И. ШАМО. УТРЕННЯЯ МУЗЫКА. Вокальный ансамбль Киевского камерного хора. Начиная работать, он часто ставит эту пластинку.
Никакая другая музыка не настраивает его так на «вашу тему», как эта, будто тут — и твой голос, и твои давние чувства, и твои мысли, и твое настроение; и вот сама ты, какой знает тебя только он, без слов и поешь-рассказываешь ему теперь о себе, поешь-рассказываешь ему сама о себе...
И он, включив и слушая эту запись, начинает просматривать и перечитывать написанное, или наброски к тому, о чем нынче будет писать, и постепенно, ничуть не забывая о реальности, все-таки забывается и на какое-то время будто утрачивает и чувство расстояния, и чувство времени и опять возвращается к той давней боли, что вот уже полжизни и не отпускает его...
* * * *
6.07.60.
«Здравствуй, Максим!
Получив твое письмо, я была сильно удивлена, так как думала, что ты вообще забыл о моем существовании. Я рада, что ты помнишь обо мне...
Так что, заготовщик сена, пишете, что скучно? Да, я верю, что может быть скучно любому, но тебе... Ведь ты очень любишь свою деревню, лес, где (ты рассказывал) часто раньше проводил долгие часы. Сейчас у тебя все это есть: деревня, лес и хорошая здоровая работа. Остается ли время для скуки? По-моему, ты не умеешь скучать. К тому же ты еще и рыболов, а рыболовы — народ веселый.
Мне сейчас тоже немного скучно, потому что приходится иметь дело с учебниками. До обеда хожу на консультации, а после обеда готовлюсь к экзаменам. Мы с Верой поступаем в технологический техникум. Все это время занимались и вот теперь будем сдавать экзамены. Если бы ты знал, как я боюсь?! Помнишь, я когда-то тебе говорила: «Ну чего ты боишься? Вот если когда-нибудь буду я поступать, я не буду бояться». Теперь я беру эти слова назад, потому что действительно страшновато.
Выполняю твою просьбу. Если у тебя запланирована поездка в Крым, планируй ее, как удобно будет тебе. Отпуск свой я уже взяла с 1-го июля (ведь я сдаю экзамены и нужно готовиться). Но если, путешествуя по Крыму, ты удостоишь своим посещением мою резиденцию, — будьте так любезны, вам будут очень рады. Я шучу, конечно, но если ты и впрямь будешь в Крыму — заходи, я думаю, у нас будет о чем поговорить, тем более, что ты пишешь о необходимости в этом, а у меня найдется время и так, не обязательно для этого нужен отпуск. Мы с Верой тоже хотели провести свой отпуск на Южном Берегу (нам говорили, что экзамены будем сдавать в августе), а вот теперь приходится использовать его для подготовки, неудачно получилось. Ну, ничего, когда сдадим, можно будет и отдохнуть, ведь отпуск за свой счет положен по закону.
Ваша часть, по-моему, здесь, потому что, когда я работала, мне часто передавали привет от тебя, правда, я не знаю, просил ли ты кого-нибудь об этом. Если нет, должна заметить, что твои друзья весьма великодушны ко мне. Нас с Верой даже на вечер приглашал какой-то солдат и сказал: «Как пройти к нам, я объяснять не буду, ваша подруга знает, она была у нас на вечерах». Странно, меня знают все, а я, кроме тех, кого показывал ты, не помню ни одного, вероятно, плохая зрительная память.
Ну, о себе писать почти нечего, все по-старому. Недавно смотрели балет И. Штрауса «Большой вальс». Великолепно. А музыка! Слушала оперу Ж. Бизе «Кармен». Была так расстроена, что и не передашь словами. Такая опера чудесная и такие отвратительные артисты. Голоса ни к черту, а сама Кармен — морж какой-то, толстая, неповоротливая. Единственный хороший голос — у Микаэли. В общем, испортили все впечатление.
Сегодня смотрела картину «Вдали от Родины» по мотивам книги Дольд-Михайлика «И один в поле воин». Мне понравилось, другие говорят, что очень мало показали, потому плохая. У всех разные вкусы.
Ну вот пока и все. Да, Максим, помнишь мою племянницу Валю, мы были у нее в Севастополе? Она уже вышла замуж. Я часто бываю у нее, вижу в Севастополе и твою тетю. Она жаловалась, что ты им совсем не пишешь. Напрасно обижаешь их. Наверное, загордился? Ведь ты теперь студент 2-го курса, а это не шутка.
