На бродах лошади робели, фыркали, пили быструю горную воду, понукаемые, отрывались на минуту и снова приникали, втягивали воду насосным движением недристой брюшины, потом, тяжело вскинув головой и звякнув удилами, решительно вступали в каменистые речки, бултыхали копытами, разбрасывая далеко летящие брызги, шатались под навалившимися на вьюки охотниками. Собаки перебредали выше по течению с оглядкой на людей, на виду долго тряслись-отряхивались на берегу и снова кидались по тропам дальше: соболями пахла дальняя дорога, гоньбой, страстью – веселила собачье сердце.

Мужики потели, уставали. Хватило запалу на три часа – пришлось садиться за еду, за выпивку.

– Вот если бы тут, на прямом-то пути, поставить избушку, тогда и здесь кругом можно ходить, – сказал Михаил, генеральски глядя вниз, на таежные позиции.

– Это уж ты будешь ставить, – отозвался Панфилыч добрым голосом, – когда меня не будет.

Зря. Попромышляем ишо вместях. Рано вам собирываться, спина-то вон кругла!

– Кругла-то кругла, да только котомочек, как раньше таскал, теперь не таскать.

– Ну, или на Девкиной горе поставить. Хорошее место, можно и там промышлять. Я мерекаю, тайга во как широко откроется. Хоть ишо участок нарезай.

– Опять выходишь дурак.

– Сразу дурак! У вас другого слова нету, одни синонимы.

– А умный?! Умный?… Это, сказать к примеру, будто тебе замок на анбаре. А ты – открывать тайгу! Запомни, Миша, три дня лучше заходить, да спокойнее быть. Подальше положишь, поближе возьмешь. Спроси вон у Иннокентия, верно?

– Верно, хозяин.

– Ее, наоборот, закрывать, чтобы духу человечьего не было. Юрку-то помнишь, охотоведа?… Карасева-то?… Нарыскивался все ко мне в тайгу. Мы еще с Поляковым охотились. Ну, я его сводил…

Кешка захохотал на слова Панфилыча.

– Поводил я его. Ой, поводил! По гарям-сухостою, по колоднику… Конечно, солнышко смотрю, чтобы не упало, не показало бы ему путя. Идет, глазами хлопает. Вроде, дескать, эта сопка мне что-то напоминает! А я ему в глаза – ты чо, паря, не смеши, должно, тебе неудобно перед простым-то охотником, дескать, неграмотным! Смеюсь над ним в этих словах и прочее, а он не понимает. Ночью очки наденет, в карту уткнется, пальцем шарит, маршрут определяет. А я слово скажу – и вся уверенность у него насмарку. Во как надо. Попробуешь потом, без Петра-то, без Панфилыча, дак скажешь. Зря, скажешь, над стариком надсмешничал, не слушался.

– Ну кто насмешничал? Что я такое сказал? Просто так, в рассуждении тайги, дескать…

– Умные люди в своей тайге всегда темноту наводили, иначе добра не будет. Князя возьми – вот уж не ошибешься, правдивая душа была, зато и нету ему теперь доли в наших тайгах. А ведь большой охотник был, Князев-то. Первый он мой учитель по пушнине. «Хороший из тебя охотник выйдет, Петра!» – все мне так говорил…

Михаил знал всю историю с Князевым и какой уж раз удивился дару Панфилыча – сверхъестественному, колдовскому – врать в глаза: ведь Панфилыч своими руками помогал Полякову давить Князя!

Эта способность врать в глаза даже пугала Михаила, он в таких случаях и сказать-то ничего не мог, старался только уйти куда-нибудь подальше: видно, характер слабый, стыда не переносит.

– Бросил тайгу здешнюю и ушел.

– А ему и не надо, – вмешался Кешка, слышавший про Князева именно эти слова, – ему что Шунгулешские, что Замайские тайги, что за Пределом жить, – Кешка махнул рукой в сторону белевших на горизонте вершин Предела.

Отсюда хребет этот казался не таким страшным: белая легкая гряда с тремя конусовидными головами поднималась из мелкосопочных волн, а если бы не молва, то и совсем симпатичные белки.

– Во как разогнало! Ветер наверху, должно быть, сильный, – заметил Михаил. – Ночью-то какая облачность была, а теперь весь восток расчистило, ты скажи!

