классических поэтов мог бы оплодотворить свои счастливые способности, в которых ему невозможно отказать… Вот почему необходимо извлечь его из Одессы. Перевод снова в Кишинев к генералу Инзову не пособил бы ничему – Пушкин все-таки остался бы в Одессе, но уже без наблюдения, да и в Кишиневе он нашел бы еще между молодыми греками и болгарами довольно много дурных примеров. Только в какой-либо губернии мог бы он найти менее опасное общество и более времени для усовершенствования своего возникающего таланта и избавиться от вредных влияний лести и от заразительных крайних и опасных идей”. В конце же письма граф Воронцов выражает твердую надежду, что настоящее его представление не будет принято в смысле осуждения или порицания Пушкина.
Но не успело это письмо дойти до Петербурга, как о Пушкине возникло новое дело. Незадолго до того поэт написал одному приятелю письмо, в котором находились между прочим следующие строки: “Читаю Библию, святой дух иногда мне по сердцу, но предпочитаю Гете и Шекспира. Ты хочешь узнать, что я делаю? Пишу пестрые строфы романтической поэмы и беру уроки чистого афеизма. Здесь англичанин – глухой философ и единственный умный афей, которого я еще встретил. Он написал листов тысячу, чтобы доказать, qu'il ne peut exister d'être intelligent créateur et régulateur, мимоходом уничтожая слабые доказательства бессмертия души. Система не столь утешительная, как обыкновенно думают, но, к несчастию, более чем правдоподобная”.
Письмо это было перехвачено на почте и каким-то образом распространилось в списках по Москве. Можно себе представить, в какое негодование привело оно тогдашнее мистическое начальство. И вот, 14 июля 1824 года, от графа Нессельроде последовала графу Воронцову в ответ на его письмо следующая бумага:
“Граф! Я подавал на рассмотрение императора письма, которые Ваше Сиятельство прислали мне по поводу коллежского секретаря Пушкина. Его Величество вполне согласился с вашим предположением об удалении его из Одессы, после рассмотрения тех основательных доводов, на которых вы основываете ваши предположения, и подкрепленных в это время другими сведениями, полученными Его Величеством об этом молодом человеке. Все доказывает, к несчастию, что он слишком проникся вредными началами, так пагубно выразившимися при первом вступлении его на общественное поприще. Вы убедитесь в этом из приложенного при сем письма. Его Величество поручил мне переслать его вам; о нем узнала московская полиция, потому что оно ходило из рук в руки и получило всеобщую известность. Вследствие этого Его Величество, в видах законного наказания, приказал мне исключить его из списков чиновников министерства иностранных дел за дурное поведение; впрочем, Его Величество не соглашается оставить его совершенно без надзора, на том основании, что, пользуясь своим независимым положением, он будет, без сомнения, все более и более распространять те вредные идеи, которых он держится, и вынудит начальство употребить против него самые строгие меры. Чтобы отдалить, по возможности, такие последствия, император думает, что в этом случае нельзя ограничиться только его отставкою, но находит необходимым удалить его в имение родителей, в Псковскую губернию, под надзором местного начальства. Ваше Сиятельство не замедлит сообщить Пушкину это решение, которое он должен выполнить в точности, и отправить его без отлагательства в Псков, снабдив прогонными деньгами”.
Граф Воронцов получил это предписание в Крыму, где путешествовал и был в это время болен лихорадкой. По его приказанию правитель дел его походной канцелярии А.И. Левшин передал исполнение высочайшей воли относительно Пушкина тогдашнему градоначальнику Одессы, графу А.Д. Гурьеву. Так кончилась годичная служба Пушкина в свите графа Воронцова.
Но было бы ошибочно думать, что все вышеизложенные мытарства и приключения совершенно исчерпывали жизнь Пушкина на юге. По совершенно справедливому и единодушному замечанию всех биографов, Пушкин постоянно жил какою-то двойною жизнью, точно как будто с ним под одною телесною оболочкою были соединены два человека, нисколько не похожие друг на друга, и в то время как один Пушкин, заносчивый, высокомерный и тщеславный денди, задорный бретер, игрок и волокита, прожигал жизнь в непристойных оргиях, другой Пушкин, скромный и даже застенчивый, с нежною и любящею душою, поражал усидчивостью и плодотворностью своей умственной деятельности. Можно положительно сказать, что он пожирал все книги, какие только попадались ему на глаза и в Киеве – у Раевских, и в Каменке – у Давыдовых, и в Кишиневе – у Инзова, у Орлова, Пущина, И. П. Липранди. Не ограничиваясь одним чтением, он делал большие выписки из книг. В то же время он собирал народные песни, легенды, этнографические документы. Под конец же пребывания на юге страсть к собиранию книг развилась у него до такой степени, что он сравнивал себя со стекольщиком, разоряющимся на покупку необходимых ему алмазов. Большая часть его денег уходила этим путем, и превосходная библиотека, оставленная им после смерти, свидетельствует о разнообразии и основательности его чтения. Между прочим, он успел выучиться на юге по-английски и довершил знание итальянского языка. С жадностью следил он за ходом греческого возрождения и вел даже журнал событиям его. Не ограничиваясь одними книгами, Пушкин, по словам И.П. Липранди, прибегал даже к хитрости для пополнения недостающих ему сведений; он искусственно возбуждал споры о предметах, его интересовавших, у людей более в них компетентных, чем он сам, и затем пользовался указаниями спора для приобретения нужных ему сочинений.