До свиданья, Максим. Пиши. Лида».
Было яркое крымское утро, и когда ты вышла из белой глинобитной времянки, солнце ослепило тебя, и ты заслонилась рукой.
Пятью минутами раньше ты еще спала, а он стоял на улице перед вашим домом и не решался постучать в твое окно: так был он взволнован, что вот опять оказался тут, у вашего дома, у твоего окна. Чтоб не маячить перед окнами, он отошел к забору (помнишь его — черный от времени, высокий деревянный забор между вашим и соседним домами и в нем — скрипучая калитка во двор? вечерами вы часто стояли, прислонившись к нему...), закурил, чтоб переждать волнение, но и сигарета мало помогала, тогда он решительно подошел к окну и постучал. Он постучал раз и еще раз и стал ждать, кто же выглянет — ты или Полина Герасимовна? Но на стук никто не показывался, и он уже подумал, что вас нет. Тут из калитки вышла соседка и сказала, что у вас ремонт и вы переселились во времянку.
Под взглядом соседки он направился к времянке и постучал в дверь. Ты, видно, увидела его, потому что тут же отозвалась: «Подожди, Максим, я сейчас». Он отошел подальше от времянки.
И вот ты вышла из полумрака времянки, тебя ослепило солнце — и ты закрылась рукой. На тебе было легкое голубенькое платье, и вообще вся ты была такая летняя, домашняя. Ты только встала и не успела заплести косы, лишь расчесала волосы, и они — длинные и пушистые — сыпучим золотом спадали по спине. На оголенных руках был легкий, совсем не ваш крымский загар. Ты вышла босиком, и это ему тоже как-то особенно было хорошо.
Чуть склонив набок голову и защищаясь ладошкой от солнца, все еще заспанная, ты со смешным прищуром смотрела на него, и в губах твоих держалась улыбка: то ли ты немного смущалась, что он видит тебя такую вот заспанную, то ли ты с этой своей улыбкой разглядывала — а каким же он стал в Москве за прошедший год? А он стоял на месте, смотрел на тебя и тоже так же неопределенно улыбался...
Э, да что там говорить! Ему б, по тогдашнему глубинному его желанию, не обращая внимания на открытые двери ваших соседей, схватить бы тебя в охапку и закружить, кружить и кружить... Но ты ведь еще как-то давно обмолвилась: «Какой-то ты не такой, как другие парни...», и он, без всякого намеренного желания не походить на тех каких-то других, еще больше сдерживал себя с тобой. И теперь было то же самое, он сам подавлял в себе свои желания, или быть точнее, даже не давал им заявить о себе: он все еще не считал свои собственные желания позволительными для себя. И он стоял и курил...
— Подожди, Максим, я умоюсь, — сказала ты, кивнула, что это, мол, быстро, и ушла в вашу времянку. Вы даже не сказали друг другу — «здравствуй».
Ты там умывалась, а он закурил и еще одну сигарету и медленно расхаживал по вашему тесному дворику. Волнения, как минуты назад на улице, он уже не испытывал. Почти не удивлялся он и тому, что он опять тут, в вашем дворике и снова видит тебя. Ведь за этим он и ехал сюда.
— Проходи, Максим, — позвала ты.
Внутри времянки было не так затемненно и прохладно, как казалось это со двора, где ярко палило солнце. Но все равно, тут было прохладнее и, несмотря на тесноту, уютно. Так же уютно, как бывало всегда и в твоей комнатке, где он часто подолгу ждал тебя с репетиций.
— Видишь, как у нас тут, — улыбнулась ты. — А там мама с ремонтом замучилась.
— Очень хорошо тут у вас.
— Да уж!.. Проходи. И, пожалуйста, не смотри на меня, я заплету косы.
Будто он мог не смотреть на тебя! Но он повиновался, как повинуется примерный совестливый школьник любимой учительнице, и старался честно не смотреть, как расчесываешь ты гребнем свое сыпучее золото, как заплетаешь толстые косы. Да, конечно же, слишком долго оставался он примерным, исполнительным школяром, слишком долго...
А потом...
Что ж потом. Тоже, как он это всегда и знал, — ничего нового. Все как и было. Как оно и должно было быть.
Тут же стоял твой письменный столик. И на нем — под стеклом — он увидел несколько фотографий Жени. Одного только Жени...
И все...
