1
Прием у врача
29 января 1951 года Дэвид Лакс сидел за рулем своего старого «бьюика» и смотрел, как идет дождь. Он припарковался под высоким дубом рядом с больницей Джона Хопкинса. В машине сидело трое его детей — двое из них были еще в пеленках, и они ждали свою маму Генриетту. Несколькими минутами раньше она выскочила из машины, набросила на голову пиджак и побежала в больницу мимо туалета для цветных (единственного, которым она могла воспользоваться). В соседнем здании под элегантной куполообразной медной крышей стояла мраморная статуя Христа высотой десять с половиной футов [3,2 м] с раскинутыми руками, будто обнимавшими двор, который некогда был главным входом в больницу. Каждый раз, приходя в больницу к доктору, все члены семьи Генриетты подходили к статуе Христа, возлагали к его ногам цветы, молились и терли его большой палец «на счастье». Однако сегодня Генриетта не остановилась.
Она направилась прямо в приемную гинекологической клиники — большой открытый холл, в котором не было ничего, кроме длинных скамеек с прямыми спинками, похожими на церковные скамьи.
— У меня узел в матке, — сказала она в регистратуре. — Нужно, чтобы доктор посмотрел.
Уже больше года Генриетта говорила своим ближайшим подругам, что неважно себя чувствует. Как-то вечером после ужина, сидя на кровати с двоюродными сестрами Маргарет и Сэди, она сказала: «У меня внутри узел».
— Чего? — переспросила Сэди.
— Узел, — повторила Генриетта. — Иногда он ужасно болит — когда мой хочет взять меня, Боже милостивый, сплошная боль.
Когда секс впервые начал причинять ей боль, Генриетта решила, что это связано с малышкой Деборой, родившейся несколькими неделями раньше, или с «дурной кровью», которую Дэвид порой приносил домой после ночей с другими женщинами, — добрые врачи лечили их уколами пенициллина и препаратов тяжелых металлов.
Генриетта взяла каждую из сестер за руку и приложила их к своему животу, как делала в то время, когда Дебора только начинала толкаться.
— Чувствуете что-нибудь?
Обе сестры снова и снова давили пальцами на ее живот.
— Не знаю, — задумчиво ответила Сэди, — Может быть, ты беременна вне матки? Знаешь, такое может случиться.
— Вовсе я не беременна, — возразила Генриетта. — Это узел.
— Хенни, ты бы выяснила, что там. А вдруг что-то нехорошее?
Но Генриетта не пошла к врачу, а двоюродные сестры никому не рассказали об этом разговоре в спальне. В те времена люди не обсуждали такие вещи, как рак, но Сэди всегда считала, что Генриетта держала свое состояние в тайне из-за боязни, что доктор удалит ей матку и она не сможет больше иметь детей.
Спустя неделю после разговора с сестрами о своем плохом самочувствии, Генриетта, которой было на тот момент двадцать девять лет, забеременела Джо, пятым ребенком. Сэди и Маргарет сказали ей, что в конце концов боли могут быть связаны каким-то образом с ребенком. Но Генриетта по-прежнему настаивала на своем.
— Это было там до ребенка, — сказала она сестрам. — Это что-то другое.
После этого все они перестали говорить про узел, и никто не сказал ни слова об этой истории мужу Генриетты. И вот однажды, спустя четыре с половиной месяца после рождения Джозефа, Генриетта зашла в ванную и обнаружила на нижнем белье пятна крови, хотя до месячных было еще далеко.
Набрав воды, она села в теплую ванну и раздвинула ноги. Ни дети, ни муж, ни двоюродные сестры не могли войти в закрытую дверь, и Генриетта ввела палец себе внутрь и ощупывала шейку матки до тех, пока не нашла то, что с уверенностью искала: твердую шишку глубоко внутри, как будто кто-то запихнул небольшой шарик слева от входа в матку.
Генриетта вылезла из ванны, вытерлась насухо и оделась. Затем она сказала мужу: «Ты бы отвез меня к доктору. У меня кровь идет, хотя сейчас и не время».
Местный врач мельком осмотрел Генриетту, увидел шишку и принял ее за сифилитическую язву. Однако анализ шишки на сифилис был отрицательным, и тогда доктор предложил Генриетте обратиться в гинекологическую клинику Джона Хопкинса.
Больница Хопкинса считалась одной из лучших в этих местах. Ее построили в 1889 году как благотворительную больницу для немощных и бедных. Больница занимала более пяти гектаров западного Балтимора на месте бывшего кладбища и приюта для умалишенных. Общие палаты больницы Хопкинса были переполнены пациентами, большинство из которых были черными и не могли оплатить свои счета за медицинское обслуживание. Дэвид проехал почти двадцать миль [более 30 км], чтобы привезти сюда Генриетту, — не потому, что они предпочитали эту больницу, а потому, что это была единственная больница на многие мили, где лечили черных пациентов. То были времена системы «Джим Кроу» — если бы черные явились в больницу «только для белых», то персонал был бы обязан отправить их прочь, даже если бы это означало смерть больного прямо на парковке у больницы. Даже в больнице Хопкинса, где лечили черных пациентов, были смотровые кабинеты и палаты «для цветных» и фонтанчики с питьевой водой «только для цветных».
Вот почему медсестра, вызвавшая Генриетту из приемного покоя, провела ее в одну-единственную дверь смотровой для цветных, — одну из длинного ряда комнат, разделенных прозрачными стеклянными перегородками (что позволяло медсестрам смотреть из одной в другую). Генриетта разделась, облачилась в накрахмаленный белый больничный халат и легла на деревянный смотровой стол, ожидая дежурного гинеколога доктора Говарда Джонса. Худощавый седеющий Джонс говорил низким голосом, который смягчал легкий южный акцент. Когда он вошел в комнату, Генриетта рассказала ему о шишке. Прежде чем начать осмотр, он просмотрел ее медицинскую карту — беглый набросок ее жизни и длинный перечень невылеченных заболеваний.
Шесть или семь классов образования; домохозяйка и мать пятерых детей. С детства затрудненное дыхание из-за периодических инфекций в горле и искривления носовой перегородки. Терапевт рекомендовал хирургическую коррекцию, пациентка отказалась. Пациентка страдала зубной болью один раз на протяжении пяти лет. В конце концов у нее был удален зуб вместе с несколькими другими. Обеспокоена только относительно старшей дочери, которая страдает эпилепсией и не может говорить. Домашняя обстановка благополучная. Спиртным не злоупотребляет, выпивает очень редко. Не путешествовала. Питание повышенное. Отзывчива. Имеет девять братьев и сестер. Один погиб в автомобильной аварии, один умер в результате ревматического порока сердца, еще один был отравлен. Необъяснимое вагинальное кровотечение и кровь в моче в течение последних двух беременностей; терапевт рекомендовал сдать тест на серповидные клетки, пациентка отказалась. Живет с мужем с 15 лет, к половым сношениям не расположена. Пациентка страдает бессимптомным нейросифилисом, однако проходить курс лечения сифилиса отказалась, заявив, что хорошо себя чувствует. За два месяца до данного обращения, после рождения пятого ребенка, у пациентки обнаружено значительное количество крови в моче. Анализы показали участки повышенной клеточной активности в шейке матки. Терапевт рекомендовал пройти диагностические процедуры и направил пациентку к специалисту для исключения инфекции или рака. Пациентка от посещения врача отказалась. За месяц до данного обращения у пациентки был положительный результат теста на гонорею. Пациентку повторно вызвали в клинику для лечения. Пациентка на лечение не явилась.
Неудивительно, что Генриетта столько раз не приходила в клинику повторно для дальнейшего лечения. Для нее появление в больнице Хопкинса было подобно поездке в чужую страну, на языке которой она не говорила. Она умела выращивать табак и колоть свиней, но никогда не слышала слов «шейка матки» или «биопсия». Она едва умела читать и писать и не проходила наук в школе. Она, как и большинство черных пациентов, приходила в больницу Хопкинса лишь тогда, когда считала, что у нее нет другого выхода.
Джонс выслушал рассказ Генриетты о болях и кровотечении. «Она сказала, что знает, что у нее что-то не в порядке со входом в матку, — писал он позже. — На вопрос, откуда ей это известно, она ответила, что чувствует, будто внутри какая-то шишка. Я не очень понял, что она имела в виду, пока сам не прощупал это место».
Генриетта легла на спину, крепко уперлась ногами в скобки и уставилась в потолок. И конечно, Джонс нашел шишку именно в том месте, где, по словам Генриетты, она находилась. Доктор описал ее как эродированную твердую массу размером в пятицентовую монету. Если представить шейку матки в виде циферблата, то шишка находилась на уровне четырех часов. Джонсу приходилось видеть почти тысячу раковых поражений шейки матки, но он никогда прежде ни видел подобного: блестящая и пурпурная («Как виноградное желе „Джелло“», — напишет он позже) и такая нежная, что кровоточила при легчайшем прикосновении. Джонс отрезал небольшой кусочек для образца и отправил его вниз в лабораторию патологии на диагностику. Затем он сказал Генриетте идти домой.
Вскоре после этого Джонс сел диктовать записи о Генриетте и ее диагнозе: «История этой женщины интересна тем, что 19 сентября 1950 года здесь, в этой больнице, у нее приняли плановые роды, — говорил он. — Ни после родов, ни спустя шесть недель при повторном визите в истории болезни нет записи о каких-либо аномалиях шейки матки».
И тем не менее по прошествии трех месяцев она пришла со зрелой опухолью. Либо ее врачи не заметили эту шишку во время последних осмотров — что кажется невероятным, — либо опухоль выросла с пугающей скоростью.
2
Кловер
Генриетта Лакс, урожденная Лоретта Плезант, родилась в городе Роанок (штат Виргиния) 1 августа 1920 года. Никто не знает, каким образом она превратилась в Генриетту. Акушерка по имени Фанни приняла роды у ее матери в крохотной лачуге, в тупике одной из улиц, выходивших к железнодорожному складу, куда ежедневно приходили и уходили сотни грузовых вагонов. Генриетта жила в этом доме с родителями и восемью старшими братьями и сестрами до 1924 года, когда ее мать, Элайза Лакс Плезант, умерла, рожая своего десятого ребенка.
Отец Генриетты, коренастый Джонни Плезант, прихрамывал и ходил с палкой, которой частенько поколачивал людей. Семейное предание гласило, что он убил родного брата за попытку приударить за Элайзой. Джонни не обладал должным терпением, чтобы воспитывать детей, поэтому после смерти Элайзы он привез их всех в Кловер (штат Виргиния), где его семья выращивала табак на тех же полях, на которых их предки трудились в качестве рабов. Никто в Кловере не мог взять всех десятерых детей, и их по одному распределили между родственниками. Генриетта попала к своему дедушке Томми Лаксу.
Томми жил в так называемом доме-пристройке — четырехкомнатной хижине, служившей некогда жильем для рабов, с дощатым полом и газовым освещением. Воду Генриетта носила из ручья за большим холмом. Пристройка стояла на холме, и в щелях стен завывал ветер. Внутри воздух оставался настолько холодным, что когда в семье кто-нибудь умирал, его тело могли несколько дней держать в передней, чтобы все желающие могли повидаться с покойным и отдать дань уважения. Затем умершего хоронили на кладбище за домом.
У дедушки Генриетты уже был на воспитании внук — сын одной из его дочерей, которого она «забыла» здесь сразу же после того, как родила его на полу пристройки. Мальчика звали Дэвид Лакс, но все звали его Дэй, ибо на местном протяжном говоре Лаксов «дом» — «хаус» — звучал как «хайс», а имя «Дэвид» превращалось в «Дэй».
Юный Дэвид был, как говорилось у Лаксов, случайным ребенком: через городок проезжал мужчина по имени Джонни Коулмэн, а спустя девять месяцев родился Дэй. Роды принимали двенадцатилетняя кузина и повитуха по имени Мюнчи; мальчик родился синюшный, как грозовое небо, и не дышал. В пристройку пришел белый доктор с тростью, которой пользовался одновременно для дерби и для ходьбы, написал в свидетельстве о рождении ребенка «мертворожденный» и укатил обратно на коляске, запряженной лошадьми, оставив за собой облако красной пыли.
Пока он уезжал, Мюнчи молилась: «Господи, я знаю, ты не хотел забрать этого ребенка». Она помыла Дэя в кадке с теплой водой, затем положила его на белую простыню и принялась тереть и похлопывать его грудь до тех пор, пока младенец не сделал вдох, а его синюшная кожа не приобрела мягкий коричневый цвет.
Когда Джонни Плезант привез Генриетту жить к дедушке Томми, ей исполнилось четыре, а Дэю — почти девять. Никто не мог предположить, что она проведет с Дэем всю свою жизнь — сначала как двоюродная сестра, с которой он рос в дедовой пристройке, а после как жена.
В детстве Генриетта и Дэй просыпались каждое утро в четыре часа, чтобы подоить коров и задать корм цыплятам, свиньям и лошадям. Они шли в засаженный кукурузой, арахисом и зеленью огород, а затем вместе с кузенами Клиффом, Фредом, кузинами Сэди и Маргарет и кучей других уходили на табачные поля. Большая часть их жизни проходила в этих полях, где они, согнувшись, сажали табак вслед за плугом, который тянули мулы. Каждый сезон дети срывали со стеблей широкие зеленые листья и делали из них небольшие связки, от чего кожа на пальцах облупливалась и становилась липкой от никотиновой смолы, а затем залезали на стропила дедушкиного сарая для хранения табака, чтобы развесить связку за связкой для созревания. Каждый летний день они молились о грозе, чтобы она охладила их кожу от палящего солнца. Когда буре случалось-таки разразиться, дети кричали и носились по полям, набирая полные пригоршни спелых фруктов и грецких орехов, сорванных с деревьев порывами ветра.
Подобно большинству юных Лаксов, Дэй не закончил школу. Он доучился только до четвертого класса, поскольку был нужен семье для работы в поле. Генриетта дотянула до шестого класса. Каждое утро на протяжении учебного года она после работы в огороде и по уходу за скотиной отправлялась за две мили [примерно 3 км] — мимо школы для белых, где дети кидались в нее камнями и насмехались над ней — в школу для цветных, которая занимала деревянное трехкомнатное здание бывшей фермы, укрытое под высокими тенистыми деревьями. Прямо перед школой был двор, где в соответствии с порядком, заведенным миссис Коулмэн, мальчики и девочки играли по отдельности. Каждый день после занятий или когда их вовсе не было Генриетта уходила в поля с Дэем, кузенами и кузинами.
Окончив работу, они бежали прямо к запруде на ручье позади дома, которую устраивали каждый год. В ход шли камни, палки, мешки с песком и все прочее, что они могли опустить на дно. Дети кидали камни, чтобы распугать ядовитых водяных щитомордников, и затем бросались в воду с ветвей деревьев или ныряли с илистого берега.
С наступлением ночи они жгли костры из старых башмаков, чтобы распугать комаров, и глядели на звезды, сидя под раскидистым дубом, к которому привязывали свисающую веревку, чтобы на ней раскачиваться. Играли в салочки, классики, водили хоровод «кольцо вокруг розы», танцевали и пели возле поля, пока дедушка Томми не кричал всем идти спать.
Каждый вечер куча кузин и кузенов набивалась в тесное помещение над маленькой деревянной кухней всего в нескольких футах от дома-пристройки. Они лежали вповалку и рассказывали истории о безголовом табачном фермере, бродившем ночами по улицам, или о безглазом человеке, который жил у ручья. Затем дети засыпали и спали до тех пор, пока бабушка Хлоя не начинала внизу топить дровяную печку и не будила их запахом свежего печенья.
В сезон сбора урожая каждый месяц в один из вечеров дедушка Томми запрягал лошадей и готовился к поездке в Саут-Бостон, где находился второй по величине рынок табака в стране — с табачными парадами, пышным шествием Табачной Мисс и портом, где стояли суда, полные сухих табачных листьев для курильщиков со всего мира.
Прежде чем покинуть дом, Томми созывал юных кузенов и кузин, и они устраивались в повозке на ложе из табачных листьев, борясь со сном, сколько возможно, чтобы потом заснуть под мерный цокот лошадиных копыт. Как и все виргинские фермеры, Томми Лакс и его внучата ехали всю ночь напролет, чтобы доставить свой урожай в Саут-Бостон, где они на рассвете выстраивались в очередь — повозка за повозкой, — ожидая, пока откроются огромные зеленые деревянные ворота аукционного склада.
По прибытии Генриетта и остальные дети помогали распрячь лошадей и наполняли их кормушки зерном, затем разгружали табак своей семьи на дощатый пол склада. Аукционист на одном дыхании выкрикивал цифры, и его голос гулко отзывался в огромном открытом помещении, потолок которого — со световыми окнами, почерневшими от многолетней грязи — достигал высоты почти что в тридцать футов [более 9 м]. Пока Томми Лакс стоял со своим урожаем, моля Бога о хорошей цене, Генриетта с братьями и сестрами носились вокруг кип табачных листьев и скороговоркой несли всякую тарабарщину, подражая аукционисту. Вечером они помогали Томми оттащить весь непроданный табак вниз, в подвал, где он превращался в постель для детей. Белые фермеры спали наверху, в чердачных комнатах и отдельных номерах; черные фермеры проводили ночь в темном подвальном этаже склада вместе с лошадьми, мулами и собаками, на пыльном земляном полу, где рядами располагались деревянные стойла для скота и возвышалась почти до потолка гора пустых бутылок из-под спиртного.
Ночью на этом складе наступало время пьянства, азартных игр и проституции, а порой случались и убийства, поскольку фермеры прожигали свои заработки за целый сезон. Лежа на постели из листьев, юные Лаксы разглядывали потолочные балки размером с целое дерево и погружались в сон под звуки смеха, звон бутылок и запах сушеного табака.
Утром они загружались в телегу вместе с непроданным урожаем и отправлялись в долгий путь домой. Все двоюродные братья и сестры, оставшиеся в Кловере, знали, что поездка на повозке в Саут-Бостон означает гостинцы для всех — кусок сыра или, может быть, болонской колбасы, и потому часами поджидали повозку на Мейн-стрит (Главной улице), чтобы проводить ее до самой пристройки.
Широкая и пыльная главная улица Кловера была запружена «фордами» модели А и повозками, запряженными мулами и лошадьми. Старина Снег был обладателем первого в городке трактора и ездил на нем в магазин, как на автомобиле, — с газетой под мышкой и со своими псами, Кадиллаком и Дэном, с лаем бежавшими рядом. На Мейн-стрит располагались кинотеатр, банк, ювелирный магазин, приемная врача, магазин скобяных товаров и несколько церквей. В хорошую погоду все белые мужчины — от мэра и врача до гробовщика — в подтяжках, цилиндрах и с длинными сигарами в зубах чинно выстраивались вдоль Мейн-стрит, потягивая виски из бутылок и беседуя, либо играли в шашки на деревянном бочонке перед аптекой. Их жены в это время сплетничали в магазине, а их младенцы дремали рядышком у прилавка, уронив головы на длинные рулоны тканей.
