Непредумышленное

Скользящий Олег

…Я в капище забытых преступлений,

Где память пахнет горьким нафталином…

Стою на старых брошенных руинах

Изменником, явившимся с повинной.

Среди погасших прожитых видений…

Без глупых слез и лишних сожалений.

Вокруг — обломки детской колыбели,

Мы просто выросли из нас. Не уцелели.

 

Собачье

Моему небожителю плохо, он ничего не ест,  Гулко рычит, как далекий надтучный гром.  От одного взгляда его ребятня прекращает визг.  Стою на пороге, и нет меня, и все же как будто есть.  Я к нему с добром, но ему до тьмы я и мое добро.  До уличных фонарей все мои «Держись».  В такие моменты жалею до колик, что я не пес,  Не лохматый бобик из списков безродных гончих.  Я даже не знаю, любит ли он собак.  Поцокав когтями по полу, ткнуть ему в руку нос,  Пусть он мне скажет: «Знаешь, мне плохо. Очень».  Пусть комкает шерсть, сжимает лохматость лап.  Какой с меня спрос? Почешите меня за ухом,  Вместо за плинтусом похорон и другой возни.  Не наделен интеллектом, а значит, не наврежу,  Если только чуть-чуть. Небожитель смеется сухо,  И кажется, небо и ветер смеются с ним,  Так, что по коже каскадом струится жуть.  На горечи этого смеха можно замешивать тесто,  Можно травиться им, если понять, в чем суть.  Чувство юмора шутников вне добра и зла.  Не знаю, всерьез это или нет, или это какой-то тест.  Подхожу незаметно, как пристав с повесткой в суд,  Рассыпаясь на слезы под эхо его баллад…

 

Дождь

Город в потеках живой акварельной краски, Замирает в предчувствии жаркого злого лета, Небо наземь легло, воздух густой и вязкий. Небо смотрит в меня глазами полярной хаски И подмигивает мне звездами из просветов. Дождь заметает следы и крадет улики, Разворачивает моря в городских траншеях, И стразами по стеклу рассыпает блики. Поминаемый горожанами только лихом, Он игриво, влажно лижет меня вдоль шеи. Муравейником люд под струями суетится, Перелетными стаями с юга летят грозы, Проповедь стуком капель поют птицам Острые дождевые стальные спицы, Небо с землей сшивающие без наркоза… Ветер мокрым щенком вьется у ног слепо, Пахнет соком арбузным, июнем, сырой пылью, Он толкает туда, где покой под иным небом, Где любые мечты воплощаются без усилий… Только мне туда не хочется торопиться, Я стихией рожден, в нее мне и обратиться. Я не помню, когда врозь мы с дождем были, И наверно, уже не вспомню, каким не был. Я подмигиваю в ответ своему небу, И иду, за спиной ощущая дождя крылья.

 

Дриада

Такие не водятся в ласковых утренних снах. Таких не согреет пришедшая с юга весна. Небесные выси до края испив, истощив, Они выползают из собственных сонных лощин, Где почву пронзают насквозь капилляры корней, Где зубы чудовищ мелькают в морской глубине, Где жизнь из воды поднялась по кембрийским камням, Под ноги ложась им, прессуясь в сухой известняк… Она из таких — непривычных, чужих, молодых, Которые взглядом растопят полярные льды, Чью кровь наполняет жасмин, бергамот и полынь. Она обнимает руками сухие стволы, Предчувствуя жизнь в потемневшей древесной коре, Сердечным огнем заставляя торфяник гореть, Струясь эктоплазмой по венам реликтовых рощ, Но если окликнуть — то дрогнет и пустится прочь Дриадой, чей голос играет звенящей листвой, Чей дом охраняет живой тополиный конвой, И дом ее, в сущности, теплый туманный овраг, Где можно легко, заблудившись, дожить до утра.

 

Вневременное

Нашим секундам дан приказ отступать Куда-то на запад, в овраги и катакомбы. Грудной механизм удары считает вспять. Вместо людей вокруг временные бомбы. Часы миродержцев работают против нас. Небесные сферы стоят за свою мораль, но Из Канцелярии Смерти пришел приказ: Носить циферблаты. Косы неактуальны. Цикличные годы сжимают свое кольцо На шеях вошедших во вневременную Реку. Весь берег в телах кронидов и беглецов, Не встретивших пятидесятую четверть века. Время — негордый бог для слепой толпы — Давно перестало считаться научной сферой, Я слышу на грани сознания стук копыт — В мире врачует Черный по кличке «Мера», И от голода мир пожирает своих детей — Отмирающих лейкоцитов в ущербном теле, Сиюминутная жизнь не та, да и мы не те… Условно бессмертные. Этого мы хотели? В природе двадцатый день середины лета, Солнце ласкает кроны лесных массивов… Когда тело всегда Нью-Гринвич, а в мыслях Гетто, Старость уже не кажется невыносимой. Сыплется пульсом жизненный горький опыт Фосфорной зеленью пикселей клеток кожи. «Времени нет», — кощунствует чей-то шепот, Зачем-то добавив усталое: «Будь осторожен».

 

Считалочка

Становись у стенки и просто считай со ста до единицы. Ты будешь мой личный таймер. Я выхожу на пятый смертельный старт. Пульс от предчувствий сбился, почти что замер. Девяносто девять: выстрел. Пора бежать. Над асфальтом воздух плавится, чуть дрожа, Пахнет смертью берег. Тело. Звенит азарт. По рациям разлетаются голоса, Мы уверены, что истина — впереди. Ты считаешь тихо: восемьдесят один… Семьдесят девять — молча смотреть в экран, Прослеживать взглядом линии диаграмм. Беглец предсказуем, слишком простой сюжет, Откуда осадок прошлого на душе? Спину жжет смешливый холодный взгляд. Я укроюсь. Ты не найдешь меня. Шестьдесят… Очная ставка. Заложница. Людный зал. В его организме сломаны тормоза, Идиот, он скрывается третий проклятый день. Его милая Бонни не трусит стрелять в людей. Милосерден, почти не горд и миссионер. За свободу, отмену налогов и жестких мер, Сокрушитель зла и всех мировых систем. Улыбаешься. Что на этот раз? Тридцать семь… Идеалисты в этом смысле совсем спеклись, Погоня по крышам резко уводит вниз, За этой парочкой — кровь и ночная мгла. Временная Река выплевывает тела. Двадцать шесть. Порядок ставится под прицел. Их сказка скажется. Гибель в ее конце. Я буду гибелью. Двадцать. По встречной — вспять, На предплечье левой зеленым «три пять: ноль пять», Секунды гильзами об пол в ушах звенят, Часовым отныне нечего охранять… Десять. Попались! Двое. Прицел. Курок. Я — правосудие. Я воплощаю рок. Здесь все закончится. Я не сойду с пути. Она смотрит почти умоляюще: «Отпусти…» Он помнит, что я ему должен. Он в чем-то прав. Но миловать я не в праве. Прости. Пора. Революций сегодня не будет. Не в этот раз. Но время всегда работает против нас… …Один. На плечо ложится Твоя рука. Тихий голос: «Я нашла тебя, Страж. Пока».

 

Заявление

Ваш покорный слуга из породы безликих бездомных Доу, Чей город хоронит своих детей под некрепким февральским льдом, Чья душа где-то между руинами, кладбищем, храмом и шапито, Шлет Вам поклон, но дело сейчас не в том. Ваш покорный слуга, за зубами держащий тайны, сарказм и ложь, Параноик, что значит, до мозга костей мнителен и осторожен, Общество мертвых жалует больше, чем пьяные злые рожи, И хорош только тем, что ни на кого не похож. Ваш покорный слуга не любит интриг и не задает вопросов, Дрессирует совесть молчать и держать сахарок на кончике носа, С тонкой улыбкой ручного Авгура перед командой «Голос!», Верит себе до заката и действует соло. Ваш покорный слуга, самокритичный и мрачный, как Эдгар По, Для которого есть только «здесь и сейчас», и никогда «потом», Наблюдающий, как киты корпораций офисный жрут планктон, Антагонист. Потомок чудовищ. Ваш антипод. Ваш совсем непокорный слуга — игрок, и не шутит, когда играет, Обычно в ладу с внутренней честью, должностью и моралью, Сегодня готов поступиться законами ради одной детали — Прямого ответа, ради чего Вы все это затевали? Как Ваша безмолвная серая тень, он знает все, что случилось, Здравый смысл расщепит до молекул факты, явки, слова и числа, Ваш непокорный слуга всего лишь был предан. В обоих смыслах. А ведь он не романтик и не доверчивый моралист. Ваш покорный совсем не слуга напоминает, что жизнь — игра. Не беспокойтесь, Ваш бывший слуга — весьма компетентный враг. Он желает Вам крепких дверей и нервов, и шанса дожить до утра. Засим он любезно прощается с Вами. И разрывает контракт.

 

Нихилиму

 Лети навстречу солнцу с горячим сердцем, раскинув к полюсам ледяные руки, В аду не всем случается отогреться — рассудок холоден, как принято у хирургов. Ты слышишь, как стрекочут вокруг цикады? Смотри, луна уже наточила косу. За мертвых и живых выдают награду — значит, она убьет тебя без вопросов. Лети к оврагу, там отцветают вишни, в них затеряться такому, как ты, не ново. Может, для вашего брата такое слишком — так виртуозно долго играть живого, Ночами видеть сны, говорить глазами, жить риском и умело скользить по краю, Чужую душу щедро поить бальзамом, вдыхая ртом продрогший эфир окраин… Капает с перьев мелкий кровавый бисер, ты смотришь в небо, ищешь свою породу. Не помнишь ведь, что падал и как разбился, но комок внутри сжимается отчего-то. Привет, прости и жаль, что опять не вышло. Я попытался напомнить тебе свободу. Мы уже слишком живы и знаем слишком, чтобы менять руду на святую воду. Нет, не смиряйся с пафосной ролью в пьесе: небо на паззлы над головой дробится, Если мрак за ним по-прежнему интересен, пора покидать утробу своей гробницы. Только не надо снова искать причины, ты уже знаешь правду — наш мир двумерен. Дай ему шанс, что-то должно случиться, слышишь ведь, как воет сирена зверем. Пусть тебе сила пульсом за двести двадцать, пусть тебе ветер в крылья и крики чаек! Если ты снова научишься улыбаться, зови меня в гости греться зеленым чаем. Как соберешься бросить наш город адский, оставь записку и перьев на счастье пару, Лети домой дорогой свободных хаски, пасущих свою облачную отару, Которую волчий ветер гоняет вольно со всей своей воздушной звериной стаей, Как соберешься, пни его в бок контрольным, если понадоблюсь — знаешь, где обитаю. Если тебе удастся уйти в трехмерность, куда соваться нам еще слишком рано, Пришли оттуда весточку, хоть примерно — что там за небом, с той стороны экрана.