Как плодовито в то же время было его творчество, можно судить по тому, что в продолжение четырех лет жизни его на юге были написаны им, кроме массы лирических стихотворений, все поэмы его байроновского стиля: в 1821 году – “Кавказский пленник” и “Братья разбойники”, в 1822 – “Бахчисарайский фонтан”, в 1824 – “Цыганы”; рядом со всем этим в 1823 году была уже написана им первая глава “Евгения Онегина”. Сверх того, по черновым тетрадям, оставшимся после Пушкина, можно судить, что в разгаре своего байроновского свободомыслия он задумывал политическую трагедию “Вадим”, предполагая написать картину заговора и восстания “славянских племен” против иноплеменного ига, напомнить именем Вадима известную трагедию Княжнина, удостоенную официального преследования в прошлое столетие, и, наконец, открыть эру мужественных Альфиеровских трагедий в русской литературе на место любовных классических, которые в ней господствовали. Все содержание новой трагедии должно было вертеться около движения народных масс и служить апофеозом гражданским доблестям их руководителя Вадима, причем “славянские племена” и “иноплеменники” составляли только весьма прозрачную аллегорию, за которой легко было разобрать настоящих деятелей и настоящих врагов, подразумеваемых трагедией. Те же черновые тетради свидетельствуют, что тогда же Пушкин начал было писать сатирическую поэму, действие которой должно было происходить в аду, при дворе сатаны. Наконец к 1822 году следует отнести и ту рукописную поэму, которая была навеяна, очевидно, чтением Вольтера и впоследствии доставила ему немало раскаяний, навлекши неприятности со стороны духовенства.
Находясь под влиянием Байрона и Андрея Шенье, увлекаясь в то же время Овидием и сравнивая свою участь с участью древнего изгнанника, сосланного на те же самые берега Дуная, – Пушкин и сам не замечал, как из него вырабатывался совершенно самобытный народный русский художник и вместе с тем с каждым новым произведением более и более проглядывало совершенно новое направление, о котором в то время никто еще не помышлял у нас. В самом деле, в то время как друзья и приверженцы Пушкина ставили его во главе русского романтизма, в то время как Пушкин в горячей переписке с друзьями (Бестужевым, Рылеевым, Дельвигом, князем Вяземским), рассуждая о животрепещущих литературных вопросах того времени и о задачах критики, путался в определении того самого романтизма, во главе которого его ставили, никому и в голову не приходило, что вовсе не романтизм составляет главную силу и достоинство новых произведений Пушкина, а их непосредственная, органическая связь с окружающею поэта жизнью. Но слово реализм не было еще в то время произнесено в нашей литературе.
И действительно, все то обновление, которое внес Пушкин в нашу литературу, и весь переворот, который он произвел, главным образом заключались в том, что по самому существу своему Пушкин обладал глубоко реальным чутьем. С самых первых своих шагов, с лицейских стихотворений уже, он творит по большей части под непосредственным внушением впечатлений жизни. То же самое мы видим и во втором периоде его литературной деятельности – байроническом. И здесь живые впечатления постоянно берут перевес, вытесняют чуждые, заимствованные веяния, и этим живым впечатлениям обязан был Пушкин лучшим, что только создано им в этот период. Следя за его жизнью в связи с творчеством, вы видите, как сама жизнь непосредственно внушает ему его создания: под впечатлением Кавказа является “Кавказский пленник”, Крыму был обязан Пушкин “Бахчисарайским фонтаном”, поездкою в Измаил обусловливается поэма “Цыганы”. Обратите затем внимание на то, что является лучшим, наиболее художественным и обаятельным во всех этих поэмах. Конечно, не характеры героев, бесцветные и отвлеченные, внушенные влиянием Байрона, а живые картины местной природы и быта. До такой степени тогда уже реализм составлял главную суть его гения, что каждый раз, когда он сходил с реальной почвы, он начинал мучиться в тщетных усилиях создать что-либо, и творчество покидало его. Этим и объясняются неудачи его при попытках создать трагедию “Вадим”, сатирическую поэму из адской жизни; наконец известно, что и поэму “Братья разбойники” Пушкин не кончил и сжег, а то, что мы имеем под этим названием, составляет лишь отрывок, случайно уцелевший у H. H. Раевского. Все это Пушкину не удалось именно потому, что здесь он не имел живых красок, непосредственно навеянных действительностью, а должен был создавать отвлеченно. В “Евгении Онегине” он сознательно уже становится на реальную почву. Когда появилась первая глава романа еще в рукописи, друзья Пушкина увидели в ней подражание байроновскому “Дон-Жуану”; но Пушкин с жаром восстал против этого мнения, возражая, что нет ничего общего между Онегиным и Дон-Жуаном; что у него и в помышлении не имелась байроновская сатира; что 1-я глава романа есть не более как вступление, которым он остается доволен, что следует ожидать других глав, того, что будет далее, а далее, конечно, и тогда уже носились перед его глазами картины русской жизни со всеми ее особенностями. Наконец к этому же периоду жизни Пушкина относится впервые возникшее в нем сознание, что он может существовать без службы, без покровительства властей и посторонней поддержки, одним своим литературным трудом. До тех пор стихи давали ему очень мало денег. “Руслан” и “Кавказский пленник” оставили его с пустыми руками. Издатель последнего, Гнедич, разделался с Пушкиным тем, что прислал ему 550 руб. ассигнациями и один экземпляр поэмы. Не то было с “Бахчисарайским фонтаном”. Издание его принял на себя князь Вяземский, предпославший ему, как известно, свое остроумное предисловие и вскоре после выхода книжки отправивший к Пушкину в Одессу 3 тысячи руб. ассигнациями, да и то, как кажется, этим не ограничившийся.