...И все как-то сразу опустилось в нем и померкло. И нечего было ему сказать тебе на этот счет. И он ничего и не сказал. Потому-то такими неопределенными, такими никуда не ведущими и были все ваши последующие разговоры.
Через день ваш цех уезжал на уборочную в Красноперекопский район, ты тоже обязана была ехать. В другом случае ему бы — вместе с вами, отработал бы за тебя — и могли бы вы спокойно ехать вместе в тот же Севастополь, покупаться вместе в Учкуевке или на Омеге. Так ведь просто! Но ни ты не предложила ему такого варианта, ни он не осмелился на него. И поехали — ты на север, в совхоз, он на юго-запад, в Севастополь. И только туда, на адрес его тетки, прислала ты из Орловского наивное, немало посмешившее его письмо — будто бы от его товарища. И этот «товарищ» — «Александр» — приглашал его приехать к ним в совхоз и сообщал: «Я сказал девчонкам, что ты, вероятно, приедешь ко мне, они даже обрадовались... Ночевать будешь с нашим старшим» (!). Вот ведь каким конспиратором был этот «Александр»!..
Ты-таки уехала из совхоза пораньше, дала ему об этом знать, и он из Севастополя приехал к тебе. Остановился он в части, благо, казарма была почти пуста — часть выехала на полигонную практику. Но Дима и старшина по каким-то причинам оставались тут. Встретили его радостно, поселили в казарме. Лучшего и не надо было желать: ты в пяти минутах ходьбы от него, и он стал приходить к тебе каждый вечер, лишь бы только ты была свободна.
Так и прошли эти три дня.
Вы охотно встречались... и опять ты все больше замыкалась, уходила в себя. Ваша надоевшая неопределенность тяготила и тебя и его, и никто из вас не брал на себя инициативу или смелость сказать наконец-то последнее «да» или «нет».
...Так и уехал он тогда от тебя, ни тебе ничего не дав, ни для себя ничего не решив.
Единственное, что вызвали вы в себе, это очередное обострение постоянной вашей неопределенности. Да новую вспышку гнева Полины Герасимовны, о чем в скором времени ты и написала ему.
«11.08.60.
Здравствуй, Максим!
Как видишь, терпения моего оказалось недостаточно, чтобы ждать твоего возвращения в Москву, — пишу в деревню. Все эти дни были для меня настоящей пыткой, я не находила себе места. Мне мучительно стыдно перед тобой за все, что было. Максим, родной, прости меня, я так глупа... Как могла я причинить тебе столько неприятностей? Прости за все, особенно за последний вечер. Мне было так стыдно, что я готова была провалиться сквозь землю. А ты понял это как-то по-своему и ушел, не сказав ни слова. После твоего ухода я еще долго сидела, стараясь слезами заглушить боль. Мне было непосильно заходить в дом. В эту минуту я ненавидела все: и дом, и ее, и больше всего себя. Но когда я замерзла, решила все ж войти, о чем тут же пожалела. Град проклятий и самой грязной ругани, какую можно только слышать, услышала я, войдя в комнату. Не стесняясь Веры, она придумывала разные гадости. Я легла в постель, обняла Веру, и мы до самого утра проплакали с ней. В шесть утра ушли из дому. На работе, вспоминая все, ни я, ни Вера не могли сдерживать слез. В три часа мы отпросились с работы, не имея сил больше сдерживать себя. Для Веры все это было так неожиданно и жестоко, что она не находила слов. Когда я им рассказывала все, спрашивая, как поступить, они могли предполагать все, но не такую грязь, потому что мне было стыдно рассказывать обо всем... И после всего, ты думаешь, я буду стараться, чтоб найти общий язык с ней? Нет, никогда. Я согласна, вполне согласна, что мы с тобой злоупотребляли временем, но ведь мы столько не виделись, да и разве это должно давать повод для всей этой грязи? Разве нельзя было сказать все иначе? Никогда мы не найдем с ней общий язык, даже потому, что я никогда, пока буду жива, не забуду и не прощу ее. Мне стыдно признаваться, но это так и ничего не поделаешь. Для меня она не существует, я перестану замечать ее, не обмолвлюсь ни одним словом, забуду совершенно о ней. Это будет трудно, потому что мы живем под одной крышей, но я приложу все усилия, чтобы освободиться от этого дома, от всего, что с ним связано. Сейчас я еще не знаю, что смогу сделать, но уверена, что