 

Легенда о Крысолове

(поэма)

 

I

Неважно, в каком королевстве это случилось, Как назывался город, что стал местом действий, Главное — это не всеми навеки забылось, Главное — это потомкам пока интересно. В общем, был город, не хуже, не лучше прочих, Маленький рай, город грез и людей хороших, С озером чистым, глубоким, как небо ночью. И в этом раю с давних пор почитали кошек. Кошки приравнивались к богам или их потомкам, Обидеть кошку — позор на семью навечно. Их славили, пели и восхваляли громко. А кошки людей защищали от зла, конечно. Кошки с людьми жили тесно, почти семейно, Входить могли кошки в дома, и им были рады, И хотя отношения эти были священны, Всегда есть те, чьи слова наполнены ядом. Жили такие рядышком, по соседству, Таились в углах, искушали на веру иную. И вечно твердили: «кошки — адепты беса, Нельзя доверять им, беда никого не минует». Конечно, не слушали их, да и незачем это, Злых шептунов защищает какой-то Единый, Который за семеро суток придумал планету, Которому пост и моления необходимы. Но вскоре подули призрачные ветра, Тревога зажала сердца матерей в ладонях, И настала в городе траурная пора — От неизвестной болезни умер ребенок. И с ветром слухи пришли о какой-то даме, С отравой в крови и нравом, как ветер, вольным. Чей жизненный путь усеян людскими телами, А делами ее весь Аид до краев переполнен. И паника стала прокрадываться в умы, Сочиться в щели, скручиваться в углах, И сколько б люди не брали надежд взаймы, На окраинах стали опять находить тела. А кошки начали странно себя вести, Словно бы беспокойством одолены, И люди посмели худшее допустить, Признав такой поворот делом их вины. И злые умы стали вкрадчиво лопотать: «То богиня кошачья египетского креста. Это проклятье, а кошкам на вас плевать. Вон как волнуются, видимо, неспроста…» Тогда неслышно, черное, как гнильца, Вкрадывалось сомнение в души тех, Кто кошкам доверяли свои сердца, Но один за другим таяли в пустоте. Тогда развернулась иная система вер. Слуги Единого пели уже смелей, Уповая чаще на чей-то чужой пример, И хватало примеров, покоившихся в золе. Но Единого слуги ели один лишь хлеб, И не брали в рот мяса — проклятого сырья, Но зерна хлеба многие сотни лет Поражала галлюциногенная спорынья. Отравная души дурманила, как вино, Вызывала параноические миражи, И кричали безумные, грезилось им одно — Что никому до старости не дожить. Что славный город брошен на высший суд, И голоса им гибель страшную предрекают, Что ангелы отчаявшихся не спасут, Если кошек не объявят врагами рая. И в панике люди — к Единому на крыльцо, Принимая хлеб и вино по закону Света, Попадая к Отравной в замкнутое кольцо, Вербующей каждые сутки новых адептов. Безумием, как болезнью, больны навзрыд, Обратили на кошек мысли свои опять, И по городу стали часто гореть костры — Кошек стали неистово истреблять. Захватила людей кровожадность, густая злость, Жестокость брызгала в стекла, лилась ручьем, Немногим кошкам в том месиве повезло — Остальные же вскоре узнали, что здесь по чем. Их вмуровывали в бетон, как слуг ведьмовских, Давили и мучили, десятками, сотнями жгли. А кошки верили людям, некогда славившим их, И потому из города не ушли… …На праздники под всенародный вой, Ломали лапы им, оставив лишь одно — Захлебываясь кровью и водой Идти на дно, на дно…

 

II

Сколько стоит наше время? В пыль стираются колени, Люди верят, что ступени В рай ведут. Люди живы, люди верят, Кошек нет, закрыты двери, И Единому моленья Сберегут. Ощетинившись крестами Спят дома, скрипят часами, Хорошо под небесами Людям жить. Ничего решать не надо — Ведь всегда пророки рядом, «Нас Единый мудрым взглядом Сторожит». И летят года по свету, Старят юную планету, Городу зимой и летом — Пыль, зола. Но не знают эти люди — Зреет туча злобой лютой, Маршируют отовсюду Сотни лап. Из Щелкунчиковой сказки От начала до развязки Черной траурной окраски Крыс полки Выгрызли из строчек буквы, Выползли из закоулков, Злые дьявольские куклы — Вопреки! Кошек нет, и нет спасенья, На восьмое воскресенье Крысы съели все посевы Хлеб и рожь. Напустили дикий голод На могучий славный город И когда наступит холод — Пропадешь. Но беда беде начало, Смерть немного заскучала. Ветер снова источает Тлена смрад. Это едет злая леди В черной призрачной карете Убивает жрица смерти Всех подряд. Не успели уберечься, Нет и кошек после сечи, Даже некому перечить — Их беда. Крысы жизни затоптали, Черной Смертью вскоре стали, И молитвы замолчали Навсегда. …И крысами запряженная, ехала впереди Карета дамы бубонной с гибелью на груди… А бубновая дама оказалась не в масть козырнОй, С легкостью била вальтов, королей и тузов, И злых языков угас неразборчивый вой — Ее поцелуй даже время отнял у часов. И пошла эта дама по улицам, по домам, Сея вокруг суеверия, ужас и смерть, Улицы опустели, взошла на престол тишина. И кровь кошачью с лихвой искупили все. В городе вскоре замолкли колокола. И было общим правилом решено Сбрасывать в озеро проклятые тела — На дно, на самое дно…

 

III

Свершенного не признавая зла, В тени креста творя свои суды, Сплетая сети сплетен по углам, Судачить стали все из-за беды, О том, что иссекают сотни лап Их жизней неокрепшие ростки Пришла пора налаживать дела И с ними разобраться по-мужски. Чего боятся крысы, кроме сов? А кошек даже следа не сыскать… Но на одном из сотен полюсов, Остался тот, кто может что-то знать, Проклятых кошек страшный властелин, Их древний предок, дикий полубог, Но из путей спасенья — он один, Ведь «Крысоловом» враг его нарек. Бессонницей измучены глаза, Нездешний музыкант из миражей, Но едкая, как ртуть, его слеза Не стоит сотни ломаных грошей, Ушел в скитанья от мирской молвы, Сменил кошачий облик для людей, Но с кошками по-прежнему на «ты», Двуногую отбрасывая тень. И разрывая полночи вуаль, Мелодией своей творит обман, И свой дневник ведет в чужую даль, Сводя его с межстрочного ума, Следит за тем, чтоб месяц не померк, Сгибая его музыкой в дугу, И смотрит каждый вечер снизу вверх, Как облака плывут по потолку. И люди стали думать: «Выход есть, Найдем Кота, и он поможет нам. Пускай опасен, как худая весть, Но он нам нужен, как песок часам». И взяв удачи горстку про запас, И уходя в ночную темноту, Старейшины родов в тот страшный час Пошли на юг, за помощью — к Коту. У Крысолова — домашний хлеб, У Крысолова в миру бардак, Четыре счастья и восемь бед Он с болью сплевывает в кулак. И длится торг уже семь часов, Слова расчетливы и честны. А на другой пиале весов — «За крыс свои мне отдайте сны» В его речах неприкрытый йод, А флейта — страшное колдовство, Никто не знает, куда ведет Ее волшебное естество — Тростинкой встала среди зимы Из той могилы, где погребен Ребенок, умерший от чумы И ставший первым ее рабом. Чья жизнь прервалась, ладонь пуста, А смерть — начало другим смертям. Питал он сердцем тростинки стан, Чтоб только несколько зим спустя Заворожила своей игрой Живых и мертвых, волков, ягнят. Правитель кошек вершит добро, В сердечной мышце мотив храня. И манит крыс на нездешний зов, А флейта время ломает вспять, И эта сила пророчит то, Что Черной Даме не устоять. На этих правилах договор В их руки врезал свою печать, Бубонной даме наперекор — Чужого темного палача. Им Крысолов дал один наказ — Все окна к ночи свои забить. А сам он крыс изведет за раз, И можно будет о них забыть…

 