За десять центов Генриетта с кузенами и кузинами нанимались собирать табак этих белых, чтобы заработать денег на любимые ковбойские фильмы с участием Бака Джонса. Владелец кинотеатра крутил немые черно-белые фильмы, а его жена в это время играла на пианино. Поскольку она умела играть только одну мелодию, то звуки счастливой карнавальной песенки сопровождали любую сцену фильма, даже если в героев стреляли и они умирали. Дети Лаксов сидели в отделении для цветных рядом с проектором, стучавшим как метроном на протяжении всего фильма.
Подросшие Генриетта и Дэй сменили «кольцо и розу» на скачки по грунтовой дороге вдоль территории, которая прежде использовалась Лаксами под табачную плантацию, а нынче попросту именовалась Лакстаун. Мальчишки всегда сражались за право оседлать Чарли — рослого гнедого коня дедушки Томми, который мог обогнать любую лошадь в Кловере. Генриетта и другие девочки наблюдали за ними с холма или с наполненных соломой телег, подпрыгивая от возбуждения, аплодируя и крича, когда мальчишки мчались на лошадях мимо них.
Генриетта часто болела за Дэя, однако порой подбадривала и другого кузена — Чокнутого Джо Гриннана. Чокнутый Джо — которого его кузен Клифф называл «выдающимся парнем» — был высоким, крепким, темнокожим, с большим носом и такой густой черной растительностью, покрывавшей его голову, руки, спину и шею, что летом он сбривал волосы по всему телу, чтобы они не загорелись. Чокнутым Джо прозвали из-за его страстной любви к Генриетте, ради внимания которой он был готов на все. Генриетта была самой красивой девушкой в Лакстауне, с очаровательной улыбкой и глазами орехового цвета.
В первый раз, когда Чокнутый Джо попытался свести счеты с жизнью из-за Генриетты, он бегал вокруг нее кругами в разгар зимы, пока Генриетта шла из школы домой. Он умолял ее о свидании: «Хенни, ну же… дай мне хоть один шанс». А когда она в ответ сказала ему «нет» и рассмеялась, Джо с разбегу бросился прямо в замерзший пруд, проломив лед. И он отказывался выйти до тех пор, пока Генриетта не согласилась встречаться с ним.
Все братья и сестры дразнили Джо: «Может быть, он решил, что ледяная вода остудит его, но он оказался таким горячим, что вода едва не закипела!» Кузина Генриетты Сэди, сестра Джо, кричала: «Парень, да ты по уши влюбился в девчонку, ты что, собрался умереть из-за нее? Не дело это».
Неизвестно, что было между Генриеттой и Чокнутым Джо, не считая нескольких свиданий и поцелуев. Генриетта с четырех лет делила спальню с Дэем, так что никто не удивился, когда у них появились дети. Их сын Лоуренс родился спустя несколько месяцев после того, как Генриетте исполнилось четырнадцать, а четырьмя годами позже на свет появилась его сестра Люсиль Эльси Плезант. Оба они пришли в этот мир на полу пристройки, как в свое время и их отец, бабушка и дедушка.
Никто не говорил слова «эпилепсия», «умственная отсталость» или «нейросифилис», чтобы описать состояние Эльси через несколько лет после рождения. Для жителей Лакстауна она была просто «бесхитростной». «Тронутой». Она так быстро появилась на свет, что Дэй даже не успел привести акушерку, когда Эльси вылетела как пробка и стукнулась головой об пол. Люди говорили, что, может быть, именно поэтому ее разум остался на уровне ребенка.
Старые пыльные церковные книги из церкви, куда ходила Генриетта, полны именами женщин, исключенных из прихода из-за рождения внебрачных детей. Однако по какой-то причине Генриетты это не коснулось, несмотря на сплетни по всему Лакстауну о том, что, возможно, Чокнутый Джо был отцом одного из ее детей.
Узнав, что Генриетта собирается выйти замуж за Дэя, Чокнутый Джо ударил себя в грудь старым тупым перочинным ножом. Его нашел отец, пьяного, валяющегося на дворе в залитой кровью рубашке. Джо яростно сопротивлялся попыткам отца остановить кровотечение, отбиваясь от него кулаками, отчего кровь пошла еще сильнее. В конце концов отцу удалось затащить Джо в машину, крепко привязать к двери и отвезти к доктору. Когда, весь перевязанный, Джо вернулся домой, Сэди лишь заметила: «И все это ради того, чтобы не дать Хенни выйти за Дэя?» Но Сумасшедший Джо был не единственным, кто пытался помешать этому браку.
Сестра Генриетты Глэдис всегда говорила, что Генриетта могла бы найти себе парня и получше. Члены семьи Лакс рассказывали о первых годах жизни Генриетты и Дэя в Кловере как о сказочной идиллии. Кроме Глэдис. Никто не знал, почему она была так настроена против их брака… Некоторые люди говорили, что Глэдис просто ревновала, поскольку Генриетта была красивее. Однако Глэдис всегда настаивала, что Дэй станет никудышным мужем.
Дэй и Генриетта сочетались браком в доме их проповедника 11 апреля 1941 года. При этом с ними никого не было. Ей было двадцать, ему двадцать пять. Они не отправились в свадебное путешествие, поскольку было много работы и не было денег на поездку. К зиме Соединенные Штаты оказались в состоянии войны, табачные компании принялись поставлять сигареты для солдат, так что на данном рынке начался бум. Однако если крупные фермы процветали, то мелким приходилось бороться за выживание. Генриетта и Дэй считали удачей, если в сезон удавалось продать достаточно табака, чтобы прокормить семью и вновь возделать свое поле.
Поэтому после бракосочетания Дэй вновь взялся за потрескавшиеся рукоятки своего старого деревянного плуга, а Генриетта шла за ним следом, толкая самодельную тачку и бросая табачные семена во свежевспаханный краснозем.
В один из дней в конце 1941 года по грунтовой дороге за их полем подкатил кузен Фред Гаррет. Он только что приехал из Балтимора навестить семью — разодетый, на своем глянцевом «Шевроле’36». Еще год назад у Фреда и его брата Клиффа, как и у прочих, была табачная ферма. Для приработка они открыли ночной магазин для цветных, где большинство покупателей расплачивалось долговыми расписками, а также держали забегаловку из старых шлакобетонных блоков, в которой Генриетта частенько танцевала на красном земляном полу. Все бросали монетки в музыкальный автомат и пили вишневую газировку. Однако доходы никогда не были большими, так что в конце концов на последние три с четвертью доллара Фред купил билет на автобус и отправился на поиски новой жизни. Подобно нескольким своим кузенам, он пошел работать на сталелитейный завод Sparrows Point корпорации Bethlehem Steel и стал жить в маленьком сообществе черных рабочих на Станции Тернер, располагавшейся на полуострове, образованном рекой Ратапско — примерно в двадцати милях от центра Балтимора.
Когда в конце XIX века завод начал работать, на месте Станции Тернер были в основном болота, сельскохозяйственные угодья и несколько хижин, между которыми были проложены доски, чтобы по ним ходить. С началом Первой мировой войны спрос на сталь вырос, и массы белых рабочих устремились в соседний городок Дандок. Жилые бараки, построенные Bethlehem Steel для цветных, быстро переполнились, и тем, кому не хватило места, пришлось обосноваться на Станции Тернер. К началу Второй мировой войны поселок успел обзавестись несколькими мощеными улицами, собственным врачом, универсальным магазином и мороженщиком. Однако его жителям все еще приходилось добиваться, чтобы у них были водоснабжение, канализация и школы.
В декабре 1941 года Япония бомбардировала Перл Харбор, и Станция Тернер прямо-таки выиграла в лотерею — спрос на сталь и потребность в рабочих взлетели до небес. Правительство вкладывало деньги в развитие Станции Тернер, и поселок стал полниться домами в один-два этажа, зачастую тесно прижимавшимися друг к другу то боками, то спиной; некоторые из них состояли из четырех-пяти сотен жилых блоков. Большинство домов были кирпичными, другие — покрыты асбестовыми плитками. Одни из них имели дворы, другие — нет. И по всему поселку можно было видеть пляшущие огни печей Sparrows Point и жуткий красный дым, вырывавшийся из заводских труб.
Предприятие Sparrows Point быстро становилось крупнейшим в мире сталелитейным заводом. Оно выпускало железобетонную арматуру, колючую проволоку, гвозди, а также сталь для автомобилей, холодильников и военных кораблей. Каждый год в топках завода сгорало более шести миллионов тонн угля, чтобы выпустить восемь миллионов тонн стали и обеспечить работой более 30 тысяч рабочих. Bethlehem Steel была золотым дном во времена бурного роста бедности, — особенно для черных семей с Юга. Молва о Bethlehem Steel пошла от Мэриленда до ферм Виргинии и обеих Каролин, и черные семьи стекались с Юга на Станцию Тернер — землю обетованную. Годы спустя это массовое перемещение назовут частью Великого переселения.
Труд был нелегким — особенно для черных мужчин, которым доставалась та работа, за которую не хотели браться белые мужчины. Как правило, они (как, например, Фред) начинали с того, что подбирали в недрах строящихся танкеров на верфи болты, заклепки и гайки, падавшие из рук рабочих, которые занимались сверлением и сваркой на высоте тридцати-сорока футов [9–12 м]. Со временем черные рабочие переходили в котельную кидать лопатой уголь в пылающую печь. Дни напролет они вдыхали ядовитую угольную и асбестовую пыль, а после работы приносили ее домой женам и дочерям, которые дышали ею, вытряхивая одежду перед стиркой. Черные рабочие зарабатывали на Sparrows Point самое большее восемьдесят центов в час, но обычно меньше. Белые рабочие получали намного больше, но Фред не жаловался: восемьдесят центов в час для большинства Лаксов были невиданным заработком.
Фред добился успеха и теперь вернулся в Кловер убедить Генриетту и Дэя последовать его примеру. На следующее утро после приезда Фред купил Дэю билет на автобус до Балтимора. Договорились, что Генриетта останется присматривать за детьми и табаком, пока Дэй не заработает достаточно, чтобы обзавестись собственным жильем в Балтиморе и купить три билета на Север. Спустя несколько месяцев Фред получил повестку о призыве на военную службу и отправился пароходом за море. Перед отъездом он оставил Дэю все скопленные им деньги и сказал ему, что настало время Генриетте с детьми перебраться в Станцию Тернер.
И вот, с двумя детьми на руках, Генриетта погрузилась на поезд с угольной топкой на маленькой деревянной станции в конце Мейн-стрит Кловера. Она покидала табачные поля ее юности и столетний дуб, в тени которого столь часто укрывалась от солнца в жаркие дни. Генриетта, которой исполнился двадцать один год, впервые разглядывала из окна вагона мелькающие холмы и большие открытые водоемы, и поезд нес ее к новой жизни.
3
Диагноз и лечение
После визита в больницу Хопкинса жизнь Генриетты шла как обычно: уборка и готовка еды для Дэя, детей и многочисленных кузенов и кузин, заглядывавших на огонек. Через несколько дней Джонс получил из лаборатории патологии результаты ее биопсии: «эпидермоидная карцинома шейки матки, первая стадия».
Все виды рака начинаются с одной-единственной клетки, которая начинает вести себя неправильно, и классифицируются в соответствии с типом, к которому относилась исходная клетка. Большинство видов рака шейки матки относятся к карциномам, вырастающим из эпителиальных клеток, которые выстилают шейку матки и защищают ее поверхность. Так получилось, что в то время, когда Генриетта пришла в больницу с жалобами на необычное кровотечение, Джонс и его начальник — доктор Ричард Уэсли Телинд приняли участие в происходивших по всей стране горячих дебатах относительно того, что же считать раком шейки матки и как его лечить.
Телинд — один из ведущих специалистов страны по раку шейки матки — был щеголеватым и серьезным хирургом в возрасте пятидесяти шести лет. Из-за несчастного случая во время катания на коньках более десяти лет назад он сильно хромал при ходьбе, и потому в больнице Хопкинса все называли его Дядюшка Хромой. Он стал первым, кто использовал эстроген для лечения симптомов менопаузы, и сделал некоторые открытия в начале изучения эндометриоза. Телинд также написал один из самых известных учебников по клинической гинекологии, который пережил десять изданий за шестьдесят лет со дня его написания, и по-прежнему широко используется. Телинда знали во всем мире: когда заболела жена короля Марокко, она настояла на том, чтобы именно Телинд ее оперировал. К 1951 году, когда Генриетта появилась в больнице Хопкинса, Телинд разработал теорию рака шейки матки, которая, будучи верной, могла бы спасти жизнь миллионам женщин. Однако мало кто из специалистов верил в нее.
Рак шейки матки бывает двух типов: инвазивная карцинома, которая проникает в поверхность шейки, и неинвазивная, развивающаяся на поверхности. Неинвазивный тип иногда называют «глазурной карциномой» из-за сходства с сахарной глазурью. Такой тип карциномы развивается на гладких многослойных участках поверхности шейки матки, его официальное название — carcinoma in situ, что в переводе с латинского означает «рак на исходном месте его возникновения».
В 1951 году большинство врачей-специалистов в данной области считали инвазивную карциному смертельным заболеванием, а неинвазивную — несмертельным, и потому агрессивно лечили инвазивный тип, однако мало беспокоились о карциноме in situ, ибо полагали, что она не способна к распространению. Телинд был не согласен с такой точкой зрения. Он полагал, что карцинома in situ представляет собой всего-навсего раннюю стадию инвазивной карциномы и поэтому, будучи невылеченной, в итоге превращается в смертельный вид рака. По этой причине он лечил карциному in situ агрессивными методами, зачастую удаляя шейку матки, матку и большую часть влагалища, и утверждал, что это резко понизит смертность от рака шейки матки. Тем не менее критики называли такое лечение ненужным и чрезмерным.
Диагностика карциномы in situ стала возможной только в 1941 году с выходом в свет публикации греческого исследователя Георгия Папаниколау, где тот дал описание разработанного им теста (теперь этот тест называют Пап-мазком). Для этого теста соскабливают изогнутой стеклянной пипеткой клетки шейки матки и исследуют их под микроскопом на наличие предраковых изменений, которые несколькими годами раньше обнаружили Телинд и несколько других врачей. Этот тест стал огромным скачком в развитии медицины, ибо подобные изменения было невозможно обнаружить иным путем: они не вызывали физических симптомов, не поддавались пальпации и были невидимы невооруженным глазом. Когда женщины начинали чувствовать симптомы, надежды на излечение уже практически не было. Мазок Папаниколау позволял врачам обнаружить предраковые клетки, удалить матку и тем самым практически наверняка предотвратить рак шейки матки.
В те времена от рака шейки матки ежегодно умирало более 15 тысяч женщин. Пап-мазок мог бы снизить смертность на 70 % и более, однако этому мешали два фактора. Во-первых, многие женщины, подобно Генриетте, просто не сдавали такой анализ. Во-вторых, даже в случае, если бы они его сдали, мало кто из врачей умел правильно прочесть и понять результаты, не зная, как выглядят под микроскопом разные стадии рака шейки матки. Некоторые из них ошибочно принимали за рак инфекции шейки матки и в результате полностью удаляли женщине половые пути, когда требовалось всего лишь прописать антибиотики. Другие, напротив, принимали злокачественные изменения за инфекцию и назначали антибиотики, а спустя некоторое время пациентка поступала в больницу со смертельными раковыми метастазами. Даже правильно диагностировав предраковые изменения, врачи зачастую не знали, как их лечить.
Телинд свел к минимуму случаи так называемого «необоснованного удаления матки», задокументировав все, что не являлось раком шейки матки и убедив хирургов подтверждать результаты Пап-мазка биопсией до начала операции. Он также надеялся доказать, что женщин с карциномой in situ следует подвергать агрессивному лечению, дабы избежать развития у них инвазивного типа рака.
Незадолго до первого осмотра Генриетты Телинд изложил свои доводы по вопросу карциномы in situ перед собранием врачей-патологов в Вашингтоне (округ Колумбия) и столкнулся с неприятием со стороны данной аудитории. Вернувшись в больницу Хопкинса, он запланировал провести исследование, которое бы доказало ошибочность мнения его оппонентов. Вместе со своими сотрудниками Телинд решил просмотреть все медицинские карты и биопсии пациенток больницы Хопкинса с диагнозом «инвазивный рак шейки матки» за последние десять лет и посмотреть, сколько из них имели первоначально карциному in situ.
Как и многие врачи его времени, Телинд часто использовал для исследований пациентов бесплатных больничных отделений — обычно без их ведома. Многие ученые считали, что, раз уж пациентов лечат бесплатно в государственных больницах, то вполне справедливо использовать их в качестве подопытных, в порядке своего рода платы. Как написал позднее в биографии Телинда Говард Джонс: «Больница Хопкинса, в которой было много бедных черных пациентов, никогда не имела недостатка в клиническом материале».
Именно в ходе этого частного исследования — крупнейшего из когда-либо проведенных исследований в области взаимосвязи двух видов рака шейки матки — Джонс и Телинд обнаружили, что 62 % женщин с инвазивной формой рака имели на более ранних биопсиях карциному in situ. Вдобавок к исследованию Телинд полагал, что, если бы ему удалось найти способ вырастить живые образцы нормальной ткани шейки матки и обоих типов раковой ткани (что прежде никому не удавалось), можно было бы сравнить все варианты. Сумей он доказать, что карцинома in situ и инвазивная карцинома выглядят и ведут себя в лаборатории схожим образом, он мог бы положить конец спорам и подтвердить свою правоту и ошибочность мнений врачей, которые игнорировали его заявления и тем самым убивали своих больных. Итак, он позвонил Джорджу Гаю, возглавлявшему исследования в области культуры тканей в больнице Хопкинса.
Гай, его жена Маргарет и несколько других ученых уже три десятилетия занимались выращиванием злокачественных клеток вне тела, надеясь использовать их для поиска причины и лечения рака. Однако большинство клеток быстро погибали, а небольшое количество выживших еле-еле росли. Супруги Гай решительно настроились вырастить первые бессмертные человеческие клетки — линию непрерывно делящихся клеток, происходящих от одного-единственного исходного образца, клеток, которые будут постоянно воспроизводить сами себя и никогда не умрут. Восемью годами ранее, в 1943 году, группа исследователей из Национального института здоровья доказала на клетках мышей, что такое возможно. Супруги Гай хотели добиться аналогичного от человеческих клеток; им было все равно, какую ткань использовать, лишь бы ее источником был человек.
Доктор Гай брал любые клетки, какие только мог достать. Он называл себя «самым известным в мире стервятником, питающимся почти постоянно человеческими особями». Поэтому, когда Телинд предложил ему поставлять образцы раковых тканей шейки матки в обмен на попытку вырастить некоторое количество клеток, Гай согласился без колебаний. С тех пор Телинд стал брать образцы ткани у всех женщин, попавших в больницу Хопкинса с раком шейки матки. Включая Генриетту.