– На Шамановском доживат; может, врут, – сказал Кешка, глянув на Предел, так хорошо видимый на расчищенном ветрами юго-востоке. – Если его еще пугнуть, он к океану уйдет, зароется. Ему же все равно где бродить, сохатый.

– Куда ему бродить! Он меня на десять лет старее, если не больше. Вон какой старик, а ты – к океану! Одна память от его силы осталась, воспоминания.

– Я-то его недавно видел, – соврал Кешка, едва помнивший Князя в лицо. – Сильно осел, что и говорить. Не иначе как умирать собирается. А то и умер уж, а?…

– Может, и умер, – Панфилыч покачал головой. – Вполне может быть.

– А вот Полякова вчера видел, не соврать. В баню шел. Ну, этот – зверек! Шебутной старик, как молодой бегает. На него и смерти не будет.

– Дурак, – поучительно сказал Панфилыч, не любивший, когда кого-нибудь при нем хвалили, тем более врага его, Полякова. – Все умрут, и Поляков твой тоже загнется, у него же язва. И я, конечно, умру. Мишка вон и тот умрет, моложе нас обоих с тобой. Верно, Мишка?

– Верно.

– И ты, Иннокентий, тоже умрешь, вот тебе мои слова, потом вспомнишь. Косой-то, скажут, прищурился!… Хе-хе!… Полякову-то чего не бегать, пенсию получает хорошую. Он не сильно изработался, твой Поляков. Сколь лет на моем горбу ехал! Да что говорить, трогать надо, вот и весь разговор. Вставай, мужики!

– Поташшились, – встрепенулся Михаил. Ему хотелось подальше от этих разговоров про то, кто кого эксплуатировал и на чьем горбу в рай ехал.

Он быстро вскинулся и, сказав, что побежит вперед рябчика или глухаря добыть на жареху, сразу оторвался от спутников.

– Не-ет! – говорил Кешка лошади, подтягивая подпругу. – Ты умри сегодня, а я завтра!

– Я у Полякова так жил, как Михаил у меня? Вишь, убежал, молодой, – сказал Панфилыч, – он слушать этого не может, правду-то. Поляков же из меня последнюю кровиночку давил. Дыхнуть не давал, весь я был в долгах у него. Кто тайгу оборудовал? Кто плашник таскал на вот этой спине, лошадей когда сдали? Он же только указывал да посапывал: «Ох, тяжело, ох, язва у меня, Петро!» Кто лес валил, бревна катал? Кто ему дом строил? Кто зимовья в этой тайге поставил, новые-то? Все я! А какой с меня был работник, если я с фронта едва ноги приволок? Жена пухнет, сын помер без меня. Почему?

– Дак я чо про Полякова? Ничего не скажу.

– Мне, Иннокентий, про Полякова не заикайся. Пока я по госпиталям валялся – тут люди успевали жить, и Поляков тоже свою шерстиночку унес. Кто мясом баб подманывал? Кто меня эксплуатировал, знаешь ты или нет? Сразу в передовики вышел, а я в тенечке! Я жизнь правильно понимаю – зуб за зуб! Правильно?… И я с ним расплатился, пусть не бухтит. Теперь это моя тайга!

– Осподь с тобой, хозяин!

– Осподь! Взять я свое должен или нет? Ты как понимаешь? Это я в своем праве, и Мишка мне слова сказать не может, пока моя сила. Вот выйду на пенсию, в ноги ему поклонюсь: возьми, Миша, в напарники, домовничать-кухарничать, по ближним плашкам ползать… Тогда его будет право, его сила.

– И унизисся?

– 3акон – тайга! Старый волк и объедками сыт.

Видно, крепко обдумал Панфилыч свое будущее, если так невзначай выстрелил Косому много раз перепрятанные мысли.

Вот ведь бывает, молчит человек сто лет, а попал стакан мимо стремени – хлоп, и выскочило.

– С Михаилом можно жить, парень – золото.

– Не скажу худого, пока моя тайга – молчит, ворочает. Потом видно будет. Горького он у меня хлебнул, правду сказать. Дак я же его из грязи поднял!

Пройдя еще немного и наладившись на походное дыхание, Панфилыч замолчал.