IV

По улицам, брошенным тварями темными, По призрачным крышам, пустым коридорам, По затхлому тлену в пустующих комнатах, По кромке разрушенных стен и заборов, Мелодия льется по узким карнизам, Меж труб водосточных взвывая порою, В час поздний, ночной, когда спят даже мысли. Меж волком и псом, петухом и совою. Проносится мимо костей мародеров, Рискнувших нажиться в домах опустевших, На выходе пойманных девушкой в черном. Не знают оттуда живыми ушедших. Идет вдоль домов с кружевными крестами — Домов, где когда-то спасался Единый, Сейчас же остался лишь нимб над костями, И ворон с монахом теперь побратимы. И шепотом, нотой, тягучим напевом Вливается в уши предвестница мести. Выходят на улицы, справа и слева, Полчища смерти, пушистые бестии. За музыкой призраком едет карета, И тянут ее однодневки-поденки, Влекомые к бледному лунному свету, И слышит Бубонная песню ребенка. И крысы идут, маршируя рядами, Сбиваясь в колонны, в несметные тучи, И черной рекой с берегами-домами, Плывет по проспектам войско Падучей. По лунной дороге на глади озерной, Как ястребы к солнцу, как лемминги к морю, Из города, ставшего живодерней — На дно, гипнотической музыке вторя… …И даму, проигрывающую с судьбой В ей неподвластное домино, Крысы уверенно тащат в отбой — На дно, на самое дно… Потом Крысолов исчез на рассвете, но предупредил людей: «К ночи приду за обещанной платой, иначе опять быть беде». И тут-то впервые задумались люди, что именно отдают — Бессонницей часто пугают детей в этом теплом земном раю. А это — бессонница вековая, не отдых, а лишь туман. И если отдать ему все свои сны — недолго сойти с ума. И в жителей прежний закрался страх, мысли мешая снова: Колья точить, разжигать огни — нарушить данное слово. Он появился с первой звездой, попав в круговое пламя. Девчонка, нетронутая чумой, первой швырнула камень. Взметнулись колья, потек огонь, щеку ожгла лоза — Люди травили последнюю кошку, как несколько лет назад. Он бился, не спрашивая причин — все было яснее дня: Безумцы, нарушившие договор, сегодня его казнят. И долго еще не сдавался он под натиском подлецов… Когда же безжалостный столб огня ударил его в лицо, Растаял мороком человек, взметнувшись черным котом, И тенью исчез в ближайшем лесу, злобно взмахнув хвостом. Неделя  минула с жестокой расправы, и быт вошел в берега. Не видели в этих местах Крысолова — признанного врага. Но кошки к людям не возвращались, ночи сменяли дни, И люди по-прежнему видели сны, а в домах горели огни. Однажды темной безлунной ночью за полчаса до весны, Снова повеяло ветром, и он был страшнее любой войны, Страшнее жизни, страшнее любви, безжалостней долгих лет, И озеро вспыхнуло изнутри, источая призрачный свет. Проникла мелодия в каждый дом, чистая, как слеза, Никто не заметил — от звука ее дети открыли глаза. И двинулись медленно, босиком, по улицам налегке К Коту в человеческом проклятом теле с ожогами на щеке. И музыка сладкая, как дурман, туманила им сердца, Покорно и медленно шли за Котом, не помня его лица В кольце безжалостной западни, камней и железных пут, Не зная, что близкие люди их больше уже не найдут… И горечью черной сочилась фраза, тающая в дыму: «Раз честно не отдали мне свои сны — я сам их у вас возьму». А утром безумной волной затопило улицы и дома — На поиски жители бросились в лес, от страха сходя с ума. Но все усилия были напрасны и люди лишились сна, Пока над городом не взошла возрастающая луна. В свете ее на дорожных камнях вдруг стали видны следы Детских, босых, окровавленных ног, исчезающие у воды… И ища потерявшихся, как голубят, Эти люди очень нескоро поймут, Что дети на дне беспробудно спят В страшном, темном озерном плену, Что тела их густо покрыли тела Утонувших недавно бубонных крыс, И кошек, и всех поглотила мгла, Утянув за собой вниз, в самый низ. И как эти тела покрывает ил, Так историю эту покрыли века, Не осталось тех, кто ее не забыл, И последние факты ушли с молотка. Растерялись детали, изменилась развязка, Потеряла ценность и суть — бог с ней. И страшная быль превратилась в сказку, По которой снимает мультфильмы Дисней, Только этот город совсем другой — Он надежно память свою сберег, Ведь помнят камешки мостовой Следы израненных детских ног. Правда ли, вымысел — кто разберет… Не осталось свидетелей из людей, Но город навечно запомнит год, Когда отыскали кости детей. Как строили лестницы в водную гладь, В память о жертвах тех страшных лет. Кто рискнул в новолуние здесь побывать, Видел шедший со дна тусклый призрачный свет. Не идут сюда кошки, не видно птиц, И озеро словно бы вымерло, но Эти лестницы тянут самоубийц На самое, самое дно…

 

За Грань

(Романтическая песенка)

В клетке из ребер бабочки бьются — тяжесть, и боль, и жар. Во мне словно перегорели диоды, и я замираю, едва дыша. Ты прорастаешь в меня насквозь: до крыльев, клыков и жабр, Если это любовь, куда от нее бежать? Птичье гнездо под крылом рассыпается — учит меня летать, Бездна морская исторгла меня; говорливые рыбы теперь молчат. Горячие сны говорят, что огню пора платить по счетам. Но если это любовь, откуда соль на щеках? Возьми меня на абордаж. Сокруши меня, не отпускай. Я буду тебя обнимать, как прибой обнимает громады скал. Утром небесная синь переполнилась, вылилась через край, Дай руку, закрой глаза и пойдем — полетели с тобой играть За грань. Вниз по яремной вене спускается жидкий живой огонь, Как по бикфордову шнуру до сердца, воспламеняя кровь. Смотри, утомленный потомок богов спит под твоей рукой. Если это любовь, дышать в унисон становится так легко… Возьми меня на абордаж, сокруши мои крепости из песка. Я обниму тебя северным ветром и тихо губами коснусь виска, Утром небесная синь переполнилась, вылилась через край, Дай руку, закрой глаза и пойдем — полетели с тобой играть За грань. Девочка-твигги, не вздумай грустить, нет здесь твоей вины. Мы просто по разные стороны от межмировой стены. Девочка, нет ничего безнадежней, чем это новое «мы». Если это любовь, мы, наверное, обречены. Но ты возьми меня на абордаж. Я попал к тебе в плен — пускай, Ведь, может быть, плена четырнадцать эр я на земле искал, Держись за меня, мы вдвоем, мы не ищем легкой дороги в рай. Доверься, прошу, распахнись мне навстречу, И тогда полетим играть За грань.

 

Проповедь птицам

Бывало так, что на улице воздух студнем, как если содержат при строгом сухом режиме. солнце жаром дрожит на лицах, и эти люди  вдруг становятся до безрассудства тебе чужими. как они могут играть во взрослых и жить, меняя лица, как хирургические перчатки? прекрасно зная, что погода им изменяет, а в вагонах метро под сидениями взрывчатка. ты не с ними, тебе в другую земную лигу  создающих миры прямо в домашнем кресле; наверное, ты бы мог напечатать книгу: как сохраниться в изменчивом мире, если время само с собой замутило салки. не уследить, кто водит, кто убегает. свежей рыбой пахнет дыхание у русалки, кот ученый не помнит сказок и рифм не знает. у тебя никогда не было комплексов или фобий, ты ломал соломинки сам, не дожидаясь слома, доедал по крупицам истины истин, чтобы по-настоящему жить. С лихвой добавлял гудрона в свою же медовую бочку так много ложек, что уже, как слепой котенок, прозрел настолько, что совсем не видишь света в глазах прохожих, а если и видишь что-то, то видишь только аватарки в режиме офф-лайна, пустые бруты, поставленные на автоматическую прокачку, горы грязной, пустой и хрупкой на вид посуды, старый ценник которой уже очень давно не значит реальную стоимость выпавшего звена, покинутой комнаты с запертой в ней собакой, вечно голодной, одинокой и воющей на отсутствие поводов радоваться и плакать. слишком далек от мира небесный терем, у Высших порядок, да только в плохом фен-шуе мысли, потому и обратный сигнал потерян. и слышатся мертвых шепот в их белом шуме, и кровь их по цвету — ржавчина сердолика, ты кричишь на небо, туда, где просвет белее, но Высшие поголовно вне зоны крика. Высшим не до того, они все болеют тысячелетним и беспощадным гриппом, от которого сами еще не изобрели вакцины. в их летнем дыхании жар и снова раскаты хрипа… взгляд цепляется все больше за темно-синий. мечтаешь выкрасить душу в ночной индиго, и проповеди читать большим перелетным птицам. задаешь вопросы уже не людям, а только книгам, раскрывая их произвольно, с любой страницы. и в подобные дни ощущаешь в себе такую одуряющую свободу, широкую, словно море, черепная коробка похожа на мастерскую, где на выживание сердце с рассудком спорит. в такие дни ты чувствуешь душу полной, если не высшей силой, то собственной доброй волей, морем, в котором ветер-мистраль подгоняет волны, рукописью из диезов или бемолей. и так просто сродниться с теми, совсем другими, у которых собака в доме пустом и сама — хозяин, стать джокером в нелепом актерском гриме со зрячими, всевидящими глазами. и так тягостно знать, что каждый исход плачевен. потому ловишь смыслы в химерах ночного бреда, а в мыслях что ни слог, то один Пелевин. и в наушниках — Калугинское «NIGREDO».

10.06.10

 

Pour Anne-Lucile

Мир погряз в катаклизмах, выстрелах и несчастьях, Рассыпалась привычная жизнь на кресты и нули. Мы с тобой неразлучно любили друг друга насмерть, Но у смерти для нас нет одной на двоих петли. Души прятали взгляд, продаваясь за ливры всуе, Заключенные выли и скорбно скребли известняк. Что поделать, Люсиль, без тебя меня не существует, Но и ты здесь недолго сумеешь прожить без меня. Жерминаль за решетками щурится солнцем апрельским От стонов свободных и равных пред ним бедолаг. Ты помнишь, Люсиль, как давно, обреченно и дерзко В мессидоре Бастилия бросила мне белый флаг? Но свинья пожирает потомство — вот наша награда. Шах и мат мне объявлен, как павшему ниц королю. Ты не бойся, Люсиль, я же рядом, я все еще рядом. За тебя, дорогая! Ты же знаешь, что я тебя лю…

 

На пороге

 Что-то странное осенью стало с волшебной страной: Айболит отложил стетоскоп и берется за скальпель, На грифоне Алиса ножом вырезает пентакли, Белоснежка и Золушка прут друг на друга войной, Дровосек прячет львиное сердце в железной броне, Марихен труп Щелкунчика нежно хранит под матрасом, Нильс всю ночь выпекает в духовке гусиное мясо, У Страшилы проснулся в мозгах доппельгангер-близнец, Чистят лебеди перья от пепла сгоревшей сестры, Братец-Лис, открывая сезон, полирует двустволку, Чья-то девочка в чаще свежует убитого волка, Красной шапочкой серую морду небрежно прикрыв. У русалок морская болезнь, гайморит и цинга, Над Кощеем стоит обелиск из слюды и базальта, Квазимодо бездушно спалил на костре Эсмеральду, Принеся ее в жертву чужим равнодушным богам. Винни-Пух партизанит в лесу — дома смутные дни. Топит братца Аленушка в водах разбуженной Ульки, Мертвый Кай, хохоча, в спину Герды втыкает сосульки, Обезумевший Шляпник в свой чай насыпает стрихнин. Кот Ученый объелся грибов, став Чеширским котом, Музыканты из Бремена ночью ушли в скоморохи, Револьвер заряжает принцесса проклятым горохом, Белый мрамор и бронзу сменив на стекло и бетон. Неверлэндские дети пустились в разбойничий пляс На пиратских телах и обрывках тугой парусины, От свихнувшейся Элли за милю разит керосином — Прошлой ночью она напилась и спалила Канзас. Посмотри, наши сказки пошагово сходят с ума, Поят кровью страницы, и крови по-прежнему мало… Только тыквенный рот улыбнется лукавым оскалом: Ты не слышала разве, что в полночь наступит Самайн?