5 февраля 1951 года доктор Джонс, получив из лаборатории результаты биопсии Генриетты, позвонил ей и сообщил о злокачественном заболевании. Генриетта никому не сказала об этом ни слова, и никто ее не спросил. Она просто вела себя так, как будто ничего не случилось, и это было очень на нее похоже — не огорчать близких тем, с чем она может справиться самостоятельно.
В тот вечер Генриетта сказала мужу: «Дэй, мне нужно вернуться завтра к доктору. Он хочет сделать кое-какие анализы и дать мне какое-то лекарство». На следующее утро она вновь выбралась из «бьюика» возле больницы Хопкинса, наказав Дэю и детям не волноваться.
«Вовсе нет ничего страшного, — сказала она. — Доктор меня враз починит».
Генриетта направилась прямиком в приемную и сказала секретарю, что пришла пройти лечение. Затем она подписала документ, в верхней части которого было напечатано: НА ОПЕРАЦИЮ СОГЛАСНА. Документ гласил:
Настоящим даю свое согласие персоналу больницы Джона Хопкинса на проведение любых оперативных вмешательств и процедур под местным или общим наркозом, которые могут оказаться необходимыми для надлежащего хирургического лечения пациента: _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _
Генриетта вписала свое имя на пустой строке. Понятой неразборчивым почерком поставил свою подпись на строчке внизу этой формы, Генриетта подписалась на строчке рядом.
Покончив с формальностями, она проследовала за медсестрой по длинному коридору в палату для цветных женщин, где Говард Джонс и несколько других белых терапевтов взяли у нее такое количество анализов, какое ей не приходилось сдавать за всю свою жизнь. Они взяли анализы мочи, крови, проверили легкие, вставили трубки в нос и мочевой пузырь.
На второй вечер, проведенный в больнице, дежурная медсестра принесла Генриетте ужин очень рано, чтобы следующим утром доктор дал ей наркоз на пустой желудок для проведения ее первой процедуры по лечению рака. Опухоль Генриетты оказалась инвазивного типа, а в больнице Хопкинса (как и во всех больницах страны) лечили все инвазивные карциномы шейки матки радием — белым радиоактивным металлом, светившимся жутким голубоватым светом.
Когда радий был впервые открыт в конце XIX века, заголовки газет по всей стране провозглашали его «заменой газу, электричеству и лекарством от всех болезней». Производители часов стали добавлять радий в краску для циферблата, чтобы тот светился, а врачи применяли порошок радия для лечения всех заболеваний — от морской болезни до ушных инфекций. Однако радий убивал все клетки, с которыми контактировал, и пациенты, применявшие его в случае тривиальных проблем, начали умирать. Радий вызывает мутации, которые превращаются в рак, а в больших дозах способен вызвать кожные ожоги на теле. Однако он убивает и раковые клетки.
Больница Хопкинса использовала радий для лечения рака шейки матки с начала 1900-х годов, после того как хирург по имени Говард Келли побывал у Пьера и Марии Кюри — супругов, живших во Франции, открывших радий и его способность уничтожать раковые клетки. Келли не знал, насколько опасен контакт с радием. Он привез в США немного этого вещества в карманах своей одежды и впоследствии продолжал путешествовать по миру и собирать радий. К 1940-м годам несколько проведенных исследований — одно из которых провел Говард Джонс, врач Генриетты — показали большую безопасность и эффективность радия по сравнению с хирургическим вмешательством при лечении инвазивного рака шейки матки.
Утром того дня, когда Генриетте было назначено явиться на первую процедуру, водитель такси забрал из клиники на другом конце города медицинскую сумку, полную тонких стеклянных пробирок с радием. Пробирки были вставлены в отдельные прорези в маленькой брезентовой сумочке, сшитой вручную в Балтиморе одной местной женщиной. Такие сумки назывались пластинами Брэка по имени придумавшего их врача из больницы Хопкинса, который наблюдал за ходом лечения Генриетты радием. Впоследствии он умер от рака, вызванного скорее всего регулярным облучением радием, как и врач-ординатор, который путешествовал вместе с Келли и тоже доставлял радий в своих карманах.
Одна из медсестер поместила пластины Брэка на поднос из нержавеющей стали, вторая отвезла Генриетту на каталке на второй этаж в небольшую операционную «только для цветных», где стояли столы из нержавеющей стали, висели мощные ослепительно яркие лампы и уже ждали работники больницы, одетые во все белое — белые халаты, шапочки, маски и перчатки.
В центре помещения на операционном столе под наркозом лежала Генриетта, ее ноги были закреплены в скобах, и дежурный хирург доктор Лоуренс Уортон-младший сел на стул между ее ног, внимательно посмотрел внутрь, расширил шейку матки и приготовился лечить опухоль Генриетты. Однако сначала — хотя никто не сообщил Генриетте, что Телинд собирает образцы ткани, и не спрашивал у нее, согласна ли она быть донором — Уортон взял острый нож и срезал с ее шейки матки два тонких кусочка ткани каждый размером с десятицентовую монету: один образец — с опухоли, второй — с соседнего участка здоровой ткани. Оба образца он положил в стеклянную чашку.
Уортон плавно ввел пробирку, наполненную радием, в шейку матки Генриетты и пришил ее. Затем он пришил пластину с радием к внешней стенке шейки матки и поместил напротив нее другую пластину. После этого Уортон вставил во влагалище несколько слоев марли, чтобы зафиксировать емкости с радием, и ввел катетер в мочевой пузырь, чтобы пациентка могла мочиться без ущерба для лечебной процедуры.
Когда Уортон закончил все манипуляции, медсестра отвезла Генриетту обратно в палату. В ее медицинской карте Уортон написал: «Пациентка хорошо перенесла лечение и покинула операционную в удовлетворительном состоянии», и на отдельной странице добавил: «Генриетта Лакс… Биопсия ткани шейки матки… Ткань передана доктору Джорджу Гаю».
Ординатор быстро спустился с чашкой с образцами ткани Генриетты в лабораторию Гая, как делал уже много раз. Тот, как всегда, радовался в такие моменты, однако все прочие сотрудники лаборатории встретили образцы ткани Генриетты как нечто рутинное — последний из бесчисленного количества образцов, которые ученые и лаборанты годами пытались безуспешно заставить расти. Все были уверены, что клетки Генриетты погибнут, так же как и все предыдущие.
4
Рождение HeLa
Мэри Кубичек, ассистентка Гая чуть старше двадцати, жевала бутерброд с салатом из тунца, сидя у стеллажа для культур из нержавеющей стали, который использовали также и как столик для перекуса. Она, Маргарет и другие сотрудницы лаборатории Гая — в почти одинаковых удлиненных очках в темной оправе с толстыми стеклами и с собранными сзади в тугой пучок волосами — проводили здесь бесконечные часы.
На первый взгляд эта комната могла показаться кухней в столовой или кафе: галлонные жестяные банки из-под кофе с инструментами и стеклянной посудой, на столе банки с порошковым молоком, сахаром и бутылки с газировкой; большие металлические холодильники, выстроившиеся вдоль одной из стен, и глубокие раковины, которые Гай сделал своими руками из булыжников, собранных в ближайшей каменоломне. Однако рядом с заварочным чайником стояла бунзеновская горелка, а в холодильниках хранились кровь, плацента, образцы опухолей и мертвые мыши (и еще как минимум одна утка, которую Гай хранил в лаборатории замороженной более двадцати лет — охотничий трофей, не уместившийся в его домашний холодильник). Вдоль одной стены стояли клетки с пищащими кроликами, крысами и морскими свинками; с той стороны стола, где Мэри поедала свой ланч, на полках располагались клетки с мышами, крохотные тела которых распирали опухоли. Мэри всегда смотрела на них во время еды, как и в тот момент, когда Гай вошел в лабораторию, неся образцы шейки матки Генриетты.
«Кладу тебе еще один образец», — сообщил он.
Мэри сделала вид, что ничего не заметила. «Ну вот, опять, — подумала она, продолжая жевать бутерброд. — Это подождет, пока я доем».
Мэри знала, что откладывать работу не стоило — с каждой секундой повышалась вероятность гибели клеток, которые находились в чашке. Но она устала выращивать клетки, устала тщательно обрезать мертвые ткани, как жилки с куска мяса, устала от того, что клетки гибли после долгих часов труда. «Чего волноваться?» — подумала она.
Гай взял Мэри на работу за ее руки. Она только что окончила университет и получила степень по физиологии, когда консультант предложил ей сходить на собеседование в лабораторию Гая. Гай попросил Мэри взять со стола ручку и написать несколько предложений. «Теперь возьми нож, — сказал он, — отрежь вот этот кусок бумаги. Покрути в руках вот эту пипетку».
Лишь несколько месяцев спустя Мэри поняла, что он изучал ее руки, проверяя их ловкость, быстроту и силу, чтобы понять, выдержат ли они долгие часы точной нарезки, выскабливания, выщипывания пинцетом и отмеривания пипеткой.
К тому времени как Генриетта появилась на пороге больницы Хопкинса, Мэри обработала большую часть поступавших образцов, и до сих пор все образцы тканей, взятые у пациентов Телинда, погибали.
На тот момент существовало множество препятствий, мешавших успешно выращивать клетки. Во-первых, никто точно не знал, какие питательные вещества требовались клеткам для выживания, или каким образом лучше всего снабжать клетки этими веществами. Многие исследователи — включая Гая — годами пытались разработать идеальную среду для культивирования — жидкость для кормления клеток. Рецепты среды для культивирования у Гая постоянно менялись по мере того, как Джордж и Маргарет добавляли и убирали ингредиенты в поисках идеального соотношения. Их названия звучали как колдовские зелья: плазма крови цыплят, пюре из зародышей телят, специальные соли и человеческая пуповинная кровь. Из окна своей лаборатории через двор Джордж протянул провод со звонком в палату для рожениц больницы Хопкинса, и медсестры могли позвонить в любой момент, когда рождался младенец, и тогда Маргарет или Мэри бежали собирать пуповинную кровь.
Прочие ингредиенты достать было сложнее: хотя бы раз в неделю Джордж ездил на местные бойни за коровьими эмбрионами и кровью цыплят. Он приезжал туда на своем старом проржавевшем «шевроле», левое крыло которого стучало по тротуару, выбивая искры. Задолго до рассвета в полуразвалившемся деревянном здании, пол которого был засыпан опилками, а в стенах зияли огромные дыры, Гай хватал пищащего цыпленка за ноги, вытаскивал его рывком из клетки и клал спиной на плаху. Одной рукой он держал птичьи ноги, а локтем второй неподвижно фиксировал шею, прижимая ее к плахе. Свободной рукой он смачивал грудь цыпленка спиртом и вводил иглу шприца в его сердце, чтобы взять кровь. После чего со словами «Извини, дружище» поднимал птицу со стола и отправлял обратно в клетку. Время от времени, когда какой-нибудь цыпленок падал замертво от такого стресса, Джордж забирал его тушку домой, чтобы Маргарет зажарила ее на ужин.
Как и многие другие процедуры в лаборатории Гая, технику для забора крови цыплят придумала Маргарет. Она шаг за шагом разработала этот метод, обучила ему Джорджа и написала подробные инструкции для многих других исследователей, кто хотел его освоить.
Поиск идеальной среды для культивирования не прекращался, однако основной проблемой при выращивании культуры клеток стало загрязнение. Бактерии и масса других микроорганизмов могли попасть в культуры с немытых человеческих рук, из дыхания людей и с частичек пыли, парящих в воздухе, и в итоге клетки погибали. Однако Маргарет прошла обучение на хирургическую медсестру, то есть стерильность была ее специальностью, ибо именно она имела ключевое значение для предотвращения смертельных инфекций у пациентов в операционных. Позже многие будут утверждать, что именно хирургические навыки Маргарет позволили лаборатории Гая выращивать клетки. Большинство тех, кто занимался культивированием клеток, были (как и Гай) биологами, и ничего не знали о предотвращении загрязнения.
Маргарет обучила Джорджа всему, что знала о поддержании стерильности в культурах, и обучала всех лаборантов, выпускников учебных заведений и ученых, кто приходил работать или учиться в их лабораторию. Она взяла на работу местную женщину по имени Минни, основная задача которой заключалась в мытье лабораторной посуды с помощью одного-единственного моющего средства, использовать которое Маргарет разрешала, — Gold Dust Twins Soap, жидкого антибактериального мыла с добавлением экстракта едкого очитка. Маргарет считала это мыло столь важным, что, когда услышала, что данная компания может выйти из бизнеса, закупила его целый вагон.
Скрестив на груди руки, Маргарет патрулировала лабораторию и заглядывала за плечо Минни, возвышаясь над ней почти на фут, когда та работала. Если Маргарет хоть раз и улыбнулась, никто не мог этого видеть под ее неизменной хирургической маской. Она проверяла всю стеклянную посуду на наличие пятен и разводов, и если находила их — что случалось довольно часто, — то всегда кричала: «МИННИ!» так пронзительно, что Мэри съеживалась.
Мэри скрупулезно соблюдала все правила стерилизации, чтобы не навлечь на себя гнев Маргарет. Закончив ланч, она, прежде чем прикоснуться к клеткам Генриетты, тщательно вымыла руки горячей водой, облачилась в стерильный белый халат, хирургическую шапочку и маску, надела перчатки и затем вошла в свой отсек — одно из четырех герметично закрывавшихся помещений, собственноручно построенных Джорджем в центре лаборатории. Отсеки были маленькие, всего по пять футов в каждую сторону, и закрывались герметично, как дверцы холодильника — во избежание загрязнения воздуха внутри них. Мэри включила систему стерилизации и осталась снаружи наблюдать, как ее отсек наполняется горячим паром, убивающим все, что может повредить клеткам. Когда пар рассеялся, она вошла внутрь, плотно закрыла за собой дверь, затем из шланга ошпарила цементный пол отсека кипятком и протерла спиртом свой рабочий стол. Воздух внутри отсека поступал через воздушный клапан в потолке и был отфильтрован. Покончив со стерилизацией отсека, Мэри зажгла бунзеновскую горелку и в ее пламени простерилизовала пробирки и уже использованное лезвие скальпеля, поскольку лаборатория Гая не могла себе позволить использовать новые скальпели для каждого образца.
Лишь после всех этих процедур Мэри взяла образцы ткани шейки матки Генриетты и с пинцетом в одной руке и со скальпелем в другой аккуратно нарезала их на миллиметровые квадратики. Каждый квадратик она засасывала в пипетку и капала на сгусток крови цыплят, который предварительно поместила на дно дюжин пробирок. На каждый сгусток сверху Мэри капнула несколько капель питательной жидкости для клеток, закупорила пробирки резиновыми пробками и подписала каждую, как подписывала большинство выращиваемых в лаборатории культур — двумя первыми буквами имени и фамилии пациента-донора.
Написав большими черными буквами сбоку на пробирках «HeLa» (вместо Henrietta Lacks), Мэри отнесла их в комнату-инкубатор, которую Гай построил точно так же, как и все прочее в лаборатории, — своими руками и в основном из отходов со свалки. Ибо жизнь научила его мастерить «из ничего».
Джордж Гай родился в 1899 году и вырос в Питтсбурге на склоне холма, выходившем на сталелитейный завод. Из-за копоти из заводских дымовых труб маленький белый домик его родителей постоянно выглядел, как опаленный огнем, а небо оставалось темным даже днем. Мать Гая работала в огороде и кормила свою семью тем, что удавалось вырастить. Еще ребенком Гай выкопал небольшую угольную шахту в холме позади родительского дома. Каждое утро он заползал с кайлом в руках через сырой туннель, наполняя углем ведра для своей семьи и для соседей, чтобы обогревать дома и топить кухонные плиты.
На то, чтобы учиться и получить ученую степень по биологии в Университете Питтсбурга, Гей зарабатывал, работая плотником и каменщиком. Он мог смастерить почти все, что угодно, причем с минимальными расходами или вообще без оных. На втором году обучения в медицинском колледже он оснастил микроскоп камерой для замедленной съемки, чтобы снимать на пленку живые клетки. Это было нечто в духе Франкенштейна — мешанина из деталей микроскопа, стекол, бог знает откуда взятой 16-миллиметровой камеры, обрезков металла и старого мотора со свалки Шапиро. Все это он собрал в «пещере», устроенной им с помощью взрывов под основанием больницы Хопкинса, прямо под моргом; она находилась полностью под землей и была окружена толстой стеной из пробки, чтобы уберечь ее от сотрясений от проезжавших мимо трамваев. По ночам один литовец, нанятый Гаем в качестве лаборанта-ассистента, спал на койке рядом с камерой, слушая ее непрерывное тиканье. Его задачей было следить, чтобы камера работала без сбоев всю ночь, и каждый час менять ее фокусировку. С помощью этой камеры Гай и его наставник Уоррен Льюис сняли на пленку рост клеток — процесс столь же медленный, как рост цветка, и потому невидимый невооруженному глазу. Затем они пускали получившийся фильм на высокой скорости, так что можно было увидеть плавные движения деления клеток, подобно сказке, развертывающейся в книжке с бегущими картинками.
Гаю потребовалось восемь лет, чтобы окончить медицинский колледж, поскольку он оставлял учебу, чтобы работать на стройке и накопить денег на следующий учебный год. По окончании учебы он вместе с Маргарет построил свою первую лабораторию в сторожке при больнице Хопкинса. Они неделями вдвоем монтировали электропроводку, красили, устанавливали сантехнику, устраивали полки и шкафы, зачастую оплачивая расходы из собственного кармана.
Осмотрительная и непоколебимая Маргарет стала главной опорой лаборатории. Гай в возрасте пятидесяти одного года был здоровенным озорным ребенком. На работе он был щеголеват, а дома ходил во фланелевой одежде, хаки и подтяжках. По выходным у себя во дворе он ворочал каменные глыбы, съедал по 12 кукурузных початков в один присест и держал в своем гараже бочонки, полные устриц, чтобы можно было раскрыть и есть их в любое время, когда захочется. У него была фигура отставного футбольного защитника — рост шесть футов четыре дюйма [192,9 см] и вес 215 фунтов [97,5 кг]. Его спина была неестественно прямой и не гнулась из-за сращения позвонков, поэтому он перестал выпрямлять ее. Когда в одно прекрасное воскресенье взорвался подвал винодельческого завода и потоки искрящегося бургундского хлынули на улицу прямиком через его гараж, Гай попросту направил вино в водосточную канаву, махая рукой направлявшимся в церковь соседям.
Джордж был беспечным выдумщиком — будучи непосредственным человеком, он хватался за дюжину проектов одновременно, загромождая лабораторию и подвал в своем доме недоделанными механизмами, незаконченными открытиями и грудами принесенного со свалки хлама, который он рассчитывал использовать в лаборатории. В любой момент, если ему в голову приходила идея, он садился там, где бы ни находился — за свой рабочий или за кухонный стол, за барную стойку или на колесо своей машины, — с неизменной сигарой в зубах и быстро чиркал схемы на салфетках или на обратной стороне оторванных бутылочных этикеток. Именно так он придумал технику культивирования во вращающихся пробирках — самое важное из всех его изобретений.