это будет, обязательно будет и не позже февраля. Теперь ты можешь представить мою радость и восторг, когда ты сказал мне о Москве. Сердце мое готово было выскочить, я от радости чуть не кричала, хотя выразить словами это не могла. Какая-то дикая скованность всегда в такие минуты мешает мне. Она сковывает меня до такой степени, что я совершенно теряюсь и не нахожу слов... А иногда, сама того не желая, я становлюсь отчужденной, дерзкой, грубой, хотя в душе совсем наоборот. Как это мешает мне в жизни, а вот изменить ничего не могу... Может, если бы я попала в какую другую среду, мне было бы легче? Не знаю. Но я хотела бы, конечно, стать такой же, как все. Ты прости, что я пишу тебе все это. Но, Максим... Скажи, зачем ты приезжал? Перевернул в душе все вверх дном и уехал, оставив все разбросанным. Я так мучительно долго отвыкала от тебя. Не переставая любить, я продолжала ненавидеть тебя, сама не знаю за что. Нет, вру, знаю за что: что ты так далеко от меня, что молчишь, не пишешь. Если бы ты сказал мне, что любишь меня и смог доказать свою любовь, я была бы самая счастливая из всех девушек. Но увы, такого не случилось... Понимаешь, Максим, я совершенно увязла в своих доводах и размышлениях. С одной стороны, судя по твоим действиям, тобой руководила любовь ко мне. С другой... Если ты любишь, почему так легко соглашаешься на разрыв? Расценивать это как поступок благородства я не хочу только потому, что никогда не сказала тебе «нет». Может, я настолько глупа и не могу разобраться в этом? Черт его знает. Ты вот часто говорил мне, что я менее свободна с тобой, чем с другими, точно у меня какая-то тайна от тебя. Тайна? Да, у меня есть тайна — грусть о том, что уж слишком надолго расстаемся с тобой. Ты уезжаешь, а я не могу видеть, как ты уходишь от меня, не в состоянии больше переносить оскорбления, которые без конца наносят моей любви, не могу убить ее в себе, но и не могу не понимать, что я дошла до последнего предела унижения, разочарования во всех своих глупых надеждах и мечтах. Когда ты мне говорил о Москве, я осмеливалась думать, что я для тебя стала, как воздух: жить без него нельзя, а его не замечаешь. Разве неправда? На скамейке, недалеко от «Лестницы любви», я тебе сказала об этом, хотя совершенно другими словами. Ты мне ответил: «Раз мы будем вместе, ты уже не будешь одна. Я познакомлю тебя с нашими девчонками из группы». Твой ответ навел меня на мысль, что это и есть самая большая любовь, но потом вдруг показалось, что это значит, что тебе одной меня очень мало. У тебя свои друзья, свой круг знакомых, и большее время тебе надо будет быть с ними, а я, как же я? Думая обо всем этом, я ужасно боялась неизвестности. И так все время: то одно, то другое и ничего определенного, хотя люди всегда, постоянно ждут чего-нибудь счастливого, интересного, мечтают о какой-нибудь радости, о каком-нибудь событии.
Извини, Максим, что отвлекаю тебя. Если я не умею говорить, то хоть напишу, и то легче будет. Прошу прощения за такой ужасный почерк, но я очень волнуюсь и мне трудно писать.
До свиданья, Максим!
Пиши, я очень жду.
Лида».
...Забрать бы ее в Москву, снять где-нибудь крохотную комнатенку подешевле и начать жить. Она могла бы пока работать — устроиться в Москве не проблема, — после учиться; он бы тоже вечерами подрабатывал.
Н о к т о в п у с т и т е е в М о с к в у, к т о? Какая инстанция и за какие коврижки пропишет ее в этой столице хотя бы временно, хотя бы на год? Куда стучаться ему, к кому идти? К ректору академику Петровскому? К председателю Моссовета? И рассказать им, что у тебя есть где-то девушка и ей надо переехать в Москву? Но это вариант для соответствующего романа или кино, там-то все можно. А как-то еще, по-другому, придумать бы еще что-нибудь? Нет, на это бездарный он, не умеет он ничего делать окольными путями, не умеет, не приспособлен. Другие умеют и могут, он знает, очень многое умеют и могут, и те же прописки устраивают в той же Москве. А он вот не умеет, не может; и никогда и нигде не умел...
...И еще этот Женя, еще этот Женя!.. И зря она обманывает себя, зря. Он же это хорошо и чувствует и понимает...