 

Саувин

Сумерки. Тихо. На мир снизошел Самониос Антрацитовой ночью. В часах затрещали секунды. Мертвецам на сегодня обещана страшная милость. А костры все горят в лихорадке, в предчувствии чуда… Йоркширский вечер. Последний. Другого не будет. Некромантам уже не понять, что у них получилось…

 

О себе

 Я, должно быть, неинтересен для этих строчек — Ведь строчки ложатся медленно, неохотно, Словно не хочется им описывать жизнь кого-то, У кого в душе спит чудовищная когорта, И кто часто снисходит до мелочных многоточий. Впрочем, это неважно, хвастаться тоже нечем, Люблю темноту с тишиной, кофе и сигареты, Я живу на краю почти двадцать четыре лета, До сих пор считаю свою писанину бредом, Хотя в этом смысле мало кто безупречен. На мои пути слишком часто нисходят тени, И руки уже не в крови, а в муке и глине. В черепной коробке плывут журавлиным клином Мысли, насквозь пропахшие нафталином, Над иллюзиями злокачественных видений. Я играю по правилам, в салочки и на гитаре, Знаю английский и сорок способов самоубийства, Слежу, как меняются факты, слова и лица, И помню такое, чем не стану ни с кем делиться, Ибо в качестве драматурга совсем бездарен. Слишком взрослый для того, чтобы верить чувствам, Несвободный для мечтаний побыть крылатым, Верю в карму, вероятности и расплату, А в почетном углу только компас, мечи и латы, Потому что себя посвятил в основном искусству. Душа в оттенках кобальта и лазури, Слова подбирать по весу и чтобы кстати, И подолгу валяться в сонной земной кровати. Никогда не кричать на небо дурное «хватит!», И жалеть, что в стихах еще так далеко до Изюбря. Часто чувствую кладбище парком, а дом — кораблем, От рока колотит дрожь в подушечках пальцев, Люблю кота, сестру, родителей и купаться, Порой умею сногсшибательно целоваться, Если не врали те, в кого был влюблен. Бываю жестоким к себе, врагам и знакомым, Собираю крупицы дней, как конструктор «лего», Не люблю заниматься уборкой, фигней и бегом, И вся моя жизнь — лишь облако сложных тегов, Нестыкуемых с большинством мозговых разъемов. Пропадаю без вести и вовне каждый день весны, Не слушаю сплетни, советы и грустный блюз, Правда, победа и жизнь хороши на вкус, Давно не плачу, не пью, ничего не боюсь, Кроме разбиться, Фредди Крюгера и войны. И дальше по тексту, не умею я так замолчать, Чтобы краткость с талантом смело могли брататься. Я почти разучился хвастаться и восторгаться, Или ждать от людей любви, доброты и оваций, И ключ зажигания к сердцу срубил с плеча. Но до сердца этого очень легко достучаться, Особенно если в него вообще не стучать.

10.03.2010

 

Перекресток

Это кладбище выжженных предрассудков, Абсолютных истин, святых поступков, Будто мир разлинеен легко и скупо На черно-белые чертежи. Будто зло с добром делят наши души, Дьявол с Богом хором орут: послушай! На осколки бьются твои баклуши, Потому что нет у тебя души. Это капище пепла мостов и замков, Это крематорий святых останков, Здесь совсем не судят о том, что странно И что нормально для этих мест. Потому что воздух здесь, словно в Битце, Здесь нельзя расстаться, нельзя влюбиться, Поднимите веки своим бойницам — Только небо. И ни души окрест. Здесь легко глумиться шальным паяцем, Тарантеллой биться под двести двадцать, Только море не устает бросаться Самоубийцей о зубы скал. Этот мир спиралью в себя свернулся, Он живет в ритмичных ударах пульса, И нельзя вернуться, нельзя проснуться — И его я сорок веков искал. Здесь шкатулку пылью дорог присыпать, Кости с перьями, камни, стальные нити… Распахнись навстречу, моя обитель! Темнотой сомкнись за моей спиной. В этом месте небо тепло и плоско, Темноту линеят дождя полоски… Это место где-то на перекрестке — На перекрестке тебя со мной.

 

Потустороннее

Среди наших давно бытует молва, что письменные признания — к беде, Наши знают точную цену словам, не лгут, не путешествуют по воде. Наши не ищут выхода или брода — слишком дешевый это для них прием, Из букв королевы они выкладывают «свобода», после вонзая колотый лед В самое сердце ее. Наши обычно молча ведут допросы, не пытают и не вкалывают скополамин. Ты сам додумаешь все, о чем они спросят, и непроизвольно выложишь это им. Наши не числятся в базах по отпечаткам, по документам и справкам их тоже нет. Есть суеверие, будто на их сетчатках выжжены звездные карты, маршруты комет, Координаты планет. В конце марта у них начинает светиться кожа, наши бросают цифры и сверки смет, Бросают дома и офисы, расталкивая прохожих, идут туда, где из неба сочится свет, Туда, где от жара небо порвется клочьями. Сбиваются в стаи особей так по сто. Наши становятся по двое вдоль обочин заброшенной трассы «Киев-Владивосток» И стоят живой посадочной полосой. В полночь свечение ярче, туман по пояс, их сердца уже ударяют как будто реже, Они стоят, словно ждут запоздавший поезд, и скоро небо наполнит огонь и скрежет, Словно сейчас прожектор прорежет темень, и поток упадет на этот ночной вокзал, Наши здесь могут стать собой хоть на время, Аргусу глядя в распахнутые глаза: «Заберите нас отсюда! Заберите назад!». Без ответа, тихо, и полночь вокруг безлюдна. Не прилетели, но это не в первый раз. Наши пойдут отсюда по прежним будням, топча зеленой планеты морщины трасс, По ночной росе, из медвежьих ковшей пролитой, идут пешком несколько тысяч миль, Превращаясь обратно в Петь, Антонов и Толиков, Татьян, Ирин, Ларочек и Людмил, Соглашаясь еще немного побыть людьми.

 

Сны

…Снег на моих ладонях давно не тает. Ночами мне снится, будто бы я летаю, И кажется, должен куда-то еще успеть. Снится, что имя нам — легион крылатых, Что воспеты мы в каких-то людских балладах, Что я птица на четверть и человек на треть. Нас двенадцать, как апостолов и несчастий, Какой-то одной причудливо-белой масти, Небо полосками режем шальной ордой. Но в песочных часах у смерти — удары сердца, Паника сводит с ума, не дает согреться. Мы летим туда, где пахнет чужой бедой. Только бы утром вспомнить, что за беда, У кого в это время из раны течет вода, И кто нас зовет в черной ночной глуши, Кто нас спасает, спасаясь при этом сам, Кому грезятся в тишине наши голоса, И кому на помощь мы каждую ночь спешим… …Но стирается время грифелем о бумагу, Тлеет восход туманом на дне оврага, И туман этот пахнет едкой золой костра. На Таро выпадает стрит из мечей и кубков, Небо сереет, становится льдисто-хрупким, И крапивой сжигает руки моя сестра.

 

Напарники

 Он говорит мне: «ты слишком скучен», и я киваю. Горы слов возражений не лучше крупы об стену, Отвернешься, поднимешь взгляд — он опять сверкает Голливудской улыбкой на скаты ее коленей. Пропадает с ней ночь, я варю свой вечерний кофе, Поутру кривится на мантру «ты, верно, спятил?!» Он всеми приравнен к маленькой катастрофе, Именуемый «острый язык» и обидным — «дятел». Он ревнует меня к собакам, стихам и людям, Я его поводырь, здравый смысл и немножко совесть, Но когда он опять в эндорфиновом пьяном чуде, Для нее он пошлет весь мир, что давно не новость. Через семьдесят два часа он вернется в полночь, Просит денег в долг, чтобы их не вернуть к апрелю, Он на пунктике «мне не нужна никакая помощь», И классически злится на всех, кто его жалеет. В этой дикой свободе свой дом он считает клеткой, Говорит, у нее он самый любимый, первый… Чтобы после пьяно тыкаться мне в жилетку, Плачась, что и она оказалась стервой… Он всегда такой: бесшабашный, жестокий, зрячий, Он любитель битв и погонь, перестрелок с матом, Но в такие дни он ревет от любви собачьей, А еще почему-то выглядит виноватым. Он придет в себя как обычно: легко и быстро. Перекус, до обеда сон, теплый гриф к руке… Через семьдесят два часа грянет первый выстрел, И он превратиться в зверя на поводке. Он — железо и кровь, ураганный безумный ветер, И опять издевается: «Слушаюсь, командир!» Мне приятно думать, что я за него в ответе, Иногда он мне тоже смертельно необходим. Сочетаемся жестами, сердце грохочет ровно, И шлем к черту на: «Я останусь, а ты беги!» Потому что мы оба по сути — одна синхронность. Потому что спиной к спине, а кругом — враги.