Эта техника включала большой деревянный цилиндр — вращающийся барабан — с отверстиями для специальных пробирок, называемых вращающимися пробирками. Этот барабан, который Гай называл «карусель», крутился — подобно бетономешалке — двадцать четыре часа в сутки, причем настолько медленно, что делал всего два оборота в час, а порой и меньше. По мнению Гая, это вращение имело решающее значение: он полагал, что питательная среда должна находиться в постоянном движении, подобно тому как движутся кровь и тканевые жидкости в теле, омывая клетки и транспортируя питательные вещества и отходы жизнедеятельности.
Мэри, наконец, закончила нарезать образцы ткани шейки матки Генриетты и поместила их в дюжину вращающихся пробирок, после чего прошла в комнату-инкубатор, вставила все пробирки в барабан и включила его. Затем она наблюдала, как придуманная Гаем машина начала медленно вращаться.
Следующие два дня после первого курса лечения радием Генриетта провела в больнице. Доктора обследовали ее внутри и снаружи, надавливали ей на живот, вставляли все новые катетеры в мочевой пузырь, пальцы во влагалище и задний проход и иголки в вены. В ее карте было записано: «Тридцатилетняя цветная женщина лежит спокойно и не проявляет признаков физического недомогания» и «Пациентка чувствует себя сегодня вполне хорошо. Настроение хорошее, готова к выписке домой».
Прежде чем Генриетта покинула больницу, доктор еще раз посадил ее в гинекологическое кресло и вынул радий. После чего отправил ее домой, велев прийти в больницу, если возникнут какие-либо проблемы, а на второй курс лечения радием вернуться через две с половиной недели.
Тем временем каждое утро с того дня, как она поместила клетки Генриетты в питательную среду, Мэри начинала с обычной процедуры стерилизации. Всматриваясь в пробирки, она посмеивалась про себя и думала: «Ничего не происходит. Прямо удивительно». Затем, спустя два дня после возвращения Генриетты домой из больницы, Мэри заметила вокруг сгустков на дне каждой пробирки нечто похожее на маленькие кольца свернувшегося яичного белка. Клетки росли, но Мэри не очень-то задумывалась об этом — ведь другие клетки тоже росли в лаборатории и тогда, и позже.
Однако клетки Генриетты не просто выжили — они росли прямо-таки со сказочной интенсивностью. К следующему утру их количество удвоилось. Мэри разделила содержимое каждой пробирки пополам, чтобы дать клеткам пространство для роста, и через двадцать четыре часа их опять стало вдвое больше. Вскоре она разделила каждую пробирку на четыре, потом на шесть, — клетки Генриетты росли и заполняли собой все свободное пространство, которое Мэри им предоставляла.
И все же Гай еще не был готов праздновать победу. «В любую минуту клетки могут погибнуть», — сказала Мэри.
Но они не погибли, а продолжали расти с невероятной, никогда прежде не виданной скоростью, удваивали свое количество каждые двадцать четыре часа, сотни преумножались и превращались в миллионы. «Распространяется, как сорная трава!» — удивилась Маргарет. Эти клетки росли в двадцать раз быстрее, чем нормальные клетки Генриетты, которые погибли уже через несколько дней после того, как Мэри поместила их в питательную среду. Похоже было, что при условии наличия питания и тепла раковые клетки Генриетты будут расти неудержимо.
Вскоре Джордж сказал нескольким ближайшим коллегам, что, возможно, его лаборатория сумела вырастить первые бессмертные человеческие клетки.
На что те ответили: «Можешь дать мне немного?» И Джордж согласился.
5
«Чернота заполняет все внутри»
Генриетта ничего не знала о выращивании ее клеток в лаборатории. Выйдя из больницы, она вернулась к своей обычной жизни. Ей никогда не нравился этот город, и поэтому почти каждый уикенд она уезжала с детьми обратно в Кловер, где работала на табачных полях и часами сбивала масло на ступеньках крыльца дома-пристройки. Хотя радий зачастую вызывает постоянную тошноту, рвоту, слабость и анемию, нигде нет упоминаний о том, что Генриетта страдала от этих побочных эффектов, и никто не помнит, чтобы она жаловалась на плохое самочувствие.
Находясь в городе, Генриетта занималась тем, что готовила для Дэя, детей и всех кузенов и кузин, находившихся в доме. Она пекла свой знаменитый рисовый пудинг и готовила зелень, тушенную на медленном огне, свиную требуху и целые баки спагетти с фрикадельками, которые оставляла доходить в духовке на случай, если кто-нибудь из родни проголодается. Когда Дэй не работал в ночную смену, они с Генриеттой проводили вечер дома и, уложив детей спать, играли в карты и слушали по радио гитарные блюзы Бенни Смита. Если Дэй работал ночью, Генриетта и Сэди ждали, пока не хлопнет дверь, затем считали до ста, выпрыгивали из кровати, облачались в одежду для танцев и осторожно выскальзывали из дома, стараясь не разбудить детей. Выбравшись из дома, они, покачивая бедрами, с воплями неслись сломя голову вниз по улице к танцплощадкам «Бар Адамса» и «Две сосны».
«Мы реально срывались с катушек, — рассказывала мне Сэди годы спустя. — Не могли удержаться. Там играли музыку, которая захватывала душу, стоило ее услышать. Мы танцевали тустеп, тряслись под какие-то блюзы, потом кто-нибудь мог выложить четвертак [25 центов] и заказать какую-нибудь приятную песню… Господи, мы просто приходили туда поскакать и покружиться, и все такое». Она захихикала, как девчонка. «Чудесные были времена». И женщины они были красивые.
Ореховые глаза, ровные белые зубы и полные губы Генриетты. У нее была крепкая фигура, квадратная челюсть, полные бедра, короткие мускулистые ноги. Ее руки были огрубевшими от работы на кухне и табачных плантациях. Она коротко подстригала ногти, чтобы под них не забивалось хлебное тесто при вымешивании, но всегда покрывала их ярко-красным лаком — таким же, как и ногти на ногах.
Генриетта часами занималась этими ногтями, полируя сколы, и раз за разом наводя глянец. Обычно она сидела на кровати с пилочкой в руках с высоко забранными и накрученными на бигуди волосами, в любимой шелковой комбинации, которую она каждый вечер стирала вручную. Генриетта никогда не носила штанов и почти всегда выходила из дома, тщательно отгладив блузку с юбкой, надев свои маленькие туфли-лодочки с открытыми пальцами, легким щелчком заколов волосы. «Они будто плясали вокруг ее лица», — всегда говорила Сэди.
«Хенни оживляла своим присутствием, с ней рядом всегда было весело, — рассказывала мне Сэди, одновременно разглядывая потолок, — Хенни просто любила людей. Она из тех, рядом с кем действительно делаешься лучше».
Но в одном человеке Генриетта не могла найти ни единой хорошей черты. Этель, жена Галена, двоюродного брата Генриетты, недавно приехавшая на Станцию Тернер из Кловера, ненавидела Генриетту — из ревности, как считали кузены и кузины Генриетты.
«Наверное, не скажу, что виню ее, — рассказывала Сэди. — Галену (это муж Этель) Хенни нравилась больше, чем Этель. Бог мой, он преследовал ее! Куда бы ни шла Хенни, там оказывался и Гален. Он пытался оставаться у нее в доме всякий раз, когда Дэй уходил на работу. Господи, Этель ревновала, иногда ее ревность превращалась в лютую ненависть к Хенни. Всегда казалось, что она хочет сделать больно Хенни». Так что, как только показывалась Этель, Генриетта и Сэди всегда начинали хихикать и старались улизнуть в другой клуб.
Если ускользнуть из дома не удавалось, Генриетта, Сэди и сестра Сэди Маргарет сидели вечерами в гостиной Генриетты, играя в бинго, крича и смеясь над кружкой с монетками, в то время как дети Генриетты — Дэвид-младший, Дебора и Джо — играли с карточками для бинго на ковре под столом. Лоуренсу уже было почти шестнадцать, и у него уже была своя жизнь. Не хватало только одного ребенка — Эльси, старшей дочери Генриетты.
До своей болезни Генриетта всегда брала Эльси с собой в Кловер, где та сидела на крыльце дома-пристройки, уставившись на холмы и наблюдая за восходом солнца, пока Генриетта работала в огороде. Девочка была красивой, нежной и женственной, как и ее мать; Генриетта одевала ее в платья с бантами, которые она шила сама, и часами заплетала ее длинные шоколадные кудри. Эльси никогда не разговаривала, лишь каркала и щебетала, как птичка, размахивая руками в нескольких дюймах от своего лица. У нее были большие глаза каштанового цвета, в которые все вглядывались, пытаясь понять, что происходит в этой прелестной головке. Но Эльси отвечала столь же твердым пристальным взглядом, ее глаза были полны страха и печали, смягчаясь лишь тогда, когда Генриетта качала девочку взад-вперед.
Иногда Эльси носилась по полям, гоняясь за дикими индейками, или хватала за хвост и трепала их домашнего мула, пока Лоуренс не оттаскивал ее в сторону. Питер — кузен Генриетты — всегда говорил, что Бог был с этим ребенком с момента рождения, потому что мул ни разу не сделал ничего плохого Эльси. Это был ужасно противный мул, он кусался, как бешеная собака, лягаясь в воздух. Однако, казалось, он знал, что Эльси — особенная. И все же, пока Эльси росла, она падала, налетала на двери и стены, обжигалась о горячую плиту. Генриетта попросила Дэя возить ее с Эльси на молитвенные собрания «возрожденцев» («ривайвалистов»), где проповедники на переносной проповеднической кафедре возлагали руки на Эльси, чтобы исцелить ее, но ничего не помогало. На Станции Тернер Эльси порой стрелой убегала из дома и с криком неслась по улице.
Когда Генриетта забеременела малышом Джо, Эльси уже была слишком большой и мать в одиночку не справлялась с ней, а тем более с двумя детьми. Врачи говорили, что лучше всего удалить Эльси из дома. Так она оказалась в государственной больнице в Краунсвилле, в полутора часах езды на юг от Балтимора; раньше это место называли «больницей для сумасшедших негров».
Двоюродные братья и сестры Генриетты всегда говорили, что с отъездом Эльси умерла какая-то часть самой Генриетты: потеря дочери оказалась самым тяжелым испытанием, выпавшим на ее долю за всю жизнь. И вот теперь, спустя почти год, раз в неделю Дэй или кто-нибудь из близких отвозил Генриетту со Станции Тернер в Краунсвилл, где она сидела с Эльси, которая плакала и цеплялась за мать, пока они играли волосами друг друга.
Генриетта знала подход к детям — в ее присутствии они всегда были спокойными и хорошо себя вели. Однако как только она уходила из дома, Лоуренса будто подменяли. В хорошую погоду он убегал к старому пирсу на Станции Тернер, куда ему Генриетта запретила ходить. Сам пирс сгорел несколькими годами раньше, над водой поднимались лишь высокие деревянные сваи, с которых Лоуренс с друзьями, положив на них доски, любили нырять. Один из сыновей Сэди чуть было не утонул там, ударившись головой о скалу, а Лоуренс после купания всегда возвращался с воспаленными глазами. Как все считали, тому виной была вода, загрязненная заводом Sparrows Point. Каждый раз, узнав, что Лоуренс опять у пирса, Генриетта бросалась туда, вытаскивала его из воды и шлепала его.
«О, Господи, — сказала однажды Сэди, — Хенни отправилась туда с хлыстом. Ну да, боже ж ты мой, она неслась как ошпаренная, никогда прежде не видела такого». Только в эти редкие минуты Генриетта теряла контроль над собой. «Она была твердой, — говорила Сэди. — Ничто не могло испугать Хенни».
Полтора месяца ни одна душа на Станции Тернер не знала о болезни Генриетты. Рак легко было держать в секрете, ведь Генриетта должна была приехать в больницу Хопкинса только один раз на проверку и повторное лечение радием. Врачи были довольны увиденным: шейка матки была немного покрасневшей и воспаленной после первого курса лечения, однако опухоль уменьшалась. Несмотря на улучшение, Генриетта должна была начать курс рентгенотерапии, что означало ежедневные поездки в больницу в течение месяца. Для этого ей требовалась помощь: она жила в двадцати минутах ходьбы от больницы Хопкинса, Дэй работал по вечерам и потому не мог отвозить ее домой после процедуры раньше поздней ночи. Генриетта подумала, что после процедуры она могла бы приходить к своей кузине Маргарет, жившей в нескольких кварталах от больницы, и дожидаться там Дэя. Но сначала пришлось рассказать Маргарет и Сэди о своей болезни.
Генриетта рассказала сестрам о раке во время ярмарки, ежегодно приезжавшей на Станцию Тернер. Как обычно, они втроем забрались на колесо обозрения, Генриетта подождала, пока колесо поднимется достаточно высоко и будет виден завод Sparrows Point со стороны океана. Затем колесо остановилось, и они сидели, болтая туда-сюда ногами и покачиваясь в свежем весеннем воздухе.
«Помните, я говорила, что у меня внутри узел?» — спросила она. Они утвердительно кивнули. «В общем, у меня рак, — сказала Генриетта. — Я лечусь в больнице Джона Хопкинса».
«Что?!» — воскликнула Сэди, посмотрев на Генриетту. У нее вдруг закружилась голова, как если бы она сползла с сиденья на колесе обозрения.
«Со мной ничего страшного, все в порядке», — успокоила ее Генриетта.
И действительно, в тот момент она хорошо выглядела. После курсов радия опухоль полностью исчезла. Насколько доктора могли увидеть, шейка матки Генриетты была опять здоровой; в других местах опухолей тоже не нашли. Врачи были настолько уверены в выздоровлении Генриетты, что, пока она находилась в больнице для второго курса облучения радием, они провели ей реконструктивную операцию носа, вернув на место искривленную перегородку, из-за которой Генриетта всю жизнь страдала от головных болей и воспалений носовых пазух. Это было началом новой жизни. Курсы облучения лишь подтвердили, что нигде в теле Генриетты не осталось раковых клеток.
Однако примерно две недели спустя после второго курса лечения радием у Генриетты начались месячные, кровотечение было сильным и никак не прекращалось. Продолжалось оно и несколькими неделями позже, 20 марта, когда Дэй начал по утрам привозить Генриетту к больнице Хопкинса на курс рентгенотерапии. В больнице она переодевалась в хирургический халат и ложилась на смотровой стол, над которым к стене крепился огромный аппарат; врач вставлял свинцовые полоски ей во влагалище, чтобы защитить от радиации толстую кишку и нижнюю часть позвоночника. В первый день он нарисовал ручкой две черные точки по обе стороны живота прямо над маткой. Это были мишени, чтобы направлять облучение каждый день на одно и то же место, чередуя эти точки во избежание слишком сильного ожога кожи.
После каждой процедуры Генриетта переодевалась в свою одежду и шла за несколько кварталов от больницы к дому Маргарет, там она до полуночи дожидалась Дэя. Первую неделю они с Маргарет играли на крыльце в карты или бинго, болтали о мужчинах, кузинах и кузенах, и о детях. На тот момент облучение казалось не более чем неудобством. Кровотечение у Генриетты прекратилось, и если она и чувствовала недомогание из-за лечения, то никогда не упоминала о нем.
Однако дела шли неважно. Ближе к концу курса лечения Генриетта спросила доктора, когда она поправится настолько, чтобы еще иметь детей. До того момента она не знала, что лечение сделало ее бесплодной.
Предупреждать пациентов о потере способности к зачатию до начала лечения рака входило в стандартную процедуру в больнице Хопкинса, и, по словам Говарда Джонса, он и Телинд сообщали об этом каждому пациенту. Действительно, за полтора года до начала лечения Генриетты в больнице Хопкинса Телинд в статье о гистерэктомии писал:
Физическое воздействие гистерэктомии довольно сильно, особенно у молодых пациенток, поэтому данную операцию не следует выполнять без четкого осознания со стороны пациентки, [которая] имеет право на простое объяснение всех фактов, [включая] потерю репродуктивных функций… Следует изложить пациентке все факты и дать ей достаточно времени, чтобы осмыслить их… Для нее намного лучше будет свыкнуться [с будущим бесплодием] прежде операции, нежели проснуться после наркоза и обнаружить это как свершившийся факт.
Однако в данном случае, очевидно, что-то пошло не так: в медицинской карте Генриетты один из врачей написал: «Пациентке сообщили, что она не сможет больше иметь детей. Говорит, что, если бы ей сказали об этом раньше, она бы не согласилась пройти данный курс лечения». Однако когда она узнала об этом, было уже слишком поздно.
Спустя три недели после начала рентгенотерапии, Генриетта начала испытывать сильное жжение внутри, а каждое мочеиспускание было похоже на то, как будто внутри скребли осколком стекла. Дэй заметил у себя странные выделения и сказал, что, наверное, подцепил от нее ту самую болезнь, лечиться от которой она ездит в больницу Хопкинса.
«Я бы скорее представил, что дело обстоит как раз наоборот, — написал Джонс в карте Генриетты, осмотрев ее. — В любом случае, теперь у этой пациентки… острая гонорея, которая наложилась на ее реакцию на облучение».
Вскоре, однако, измены Дэя стали наименьшей из проблем Генриетты. Короткая дорога до дома Маргарет стала казаться все длиннее и длиннее, и, добравшись туда, Генриетта больше всего хотела спать. В один из дней она чуть было не потеряла сознание в нескольких кварталах от больницы Хопкинса, и ей потребовался почти час, чтобы добраться. С тех пор она брала такси.
Как-то днем, лежа на диване, Генриетта подняла рубашку и показала Маргарет и Сэди, что с ней стало. Сэди раскрыла рот от изумления: от груди до таза вся кожа Генриетты почернела от облучения. Кожа в других местах была естественного оттенка — скорее желтовато-коричневого, нежели черного.
«Хенни, — прошептала Сэди, — они сожгли тебя дочерна».
Генриетта лишь кивнула и промолвила: «Боже, такое чувство, что чернота заполняет все внутри».
6
«Дама по телефону»
В свой двадцать седьмой день рождения — спустя одиннадцать лет с тех пор, как в аудитории Дефлера я узнала о существовании Генриетты, в медицинской школе Морхаус в Атланте (одном из первых в стране «черных» колледжей) мне довелось наткнуться на подшивку научных газет. Называлось это издание примерно так: «Симпозиум HeLa по вопросам контроля рака». Этот симпозиум в честь Генриетты организовал Роланд Патилло — профессор гинекологии из медицинской школы Морхаус, единственный афроамериканец из студентов Джорджа Гая.
Я позвонила Роланду Патилло, чтобы узнать больше о Генриетте, и рассказала, что пишу о ней книгу.
