Раньше, по старым деньгам, Муховей был известен тем, что, разгулявшись как-то в чайной, не смог достать из маленького кармана-пистончика сторублевую бумагу. Бумага была так скручена и затолкнута, что от злости он аж заплакал, заметался, спросил у кого-то складень и распластал штаны, но все-таки деньги пропил.

Про это любили рассказывать. Сначала – как он сидел и плакал горючими слезами: «Ой, ково же делацца-то, однако! Кого же делацца! Папашка денежки пропиват! Скверный папашка!…» Потом – как стал доставать деньги и ругаться самым замысловатым образом, потом – как нашел складень и вспорол штаны. Как потом опять сидел и плакал. Его спрашивают: «Чего ты плачешь, Муховей?» Ответил Муховей: «Детишков жалко, муховейчиков! Дрянь папашка имя достался! Стрел бы, пра слово, убил бы на месте!…»

Прошло время, деньги сменились, присказка постарела про муховейчиков, но тут случилась с ним очередная история.

Гришка, надо сказать, был очень гостеприимный человек, любил угостить, любил с компанией посидеть, любил, чтобы говорили: «Муховей гуляет!»

Стоило жене уехать куда-нибудь- а у нее было много родни, она из Рукосуевых, коренных шунгулешцев, и как только попала за такого взболтанного мужичонку, скорее из-за песен, которыми славен был Муховей,- дак вот, стоило только жене уехать и оставить дом без надзора, Муховей скликал гостей и устраивал гулянку.

В то лето кормила Муховеиха кабанчика с женским именем Зорька. Зорька уж наводил Муховея на размышления, собирался как-то Муховей поросятиной закусить, и поэтому жена перед отъездом спрятала и большой охотничий нож Муховея, и остальные ножи и топоры в подпол, несчастная женщина.

Собрались гости: Кирьян да Осипей, Ванька-ну-дак и Ванька-просто. Все деньги эти артисты уложили в водку, да так ювелирно, что на закуску ничего не осталось, кроме борща и лапши, которыми должен был питаться Муховей в отсутствие супруги. Муховей же любил показать свою широкую натуру. Не говоря худого слова, стал он искать нож, а не найдя, осердился на свою предусмотрительную жену, схватил портновские ножницы и с ними пошел в стайку. Гости сидели и сном-духом не чуяли, что там грезит Муховей.

Муховей тем временем забежал в хлев, притворил пяткой дверь и, изловчась – а чего ему, если он медведей более десятка передавил! – воткнул ножницы поросенку в шею. Поросенок стал бегать по стайке, заливая корыто, соломенную подстилку, стены и новый костюм хозяина горячей кровью. Муховей еще раз изловчился, пал на кабанчика и вдавил глубже разошедшиеся в сале ножницы.

Когда на поросячий визг в стайку прибежали гости, Гришка сидел верхом на поросенке и победно сослеживал последние судороги круглого поросячьего тела.

– Костюм-то пропал, однако! – в голос сказали гости.

– Печку растопляй! – ответил Муховей.

Растопили летнюю печку под навесом, отжевали ножницами заднюю ножку у поросенка, опалили, изжарили. Кожа получилась углем, а дальше – сырое мясо. Ели гости, пили,хвалили смелого Муховея. Потом бегали по улице Кирьян да Осипей, занимали деньги, чтобы ответить на широкое гостеприимство.

Проснулся Гришка Муховей один. Опомнился и, прослезившись про себя: «Дрянь папашка!» – пошел к Кирьяну, взял у него, топор, красиво, по-хозяйски распластал поросенка, сложил в мешок – мешок был маленько загаженный, он в нем утят привозил – и начал торговать летом поросятиной.

«Сломала хрюшка ножку. Пришлось того, прирезать. Торгую!» – объявлял Муховей соседям.

Выручилось за поросенка непредвиденно много. Так много, что опять была куплена водка и снова пришли собутыльники: Кирьян да Осипей, Ванька-ну-дак и Ванька-просто. Ванька-ну-дак и Вапька-просто жестоко передрались во дворе и развалили летнюю печку сапогами в драке. А Осип, Кирьян и Муховей держали друг друга за руки по очереди, чтобы не вмешиваться, галдели: «Не шевели! Неславно будет, коли обчую драку сделаем! Не шевели их! По справедливости, третий не мешай! Он, Ванька-то-просто, ладно, что задохлик, а, однако, по сопатке-то угадывает тоже! Умаются – разойдутся!»

Вот тут-то, в разгар веселья, и прилетела Муховеиха, как чуяло ее сердце! Убегали мужики через огород, лук перетоптали, запинались в картофельной ботве. Муховей дня три отжил в Кирьяновой бане, спасался.

– Да, – сказал охотовед, вдоволь насмеявшись, – народец!

– А что народец? Муховей-то пушнину сдает знаете как? Он у меня по средней годовой отстает только от Ухалова да Ельменева. Ну, от Таурсина еще разве… Человек пять вперед себя пускает. Вот вам и Муховей. А вы говорите!…

– Разве я это говорю? Вы же сами рассказывали: пьяница, то да се! По работе сами же не судите, а по пьяным выходкам! Я-то слушаю, вот и все!

– Выходки – это тоже своя правда. Тут он, может, весь виден, и каждый уж знает: а, Муховей!… Он помрет, дак вспомнят-то не показатели и что удалый был охтник, это вроде так и положено, а вот вспомнят, что поросенка летом зарезал да Клаву Рукосуеву у братьев Кокоревых отбил. Ну, она сама, конечно, за него хотела. Он ведь отчаянный, Муховей этот. А с виду не подумаешь: маленький такой, уж точно, Муховей и есть.

– Ну вот, вы теперь в другую сторону потянули. Сначала – пьяница, а теперь воспевать начинаете. То одно пристрастие, то другое.

– Не знаю, пристрастие там или нет, я что вижу, то и говорю… Что же это я, сказки рассказываю, а женщины мои, наверное, уже губки красят да разбегаются… Подпишите-ка вот здесь да здесь.

Балай подписал и опять вздохнул, что не знает свои кадры.

– Да где же вам знать, я-то здешний, да и то не всех знаю. В душу не залезешь, – успокоил его Баукин с хитренькой улыбочкой, – а вы вон как издалека, из европейской части. Там народ, поди, все культурный, не наше зауголье…

Понять Баукина можно было так: вот ты кончил институт, охотовед, а жизни тебя еще учить и учить! Поживи-ка с нами, поешь нашей каши, потом и суди, а то в полтора глаза глянул и сразу – наро-о-одец!

Обычное отношение к приезжему специалисту: ты ученый, а мы все же умнее!