 

Летняя ролевая

Локация — город, без четверти восемь, с разбегу ныряю в автобус, Представляя, как плотно сомкнулась вокруг маскировочная броня. Я босыми ступнями бездумно топчу разомлевший от солнца глобус, Который топтали с немыслимых пор миллиарды ног до меня. Локация — лето, ветер в загривок, свет вокруг невозможно белый, Чешуйчатой лентой по рельсам скользит электричка к чужим мирам, Сурья-Солнце лениво о здания чешет пушисто-небесное тело, И льется расплавленным золотом день из колото-жженых ран. Локация — счастье, седьмое небо по возможным земным оценкам, Это запах свободы, вплывающий в окна, сводящий котов с ума, По статистике я не такой как все на двадцать четыре процента, И то потому, что к концу подошел мой двадцать четвертый май. Это смена локаций, как калейдоскоп, как колода в руках croupier’a, Это как быть женатым на этой планете, оставив ее вдовой, И я падаю, падаю вниз головой в разогретую стратосферу, Я падаю в небо, взрезая его на четвертой сверхзвуковой. Локация — скорость, от башни — дальше, ведь пули уже проснулись, Они свистят мне всегда одно: «мы догоним тебя, малышшш»… И плыть, не касаясь ногами земли, по артериям узких улиц, Прыжками скользить по поджаристым спинам уютных пустынных крыш… Мои звери боятся земных потерь, любви, теплоты и вальса, Потому что на «раз-два-три» их сердца бьются насмерть и впопыхах, Они с одинаковой скоростью точат ножи, провиант и лясы, И никак не удастся собрать их в себя, как Рубик в своих руках. Локаций не будет, сегодня мне можно пожить, как живут скитальцы. Я смирился с тобой, наблюдателем-тенью с той стороны теней. Душа добросовестно сохранит твои отпечатки пальцев, Она как зеркало помнит тех, кто рискнул прикоснуться к ней. Локация — строчка, середина главы, день пестрит типографским текстом, Крошатся крыши громадами слов — монологи моих проблем, К сожалению, автор не склонен к пощадам и не привык к протестам, Но я буду жить еще до тех пор, пока вовсе не надоем. Кто-то делает ход, локация — город, опять выходить под пули. Мои звери уже ничего не боятся, кроме моих команд. Я не знаю, какая по счету черта, за которую мы шагнули, Но смею мечтать, что там так же светло, и нескоро придет зима… Даже участь героя неизданных книг по сути — легко принять. Я не существую, я родился в тот миг, когда Мастер открыл тетрадь. Сегодня закончится прошлая жизнь, начнется сто двадцать вторая… Наверное, мне никогда не понять того, кто в меня играет.

 

Лабиринт

Кто-то невидимый смеялся надо мной из тени. Издевался, преследовал, брал меня на прицел, Пока я бежал по прожженным дотла ступеням Лабиринта-ловушки с добычей в моем лице, Затерянный в миражах колдовских видений, В бесконечном тоннеле без света и тьмы в конце. Коридоры из камня, и горький полынный ветер — Терпкий запах свободы, которой давно уже нет. Он пьян своей манией, он объявил вендетту! Я заперт! Я здесь! Я пытаюсь найти ответ… Его видят убийцы, безумцы, врачи и дети — Все те, кто боится спать, выключая свет. Где-то отзвуки улицы, шум середины лета… И ни шанса из ста в игре кольцевых систем. Кровожадно блестит оскал острием стилета, У кошмара ко мне, должно быть, иммунитет… Он из древнего рода чудовищ, таящихся где-то В шкафах, под кроватями, в сказках и в темноте. Мне до свободы как за тридцать секунд до Марса, Ход мыслей врага — тревожен и необъясним. И зачем я ему? Он смеется шальным паяцем, Говорит: «не из всякой воды ты всплывешь сухим». И твердит о том, что не нужно его бояться. И до боли знакомый голос… Что делать с ним?.. Какой-то невидимый я опять объявил охоту. Какой-то невидимый я смеюсь над самим собой, Над тем, как забавно ступени считает кто-то, Кто опасен по сути, как скрытый в углях огонь. И я играю с огнем — до следующего поворота Сюжета. Пока он еще не понял, кто я такой. Он блуждает кругами по нервному циферблату, И пока лабиринт рассудка похож на бред, Я его контролирую: тело, походку, взгляды, И дышу его воздухом с запахом сигарет… А где-то вдали гремит городским набатом: «It’s all in your head! It’s all in your head! It’s all in your head…»

 

Кошмары

 Она просыпается среди ночи, по полу шлепает босиком,  Забирается под одеяло ко мне, холодом веет от ног ее: «Брат, мне снятся страшные сны — дурацкий такой ситком, Там я брожу по родным местам, но никто меня не узнает. Какой-то мальчик секатором там вырезает ночной Багдад, Там его ждет в подвале старый мужчина с дробовиком… Братик, прошу, обними меня, спрячь, я не хочу туда, Не хочу обратно, где ночь, война, и пепел, и тлен кругом. Пусть на меня не смотрят больше фары потухших глаз, Хоть бы не видеть, как гнутся от крови листья бурьян-травы, За мной постоянно гоняется врач, в руках у него игла, Ею он делает мертвыми всех, чтоб не лечить живых. Пусть я не буду от мира сего, не от мира людских идей, Больше пусть не ложатся под ноги мне кости, кровь и зола, Я буду птицей в чужих краях, черепахой в морской воде, Буду импалой листья жевать и спасаться от львиных лап. Позволь до утра мне остаться тут. Я боюсь закрывать глаза. А то как одна засыпаю — так словно на грудь мне садится бес. Я тихонько, брат…» Обнимает меня, и приходится ей сказать: «Я не он. Ты убила его год назад. Уже поздно, иди к себе». Вздрогнула, ойкнула, делает вид, что сомнамбула, что спала. Выбирается, хлюпает носом, идет, снова будет всю ночь реветь. Крадется медленно, тихо по плитам, мимо чужих палат Длинными коридорами без дверей…

 

Колесо

 Я не нравлюсь тем, кто меня читает. В этих строчках нет никакого толка, Только пыль осела на книжных полках, И висит замок на воротах рая. Я не нравлюсь тем, кто вскрывает раны Прежней боли, жарит мне спину взглядом, Только домик мой из камней агата Устоит под бурей и ураганом. Кто-то жаждет мести, соленой, жгучей, И в себе вынашивает под сердцем Тот огонь, что жжет, не дает согреться… Может быть, он вскоре меня получит: Я открыт для пули, бича и стали. Не работаю больше на эту долю — Колесо возмездий, убийств и боли, Потому что мысли и сны устали Все время двигаться по спирали, Возвращаясь к прежним словам, угрозам. Почему я не жалую Эру Пользы: В ней мало места моей морали. В ней просто двигаться по наклонной, Так легко толкать Колесо по кругу, Пачкать голову, мысли, сердца и руки, Разгрызая глотку Любви с Законом. Слишком просто здесь не любить кого-то, Полюбить сложнее — такая штука. Как идти под пули, раскинув руки. Как шагнуть с тринадцатого — к восходу. Оставляя тех, кто читает, помнит, Тех, кто мстит, под сердцем отраву носит. В их рассудке стылая злая осень Гонит пыль и тлен по пустотам комнат. Оставляя не смевших ступить за край. Напевая под нос: «We were born to fly…»

 

Ностальгия

По временам мне грезится уют Забытого истрепанного рая, Где мы взахлеб читали Макса Фрая, И из окна смотрели на салют… Где умирали, в чью-то жизнь играя, И знали, что друзей не предают. Я возвращаюсь, от себя устав, И память, отдаваясь легкой болью, Ласкает сердце кисточкой собольей, Когда я погружаюсь в кенотаф, Где серебро, осиновые колья, И теплая, живая темнота. Передо мной заброшенный архив. Избитые, проигранные гаммы Из памяти сгибают оригами, Где так нелепы первые штрихи Лучей пятиконечной пентаграммы, И крестик-анх в шкатулке из ольхи. Где «Эры Водолея» белый чай Толкает в кровоток сердечный клапан. В суицидальные ласкающие лапы Бросались, наспех сердце очертя. И солнце на двоих — настольной лампой, Для нас, смешных и яростных чертят. В стихах несли фантастику и правду, И рифмы отдавались легким бредом. На фразы разбирали Кастанеду, Цитировали Олди и Лавкрафта. Нам кубик «магги» в кружке был обедом, И было вечным будущее «завтра». Купались в ощущениях тревоги, И в тестах Роршаха разгадывали кляксы, Легко и просто срок прожить авансом, В том доме, где когда-то жили боги… И запах книжек, талька и пластмассы — Приюта бесшабашно-одиноких… …Я в капище забытых преступлений, Где память пахнет горьким нафталином… Стою на старых брошенных руинах Изменником, явившимся с повинной. Среди погасших прожитых видений… Без глупых слез и лишних сожалений. Вокруг — обломки детской колыбели, Мы просто выросли из нас. Не уцелели.

 

Игра на выживание

Кличет за бортом ночная птица, Холодно, душно, спешу на пристань, Где, неспособный в меня влюбиться, Плачет Пьеро над моей душой. Девочка, столько еще сюжетов… Бьется о камни седьмое лето, Кистью, как кончиком сигареты, Пишешь, что все будет хорошо. Я искушаюсь тебе поверить, Видишь, распахнуты настежь двери, Видишь — за ними кошмарным зверем Прячется новый грядущий год… Девочка, некогда зря бояться, Зверя иглой насади на пяльца, Нам уже выплачено авансом Все, что когда-то произойдет. Верить словам и любить словами, В мире, погрязшем в осенней гамме, В море, расчерченном островами, Сдав на поруки свою беду, Девочка, крепче держись за мачту, Страшно, но мы не могли иначе, Я тебя сердцем укрою, спрячу В яркую, солнечную слюду. Некуда больше исчезнуть, деться, В звездное марево, в поднебесье. Мир новорожденный сух и пресен, Плачет, смеется, иди, встречай… Только погоня в ногах и легких, Воздух отравлен и путь нелегкий, Наши дела ну не то, чтоб плохи… Только на ужин — остывший чай. Нам суждено окунаться в небо, завтракать манкой и свежим хлебом, и удивляться такому бреду, как нерастраченная судьба. Девочка, сколько еще ступеней, где мы проснемся: в Париже, в Вене? в недрах распахнутой настежь темы, тающей сахаром на губах. Завербовал в полосу препятствий Ящик Пандоры, открытый наспех, В салочки, словно в четвертом классе — Если осалят, то лишь свинцом. Нервы — непрочные бриллианты, Так повяжи мне на шею бантик, Синеволосая фея банды С кукольным, трогательным лицом. Девочка, я ничего не значу, Я так давно ни о чем не плачу, Солнечный, робкий весенний зайчик Бьюсь, разбиваясь, в твое стекло. Шутят страницы легко и колко, Остерегайся, вокруг иголки… Выстрел. Фарфоровые осколки. Сердце по пальцам  в камин стекло. Стоит ли биться, влюбляться, злиться, Фениксом, бабочкой воплотиться, Что по сюжету должно случиться — Нами завещан один итог. В сказке печальная пантомима, Девочка, стоит ли быть любимой?.. Это уходят, проходят мимо, Все, кто закончить игру не смог. Жизнь обрывая на середине, Красный цветок догорел в камине, И я засыпаю, глотая смог, Псом Артемоном у ног Мальвины.