«Да что ты? — ответил он с медленным раскатистым смешком, означавшим: „Ох, детка, ты не представляешь, во что вляпалась“. — Семья Генриетты не станет разговаривать с тобой. Они столько натерпелись из-за этих клеток HeLa».
— Вы знаете ее семью? — спросила я. — Можете помочь мне с ними связаться?
— У тебя есть возможность с ними связаться, но сначала тебе придется ответить на несколько вопросов, которые начинаются с «Зачем мне это?».
Следующий час Патилло настойчиво допытывался о моих намерениях. Пока я рассказывала ему историю о своей навязчивой идее насчет HeLa, он ворчал и вздыхал, отпуская изредка «мм-ммм» и «что ж».
В конце концов он произнес: «Поправь меня, если я ошибаюсь. Но ты же белая».
— Это так заметно?
— Да, — ответил он. — Что тебе известно об афроамериканцах и науке?
Я рассказала ему об исследовании сифилиса в Институте Таскиги, как будто делала устный доклад на уроке истории: этот эксперимент начался в 1930-х годах, когда исследователи из Службы общественного здравоохранения США в Институте Таскиги (Tuskegee Institute) решили изучить, каким образом сифилис убивает человека — от момента заражения до смерти. Наняли сотни афроамериканских мужчин, больных сифилисом, и наблюдали за их медленной, мучительной смертью, которую можно было предотвратить. Они умирали даже после того, как в 1947 году стал широко доступным для лечения пенициллин. Объекты исследования не задавали вопросов. Они были бедны и необразованны, и к тому же исследователи предлагали им стимулы: бесплатные медицинские осмотры, горячую еду и проезд до города в дни обследований, плюс 50 долларов семьям на похороны, когда эти мужчины умирали. Ученые избрали в качестве испытуемых черных, ибо были убеждены — как и многие белые в те времена, — что черные люди являлись, «как известно, пораженной сифилисом расой».
Публика ничего не знала вплоть до 1970-х годов. Об этих исследованиях стало известно уже после того, как сотни участвовавших в них мужчин умерли. Эта новость стремительно распространилась по сообществам черных: врачи проводят исследования на черных людях, обманывают их и наблюдают, как те умирают. Стали ходить слухи, что на самом деле врачи делали этим мужчинам инъекцию сифилиса, чтобы потом изучать их.
«А еще что ты знаешь?» — проворчал Патилло.
Я рассказала то, что слышала о так называемых аппендэктомиях в штате Миссисипи (Mississippi Appendectomies) — не вызванных необходимостью удалениях матки у бедных черных женщин, чтобы они не рожали более детей и чтобы дать возможность молодым врачам попрактиковаться в этой операции. Еще я читала о недостаточном финансировании исследований серповидноклеточной анемии — болезни, поражающей почти исключительно черных.
— Интересно, что ты позвонила именно сейчас, — сказал Патилло. — Я занимаюсь организацией очередной конференции по HeLa и, когда зазвонил телефон, как раз сидел за столом и набирал на экране слова «Генриетта Лакс».
Мы оба рассмеялись. «Наверное, это знак, — решили мы. — Может быть, Генриетта хочет, чтобы мы побеседовали».
— Дебора — дочка Генриетты, — сказал он очень строго и сухо. — Семья называет ее Дейл. Сейчас ей почти пятьдесят, и она по-прежнему живет в Балтиморе вместе со своими внуками. Муж Генриетты до сих пор жив. Ему около восьмидесяти четырех. Как и прежде, ходит лечиться в больницу Джона Хопкинса.
Он проронил это так, как будто хотел подразнить.
— Тебе известно, что у Генриетты была дочь-эпилептик? — спросил Патилло.
— Нет.
— Она умерла в пятнадцать лет, вскоре после смерти Генриетты. Дебора — единственная оставшаяся в живых дочь, — добавил он. — Недавно с ней чуть было не случился удар из-за душевных переживаний, которые она испытала, когда знакомилась с информационными материалами о смерти своей матери и этих клетках. Никоим образом не хочу стать причиной ее новых страданий.
Я было попыталась ответить, но он перебил.
— Мне сейчас нужно идти осматривать больных, — коротко сообщил он. — Пока что я не готов помочь тебе связаться с семьей. Но мне кажется, ты честна в своих намерениях. Я подумаю, и мы еще поговорим. Перезвони завтра.
Через три дня настойчивых допросов Патилло, наконец, решил дать мне номер телефона Деборы. Но прежде, по его словам, я должна узнать несколько вещей. Низким рокочущим голосом он перечислил список того, что можно и чего нельзя делать, общаясь с Деборой Лакс: не будь агрессивной. Будь честной. Не будь равнодушной, не пытайся принудить ее к чему-нибудь, не разговаривай свысока, она терпеть этого не может. Будь сострадательной, не забывай, что ей пришлось многое пережить в связи с этими клетками. Наберись терпения. «Оно понадобится тебе больше всего остального», — добавил он.
Через некоторое время после телефонной беседы с Патилло, держа в голове все его указания, я набрала номер телефона Деборы и стала шагать по комнате, слушая гудки на другом конце провода. Когда она прошептала «Алло», я выпалила: «Я так рада, что вы ответили, долгие годы я так хотела поговорить с вами! Я пишу книгу о вашей матери!»
— Чего? — прозвучало в ответ.
Я не знала, что Дебора была почти глухой — она полагалась в основном на чтение с губ и не могла понять быструю речь.
Глубоко вздохнув, я предприняла вторую попытку, стараясь четко произносить каждый слог.
— Привет, меня зовут Ребекка.
— Как дела? — ответила она уставшим, но приветливым голосом.
— Я очень рада говорить с вами.
— Мм-мм, — сказала Дебора, как будто слышала эти слова уже сотни раз.
Я еще раз повторила, что хочу написать книгу о ее матери и что меня удивляет, что, похоже, никто ничего о ней не знает, хотя ее клетки принесли науке так много пользы.
Довольно долго Дебора молчала, затем воскликнула: «Верно!» Хихикнув, она вдруг заговорила так, будто мы уже годами знаем друг друга. «Все только о клетках и говорят, никому и дела нет, как ее звали и, вообще, человек HeLa или нет. Что ж, аллилуйя! Думаю, книга получится замечательной!»
Признаться, я ждала совсем другой реакции.
Боясь произнести что-то, что заставит ее замолчать, я лишь сказала: «Отлично». И это было последним словом, которое я произнесла до конца нашего разговора. Я не задала ни единого вопроса, лишь делала пометки настолько быстро, насколько могла.
Дебора втиснула рассказ о целой жизни в сумасшедшие путаные сорок пять минут; она беспорядочно и без предупреждения перескакивала с одного года на другой, от 1920-х до 1990-х годов, с историй о своем отце к рассказам о деде, двоюродных братьях и сестрах, матери и вообще о совершенно посторонних лицах.
— Никто никогда ничего не говорил, — сказала она мне. — То есть я хочу сказать, где одежда моей матери? Где ее обувь? Знаю о ее кольце и часах, но их украли. Это случилось после того, как мой брат убил того парня.
Она заговорила о мужчине, не назвав его имени: «Не думаю, что это он украл медицинскую карту моей матери и все бумаги о вскрытии ее тела. Он пятнадцать лет просидел в тюрьме в Алабаме. Теперь он говорит, что маму убил Джон Хопкин и те белые врачи, которые ставили над ней опыты, потому что она была черной».
— У меня совсем сдали нервы, — призналась она. — Я просто не смогла этого вынести. Речь уже понемногу стала возвращаться — у меня было два приступа за две недели из-за всего того, что случилось с клетками матери.
Затем она вдруг заговорила об истории своей семьи, упомянула что-то о «больнице для сумасшедших негров» и о прадедушке матери, который был рабовладельцем. «Мы все перемешаны. А одна из сестер моей матери стала пуэрториканкой».
Дебора без устали повторяла: «Не могу больше этого выносить» и «Кому же мы теперь можем доверять?» Она сказала, что больше всего на свете хотела бы узнать все о своей матери и о том, какое значение имели ее клетки для науки. По словам Деборы, люди десятки лет обещали ей информацию, но так ничего и не рассказали. «Я так устала от этого, — промолвила она. — Знаешь, чего я на самом деле хочу? Хочу узнать, как пахла моя мать. Я всю жизнь не знала ничего подобного, например, какой цвет ей нравился? Любила ли она танцевать? Кормила ли она меня грудью? Боже мой, я бы хотела знать об этом. Но никто никогда ничего не рассказывает».
Дебора рассмеялась и добавила: «Я тебе вот что скажу: эта история еще не закончилась. У тебя будет масса работы, девочка. Тут столько намешано, что хватило бы на три книги!»
В этот момент кто-то вошел к ней с улицы, и Дебора прокричала прямо в трубку: «Доброе утро! Мне пришла почта?» Эта мысль ее панически напугала. «Бог мой! О, нет! Почта?!»
— Ладно, мисс Ребекка, — сказала она. — Пойду я. Позвони в понедельник, обещаешь? Ладно, дорогуша. Дай тебе бог. Пока.
Она повесила трубку, и я сидела, ошеломленная, с зажатой у шеи трубкой, яростно записывая слова Деборы, которые не поняла, типа: брат = убийца, почта = плохо, мужчина украл медицинскую карту Генриетты и «больница для сумасшедших негров»?
Когда я перезвонила Деборе в условленный день, она разговаривала, будто совершенно другой человек — монотонным, подавленным голосом, неразборчиво, будто находилась под воздействием сильных успокоительных препаратов.
— Никаких интервью, — пробормотала она почти бессвязно. — Тебе придется уйти. Братья говорят, что я должна сама написать книгу. А я не писатель. Очень жаль.
Я пыталась вставить слово, но она перебила: «Не могу больше с тобой разговаривать. Единственная возможность — убедить мужчин». Дебора дала мне три номера телефона: ее отца, старшего брата Лоуренса и номер пейджера ее брата Дэвида-младшего. «Все зовут его Сонни», — сказала она и повесила трубку. Мне не доведется слышать ее голос почти год.
Я стала звонить Деборе, ее отцу и братьям ежедневно, но никто не отвечал. Наконец, после того как несколько дней подряд я оставляла сообщения, мне ответили из дома Дэя: какой-то молодой парень не поздоровался и только дышал в трубку, где-то на заднем плане гремел хип-хоп.
Я попросила позвать Дэвида, парень ответил: «Ага» и отодвинул трубку.
— Иди позови папу! — проорал он после длинной паузы. — Это важно. Папашу позови!
Ответа не последовало.
— Тут дама по телефону, — крикнул парень. — Ну же…
Молодой человек опять задышал в трубку, и в эту минуту другой парень ответил по параллельному телефону и поздоровался.
— Привет, — сказала я. — Можно поговорить с Дэвидом?
— Кто это? — поинтересовался парень.
— Ребекка, — произнесла я в ответ.
Он отклонил трубку телефона в сторону ото рта и крикнул: «Позови папашу, тут дама по телефону по поводу клеток его жены».
Спустя годы я поняла, каким образом парень догадался о причине моего звонка, едва услышав звук моего голоса: белые звонили Дэю только в тех случаях, когда хотели обсудить что-либо касательно клеток HeLa. Однако в тот момент я смутилась и решила, что ослышалась.
Трубку взяла женщина и сказала: «Привет, чем могу помочь?» Она говорила четко, отрывисто, будто хотела показать, что «у нее нет на меня времени».
Я ответила, что хотела бы поговорить с Дэвидом. Она поинтересовалась, кто я такая. «Ребекка», — говорю, опасаясь, как бы она не бросила трубку, скажи я нечто большее.
— Секунду, — ответила женщина со вздохом и опустила трубку. — Пойди передай это Дэю, — попросила она ребенка. — Скажи, что ему звонят издалека, какая-то Ребекка по поводу клеток его жены.
Мальчик схватил телефон, прижал его к уху и побежал к Дэю. Наступила долгая пауза.
— Папаша, вставай, — шепотом сказал ребенок. — Там по поводу твоей жены.
— Кто…
— Вставай, там кто-то по поводу клеток твоей жены.
— Кто? Где?
— Клетки жены, там, по телефону… подымайся.
— Где ее клетки?
— Здесь, — ответил мальчик, передавая трубку Дэю.
— Да?
— Привет, это Дэвид Лакс?
— Да.
Я представилась и начала объяснять причину своего звонка, но не успела рассказать и половину, как собеседник издал глубокий вздох.
— Одна из этих, — пробормотал он с глубоким южным акцентом так неразборчиво, как будто перенес удар. — У вас есть клетки моей жены?
— Ну да, — ответила я, думая, что речь идет о том, что звоню я из-за клеток его жены.
— Ну да? — переспросил он вдруг четко и настороженно. — У вас есть клетки моей жены? Она в курсе нашего разговора?
— Ну да, — сказала я, думая, что он имеет в виду, знает ли о нашей беседе Дебора.
— Тогда пусть с вами беседуют клетки моей старушки, а меня оставьте в покое, — отрезал он. — Достаточно я имел дело с такими, как вы.
И повесил трубку.
7
Жизнь и смерть культуры клеток
10 апреля 1951 года — через три недели после того, как Генриетта начала проходить сеансы радиотерапии — Джордж Гай выступил в Балтиморе по телеканалу WAAM на специальном шоу, посвященном его работе. В качестве фона звучала волнующая музыка, и ведущий произнес: «Сегодня мы узнаем, почему ученые считают, что победить рак возможно».
Камера осветила Гая, сидевшего за столом перед стеной, увешанной фотографиями клеток. У него было красивое удлиненное лицо, тонкий заостренный нос, бифокальные очки в черной пластмассовой оправе и усы, как у Чарли Чаплина. Джордж сидел неподвижно и прямо; его твидовый костюм был идеально выглажен, из нагрудного кармана торчал кончик белоснежного носового платка, волосы были гладко зачесаны назад. Его взгляд переходил от экрана к камере и обратно, в то время как пальцы отбивали дробь по столу. Лицо Джорджа оставалось бесстрастным.
«Нормальные клетки, из которых состоит наше тело, невероятно маленькие, пять тысяч их уместится на булавочной головке, — произнес он, несколько высокопарно и излишне громко. — До сих пор остается загадкой, каким образом нормальные клетки превращаются в раковые».
С помощью схем и длинной деревянной указки он вкратце изложил зрителям основы структуры клетки и раковых заболеваний. Он показал фильмы, в которых шло наблюдение за движением клеток. Их края все дальше и дальше медленно раздвигались, заполняя пустое пространство вокруг себя. Затем он показал увеличенную раковую клетку — скорее всего, HeLa — с округлыми и сглаженными краями, которая вдруг неистово затрепетала, и затем резко «взорвалась», образовав пять раковых клеток.
В какой-то момент Гай произнес: «А теперь позвольте показать вам бутыль, в которой мы вырастили огромное количество раковых клеток». С этими словами он взял чистую стеклянную колбу объемом в пинту [0,47 л], полную клеток Генриетты, и начал крутить ее в руках, объясняя, что его лаборатория пользовалась этими клетками для поиска возможностей остановить рак. «Вполне вероятно, что с помощью подобных фундаментальных исследований мы научимся разрушать или полностью уничтожать раковые клетки», — заявил Джордж.
Гай рассылал клетки Генриетты всем ученым, кто мог бы использовать их для исследований рака. В то время живые клетки еще не отправляли почтой — обычная практика в наши дни, — и поэтому Гай отправлял их самолетом, они находились в пробирке с несколькими каплями питательной среды — вполне достаточно, чтобы поддерживать жизнь клеток в течение небольшого промежутка времени. Порой пилоты или стюарды засовывали пробирки в карманы рубашки, чтобы поддерживать у клеток температуру тела, как в инкубаторе. Если клеткам приходилось путешествовать в багажном отсеке, Гай засовывал их в отверстия, вырезанные в блоках льда, чтобы избежать перегрева, после чего упаковывал этот лед в картонные коробки с опилками для поглощения воды. Как только груз бывал готов к отправке, Гай предупреждал получателей, что клетки вот-вот «дадут метастазы» в их городе. Получатели встречали груз и в темпе возвращались в свои лаборатории. Если все проходило нормально, клетки выживали; в противном случае Гай упаковывал следующую партию и повторял попытку.
Гай отправлял груз с клетками HeLa исследователям в Техас, в Индию, в Нью-Йорк, в Амстердам и во многие другие места. Те исследователи, в свою очередь, делились клетками с другими и так далее. Клетки Генриетты путешествовали по горам Чили в седельных сумках вьючных мулов. Гай летал то в одну, то в другую лабораторию, демонстрируя свою технику выращивания клеток и помогая создавать новые лаборатории, и всегда клал в нагрудный карман пробирки с клетками Генриетты. Если же ученые сами приезжали в лабораторию Гая, чтобы научиться его технике, он давал им с собой флакон или два с клетками HeLa. В письмах Гай и некоторые из его коллег стали называть эти клетки «драгоценными малютками».
Открытие клеток HeLa стало благословением для исследователей. Ибо клетки Генриетты позволили им проводить эксперименты, которые было невозможно провести с участием человека. Клетки HeLa разрезали на части и бесконечно обрабатывали токсинами, облучали и заражали разными инфекциями. Их бомбардировали лекарствами в надежде обнаружить то, что убивало бы злокачественные клетки и оставляло в живых здоровые. Ученые исследовали, как подавляется иммунитет и как развивается рак, вводя клетки HeLa крысам с ослабленной иммунной системой, — у крыс развивались злокачественные опухоли, очень схожие с опухолями Генриетты. Не страшно, если клетки погибали во время эксперимента, — ученые могли попросту воспользоваться запасами непрерывно растущих клеток HeLa и начать все заново.
Однако, несмотря на шквал новых исследований и на широкое распространение HeLa, никто не слышал новых историй о рождении удивительной линии клеток HeLa и их способности остановить рак. Во время единственной телепередачи со своим участием Гай не упомянул ни имени Генриетты, ни названия ее клеток, так что широкой публике не было ничего известно о HeLa. Но даже если бы и было известно, это вряд ли привлекло бы широкое внимание.
На протяжении десятилетий в прессе то и дело появлялись сообщения о культуре клеток, призванной спасти мир от болезней и сделать человека бессмертным. Однако к 1951 году обыватели уже не покупались на подобные истории, для широкой публики культура клеток стала не столько выдающимся достижением в области медицины, сколько чем-то из области ужасов научной фантастики.
Это началось 17 января 1912 года, когда Алексис Каррель — французский хирург из Института медицинских исследований Рокфеллера — вырастил «бессмертное» цыплячье сердце.
К тому времени ученые уже более двадцати лет пытались выращивать живые клетки, однако образцы всегда погибали. Многие исследователи утверждали, что поддерживать жизнь тканей вне тела невозможно. Каррель решил доказать их неправоту. К тридцати девяти годам он изобрел технику сшивания кровяных сосудов и успешно применял ее для проведения коронарного шунтирования. Кроме того, он разработал методы трансплантации органов. Он надеялся когда-нибудь выращивать в лаборатории органы и наполнять громадные хранилища легкими, печенью, почками и тканями, которые можно было бы отправлять для трансплантации по почте. В качестве первого шага Каррель попытался культивировать кусочек ткани сердца цыпленка. К всеобщему изумлению, эта ткань росла. И продолжала сокращаться, как если бы она по-прежнему находилась в теле цыпленка.
