Панфилыч совсем не спал в эту ночь, задремывал, сидя на корточках спиной к огню, просыпался, а когда захотел развернуться – охнул и не смог, и так на карачках и ползал от огня к лежбищу из пихтовых лап, замерзал на этой постели и снова сползал в нестерпимый, но однобокий жар утонувшего в снегу костра.

Утром шли медленнее, чем вчера. Михаил нес часть ухаловского груза. До князевских избушек дошли где-то к часу ночи. Избушки самого Князева, разумеется, давно уже окончательно сгнили, стояли здесь уже третьи или вторые, во всяком случае, избушки, но звались упорно князевскими.

Отночевали славно. Остался последний переход, до Сибирского тракта.

На полдень донесся первый волнообразный звук сирены электровоза с магистрали. Электровоз, давая эту сирену, проносился где-то на подъеме с поворотом, над нижнеталдинским кладбищем.

Михаила всколыхнул этот звук через тупую усталость, давно он его не слышал, в тайге-то, но неизвестно, легче от этого или тяжелее.

Часто теперь доносился звук сирены, магистраль ведь под большой нагрузкой. К вечеру стало видно огоньки фар проносившихся внизу, в долине, лесовозов. В темноте уже вышли на лесовозную дорогу, и пришлось снять лыжи и тащить их на себе. Ноги отвыкли ходить по дороге.

На шоссе им сразу повезло. В Нижнеталдинск почти порожняком ехал знакомый, бывший потребсоюзовский шофер. В потребсоюзе все шоферы переработали: как попадали в затруднение, так туда, до хорошего места перебиться. Он сначала проехал, потом остановился, и охотники, неловко подпрыгивая, побежали к нему, качаясь под тюками.

Пашков едва помещался в узком пространстве между спинкой и рулем. Он закурил, привалив руль огромным брюхом, расстегнутым до майки, сытый, горячий, веселый. Охотники покидали груз и собак в кузов, где лежали два подозрительных мешка килограммов по пятьдесят. В кабине уселись с трудом. Пашков сказал, что везет в Нижнеталдинск брату корову. Вез он ее, странное дело, ночью почему-то. Пашков много говорил, шутил, смеялся.

Панфилыч задремал, не прислушивался к разговору, его охватило бензиновым теплом, и он мутно подумал, погружаясь в дрему от слабости и изношенности, что врет Толстый; известно, какая корова, рога лопатой. Не успел он это додумать, как фары уперлись в его палисадник.

Михаил расталкивал напарника, что-то говорил, чему-то смеялся вместе с шофером, Панфилыч неодобрительно помахал рукой на их веселье. Михаил уже в это время был в кузове, сбросил груз, лыжи, Удара.

Панфилыч понуро и молча оглядывался, ноги едва держали вареное осевшее грузное тело старика. Михаил уже снова был рядом, что-то говорил, стучал в наглухо заложенные ворота ухаловского дома.

Откликнулась с крыльца Марковна, заохала, загремела заложкой:

– Ты, отец, чо ли?

Панфилыч, ни слова не говоря, прошел мимо Марковны, поднялся на крыльцо, равнодушно посмотрел на сидевшую на половике под столом дочь, прошел в кухню и обессиленно опустился на стул. Калерочка подобралась к отцу, что-то залопотала радостное, на большом лице карлицы блуждала пугающая улыбка.

Марковна возилась в сенях с вещами. В голове у Панфилыча стоял какой-то глухой неразборчивый шум, заурчала машина, ушла, замолкла, а шум остался.

Михаил к теще не поехал. С тестем можно было бы посидеть, но к теще не хотелось. Пашков завез его прямо в промерзшую до льда на углах избу. Пашков был компанейский мужик, когда у него были хороши дела. Сейчас были хороши, он вез браконьерского лося, и следов за ним не было. Он достал бутылку и поставил на стол. Тут они и выпили, в холоде, закусив настроганной ножом мороженой сохатиной, посыпанной солью и перцем.

– Так и живешь, значитца!

– Так и живу, а чо мне? – ответил Михаил. – Сын в интернате да у тещи.

Толстый Пашков уехал.

Михаил натаскал дров, затопил печку и лег спать в одежде и в ичигах, собрав на себя все одеяла, не для кого было раздеваться.