03.10.09

 

Фанфик

 Мы с тобой не живем сейчас, рассчитывая на «потом», мы с тобой сочиняем дом наших мыслей — смешных чертят, и если туда войдет кошка — это будет не просто дом, это будет наш храм со своим уставом, где вместо молитвы «люблю тебя». Только храм ведь не наш, чужой, а в нашем сердце — зола костра, побудь сегодня собой, моя переменчивая сестра, я тебе не брат, а всего лишь предлог, я твой здравый смысл или злой обман — и когда я сам по себе, я практически сам себе бог, а с тобой — послушно монеткой укладываюсь в карман, вот увидишь — я метко падаю на ребро, лишая тебя возможности выбирать между правдами, снами, моим и твоим добром, и ты смеешься, когда я плачу в твою тетрадь. Только небо опять сегодня — тяжелое, как вина, и нет мыслей, и влом писать, и страшнее сны, и если сядем сочинять их жизнь — ты прекрасно знаешь сама, что с ними сегодня случится что-то гораздо хуже весны, а они ведь жить хотят и хотят, чтобы было просто, чтобы жизнь их сводилась к обычному, как у всех, и не надо им наших глав, и чтобы было всегда серьезно, им не нужно побед, им бы — небо синее, солнце и детский смех, и чтоб дни превратились в будни, ругаться в булочной и ночью спать, и бездельем маяться, верить прогнозам, стряхивать с простыней песок, чтобы не приходилось опасливо вздергиваться опять, когда у кого-то рядом лопнуло колесо. Мы-то знаем с тобой, что им сейчас — только насыпь, гранит и тлен, что они не встречались, не обращались на «ты» и не узнают друг друга в лицо, но когда после праха последней главы нет сил подняться с колен, когда давит на грудь рукописное уныние подлецов, последние мысли приходят о том, что это — искусство зрячих, что хочется плакать, любить, любя, а от смерти — протяжно выть, но первой мыслью всегда будет та, что хочется все иначе, чтобы у них было все так хорошо, как только и может быть. Их сочинили боги, сестричка, их право вести расчет, заполнять табло, раздавать призы мыслями, голосами… но сейчас, когда можно смело нечетом править чет… клавиатура, четыре утра, монитор… «давай станем богами сами»… Тебя тянет к романтике, как всегда, но я от нее привит, дай им шанс самим осознать, что живы и снова лето, и пусть этот очерк не стоит гроша и вовсе не знаменит, но давай напишем, как было иначе, и просто поверим в это. Давай у них будет все хорошо, но не сразу — так легче верить, пускай совершают ошибки, ссорятся, и напасти на их пути… тогда можно будет тайком свой устав внести за чужие двери. Только так мы сумеем построить свой дом и вместе в него войти.

 

Сфинкс

не ищи меня, не зови меня, я сырым туманом к тебе приду, ненадежным льдом на твою беду, львом, воссозданным из огня. ты меня шепчи и в подушку плачь, я ведь вдребезги твой разобью мирок, я орлом на твой прилечу порог, незнакомый, изменчивый твой палач. не иди ко мне, не маши платком, я ведь был когда-то горяч и смел, и давно, в твоем позабытом сне я был туром, вскормленным кипятком. не давай имен и не обличай, не зови на свой подостывший чай, если я пришел — не иди встречать, заплутавшего палача. я ведь сам себе раб и господин, и четыре сердца в моей груди, не сумею вовремя предупредить, что такой один. если вдруг явлюсь тебе, словно жив, если пустишь в дом, будешь суп варить, я молю, не проси меня говорить, доверяясь старой привычной лжи. из вопросов мой состоит язык, из загадок — кровь, из ответов — кость, в четырех обличьях усталый гость: человек, орел, капский лев и бык. не спасай меня, ведь на мне печать, ты добра, у тебя даже есть душа… если хочешь дальше легко дышать, то позволь молчать.

 

Вестник

Отвори мне, родная, несу тебе весть — Технологию жизни на желтых листах. Только тихо: шпионы засели в кустах, Они знают, чего стоит правда и честь, Они думают, мы затеваем войну, Они верят, что мы заодно до конца, Что у нас злые маски и пули в сердцах. Что им знать? Нас они никогда не поймут. Мы как Бонни и Клайд — неплохой пасьянс, Но уж слишком трагичная кода в конце, Нам и кровь не к лицу, разве что на лице, Черный траурный бархат и белый фаянс… Я принес тебе блок пожелтевших страниц, В них немного о том, что случится вчера. Как наступит рассвет в пять часов до утра, Мы пожалуем в общество самоубийц, И наш мир никогда ни за что не умрет, Даже завтра, когда догорят города, Когда наши мосты будет плавить вода, Мы как Дейл и Чип с громким криком «Вперед!» Вместо «Save Our Souls» всех спасать полетим, Это просто, Пьеретта, рубеж не-возврата. Надо только дождаться посмертного «Снято!» — И вокруг микрофоны, картон, пластилин… Ты снова забыла в гримерной тетрадь. Прочти свой сценарий. Нам завтра играть.

 

Вступительное слово

Привет. Лучом на стекле рисуя Твой контур, коснусь тебя строчкой. Меня нет. Я не существую. Это я знаю точно. Я выдумка. Выкидыш ломкого почерка, Росток из молитвы, отклик на шепот, Ночью, в подушку, меня выплакали, Выжали из междустрочия, Из белых на черном клавиш, из струн гитары, Я никогда не рождался. Меня Никогда не трогали санитары И акушерки. Мой первый звук Был словом «спасибо», Громко сказанным вслух. Я не знаю, кем стать могли бы Мои прежние ломкие образы, но они Не дожили до воплощения. Обостряются ощущения, Это либо живая сила, либо… Я тебе благодарен, либэ. Меня никогда не касался ветер, Не насиловала любовь, не грызла совесть, Меня еще нет толком на этом свете Однако, я чувствую, что я есть. И знаю, чем закончится эта повесть. Не думай, не жалуюсь, не хочу обидеть, Мне не нужен воздух, не нужен простор океана. Просто было бы любопытно Увидеть, Что там — на другом берегу экрана…

 

Джек-из-Тени

Я зову тебя «Джеком-из-Тени». Хотя это неверно в принципе. Я не знаю, какие законы природы тебя привели на мою беду. Я же спятивший и отчаянный, несвободный, а ночь все твердит своё: «Уж если оставил открытой дверь, принимай живущих в твоем Аду». Я зову тебя Джеком-из-Тени. Это прозвище не из прихоти, Когда небо серой накроет нас, ты будешь стоять в конце концов. Ты повсюду: в воздухе и воде, от тебя не скрыться и не уйти, Потому что в твоем лице почему-то я вижу только свое лицо. Я зову тебя Джеком-из-Тени. Неосознанно, бессознательно, Ты идешь тайфунами по земле и с ходу берешь мой горячий след. У порогов надо рассыпать соль, в темноте подвальной укрыться, но Темнота — это ты, как и всё, что, рыча, ползет из нее на свет. У тебя, Джек-из-Тени, все не как у людей. Обаяние от лукавого, Шахта лифта в черных колодцах глаз и язык острей журналюг пера, Ты бессовестный и безжалостный полубог. Не хватает малого: Теплый свет, собеседник из расы живых и треп до шести утра. Я тебя не зову. Приходишь без стука, садишься на край постели. Не знаю, за что сумасшедший октябрь карает меня так строго. Я давно догадался о том, кем ты был, и кто ты на самом деле. Коса из тумана и пепла планет стоит за моим порогом…

 

Касыда

Кроме заревом бесцветным, кроме ветром выть по свету, Кроме быть водой и снегом. Если б можно было быть… Снова быть живым, речистым, снова биться гордой птицей, Силой воли уклониться от предсказанной судьбы. Если б можно — все обратно, на полотнах стынут пятна, Между проблесками злата — тусклый свет, проклятье ли? Не вставая на колени, не прощая оскорблений, Только зная, что последний, горько выть из-под земли. А война прошла задаром, отстрекала колким жаром, Не покажет точка в карте, сколько вынесли потерь. После стольких битв жестоких ты остался одиноким. Побежденный вождь убогих, что ты чувствуешь теперь? Я спускаюсь в подземелья, как шальное приведенье, Среди вязких отражений — кто ты, Принц? Оживший Миф? Ты был создан для настроя отрицательным героем. Персонажем. Что построил — уничтожено людьми. Мы с тобой из разных сказок. Остроухий, желтоглазый, Я тебя запомнил сразу. Даром, точно, что злодей. Я к тебе. Нет, я не драться. Да, по делу, не пугайся. Как-то некуда деваться от богов и от людей… Я пришел к тебе на плаху с интересом и без страха — Вырвать семечко из праха, закопать и прорастить. Металлические книги режут пальцы, дробят блики, В них представлены улики, что здесь нечего ловить. Не шучу. Темнеет скоро… Реформатор? Я не спорю. Не смотри с таким укором. Я не дьявол и не бог. Просто сказка завершилась. Точка в ней острее шила. Мы ее уже прожили… Мое имя? Эпилог.