Спустя несколько месяцев Каррель получил Нобелевскую премию за разработанную им технику сшивания кровеносных сосудов и за свой вклад в трансплантацию органов и внезапно стал знаменитым. Премия не имела никакого отношения к опытам с цыплячьим сердцем, однако посвященные ей статьи сопоставляли бессмертные клетки цыплячьего сердца с работой Карреля в области трансплантологии. Вдруг это стало выглядеть так, будто он изобрел источник молодости. По всему миру появились похожие заголовки:
НОВОЕ ЧУДО КАРРЕЛЯ ПОМОЖЕТ ПРЕДОТВРАТИТЬ СТАРОСТЬ!
УЧЕНЫЕ ВЫРАЩИВАЮТ БЕССМЕРТНОЕ ЦЫПЛЯЧЬЕ СЕРДЦЕ…
СМЕРТЬ, ВОЗМОЖНО, НЕ НЕИЗБЕЖНА
Ученые утверждали, что клетки цыплячьего сердца, выращенные Каррелем, были одним из важнейших достижений XX века, ибо эта культура клеток поможет раскрыть все тайны, начиная от приема пищи и секса вплоть до «музыки Баха, поэм Мильтона [и] гениальности Микеланджело». Каррель превратился в ученого-мессию. Журналы называли созданную им питательную среду «элексиром молодости» и провозглашали, что купание в ней может даровать человеку вечную жизнь.
Однако Карреля не интересовало бессмертие для масс. Он был последователем евгеники: трансплантация органов и продление жизни представлялись ему способами сберечь то, что он считал «высшей белой расой», которую, как он полагал, загрязнило и испортило неинтеллектуальное и низшее человеческое «поголовье», а именно бедные, необразованные и цветные. Он мечтал о бесконечной жизни для тех, кого он считал достойными, и о смерти или насильственной стерилизации для всех остальных. Он даже восхвалял гитлеровскую армию за «энергичные меры», предпринятые ею в данном направлении.
Эксцентричность Карреля подпитывала восторженное отношение СМИ к его работе. Француз крепкого сложения, с быстрой речью, обладатель разноцветных глаз — один был карий, другой голубой — Каррель редко выходил на улицу без хирургической шапочки. Он ошибочно считал, что свет может убить культуры клеток, поэтому его лаборатория напоминала негатив фотографии собрания ку-клукс-клана: лаборанты ходили в длинных черных халатах, надев на голову черные капюшоны с крохотными прорезями для глаз. Они сидели на черных сиденьях за черными столами в лишенных теней комнатах, в которых полы, потолки и стены были выкрашены черной краской. Единственным источником света служили маленькие, запыленные световые окна в потолке.
Каррель был мистиком, верил в телепатию и ясновидение и считал, что люди могут жить в течение нескольких столетий, если временно прекратить все жизненные функции. В конце концов он превратил свою квартиру в молитвенный дом, начал читать лекции о чудесах медицины и рассказал журналистам, что мечтает уехать в Южную Америку и стать диктатором. Другие ученые дистанцировались от Карреля, критикуя его за ненаучность, однако многие в белой Америке восприняли его идеи и видели в нем духовного советника и гения.
Журнал Reader's Digest публиковал статьи Карреля, в которых тот советовал женщинам «не предъявлять чрезмерных сексуальных требований к мужчинам-гениям», ибо секс истощает ум. В своем бестселлере «Человек — это неизвестное» Каррель предложил исправить пункт в Конституции США, который он считал ошибкой, — провозглашенное равенство для всех людей. «Слабоумный и гений не должны быть равны перед законом, — писал он. — Глупые, несообразительные, рассеянные, неспособные сохранять внимание или сделать усилие не имеют права на высшее образование».
Было продано два миллиона экземпляров этой книги, она была переведена на двадцать языков. Тысячи людей слушали выступления Карреля, во время которых порой требовалась помощь полиции в боевом снаряжении для поддержания порядка, поскольку здания были переполнены и приходилось «разворачивать» прочь восторженных поклонников.
На этом фоне пресса и публика по-прежнему были одержимы бессмертным цыплячьим сердцем. Каждый год 1 января из газеты New York World Telegram звонили Каррелю насчет этих клеток; каждое 17 января на протяжении десятилетий, когда Каррель и его лаборанты выстраивались в линейку в своих черных балахонах и пели клеткам Happy Birthday («С днем рождения»), какая-нибудь газета или журнал обязательно вновь рассказывали одну и ту же историю:
КЛЕТКИ ЦЫПЛЯЧЬЕГО СЕРДЦА ЖИВУТ УЖЕ ДЕСЯТЬ ЛЕТ…
ЧЕТЫРНАДЦАТЬ ЛЕТ…
ДВАДЦАТЬ ЛЕТ…
Каждый раз в конце сообщения провозглашалось, что эти клетки изменят облик медицины, однако этого не происходило. Тем временем заявления Карреля в отношении клеток становились все более фантастическими, и они стали представляться не столько чудом медицины, сколько ночным кошмаром.
Как-то он заявил, что клетки «достигнут большего объема, чем Солнечная система». The Literary Digest сообщал, что клетки уже способны «покрыть Землю», а в одном британском таблоиде было заявлено, что из клеток можно «создать петуха… уже достаточно большого, чтобы он смог разом перешагнуть Атлантику, [птицу] настолько гигантскую, что, когда она сидит на земном шаре, то напоминает петуха на флюгере». Ряд книг-бестселлеров предупреждали об опасностях культуры тканей: в одной из них предсказывалось, что вскоре 70 % младенцев будут выращиваться искусственно; в другой фантазировали, как с помощью культуры тканей производятся гигантские «негры» и двухголовые монстры.
Однако тема клеточной культуры поистине проложила себе дорогу в гостиные американцев уже после одного из эпизодов радиошоу ужасов 1930-х годов «Уходящие в спешке», в котором рассказывалась история о вымышленном докторе Альбертсе, вырастившем у себя в лаборатории бессмертное цыплячье сердце. Оно безудержно росло и заполнило улицы города, как это делала позже жидкая плазма в фильме ужасов «Капля», пожирая всех и вся. Всего за две недели оно уничтожило целую страну.
Однако реальные клетки цыплячьего сердца поживали далеко не столь хорошо. На самом деле, как оказалось, клетки, вероятно, никогда не выживали сколь-нибудь долго. После того как Каррель умер в 1944 году — в тот момент он дожидался судебного разбирательства за сотрудничество с нацистами, — Леонард Хейфлик — ученый, занимавшийся культурой клеток — решил провести расследование в отношении этих цыплячьих клеток. Казалось, они игнорировали законы биологии. Кроме того, никто так и не смог не смог повторить работу Карреля. Хейфлик пришел к выводу, что исходные клетки цыплячьего сердца погибли вскоре после того, как Каррель поместил их в питательную среду. Затем он — случайно или преднамеренно — помещал новые клетки в чашки для культивирования всякий раз, когда «кормил» культуру, используя «эмбриональный сок», который он извлекал из основной паренхимы. По крайней мере один из бывших лаборантов Карреля подтвердил подозрение Хейфлика. Тем не менее никто не мог проверить данную теорию, ибо спустя два года после смерти Карреля его лаборант бесцеремонно выкинул в помойку знаменитые клетки цыплячьего сердца.
В любом случае, к 1951 году, когда клетки Генриетты Лакс начали расти в лаборатории Гая (всего через пять лет после широко освещенной в прессе «смерти» «бессмертного» цыплячьего сердца), образ бессмертных клеток потускнел в глазах общественности. Культивирование тканей стало чем-то связанным с расизмом, ужасами из научной фантастики, нацистами и панацеей от всех болезней. По его поводу не стали бы праздновать. На самом деле, никто не уделил произошедшему событию сколь-нибудь серьезного внимания.
8
«Несчастнейшее существо»
В начале июня Генриетта неоднократно сообщала врачам, что, как ей кажется, рак распространяется, что она ощущает его движение внутри себя, однако они не обнаружили никаких отклонений. «Пациентка утверждает, что чувствует себя вполне хорошо, — написал один из врачей в ее медицинской карте, — однако продолжает жаловаться на неясный дискомфорт в нижней части живота… Признаки рецидива отсутствуют. Повторный осмотр через месяц».
Нигде не написано, что Генриетта не верила врачам. Как и большинство пациентов в 1950-х годах, она подчинялась всему, что говорили ее доктора. В то время «великодушный обман» был обычным делом — зачастую врачи не сообщали пациентам даже основную информацию, а порой вообще не сообщали им никакого диагноза. Они считали, что лучше не смущать и не расстраивать пациентов такими пугающими терминами, как «рак», которые те не смогут понять. Врачам виднее, и большинство пациентов в этом не сомневались.
Особенно черные пациенты бесплатных больничных отделений. Так было и в Балтиморе в 1951 году — сегрегация была узаконена. Считалось само собой разумеющимся, что черные люди не должны смотреть в глаза белым людям и заговаривать с ними на улице, не говоря уже о том, чтобы ставить под сомнение их мнение и решения как профессионалов. Многие черные пациенты были рады уже тому, что вообще получают лечение, ибо в больницах была широко распространена дискриминация.
Невозможно узнать, лечили бы по-другому Генриетту, и если да, то как, будь она белой. Если верить Говарду Джонсу, она получала то же самое лечение, что и любой белый пациент с аналогичным диагнозом: хирургическое вмешательство, курс лечения радием и облучение были в то время повсеместным стандартом. Однако, как показали некоторые исследования, черных пациентов лечили и госпитализировали на более поздних стадиях заболеваний, нежели белых пациентов. Будучи госпитализированы, они получали меньше обезболивающих, а уровень их смертности был выше.
Достоверно известны только данные, внесенные в медицинскую карту Генриетты: через несколько недель после того, как врач сказал, что с ней все в порядке, она вновь явилась в больницу Хопкинса с жалобой, что «дискомфорт», который она чувствовала в последнее время, превратился теперь в «двухсторонние боли». Однако врач написал в карте то же, что и неделей раньше: «Нет признаков рецидива. Повторный осмотр через месяц».
Спустя две с половиной недели живот Генриетты сильно болел, и она еле-еле могла мочиться. Боль почти не позволяла ей передвигаться. Она опять отправилась в больницу, врач установил ей катетер для опорожнения мочевого пузыря и отправил домой. Еще через три дня Генриетта вновь пришла с жалобами на боль, врач надавил ей на живот и почувствовал «каменной твердости» массу. Рентген показал, что эта масса распространилась до стенок таза и почти блокировала мочеиспускательный канал. Дежурный врач вызвал Джонса и других лечащих врачей Генриетты; все они осмотрели ее и изучили рентгеновские снимки, после чего вынесли вердикт: «Неоперабельна». Всего несколько недель спустя после последней записи в карте, утверждавшей, что Генриетта здорова, один из врачей написал: «Пациентка выглядит хронически больной. Явно испытывает боль». Он отправил ее домой и рекомендовал постельный режим.
Позднее Сэди так описывала ухудшение состояния Генриетты: «Хенни не угасала, знаешь, ее внешний вид, ее тело совсем не выглядели увядшими. Бывает, некоторые люди, которые болеют раком, лежат в постели и выглядят настолько плохо! Но не она. Об этом могли сказать только ее глаза. Они говорили, что жить ей осталось недолго».
До этого момента никто, кроме Сэди, Маргарет и Дэя, не знал, что Генриетта больна. И вдруг узнали все. Возвращаясь с завода Sparrows Point после каждой смены, Дэй и кузены еще в соседнем квартале могли слышать, как Генриетта умоляет Господа о помощи. Когда на следующей неделе Дэй отвез Генриетту в больницу Хопкинса на рентген, опухоли каменной твердости заполнили всю брюшную полость: одна находилась на матке, по одной на каждой почке и одна на мочеиспускательном канале. Всего спустя месяц после записи о хорошем состоянии здоровья Генриетты в ее карте другой врач написал: «В виду быстрого распространения болезненного процесса пациентка выглядит совершенно неудовлетворительно». По его словам, существовал единственный вариант: «Дальнейшее облучение в надежде, что это хотя бы уменьшит боль».
Генриетта не могла дойти от дома до машины, но каждый день Дэй или кто-нибудь из кузенов привозил ее в больницу Хопкинса на облучение. Они не понимали, что она умирает. Они думали, что врачи по-прежнему пытаются ее вылечить.
Каждый день врачи Генриетты увеличивали дозу облучения, надеясь, что это поможет уменьшить размер опухолей и облегчить ее боль, прежде чем она умрет. Каждый день кожа на животе Генриетты становилась еще чернее от ожогов, а боль все сильнее.
8 августа, всего через неделю после своего тридцать первого дня рождения, Генриетта приехала в больницу Хопкинса на облучение, однако на этот раз она заявила, что хочет остаться. Врач написал в карте: «Пациентка очень жалуется на боль и выглядит действительно несчастной. Ей приходится ездить издалека и, наверное, ее стоит госпитализировать, так как уход в больнице за ней будет лучше».
Как только Генриетту приняли в больницу, медсестра взяла у нее кровь, слила ее в пробирку и поместила на хранение на случай, если позднее пациентке понадобится переливание. На пробирке она сделала пометку «ЦВЕТНАЯ». Врач опять посадил Генриетту на гинекологическое кресло, чтобы взять еще немного клеток с шейки матки по просьбе Джорджа Гая, который хотел посмотреть, будет ли вторая партия расти так же, как и первая. Однако тело Генриетты оказалось настолько отравлено токсинами, которые в норме выводятся с мочой, что ее клетки погибли сразу после того, как их поместили в питательную среду.
Первые несколько дней в больнице Генриетту навещали Дэй и дети, но после их ухода она часами плакала и стонала. Вскоре медсестры попросили Дэя не приводить больше детей, потому что их посещение чересчур сильно расстраивало больную. С тех пор каждый день в одно и то же время Дэй парковал свой «бьюик» позади больницы Хопкинса и садился с детьми на маленькой лужайке на Вулф-стрит — как раз под окнами палаты Генриетты. Она заставляла себя встать с кровати, прижималась лицом и руками к окну и смотрела, как ее дети играют на лужайке. Но через несколько дней у нее не осталось сил, чтобы подойти к окну.
Врачи тщетно пытались облегчить ее страдания. «Судя по всему, демерол не уменьшил боль, — написал один из них, после чего попробовал морфий. — Этот препарат тоже не помог». Генриетте дали дроморан. «Помогает», — написано в карте. Но ненадолго. В конце концов один из врачей попытался ввести чистый спирт прямо в позвоночник Генриетты. «Инъекции спирта завершились неудачей», — написал он после.
Казалось, что новые опухоли появлялись у нее каждый день — на лимфоузлах, костях таза, половых губах. Почти все время у Генриетты держалась высокая температура — до 40,6°C. Врачи прекратили облучение и выглядели потерпевшими поражение в борьбе с раком — как и сама Генриетта. «Генриетта по-прежнему несчастнейшее существо, — написали они. — Она стонет», «Ее постоянно тошнит и она говорит, что ее рвет от любой еды», «Пациентка сильно не в порядке… очень беспокойна», «Насколько я вижу, мы делаем все, что может быть сделано».
Нет записей о том, посещал ли Джордж Гай Генриетту в больнице и говорил ли он ей о ее клетках. Все, с кем мне удалось побеседовать, и кто мог быть в курсе этого события, утверждали, что Гай и Генриетта никогда не встречались. Все, за исключением Лауры Орельен — микробиолога и коллеги Гая из больницы Хопкинса.
«Никогда не забуду, — рассказывала Орельен, — как Джордж поведал мне, как склонился над кроватью Генриетты и сказал ей: „Твои клетки принесут тебе бессмертие“. Он объяснил ей, что эти клетки помогут спасти жизни бесчисленного количества людей, и она улыбнулась. Она сказала ему, что рада, что ее боль принесет кому-то пользу».
9
Станция Тернер
Спустя несколько дней после моего первого разговора с Дэем я ехала из Питтсбурга в Балтимор, чтобы встретиться с его сыном Дэвидом (Сонни) Лаксом-младшим. Он, наконец, перезвонил мне и согласился на встречу, заявив, что мой номер стерся из памяти его пейджера. Я тогда не знала, что, прежде чем перезвонить мне, он пять раз в панике звонил Патилло и задавал тому вопросы на мой счет.
План был такой: по приезде в Балтимор я отправляю сообщение Сонни на пейджер, затем он встречает меня и отвозит в дом к своему брату Лоуренсу, где мы встречаемся с их отцом и, если повезет, с Деборой. Поэтому я поселилась в гостинице Holiday Inn в деловой части города, села на кровать с телефоном на коленях и набрала номер пейджера Сонни. Он не ответил.
Из окна своего номера я разглядывала находящуюся напротив через улицу высокую готическую кирпичную башню с большими часами наверху из потемневшего серебра, с крупными буквами B-R-O-M-O-S-E-L-T-Z-E-R вокруг циферблата. Я смотрела, как стрелки медленно проплывали мимо букв, каждые пять минут звонила Сонни и ждала телефонного звонка.
В конце концов я схватила толстенную телефонную книгу Балтимора, открыла на букве «Л» и, ведя пальцем вниз, стала читать длинную вереницу имен: Аннет Лакс …Чарлз Лакс… Я решила обзвонить всех Лаксов, указанных в книге, и спрашивать их, знали ли они Генриетту. Однако у меня не было с собой мобильника, а городскую линию занимать надолго не хотелось, поэтому я еще раз набрала номер пейджера Сонни, затем села обратно на кровать с телефоном и телефонным справочником на коленях. Я принялась перечитывать пожелтевшую копию статьи в газете Rolling Stone («Катящийся камень») от 1976 года, написанной о Лаксах автором по имени Майкл Роджерс, который первым из репортеров смог пообщаться с семьей Лаксов. Эту статью я уже многократно перечитывала, но хотелось освежить в памяти каждое слово.
Примерно в середине текста Роджерс написал: «Сижу на седьмом этаже Holiday Inn в деловой части Балтимора. В термоизолирующее венецианское окно видны огромные башенные часы, цифры которых заменены буквами B-R-O-M-O-S-E-L-T-Z-E-R. У меня на коленях телефон и телефонный справочник Балтимора».