* * * *
...Держал в руках мелко исписанные фиолетовыми чернилами листки в клетку из школьной тетради и не зная, что думать обо всем этом: и радость, и боль, и недоумение, и злость, и обида — все сразу ожило в нем, и он, прочитав письмо, давал теперь себе время, чтоб отойти от первого потрясения, успокоиться и прочитать его еще и еще.
За окном их большой комнаты на Стромынке (они жили еще на Стромынке) густо и тихо падал снег. Ху, Джо и Ли (Ли не был жильцом их комнаты) сидели за общим круглым столом и с китайской своей основательностью добросовестно долбили латынь. Вадим, как и всегда вечером, лежа на кровати читал французский словарь, и быстрые гримасы на его скорбном лице безнадежного скептика, особенно тонкие твердые губы, выдавали, как печется он о произношении. Худой темнолицый непалец Бахадур Протап, будущий специалист по русской литературе, читал Льва Толстого в английском переводе. Ярко светила лампочка в сто пятьдесят свечей, и падающие за стеклами окон белые снежные хлопья смешивались там с собственными черными тенями.
А на его тумбочке в тисненом белом паспарту стояла ее карточка: беззащитная девочка, приоткрывшая в легкой полуулыбке красивые ровные зубы...
«4.12.60.
Здравствуй, Максим!
Сегодня, наконец, получила от тебя письмо. Не стану скрывать, я его давно ждала, и вот не ошиблась. Я, конечно, не могу написать такое обстоятельное письмо, но все же постараюсь как можно лучше и понятней изложить то, что много лет старательно скрывала не только от тебя, Жени, всех людей, но и от себя. Мне хотелось забыть о той позорной, страшной тайне своей, которая, вероятно, будет угнетать меня всю жизнь. Когда я познакомилась с тобой, я даже не предполагала, что эта тайна и ложь моя перед тобой так отразятся на наших отношениях. Мне очень трудно писать об этом даже сейчас. Я вот пишу письмо, а сама не знаю, хватит ли у меня воли, чтоб послать его. Судя по твоему письму (хотя очень многое в нем непонятно), все, что связано у тебя со мной, представляется тебе прошлым, вспоминать о котором тяжело. Читая твое письмо, я с болью воспринимала все, что в нем написано. Ты хочешь, чтоб оно было последним, только поэтому я решилась написать тебе всю правду о своей жизни. Я понимаю, вполне понимаю низость своего положения, свою вину перед тобой, хотя ты и пишешь, что ни в чем не винишь меня. Позволь мне не верить этому, потому что во всем виновата я и никто больше, я не должна была скрывать от тебя ничего, и кто знает, может, сейчас все было бы иначе. Извини, если покажется скучным мое письмо, но веселого ничего не найдется в моей жизни, если только смешное и глупое. Начну, наверное, с самого начала. Только не взыщи, если займу у тебя много времени. Я постараюсь изложить все по возможности кратко.
...В 1953 году я поступила в школу, которая находилась в городе (против Пионерского сада), до этого я училась около нас на окраине. Как обычно бывает, у меня появились новые друзья, новые подруги, с двумя из которых я сдружилась особенно близко. Они познакомили меня со своими подругами и ребятами, которые составляли одну компанию. Я, по-моему, как-то говорила тебе об этой компании. Это было попыткой рассказать тебе самое главное, но я не смогла. Мы часто собирались у кого-нибудь дома. Иногда целыми вечерами сидели, танцевали, делились своими впечатлениями. Чаще расходились по нескольку человек по городу. Сначала я думала, что это просто дружная веселая компания, но это только сначала. Потом я поняла, как глубоко я ошиблась. Мне было очень весело и хорошо с ними, и я все больше привыкала к ним. Это и оказалось моей роковой ошибкой. Сама того не подозревая, я тесно вошла в круг воров и мелких воришек. Да, как ни странно, я не испугалась, когда узнала об этом, и не удивилась, что в этой компании есть и девушки.
Помнишь, мы были как-то у Веры и ты смотрел фотографии. Я случайно увидела свою фотографию, где мы были сняты с девчонками из этой компании. Ты не успел рассмотреть ее, потому что я вырвала их у тебя из рук, ты еще тогда обиделся. Я слишком была растеряна, чтобы хоть как-то оправдать свое поведение, я никогда не думала, что Вера, зная мое прошлое, сможет сохранить их.