 

Времена года

 Темнота опускается раньше шести, Вьются хлопья снежинок как белая моль, Ветер северный, в сердце — холодная боль, И она мне мерещится там — впереди… Она носит зеленый, смеется не в такт, Она пахнет мимозами и молоком, Ее волосы темные, как шоколад, Она любит любого, кто был с ней знаком. Она нежная, как нераскрывшейся лист, И смеется над чувствами робких юнцов, Прилетают грачи на ее тонкий свист, И тепло ее солнца ласкает лицо. Ночь сдается без боя, и хочется жить. Ее имя — Весна. Я хочу ею быть… Стук капели — как дробью в болящий висок, Запах свежий земли, как разрытых могил, Я не знаю таких, кто меня не любил, Но любовь из меня выжимают, как сок. Она скоро придет — она где-то вдали, Она жаркая, как чаровница греха, Она снова танцует в песчаной пыли, И ее не воспеть в непорочных стихах. Золотая блондинка, корица в глазах, Тополиного пуха нежнее она, Татуирует солнце ее на телах, И становится теплой морская волна. Ночь, студенты, гитара, влюбленная прыть… Ее Летом зовут. Я хочу ею быть… Душит жар, не хватает воды и дождя, Словно ведьму, отправили тлеть на костер, Словно призрак пустыни свой плащ распростер, И мечусь, как в бреду, будто гриппом больна… Слышу шаг ее легкий, и жду, не дыша, Она рыжая, в мелких веснушках лицо, Палых листьев пласты под ногами шуршат, Мята ветра свежее любых леденцов. Она пахнет грибами, смолой и хвоей, Рюкзаками, тетрадями, первым звонком, Плечи кутает в дождь и пророчит покой, И в общаге с балкона дымит табаком. Равноденствие, солнцу придется остыть… Осень — имя ее. Я хочу ею быть… Терпкость листьев опавших пьянит, как вино, Словно мир превратился в огромный бардак, Лужи, слякоть, и если продолжится так, То опять обостренья, заложенный нос… Она тихо идет, никуда не спеша, Ее кудри белы и в глазах стылый лед, Отдается неслышно ее легкий шаг, Каждый знает, когда она произойдет. Она шепотом слов убаюкает мир, Она белая мама медведей, сурков, Загоняет людей по приютам квартир, Зажигает звезду, подгоняет волхвов. Ее можно принять и нельзя объяснить… Называют Зимой. Я хочу ею быть…

Для Cellofun по ее оригинальному замыслу.

6.09.09.

 

Темнота

 Он опять зажигает свет во всем доме сразу, Борется с дрожью, курит по пачке в сутки. Она надвигается — липкая, как зараза, Она наполняет каждую мысль и фразу, Когда сумерки гасят свет, ему снова жутко. Нечем дышать — опять наступает вечер. Он давно не выходит после восьми наружу, Потому что страх ложится ему на плечи, Страх ломает его, деформирует и калечит, До тошноты пространство его кружит. Психологи говорят, это все — нервы, Тишина давит в уши, пьет из него силы. Он глотает таблетки, расходует все резервы, Он в очереди героев идет первым, Чтоб хотя бы сегодня фобия отпустила. Гаснут лампочки — он добьется своей цели. Кровь под кожей стынет коркой живой магмы, Темнота заплывает в окна, сочится в щели, Темнота его травит едким густым хмелем, Душит холодным комом под диафрагмой. Темнота собирает по полкам ингредиенты, За бесценок связные мысли его потратив, Целует в спину твердым стволом «беретты», Наизнанку выворачивает предметы, Тянет костлявые руки из-под кровати. Он боится дышать, оставаясь к лицу с теми, Кто сжимают его, держат тугой хваткой, Когда мрак нефтяной сгущает свои тени, Темнота взрывается всполохами видений, Выгорает цветными узорами на сетчатке. Из углов начинают сочится огней стайки, Вокруг искаженные мукой и злом лица, Безумие крутит в мозгу миражей гайки, И где-то в болоте сознания плачет чайка Отрывистым горьким смехом самоубийцы. Он вжимается в стену спиной тяжело, липко, Бьется во власти скручивающих дисморфий, Не отличая подлинность от фальшивки… Трафареты вещей — формочки для отливки. Он кусает губы и, не мигая, смотрит… Темнота к нему ластится, жуткая как паук, Впрыскивает под кожу густой клей, Он с большим трудом держится начеку, Ведь страх рисует фарами по потолку Ряд виселиц вместо уличных фонарей. Темнота постепенно ворует его дыхание, Берет над ним власть эта черная злая сила, Он же знает, что давно уже без сознания, А она наблюдает немигающими глазами, Он почти мечтает — только бы отпустило!.. Оставив внутри на сердце ожог саднящий, Темнота из его дыхания вьет сольфеджио, Краем глаза ловя сонмы теней скользящих Ощущает себя внезапно живым, сидящим В кругу полуразрушенного стоунхеджа. Потому что за стеклами всего на один оттенок Небо светлее, чем было на вечность раньше, Тени спешно уходят, сворачивают арену, И снова вокруг лишь пол, потолок и стены, Он дышит взахлеб, не зная, что делать дальше. Умываясь, прорываясь сквозь сумрак серый, Возвращаясь в реальность, опаздывает на работу… Психологам больше не будет вообще верить, Каждый сам побеждает в бою своего зверя. Только он вот по-прежнему мается отчего-то… Нервы, бывает, стыдно дрожать цыпленком, Убеждает себя, страх отогнать пытаясь… Он давно уже не помнил себя ребенком. Лишь глаза двойника живой нефтяной пленкой Наблюдают за ним из зеркала, улыбаясь.

 

Персонажи

…Кто мне поверит, что ноша невыносима? Когда более слабый страдает по воле сильных, Когда вместо сердца в груди перестук металла И опять на страницах брызги, и цвет их — алый… Что мне осталось ночью… кричать в подушку? Ослепи меня, отче! Прошу, заложи мне уши! Чтобы не видеть их лиц, их тяжелых взглядов, Они же — навылет! Они же под кожу — ядом Вонзают мне в сердце жала свои прямые, И впору кричать: «Отче! Прошу, прими их!» Пусть плоть исклюют вороны, изжарят черти, Я убивал их, отче! Я предавал их смерти! Я любил их, отче, оттого все так рвется в клочья! Оттого вместо рыка — вой, вместо крови — щелочь, Я терял их, отче, сплетая слова простые, Они не безгрешны, но, отче, прошу, прости их! Люби их, как я бы мог, пусть невыносимо. Я убил их жестоко. А воскресить не в силах. Приласкай их, как я не смог, но всегда пытался, Ты увидишь, они будут славными, я старался. Я старался их сделать лучше и ярче прочих И я же убил их. Я сделал их жизнь короче. Ты их обогрей, пусть они будут знать, что живы, Пусть они никогда не станут тебе чужими! Пусть о них сочиняют сказки пофантастичней, Пусть они побыстрее забудут о доле птичьей И меня забудут, я им все равно — предатель. Такова моя роль. Не убийца. Лишь их создатель. Это я скормил их сценарию приключений. Пощади их, отче! Избавь от своих мучений! Забери их с собой, пусть в другого вонзают шпаги. Пусть станут чуть большим, чем строчками на бумаге. Пусть оставят меня, чтоб не чувствовал их ладоней, Не слышал, как снова на улице кто-то стонет. Я взвалил на себя вину и с тех пор таскаю. Я люблю их, отче! Поэтому отпускаю. Я прощу врагов, брошу пить и отдам все займы, Чтоб еще хоть раз без вины заглянуть в глаза им…

 

Непредумышленное

Она хрипло дышит холодным ветром, молодая, глупая, чуть живая, Говорит мне: «Я погубила лето! Ты бы знал, как я это переживаю! Я его разрЕзала птичьим клином, зацепила дробью последних яблок, Отравила хмелем и нафталином, и вот если бы это исправить, я бы Изменила к черту своим привычкам, я б сидела дома и грелась чаем, Расплела растрепанные косички, перестала плакать над мелочами, Я б его любила как раньше, робко, а оно, смеясь беззаботно, южно, Обнимало всех тополиным хлопком. Ничего мне, кроме него, не нужно… Ведь оно абсентом сжигало глотку, распускалось жаром в груди, сияло, А вот я, беспросветная идиотка, наступив — его раздавила, смяла, И иду тайфунами преисподней при плохой игре и плохой погоде То в парче, то в рубище, то в исподнем, хоть наряды эти давно не в моде, Да и мне ли мода, худой бродяге — становлюсь сезонной чужой добычей, Букварями, армией и общагой, ОРЗ, бронхитом и гриппом птичьим, Скорпионьим ядом, шальным паяцем, истеричной Девой в дешевом гриме, На моих Весах — разве что кататься, впрочем, сдать отчеты необходимо… Умоляю, верни это лето, боже, здесь же холодно даже дышать ночами, А ему, убитому, каково же: под крестом в земле за седьмой печатью? Уступи разок своему порядку, подари хоть ложку небесной манны…» И духи ее пахнут фруктово-сладким, и полны каштанов ее карманы, Она их, волнуясь, сминает в крошку, отчего в округе желтеют травы. Только я говорю ей, моей хорошей, что уже ничего не могу исправить. Ну такая традиция, что поделать — лето положено убивать ей… …И я вижу вдруг, как она холодеет, как ржавеет золото ее платья, Смотрю, не в силах себе поверить, как с нее, трясущейся крупной дрожью, Облетают листья, а, может, перья, или даже вовсе — чешуйки кожи, Как она, обнаженная до аорты, до предсердий — спелых гроздей рябины, Вылетает в ночь, ни живой, ни мертвой, исходя на город соленым ливнем. Моросит за окнами третьи сутки. Я не бог. Скорее — бездарный автор, Но она мне прощала любые шутки, лишь теперь рискнув проявить характер. …Выхожу в печаль ее ледяную, не забыв про зонтик и сигареты. Просто я люблю ее. И ревную. И она каждый год убивает лето.