Я внезапно выпрямилась с ощущением, будто очутилась в одном из эпизодов сериала «Сумеречная зона». Более двух десятилетий назад — мне тогда исполнилось всего три года — Роджерс просматривал тот же телефонный справочник. «Примерно на середине списка Лаксов стало понятно, что с Генриеттой был знаком практически каждый», — писал он. Так что я вновь открыла телефонную книгу и принялась набирать номера в надежде найти одного из тех, кто знал Генриетту. Однако либо никто не отвечал на звонки, либо вешали трубку, либо говорили, что никогда не слышали о Генриетте. Я раскопала старую газетную статью, где раньше видела адрес Генриетты на станции Тернер: дом 713 по авеню Нью-Питтсбург. Пришлось просмотреть четыре карты, прежде чем нашлась такая, где на месте Станции Тернер не были напечатаны объявления либо изображены соседние районы в увеличенном масштабе.
Как оказалось, Станция Тернер была не просто спрятана на карте. Чтобы туда попасть, пришлось проехать полмили мимо бетонной стены и забора, отделявшего поселок от межштатной автомагистрали, пересечь несколько местных дорог и попетлять, оставить позади церкви, разместившиеся на первых этажах в помещениях бывших магазинов, гудящую электростанцию размером с футбольное поле и ряды заколоченных досками магазинов и жилых домов. В конце концов на парковке опаленного пожаром бара с розовыми в кисточках занавесками я увидела потемневший деревянный указатель с надписью «Добро пожаловать на Станцию Тернер»).
До сих пор никто в точности не знает, как на самом деле называется этот поселок или как следует произносить его название. Иногда встречается вариант во множественном числе — Станции Тернер, иногда в притяжательном падеже — Станция Тернера, но чаще всего употребляется единственное число — Станция Тернер. Первоначально поселок был назван Гуд Лак («Удача»), но это название так никогда и не прижилось.
В 1940-х годах, когда Генриетта приехала сюда, поселок переживал бум. Однако окончание Второй мировой войны привело к сокращениям на заводе Sparrows Point. Компания Baltimore Gas and Electric снесла три сотни жилых домов, чтобы очистить место для строительства новой электростанции, оставив без крова более 1300 человек, главным образом черных. Все больше земли отводилось под промышленное использование, что означало снос все новых и новых домов. Люди поспешно переселялись в Восточный Балтимор или уезжали обратно в сельскую местность; в результате к концу 1950-х годов население Станции Тернер сократилось вполовину. Когда я туда приехала, жителей осталось всего около тысячи, и их число неуклонно уменьшалось, поскольку здесь было мало работы.
Во времена Генриетты в этом поселке двери в домах никогда не запирались. Теперь же на поле, где когда-то играли ее дети, строили жилой комплекс, окруженный кирпично-бетонной стеной безопасности протяженностью 13 тысяч футов [3692,4 м]. Закрылись магазины, ночные клубы, кафе и школы, а торговля наркотиками, бандитизм и насилие все нарастали. Однако на Станции Тернер все еще было более десяти церквей.
В газетной статье, где я нашла адрес Генриетты, упоминалось о здешней женщине — Кортни Спид, владелице бакалейного магазина и основательнице фонда для строительства музея Генриетты Лакс. Однако когда я добралась до участка, где должен был быть магазин Спид, то увидела серый, в пятнах ржавчины жилой фургон. Его разбитые окна были затянуты проволокой. Маленькая деревянная лестница вела в открытую дверь с тремя нарисованными на ней крестами. На вывеске при входе была нарисована одна-единственная красная роза и надпись: «БЕЗ ОТКРОВЕНИЯ СВЫШЕ НАРОД НЕОБУЗДАН, А СОБЛЮДАЮЩИЙ ЗАКОН — БЛАЖЕН Притчи 29:18». Шестеро мужчин сидели на ступеньках и смеялись. Самый старший, лет тридцати, был в красных слаксах, красных подтяжках, черной рубашке и шоферской кепке; на другом была просторная красно-белая лыжная куртка. Вокруг них столпились молодые парни всех оттенков шоколадного цвета в мешковатых штанах. Двое мужчин в красном смолкли, посмотрели, как я медленно проехала мимо них, и продолжили смеяться.
Станция Тернер не больше мили в любом направлении. Окрестности дома Генриетты были заполнены одинаковыми одно- и двухэтажными домами из красного кирпича, по большей части расположенными тесно бок о бок, у некоторых из них были дворики. На горизонте высился ряд портовых кранов высотой с небоскреб, а из дымовых труб верфи Sparrows Point вырывались густые клубы дыма. Пока я кружила по поселку в поисках бакалейной лавки Спид, дети, игравшие на улице, прервав свое занятие, разглядывали меня и махали руками. Они бежали мне вслед между одинаковых домов красного кирпича мимо женщин, развешивавших белье после стирки, а их матери улыбались и тоже махали мне.
Я проезжала мимо трейлера с мужчинами у входа столько раз, что в конце концов они стали всякий раз махать мне. Столько же раз я проезжала мимо прежнего жилья Генриетты — блока в коричневом кирпичном строении, разделенном на четыре дома, с забором из металлической сетки, с лужайкой в несколько футов перед входом и тремя ступеньками к маленькому крыльцу и белой двери-ширме. Из-за двери Генриетты на меня смотрел ребенок, махал рукой, играя при этом с палкой.
Я каждому махала в ответ и изображала удивление всякий раз, когда следовавшие за мной дети, ухмыляясь, появлялись на разных улицах, но ни разу не остановилась и не попросила о помощи. Я слишком нервничала. Жители Станции Тернер просто наблюдали за мной, улыбаясь и качая головами: «Зачем эта молодая белая женщина ездит тут кругами?»
В конце концов я увидела баптистскую церковь Новый Силом, которая упоминалась в статье как место собраний по поводу музея Генриетты Лакс. Однако она была закрыта. Пока я прижималась лицом к высокой стеклянной входной двери, рядом остановился черный «Таун Кар», из которого выскочил приятный видный мужчина лет сорока в очках с позолотой, черном костюме, черном берете и с ключами от церкви в руках. Сдвинув очки к кончику носа, он оглядел меня и поинтересовался, не может ли он чем-нибудь помочь.
Я рассказала ему о причине, которая привела меня в город.
— Никогда не слыхал о Генриетте Лакс, — сказал он.
— Мало кто слыхал, — успокоила я его и сказала, что читала, будто в бакалейной лавке Спид кто-то повесил мемориальную табличку в честь Генриетты.
— A-а, в магазине Спид? — сказал он, улыбнувшись вдруг во весь рот и положив руку мне на плечо. — Могу проводить вас туда!
С этими словами он предложил мне сесть в мою машину и следовать за ним.
Все, кто находился на улице, махали и кричали нам вслед, когда мы проезжали мимо: «Привет, преподобный Джексон!», «Как поживаете, преподобный?» В ответ он кивал головой и кричал: «Как вы?», «Благослови вас Господь!» Всего через два квартала мы остановились перед тем самым серым трейлером, возле которого стояли мужчины, Джексон втиснул свою машину на парковку и взмахом руки предложил мне выйти. Мужчины на ступеньках улыбнулась, они обеими руками ухватили руку пастора и принялись здороваться с ним: «Здорово, преподобный, подружку привез?»
— Да, верно, — ответил тот. — Она приехала поговорить с миссис Спид.
Парень в красных штанах и красных подтяжках — как оказалось, Кейт, старший сын миссис Спид — сообщил, что ее нет дома и неизвестно, когда она вернется, так что я могу взять стул, присоединиться к юношам на крыльце и дожидаться ее. Когда я села, мужчина в красной с белым лыжной куртке широко и лучезарно улыбнулся и поведал, что он — Майк, сын миссис Спид. После представились сыновья Сайрус, Джо и Тирон. Все мужчины на крыльце оказались ее сыновьями, равно как и почти каждый, кто заходил в магазин. «Погодите-ка. У нее что, пятнадцать детей?»
— О! — воскликнул Майк. — Вы же не знаете Мамашу Спид, верно? О-о, я Маму уважаю — она крутая! Строит всю Станцию Тернер, подружка! Никого не боится!
Мужчины на крыльце согласно закивали и подтвердили: «Точно».
— Не бойтесь, если кто-то придет сюда и попытается напасть на Маму, пока нас нет поблизости, — сказал Майк, — потому что она напугает его до смерти!
Сыновья Спид хором соглашались с рассказом Майка, который поведал мне: «Однажды в магазин пришел тот мужчина и начал орать: „Щас перелезу через прилавок и доберусь до тебя“. Я прятался за мамой и был страшно напуган! И знаешь, что она сделала? Потрясла головой, подняла руки и произнесла: „Давай! Давай же! Если ты совсем спятил, то попробуй!“»
Майк сильно хлопнул меня по спине, и все сыновья рассмеялись.
В эту секунду на ступеньках появилась Кортни Спид — длинные черные волосы свободной копной лежали на голове, пряди были собраны в пучок, лицо — тонкое, красивое и совершенно не имевшее возраста. Глаза Кортни отливали мягким коричневым цветом с красивым ободком цвета морской волны. Она была нежной и утонченной, без единого острого угла. Крепко прижимая к груди продуктовую сумку, она прошептала: «Но разве тот мужчина прыгнул на меня через прилавок?»
Майк возопил и рассмеялся так сильно, что не смог ничего ответить.
Она спокойно взглянула на него с улыбкой: «Я спросила, прыгнул ли тот человек?»
— Нет, не прыгнул! — ответил Майк, ухмыльнувшись. — Он пустился наутек со всех ног! Вот почему у Мамы в магазине нет ружья. Оно ей не нужно!
— Я живу не ружьем, — сказала она, повернулась в мою сторону и улыбнулась. — Как ваши дела?
Она поднялась в магазин по лестнице, и мы все последовали за ней.
— Мама, — произнес Кейт, — пастор привел к тебе эту женщину. Это миссис Ребекка, и она приехала поговорить с тобой.
Кортни Спид улыбнулась красивой, почти застенчивой улыбкой, ее глаза сияли и были полны материнской теплоты.
— Бог благословит тебя, милый, — ответила она.
Внутри большая часть пола была покрыта сложенными картонками, потертыми из-за многолетнего хождения по ним. Вдоль стен располагались полки, некоторые пустые, на других штабелями лежали «Чудо-хлеб», рис, туалетная бумага и свиные ножки. На одной из полок Спид сложила сотни номеров газеты Baltimore Sun выпуска вплоть до 1970-х годов, когда умер ее муж. Она рассказала, что перестала менять стекла на окнах каждый раз, когда кто-нибудь их разбивал, — ведь опять разобьют. На всех стенах магазина висели рукописные вывески: одна гласила «Сэм — чемпион по снежкам», на других речь шла о спортивных клубах, религиозных группах и бесплатных занятиях для учеников средней школы и по обучению грамоте взрослых. У миссис Спид были дюжины «духовных сынов», к которым она относилась так же, как и к шести своим биологическим сыновьям. Когда дети заходили купить чипсов, конфет или минералки, Спид заставляла каждого считать, сколько мелочи она ему должна, за каждый правильный ответ все они получали бесплатную шоколадку Hershey's kiss.
Спид принялась выстраивать ровными рядами товары на полках, чтобы все этикетки смотрели наружу, затем крикнула мне через плечо: «Как вы смогли найти дорогу сюда?»
Я рассказала про четыре карты, и она швырнула коробку со шпиком на полку. «Теперь у нас синдром четырех карт, — сказала она. — Нас пытаются вытеснить с этой земли, но Господь не позволит им это сделать. Хвала Господу, он направляет сюда людей, с которыми нам действительно нужно поговорить».
Она вытерла руки о белую рубашку и спросила: «Итак, почему Он привел вас сюда? Чем я могу помочь?»
— Надеюсь узнать что-нибудь о Генриетте Лакс, — ответила я.
Кортни онемела от изумления и побледнела. Отступив несколько шагов назад, она прошипела: «Вы знакомы с мистером Кофилдом? Это он прислал вас?»
Я пришла в замешательство. Ответила, что никогда не слыхала о Кофилде, и что никто меня не присылал.
— Как вы узнали про меня? — резко спросила она, отступая еще дальше.
В ответ я достала из сумки старую мятую газету со статьей и протянула ей.
— Вы уже разговаривали с семьей? — уточнила Кортни.
— Пытаюсь. Беседовала однажды с Деборой и собиралась встретиться сегодня с Сонни, но он не явился.
Она кивнула, будто хотела сказать: «Знаю».
— Ничего не могу вам рассказать, пока вы не заручитесь поддержкой семьи. Не могу этим рисковать.
— А табличка для музея? — поинтересовалась я. — Можно ее посмотреть?
— Ее здесь нет, — резко ответила Спид. — Ничего здесь нет, потому что вокруг всего этого происходят дурные вещи.
Она долго разглядывала меня, затем ее лицо смягчилось, она взяла мою руку в свою, а свободной рукой коснулась моего лица.
— Мне нравятся ваши глаза, — произнесла она. — Пойдемте.
Она быстро вышла и спустилась по ступенькам к своему старому коричневому «универсалу». На пассажирском кресле сидел мужчина и пристально смотрел прямо на дорогу, как если бы машина двигалась. Он не обернулся, когда Кортни вскочила в машину со словами: «Поехали за мной».
Мы пересекли Станцию Тернер и приехали на парковку местной публичной библиотеки. Едва я открыла дверь своей машины, как появилась Кортни — теперь она хлопала в ладоши, широко улыбалась и подпрыгивала на цыпочках. Она говорила без умолку: «1 февраля — день Генриетты Лакс в графстве Балтимор. В этом году 1 февраля здесь, в библиотеке, будет крупное мероприятие! Мы по-прежнему пытаемся собрать экспонаты для музея, несмотря на Кофилда, ситуация с которым доставляет столько проблем. Дебора очень напугана. Планировалось, что к этому времени музей будет уже практически готов, — мы почти закончили, когда начались все эти ужасы. Но я рада, что Он прислал вас, — сказала Кортни, указывая пальцем на небо. — Эта история должна быть рассказана! Слава богу, люди должны узнать о Генриетте!»
— Кто такой Кофилд? — поинтересовалась я.
Она вся сжалась и хлопнула рукой себе по губам. «Я действительно не могу ничего рассказать, пока семья не даст согласия», — с этими словами она схватила меня за руку и бегом потащила в библиотеку.
— Это Ребекка, — сказала она библиотекарше, опять подпрыгивая на кончиках пальцев. — Она пишет книгу о Генриетте Лакс!
— Ух ты, замечательно! Ты с ней беседуешь? — уточнила библиотекарша.
— Мне нужна кассета, — попросила Кортни.
Библиотекарша прошла вдоль рядов с видеокассетами, вытащила с полки белую коробку и подала ее миссис Спид.
Кортни сунула видеокассету под мышку, схватила меня за руку, и мы побежали обратно на парковку, где она вскочила в машину и рванула с места, помахав мне рукой, чтобы я ехала следом. Мы остановились рядом с ночным магазином, мужчина, сидевший на переднем сиденье ее машины, вышел купить хлеба. После мы довезли его до дома, где Кортни крикнула мне: «Это мой глухой кузен! Не может водить машину!»
В конце концов она привезла меня к салону красоты, владелицей которого являлась, недалеко от бакалейной лавки. Отперев два дверных замка на входной двери, она помахала рукой перед носом: «Воняет, будто в одну из ловушек попала мышь». Здесь было тесно, вдоль одной стены стояли парикмахерские кресла с регулируемыми спинками, вдоль другой — сушилки. Раковину для мытья волос подпирал кусок фанеры, засунутый в большую белую корзину, стены вокруг пестрели многолетними брызгами от краски для волос. Рядом с раковиной стояла табличка с расценками: стрижка и укладка — десять долларов, выпрямление и завивка — семь. Рядом с черной стеной, на шкафу электропитания в деревянной рамке на несколько дюймов больше нужного размера стояла копия фотографии Генриетты Лакс, где та держит руки на талии.
Я указала на фотографию и удивленно вскинула брови. Кортни пожала плечами.
— Я расскажу тебе все, что знаю, — прошептала она, — как только ты поговоришь с семьей и они скажут, что все в порядке. Не хочу больше проблем. И не хочу, чтобы Дебора опять заболела из-за всего этого.
Она ткнула пальцем на надломившееся красное виниловое парикмахерское кресло, покрутила его, чтобы оно встало лицом к маленькому телевизору рядом с сушилками для волос. «Тебе придется посмотреть эту кассету», — сказала Кортни, протянула мне пульт и уже направилась к двери, но затем вернулась. «Никому ни в коем случае не открывай эту дверь, кроме меня, слышишь? — предупредила она. — И ничего не пропусти в этой записи, вот кнопка обратной перемотки, если нужно, посмотри два раза, но ничего не пропусти».
После этого она ушла, заперев за собой дверь.
Передо мной на экране крутился часовой документальный фильм Би-би-си о Генриетте Лакс и клетках HeLa, назывался он «Судьба каждого тела». Уже несколько месяцев я пыталась достать его копию. Начинался фильм сентиментальной мелодией, под которую перед камерой танцевала молодая черная женщина (не Генриетта). Англичанин начал повествование таинственным, мелодраматичным голосом, будто рассказывал страшилку, которая может оказаться правдой.
«В 1951 году в Америке в городе Балтимор умерла женщина, — произнес он с эффектной паузой. — Ее звали Генриетта Лакс». По мере того как он рассказывал историю о ее клетках, музыка становилась громче и мрачнее: «Эти клетки резко изменили современную медицину… Они определяли политику стран и президентов. Они даже участвовали в „холодной войне“. Ибо ученые были убеждены, что в ее клетках скрыт секрет победы над смертью…»
Что меня потрясло, так это метры пленки с изображениями Кловера — старого городка среди плантаций в Южной Виргинии, где, судя по всему, до сих пор жили некоторые из родственников Генриетты. В последнем кадре фильма был двоюродный брат Генриетты Фред Гэррет, он стоял позади старой хижины для невольников в Кловере. За его спиной виднелось семейное кладбище, где, по словам диктора, в безымянной могиле была похоронена Генриетта.
Фред показывал пальцем на кладбище и пристально смотрел в камеру.
«Как вы считаете, живы ли по-прежнему эти клетки? — спрашивал он. — Я про те, что в могиле». Немного помолчав, он громко и раскатисто рассмеялся: «Черт его знает, думаю, что нет. Но они до сих пор живут в пробирках. Такое чудо».
Экран погас, и я поняла, что, если дети Генриетты и ее муж не захотят со мной разговаривать, нужно будет поехать в Кловер и найти ее кузенов и кузин.
В ту ночь, вернувшись в отель, я, наконец, дозвонилась по телефону до Сонни. Он сообщил, что решил не встречаться со мной, но причину не объяснит. На мою просьбу познакомить меня с родственниками в Кловере он посоветовал ехать туда и искать их самой. После чего рассмеялся и пожелал удачи.
10
По другую сторону дороги
Кловер расположен на нескольких пологих холмах в стороне от трассы 360 в Южной Виргинии, на берегах Реки смерти (река Роанок) и сразу после Охотничьего ручья (Хантинг-Крик). Я въехала в город, над которым плескалось голубое декабрьское небо; воздух был теплым, как в мае, а на приборном щитке моей машины красовалась желтая наклейка со скупой информацией, которую дал Сонни: «Они так и не нашли ее могилу. Поезжай днем — там нет освещения, ночи становятся темнее. Спроси любого, как найти Лакстаун».