Я не буду описывать подробно, как проходило время, скажу одно, я тогда не жалела, что связала себя с такой компанией. Время летело быстро и весело, и я не собиралась менять свою жизнь, с которой я теперь была связана прочно. Сейчас я с ужасом вспоминаю, мне стыдно писать об этом, а тогда... Это была для меня довольно удачная игра, с которой я справлялась неплохо. Ты как-то у меня спрашивал, были ли у меня довольно близкие друзья, подруги, я сказала тебе — нет, потому что это были «товарищи» в другом смысле слова.
Я повторяю, что не собиралась менять свою жизнь, хотя иногда и было трудно. Да я бы и не смогла ничего изменить. Учиться стала плохо, хотя и старалась не отставать. Но времени было мало, и я все больше и больше запускала учебу. В конце 1954 года у нас дома произошло несчастье. Мама серьезно заболела после того, как посадили ее брата (он здорово пил и на водку променял слишком много), и ее положили в больницу, а я заканчивала 7-й класс. Кое-как дотянула 5—6 месяцев до экзаменов и сдала их. А на следующий день после выпускного вечера (школа была семилетняя) пошла устраиваться на работу, так как мама уже не могла работать. Паспорта у меня еще не было, не дотянула до 16-ти, и мне бы никогда не устроиться, если бы не знакомство. Я была рада, что меня приняли, но и работая, я не бросала свою компанию. Почти четыре месяца летом 1955 года я была в колхозе, а когда приехала, случилось то, после чего я стала ненавидеть и бояться людей.
Я отказалась от выгодной сделки (прости, что так прямо пишу), участие мое в которой решало исход дела, потому что я хорошо знала расположение дома, где мне не раз приходилось бывать. Ничего не говоря мне, они ушли. Считая, что поступила правильно, и ничего не опасаясь, я вышла в город. Встретились позже обычного, а ребята были сильно выпивши. Мы очень редко ходили в парки, тем более городской ПКиО. Но, ничего не подозревая, я пошла с ними. Здесь-то я и поняла, какую сделала ошибку. У них ничего не вышло, и все зло они решили согнать на мне. Можешь представить себе пьяных, озверевших от неудачи людей. Сначала я закрывала лицо (мне всегда говорили, что у меня красивые зубы), перед глазами мелькали обрывки различных воспоминаний, фразы, какие-то лица. Потом все погрузилось во мрак.
Меня очень сильно избили. Больше месяца я лежала в больнице. Меня навещали и те две девушки, с которыми я познакомилась в школе. Они ничего не говорили, но по их глазам я видела — они боятся, что я смогу рассказать правду. Но я молчала, молчала и не думала даже говорить. Даже мать не знала настоящего. Я сказала, что просто напали, избили и все. После больницы некоторое время я знала только работу.
Но потом не выдержала и опять пошла к ним. Меня встретили радостно и, смеясь, доказывали друг другу правильность своих слов: «Не выдержит долго, все равно придет». В первый раз у меня в душе шевельнулось что-то, что заставило о многом подумать. Я стала задумчивой, чего раньше у меня не было и в помине, иногда тайком плакала, читая какую-нибудь книгу. В конце 1957 года я прочла книгу Бирюкова «Чайка», над которой плакала особенно горько, я была потрясена до глубины души. Я не могла сдержать себя и вечером пересказала содержание книги им. Рассказывала с таким восторгом, что и не замечала того, что меня почти никто не слушает. А когда поняла это, стало до слез обидно, что никто не откликнулся на мой рассказ, не поддержал моего первого порыва к хорошему. Девчонки посмеялись надо мной, а ребята кривили свои физиономии, показывая, как смешно выгляжу я в своем «телячьем восторге», как выразились они. И вот тут-то я поняла, в какую трясину я попала, как жестоки эти люди. Первый раз за много лет я серьезно задумалась о своей жизни, о будущем. Много ночей не спала я, вспоминая весь свой позорный путь в жизни. Мне стало стыдно смотреть людям в глаза, видеть в них упрек, осуждение, по крайней мере, мне в каждом взгляде чудилась насмешка надо мной. Я стала избегать появления на людях, все больше замыкалась в своем одиночестве. Я решила порвать с такой жизнью навсегда. Не была долго в городе, все вечера просиживала над книгами, но в конце концов все-таки решилась сказать о своем решении им. Надо мной, конечно, смеялись и не верили в искренность моих слов, снова повторяли: «Не выдержишь, прибежишь, как пить дать». Я молчала, не хотела уверять, потому что боялась, а вдруг и вправду не выдержу. Но... 19 января 1958 года я встретила Женю, а встретив его, окончательно отказалась от всего. Иногда мне хотелось пойти к ним, но Женя был искренен со мной, так хорошо относился ко мне, что я даже боялась верить этому. Мне всегда казалось, что все, абсолютно все знают, что́ я из себя представляю, и могут только осуждать меня, не больше. А он... он никогда ни о чем не расспрашивал меня. И только когда он познакомил меня со своими родными, я поняла, что он обо мне ничего не знает. И я решила молчать. Это было подло с моей стороны, но я хотела, искренне хотела вырваться оттуда, а поэтому молчала. Он мне помогал в этом, сам не зная того.