Деловая часть Кловера начиналась с заколоченной досками бензоколонки, у въезда на которую краской из баллончика было написано «Покойся с миром», и заканчивалась пустошью, где когда-то была станция, на которой Генриетта села в поезд до Балтимора. Крыша старого кинотеатра на Главной улице обвалилась много лет назад, а экран валялся на земле среди сорняков. Прочие заведения выглядели так, будто хозяин ушел на обед десятки лет назад и с тех пор не потрудился вернуться: вдоль одной стены магазина одежды Эбботта до потолка выстроились коробки новых рабочих ботинок Red Wing, покрытые толстым слоем пыли; за длинным стеклянным прилавком под древним кассовым аппаратом лежали в ряд мужские парадные рубашки, накрахмаленные и уложенные в пластиковые пакеты. Холл ресторана «Роузи» был заставлен мягкими стульями, кушетками и жесткими ковриками коричневых, рыжих и желтых тонов, покрытых пылью. Табличка на окне «ОТКРЫТО 7 ДНЕЙ В НЕДЕЛЮ» висела прямо над табличкой «ЗАКРЫТО». В супермаркете «Грегори и Мартин» полупустые магазинные тележки стояли в проходах рядом с консервами десятилетней давности, а настенные часы остановились в 6.34 утра, когда Мартин закрыл магазин, чтобы в 1980-х годах стать гробовщиком.
Даже юные наркоманы и вымирающие старики Кловера не могли обеспечить достаточно работы владельцу похоронного бюро: в 1974 году население городка составляло всего 227 человек; в 1998 году их осталось 198. В тот же год Кловер потерял статус города. В нем по-прежнему имеется несколько церквей и салонов красоты, но они почти всегда закрыты. Единственным стабильно работающим заведением в деловой части города было однокомнатное кирпичное почтовое отделение, но в день моего приезда оно оказалось закрыто.
Казалось, что на Главной улице можно часами сидеть на тротуаре и не увидеть ни пешехода, ни проезжающей машины. Однако перед рестораном «Роузи», прислонившись к своему красному мопеду, стоял человек, он махал любой проезжающей мимо машине. Невысокий, круглый и краснощекий белый мужчина. На вид ему можно было дать от пятидесяти до семидесяти лет. Местные звали его Зазывалой, и большую часть своей жизни он провел здесь на углу, с бесстрастным лицом махая рукой всем проезжавшим машинам. Я спросила, не покажет ли он, в какой стороне Лакстаун (я думала поискать там фамилию Лакс на почтовых ящиках и потом стучаться в двери и спрашивать про Генриетту). Но мужчина не произнес ни слова, лишь помахал мне и медленно указал куда-то позади себя, за железнодорожные пути.
Лакстаун был резко отделен от остальной части Кловера. С одной стороны двухполосной улицы, которая вела из деловой части города, лежали четко очерченные пологие холмы, акры и акры открытой всем ветрам частной земли, где паслись лошади, был небольшой пруд, аккуратный дом чуть в стороне от дороги, мини-вэн и белый штакетный забор. Прямо через улицу стояла маленькая однокомнатная хижина шириной около семи футов и длиной футов двенадцать, построенная из некрашеного дерева; между досками зияли широкие зазоры, в которые пророс бурьян.
Эта хижина отмечала начало Лакстауна — на его единственной улице длиной в милю стояла дюжина домов: некоторые выкрашены в яркий желтый или зеленый цвет, другие некрашеные, какие-то наполовину обрушились, а другие были почти полностью сгоревшие. Ветхие строения времен рабства соседствовали с трейлерами и домами из шлакоблоков, на некоторых висели спутниковые тарелки, рядом стояли качели под навесом, другие проржавели и наполовину вросли в землю. Вновь и вновь я проезжала вдоль улицы Лакстауна мимо таблички «КОНЕЦ МУНИЦИПАЛЬНОЙ ДОРОГИ», после которой начиналась гравийная дорога, мимо табачного поля с баскетбольной площадкой — лишь клочок красной земли и голое металлическое кольцо, прикрепленное к верхней части ствола старого дерева.
Глушитель моей потрепанной «Хонды» отвалился где-то между Питсбургом и Кловером, а это значит, что все жители Лакстауна слышали, как я нарезала круги по улице. Они выходили на веранды и выглядывали в окна, когда я проезжала мимо. Наконец, на третьем или четвертом круге из зеленой двухкомнатной деревянной постройки вышел, шаркая ногами, мужчина на вид лет семидесяти. На нем был ярко-зеленый свитер, такого же цвета шарф и черная шоферская кепка. Он в удивлении помахал мне негнущейся рукой.
— Потерялись? — крикнул он, стараясь перекричать шум двигателя.
Опустив стеклоподъемник, я ответила, что не совсем.
— Тогда куда вы пытаетесь приехать? — спросил он. — Я ведь знаю, что вы не из этих краев.
Я спросила, слыхал ли он о Генриетте.
В ответ он улыбнулся и представился — Кути, двоюродный брат Генриетты.
Настоящее его имя было Гектор Генри, а Кути его прозвали после того, как несколько десятков лет назад он переболел полиомиелитом. А почему именно так — он никогда и не знал. Кожа Кути была достаточно светлого оттенка, чтобы его можно было принять за латиноамериканца, поэтому, когда в девять лет он заболел, местный белый доктор тайком привез его в ближайшую больницу, выдав за белого, поскольку больницы не лечили чернокожих пациентов. Кути провел целый год внутри железного легкого, которое дышало вместо него, и с тех пор регулярно лежал в больницах.
Полиомиелит частично парализовал его шею и руки и повредил нерв, который с тех пор постоянно болел. В любую погоду Кути носил шарф, ибо тепло облегчало боль.
Я объяснила ему причину своего приезда, и он указал вверх и вниз на дорогу. «В Лакстауне все жители — родственники Генриетты, но она так давно умерла, что почти не осталось даже воспоминаний, — ответил он. — Умерло все связанное с Генриеттой, кроме этих клеток».
Он ткнул пальцем в мою машину и предложил: «Выключите эту шумную штуку и заходите. Угощу вас соком».
Наружная дверь его дома вела в крохотную кухню с кофеваркой, старомодным тостером и старой дровяной плитой, на которой стояли две кастрюли — одна пустая, вторая полная соуса чили. Стены кухни были окрашены в тот же темно-оливковый цвет, что и наружная часть дома, и увешаны удлинителями и мухобойками. Ему недавно провели в дом водопровод, но он по-прежнему предпочитал пользоваться уличным.
Хотя Кути с трудом мог шевелить руками, он сам построил дом, научившись строить в процессе работы, сам сколачивал из фанеры внутренние стены и штукатурил их. Но он забыл об изоляции, поэтому вскоре после окончания стройки ему пришлось разломать стены и начать все заново. Спустя несколько лет весь дом сгорел, когда Кути заснул под электрическим одеялом, однако он отстроил свое жилье еще раз. Стены были немного кривоваты, по словам Кути, но он вколотил так много гвоздей, что вряд ли они когда-нибудь обрушатся.
Кути протянул мне стакан красного сока и отправил с кухни в темную жилую комнату, отделанную деревянными панелями. Кушетки там не было, лишь несколько металлических складных стульев и парикмахерское кресло, закрепленное на линолеумном полу. Сиденье кресла было полностью заклеено скотчем. Кути десятки лет проработал парикмахером в Лакстауне. «Сейчас этот стул стоит двенадцать сотен долларов, но когда-то я заплатил за него восемь, — крикнул он из кухни. — Стрижка — это было не только ради денег, иногда я стриг пятьдесят восемь голов за день». В конце концов он бросил стричь, ибо уже не мог достаточно долго держать руки на весу.
У одной из стен пристроился маленький радиоприемник, из которого в прямом эфире гремело религиозное шоу, — проповедник кричал что-то о Боге, излечивающем от гепатита того, кто позвонит в студию.
Кути поставил для меня складной стул и ушел в спальню. Подняв одной рукой матрас, он придавил его головой и принялся что-то тщательно искать среди груды наваленных под ним бумаг.
«Я знаю, что где-то здесь у меня есть кое-какая информация о Генриетте, — бормотал он из-под матраса. — Куда, черт побери, я это сунул… Вы в курсе, что другие страны покупают ее клетки по двадцать пять, а иногда и по пятьдесят долларов? Семья Генриетты не получает с этого ни гроша».
Закончив раскопки чего-то, внешне напоминавшего пачки газет, Кути вернулся в комнату.
— Вот тут единственная ее фотография, которая у меня есть, — сказал он, тыкая пальцем в копию статьи в Rolling Stone с изображением вездесущей фотографии Генриетты с руками на талии. — Не знаю, что тут написано. Всему, что знаю, я научился сам. Но никогда не умел считать, почти не могу читать и даже написать свое имя, потому что руки у меня дрожат.
Он спросил, написано ли в статье что-нибудь о детстве Генриетты в Кловере. Я отрицательно покачала головой.
— Генриетту все любили, потому что она была очень хорошим человеком, — произнес Кути. — Такая душка была, всегда улыбалась и заботилась о нас, когда мы домой приходили. Даже когда заболела, никогда не говорила: «Мне плохо, и я буду на вас отыгрываться». Не такая она была, даже когда ей было больно. Но, видимо, не понимала, что происходит. Не хотела думать, что скоро умрет.
Он покачал головой. «Знаете, если б можно было собрать воедино все ее клетки, она весила бы больше восьмисот фунтов, — сообщил он. — А Генриетта никогда не была крупной. Просто она по-прежнему растет».
На заднем плане священник по радио прокричал многократное «Аллилуйя!», в то время как Кути продолжал говорить.
— Она, бывало, заботилась обо мне, когда полиомиелит совсем меня замучил. Она всегда говорила, что хочет победить его. Она не могла мне помочь, потому что я заболел раньше ее, но она видела, как мне плохо. Думаю, поэтому она отдала свои клетки — чтобы помочь другим людям избавиться от полиомиелита, — Кути помолчал, потом продолжил: — Никто тут в округе никогда не понимал, как это так — она умерла, а те штуки все еще живы. Вот где загадка-то.
Он оглядел комнату и кивнул в сторону щелей между стеной и потолком, в которые он засунул сухой лук и чеснок.
— Знаете, многие вещи, их создал человек, — произнес Кути почти шепотом. — Понимаете, что я хочу сказать? Созданы человеком.
Я отрицательно покачала головой.
— Колдовство, — прошептал он. — Некоторые люди говорят, что болезнь Генриетты и эти клетки сотворили мужчина или женщина. Другие говорят, что их сделали доктора.
По мере того как Кути рассказывал, голос священника по радио становился все громче: «Господь поможет вам, но вы должны позвонить мне прямо сейчас. Если бы моя дочь или сестра болела раком, я бы взял трубку, ведь время уходит!»
Кути стал ругаться с радио. «Врачи говорят, что никогда не слышали о другом таком случае, как с Генриеттой! Уверен, это дело рук человека или духа — одно из двух».
Затем он рассказал мне о духах Лакстауна, которые иногда приходили в дома и насылали болезни. Поведал, что видел у себя дома призрак человека — иногда он прислонялся к стене рядом с дровяной плитой, а порой стоял у кровати. Однако самым опасным духом, по мнению Кути, была безголовая и бесхвостая свинья весом в несколько тонн. Кути видел, как несколько лет назад она бродила по Лакстауну. С ее отрубленной окровавленной шеи свешивались остатки порванной цепи, волочившиеся по придорожной земле и бренчавшие при каждом шаге свиньи.
— Видел я, как эта штука переходила дорогу к семейному кладбищу, — сказал Кути. — Это привидение стояло прямо на дороге, ее цепь качалась и звенела на ветру.
Он добавил, что свинья смотрела на него и притоптывала ногами, вздымая вокруг себя красную пыль и готовясь к нападению. Как раз в этот момент по улице промчалась машина с одной-единственной фарой.
— Машина подъехала, свет от нее попал прямо на привидение, и, клянусь, это была свинья. И тогда привидение исчезло. До сих пор слышу звон этих цепей, — Кути решил, что машина спасла его от какой-то новой болезни.
— Теперь уж и не знаю точно, добралось ли привидение до Генриетты, или это врачи сделали, — добавил он, — но знаю, что ее рак не был обычным, потому что обычный рак не растет после того, как умирает сам человек.
11
«Дьявольская боль»
К сентябрю почти все тело Генриетты было поражено опухолями — они появились на диафрагме, в мочевом пузыре и в легких. Опухоли закупорили ей кишечник, и живот Генриетты раздулся, как на шестом месяце беременности. Переливания крови следовали одно за другим, ибо ее почки уже не могли очищать кровь от токсинов, и яды в ее теле вызывали у нее тошноту. Генриетте перелили уже так много крови, что один из врачей сделал пометку в ее медицинской карте с указанием прекратить переливания, «пока не восполнят дефицит в банке крови».
Кузен Генриетты Эмметт Лакс, услышав от кого-то на заводе Sparrows Point, что Генриетта больна и что ей нужна кровь, бросил стальную трубу, которую резал в тот момент, и бросился искать своего брата и нескольких друзей. Все они были рабочими, со стальной и асбестовой пылью в легких, с мозолистыми руками и поломанными ногтями — ведь они не один год занимались тяжелым физическим трудом. Все они спали на полу в доме Генриетты и ели ее спагетти, когда впервые приехали в Балтимор из деревни или если не хватало денег. В течение первых недель после их приезда в город Генриетта ездила на трамвае на завод и обратно, чтобы убедиться, что они не потерялись. Она собирала им завтраки, пока они не встали на ноги, а после передавала с Дэем на завод еду, чтобы кузены не ходили голодными между получками. Она настойчиво напоминала, что им пора жениться или завести подружку, и иногда помогала найти достойных девушек. Эмметт так долго жил у Генриетты, что у него на верхней лестничной площадке стояла своя кровать. Он стал самостоятельным и съехал всего несколько месяцев назад.
Последний раз Эмметт видел Генриетту, когда, прямо перед тем как съехать от нее, он вместе с ней навещал Эльси в Краунсвилле. Девочка сидела у колючей проволоки в углу двора, в стороне от кирпичного барака, где она спала. Завидев их, Эльси издала свой птичий крик, подбежала к ним и остановилась, уставившись на них. Генриетта обняла Эльси, посмотрела на нее долгим пристальным взглядом, и обернулась к Эмметту.
— Похоже, что ей лучше, — произнесла она. — Да, Эльси хорошо выглядит, чистенькая, и вообще.
Они долго сидели в полной тишине. Генриетта как-то успокоилась, увидев, что с Эльси все в порядке. Она виделась с дочерью в последний раз — Эмметт понял, что Генриетта знала, что прощается с нею. Не знала она только, что с того дня никто никогда больше не приедет к Эльси.
Спустя несколько месяцев Эмметт, узнав, что Генриетте нужна кровь, погрузился в грузовик вместе с братом и шестью друзьями и отправился прямо в больницу Хопкинса. Медсестра провела их через палату для цветных, мимо рядов больничных кроватей к постели Генриетты. От 140 фунтов веса [63,7 кг] в Генриетте осталось лишь около 100 [45,5 кг]. Рядом с ней сидели Сэди и сестра Генриетты Глэдис с опухшими от слез и недосыпа глазами. Глэдис приехала из Кловера на автобусе Greyhound, как только узнала, что Генриетта в больнице. Они никогда не были близки, и окружающие до сих пор дразнили Глэдис, будто бы она слишком жалкая и некрасивая, чтобы быть сестрой Генриетты. Но Генриетта была членом семьи, и Глэдис сидела подле нее, прижав к коленям подушку.
Стоявшая в углу медсестра смотрела, как восемь здоровенных мужчин сгрудились вокруг постели. Генриетта попыталась пошевелить рукой, чтобы привстать, и Эмметт увидел на ее запястьях и лодыжках ремни, крепившиеся к каркасу кровати.
— Что вы здесь делаете? — простонала она.
— Мы пришли помочь тебе выздороветь, — ответил Эмметт, и мужчины дружно согласились с ним.
Генриетта не произнесла ни слова, лишь откинулась головой обратно на подушку.
Внезапно ее тело одеревенело. Генриетта закричала, в то время как медсестра подбежала к кровати и затянула ремни вокруг ее рук и ног, чтобы Генриетта не упала на пол, как это случалось уже много раз. Глэдис вставила лежавшую у нее на коленях подушку между зубами Генриетты, чтобы та не прикусила язык, извиваясь в конвульсиях от боли. Сэди плакала и держала Генриетту за волосы.
— Господи, — спустя годы говорил мне Эмметт, — Генриетта поднялась на этой кровати так, будто ею овладела дьявольская боль.
Медсестра выпроводила Эмметта с братьями из палаты в комнату, предназначенную для забора крови у цветных, где они сдали восемь пинт [3,76 л]. Отходя от кровати Генриетты, Эмметт повернулся и увидел, что приступ уже ослабел, и Глэдис убрала подушку из ее рта.
— Эти воспоминания я пронесу с собой до могилы, — рассказывал он мне потом. — Когда подступали боли, казалось, это ее разум говорил: «Генриетта, тебе лучше уйти». Она была так больна, как я никогда не видел. Самая милая девушка, которую только можно повстречать, и красивая, как никто другой. Но эти клетки, дружище, эти ее клетки — это что-то иное. Неудивительно, что их никогда не могли убить… Страшная вещь этот рак.
Вскоре после того, как Эмметт и его друзья навестили Генриетту в больнице, в 4 часа пополудни 24 сентября 1951 года врачи вкололи Генриетте большую дозу морфина и написали в ее карте: «Отмена всех медикаментов и процедур, кроме обезболивающих». Спустя два дня Генриетта проснулась в страхе, ничего не понимала, спрашивала, где она находится и что с ней делают врачи. В какой-то момент она забыла собственное имя. Потом обернулась к Глэдис и сказала, что скоро умрет.
— Проследи, чтобы Дэй позаботился о детях, — попросила сестру Генриетта; слезы струились по ее лицу. — Особенно о малышке Деборе. Деборе было чуть больше года, когда Генриетта легла в больницу. Ей так хотелось держать дочь на руках, одевать ее в красивые одежды и заплетать косы, научить ее красить ногти, завивать волосы и обходиться с мужчинами.
Взглянув на Глэдис, Генриетта прошептала: «Постарайся, чтобы с детьми не случилось ничего плохого, когда меня не станет».
С этими словами она повернулась к Глэдис спиной и закрыла глаза.
Глэдис выскользнула из больницы и села обратно на Greyhound до Кловера. В тот же вечер она позвонила Дэю.
— Генриетта умрет сегодня ночью, — сообщила она ему. — Она просит тебя позаботиться о детях, я обещала передать тебе ее просьбу. Смотри, чтобы с ними ничего не случилось.
Генриетта умерла 4 октября 1951 года в 12 часов 15 минут.