Остальное тебе известно, я рассказывала тебе. Вот почему сейчас, когда порвала с прошлым, мне особенно дорого все, что связано с ним. Это вовсе не признак двойственного чувства, нет, Максим. Наши отношения с тобой были совсем другими. В тебе я видела воплощение самого лучшего, самого чистого, что может быть. Ты большой умница, перед такими надо быть кристально чистыми, а я... На жизнь ты смотришь так, как очень хотелось мне, о какой мечтала я, но... Я хотела рассказать тебе все — и не решалась, откладывая до другой встречи. Но проходили одна за другой встречи, а я молчала. А когда я поняла, что ты для меня значишь гораздо больше, чем ожидала, решиться уже совсем не могла. Я с нетерпением ждала тебя, надеясь все-таки, что вот сегодня скажу и нам обоим будет гораздо легче; ведь с каждым днем я становилась замкнутой и все больше уходила в себя, боясь неосторожным выражением, словом выдать себя, ведь ты так живо реагировал на все, сказанное мной. Я понимала, как выгляжу я в моем молчании, и от этого мне было еще тяжелее. Каждый день, каждый час, каждую минуту я помнила о том, кто я есть. Сравнивая тебя с собой, я с ужасом смотрела на эту огромную разницу между нами. Я завидовала твоим большим прекрасным мечтам, которые для тебя вполне осуществимы. Мне было стыдно смотреть в твои глаза, которые иногда смотрели на меня особенно внимательно. Я содрогалась при мысли: «А что, если он обо всем догадывается?» Ужас, какой это ужас, Максим! Не дай бог испытать его кому бы то ни было. Вера и Рита Марковна, видя, как мне тяжело, хотели сами рассказать тебе, но я уговорила их не говорить. Для меня ты был самым светлым лучом в моей жизни, человеком с большой буквы, и я, боясь потерять тебя, молчала, хотя от этого было в тысячу раз тяжелее. Моя мысль постоянно заставляла меня молчать, я понимала страшное, кощунственное соединение: твой светлый образ и я. Мне было мучительно стыдно за свою ложь перед тобой.
Не подумай, Максим, что я оправдываюсь или жалуюсь. Нет. Просто не было сил сдержать себя, и я не жалею об этом. Знай обо мне все. Прости, что не рассказала все раньше, хотя и писала: «решить может только встреча». На нее я возлагала все свои надежды, но... Я уверена, что ты поймешь меня правильно, поэтому чувствую какое-то облегчение, как будто гора свалилась с плеч.
Мне мучительно больно и стыдно слышать такие грубые слова, характеризующие мою мать. Я тебя вполне понимаю, ведь мной владели те же чувства, когда я хотела уйти из дома. Еще больней оттого, что все это верно. Но что могла и могу сделать я? Слишком поздно заниматься ее перевоспитанием, а тем более мне. Прежде самой надо стать человеком, а потом думать и помогать перевоспитываться другим.
Я бы хотела в твоей памяти оставить не черный, а светлый, хотя бы хороший след, но его нет да и не может быть.
Может, это очень и очень глупо, но иначе я не могу. Я посылаю тебе фото и прошу тебя, очень прошу, нарисуй в своей памяти образ, соответствующий этой фотографии. Пусть в твоей памяти не останется ни одного воспоминания о той Лиде, а будет Лида совсем другая, хорошо, Максим? Прошу тебя, поверь мне, я буду человеком, обязательно буду, пусть не сразу, но буду.
А теперь... прощай, Максим!
Прости. Прости за все.
Извини за такие каракули. Я когда волнуюсь, у меня даже меняется почерк».