 

Сказочник

Сочиняются смыслы струнами, Строчки столбиком сочетаются, Слишком смутно сейчас, суетно, Создающим страдать станется, Сном сегодняшним существующий, Я, свободой своей скованный, Стерегу справедливость сущего Сердцем ситцевым, стилизованным. Сумасшедшим бы слыть сюжетником, Странных сказок стихи складывать, Станут сразу смирней скептики Смыслов скрытые сны сглатывать. Сочиню сорок семь стасимов, Со сверхновой своей скоростью, Счастье с сердцем сошью связями Строгих санкций своей совести. А сказания станут сагами, Слухов сети спрядут сложности, Станут слышными. И под стягами Стрелы сломятся, сабли сложатся. Страха сонные соглядатаи Смоют сажу — следы стрельбища, Станет смерть серебра статуей, Сочиненная смертным светочем. Сказка сложится в счастье сытое. Сны стрекозами собираются, Серым сумраком Сомы скрытые, Силуэты со мной сближаются… …Стикс снегами согрет стылыми, К свету солнца спешат, слетаются Стаи севера, серокрылые. Сродниться бы с ними, сплавиться, Скользить на сверхзвуке сущностью, Сердцу — свежей свободы снадобье, Серпантином судьбу скручивать, Стать сгоревшими саламандрами, Стать случайностью, совпадением, Сильфов сагой, сирен сонатами, Состояний и свойств сведением, В Стержне смысла сочить стигматами… Станем стимулом, станем следствием, Станем страстью и снов страхами, Станет смутное соответствием, Слезы — смехом, а соль — сахаром… Сон слетает, сухой, скомканный, Сердце сталью свело, стимуляторы… Слышу — скорбно свистит «скорая» Спеленали, спасли, спрятали Слуги строгой судьбы, сторукие. Слишком слабые, слишком смертные… Серебристым скользят сумраком Серокрылые стаи севера… Снег, среда, серый стол и скоропись, Скучный сквер, секретарша с сумками, Стать со смыслами бы синхронностью, Сны скитальцев смотреть сутками… Странный стрелочник, скукой скомканный, Ставки ставятся на семигранники. Спит синица, сопит, сонная — Суррогат серокрылых странников. Сны сбываются, стрекот слышится, Стаи серые с сердцем судятся, Словно нам суждено свидеться… Сказка — скажется. Счастье сбудется.

 

Осеннее

Птичьи стаи рассыпались по облакам. Наступившее время ветров и туманов Боевыми снарядами спелых каштанов В спину лету — чтоб сразу и наверняка. Листьев шелест предсмертный мешает уснуть. Ночь у дня без борьбы отбивает часы. И Фемида, что раньше держала Весы, Скорпионово жало вонзает мне в грудь. Изменил расписание летний фонтан, Стал холодным, совсем на себя не похож, Я по лужам иду, и свихнувшийся дождь Бьет тяжелый хардкор в перепонки зонта. Сонный сумрак с утра — губернатор окраин, И простуда мне колет инъекцию жара. Нужно выкопать астры, лисички пожарить, А в такую погоду хороший хозяин… И не видно сквозь тучи небесную просинь А ведь вроде вчера — по траве босиком. Я из лета вернусь, вскипячу молоко И включу ДДТ, про «Последнюю Осень».

 

Снежное

Наверное, мы небожители из отмеченных — От пожара Вселенной на тучах лежит зола, И хлопьями пепла кружимся в бесконечности, А может, мы просто остатки чужого вечера, И нас кто-то стряхивает крошками со стола. Мы отправляемся — с рождения и до прохожего, Из безначалья в последний пустынный путь, Когда небо просить положено по-хорошему, Сыплемся вниз соленым холодным крошевом В глупой надежде обнять хоть кого-нибудь. Не знаю, кем должны были стать до смерти, Но если не брать у времени дней взаймы, Мы стали чужой мечтой о горячем лете, Подарками к Рождеству в ледяном конверте, Секундами льдинок в песочных часах зимы. Нас ветер плетет узлами, свивает в косы, Как озорной, но добрый земной божок. Закончим наш путь, когда отойдут морозы, Когда кончатся к небу истрепанные вопросы, И когда чей-то мальчик скатает меня в снежок.

 

О любви

 Над макушкой небо расколото, как корыто, И массы туч на нем тяжелее тонны. Его зрачки так широко раскрыты, Словно в глаза закапали белладонну, Он расчетлив, упрям и смел, как другие Овны, И ты у него, как змея, на груди пригрета, Он кисло-сладкий колючий лесной крыжовник, За щекой леденцами прячет осколки лета. Все инъекции против него — плацебо, Музы пели, что он герой, а молва чернила… Его глаза отражают ночное небо, Впитывают темно-кобальтовые чернила. Шестеренки мелют века на простые числа. Ты мечтаешь ему присниться, неслышно, робко, А он машинально зипует архивы мыслей И выращивает стихи в черепной коробке. Монетки звенят мотивами Тарантино. С ним смеется всегда легко, говорится гладко, Его любовь на пожизненном карантине, Чтобы понять его, пришлось поменять раскладку. У него затяжной роман с несчастливой кодой, Тебе бы лето, он ставит на лед и зиму. Он — твоя доза страшной живой свободы. Твой личный аналог общей анестезии. Он тебя поёт, ты его по ночам неволишь, Он тебя заражает своей бесшабашной форой, И времени на поцелуй у тебя всего лишь — Промежуток между красками светофора. У его купидонов — пули, и бьют навылет. Но как только хватаешь за хвост эту злую долю — Он рассыпается облачком мокрой пыли, Щемящим, терпким запахом канифоли. Тебе бы его кричать, а не птицей биться, Тебе бы с его щеки слизнуть сок черешни… Но когда ему в прошлый раз повезло влюбиться, То живущие позавидовали умершим. Ты больна им. Все в черно-розовом колорите. Непохоже ведь, что тебя так жестоко сглазили. Зарывайся лицом в его теплый колючий свитер. И не бойся. Любовь будет быстрой… как эвтаназия.

 

Бестиарий

На просторных палубах кораблей Под нестройный гогот моих зверей, Дайте рому и песню повеселей — И укутаться на ночь в пиратский флаг. Или просто — дорогу и низкий старт. Или лучше — погоню, считай до ста! И не смей твердить мне, что жизнь пуста — Мои звери не жалуют бедолаг. Ведь сегодня свет неприлично бел, И black metal — грохотом децибел, И бессмысленно хаять земной удел — Если лапы целы — черти маршрут. Но в дыму квартирника в шесть утра, Когда вокруг неземной бардак, На диване спит твой вчерашний враг… Звери воют до слез, как же круто тут! Ядерным летом сердечный зной… Пусть всех вас накроет взрывной весной! Вы мне простите, я сам не свой. Гороскопам не верю, не вижу сны. Зато верю себе и живу сейчас Под сто шестьдесят километров в час. Мне надо не лекаря — палача! Я ему одну жизнь задолжал с весны. Проходите, не бойтесь моих афер, Не ругайтесь вслух, открывая дверь, Попадая в гнездовье моих химер — Серпентарий под надцатым слоем кожи. Друзья, я вами до корок выжат. Вы снова ржете, а я обижен! Господи, как я вас ненавижу! Ненавижу за то, что люблю до дрожи! С вами так легко тихо ехать крышей, Так легко орать на мотив Nightwhish'а, Наслаждаясь ночью такой бесстыжей — И не слышать в спину чужие бредни. С вами так легко быть от жизни пьяным, Быть безумным, спятившим или странным, Но у вас в головах свои тараканы — У меня же в черепе — заповедник. Как легко дышать в эту хмарь ночную. Вы бы знали, как я вас всех ревную К теплому солнцу в хвосте июня! А вы со мной носитесь, как с ребенком… Но вам со мной не идти и близко, Ведь эту пиратскую версию жизни Я уже грохнул с земного диска, И теперь вот юзаю лицензионку.

 

Диалог

  — Я не помню, когда началась вражда, этот вечный тяжелый бой. Я не знаю, зачем я бегу, дрожа, и мне вслед — колокольный бой. Зачем я тебе — такой несвободный, слишком живой, земной? И если в тебе костер Преисподней, к чему воевать со мной? — Костры горят при твоем терроре, во мне же — вечные льды. Я ласков и тих, как спокойное море, в котором давно нет воды. И Преисподняя больше не мыслит смотреть на меня в упор, Поскольку я вижу ее навылет, навыдох, наперекор. Ты мой образец, живая вакцина — кожа, дыхание, пульс. В моей системе плюс на минус — как правило, выйдет плюс. — Но, бабушка, зачем тебе эти когти, к чему веревка и нож? Зачем в эту темную полночь, враг, ты к лесу меня ведешь? — Когда в тебе отгорают костры, во мне остается дым… Я лишь отучу тебя от игры оставаться почти живым. Раз вышел таким из строки писак, то правкой займемся сами… — Зачем на лице твоем маска, мой враг? Что у тебя с глазами? — Глаза — лишь вместилище темноты, кого хочешь с ума сведут. Их не разъедает табачный дым, слезы мерзнут в моем свету. Мои руки не помнят, что значит боль, чтобы ее причинять. Я не знаю, зачем нужен этот бой, я забыл, к чему это знать. Я не вижу границ между светом и тьмой, между добром и злом. Тяжело быть второй параллельной прямой, пойманной на излом. Я связан тобой, за тобой в бегах, и горечь у горла комом… — Ты ненавидишь меня, мой враг? мы же едва знакомы… — А ты потерпи еще пару фраз, пока не затянут жгут… Неотложка приедет как раз сейчас, хотя больше ее не ждут. Пора расставить все запятые, все точки от пуль дымят… Одни между нами спирали витые [1] , заклятый мой вечный брат. — Ты же знаешь, я ведь проснусь потом, к пожару земной зари. И никто никогда не узнает о том, что ты — у меня внутри. Что твоими глазами я вижу мир, и чувствую космос дней. Что ты — мой единственный ориентир, таящийся в глубине. И как я устал воевать с тобой, убивая тебя в себе, Девятый раз колокольный бой, грохочущий в голове… Не страшно быть одержимым адом, страшнее быть одному. Может, под этим пожаром заката я все же тебя пойму. А пока — опять вдвоем через чащу, хотя горючее на нуле, Мой нерожденный, ненастоящий, несуществующий на Земле.

 

Свастика Локапал

Представь, что мы в темноте наощупь, спина к спине Мы Не боимся, живем, ощущаем себя ломающимися вовне, Нас нет. Нас скручивает в узлы, перегибает, швыряет в стон На восемь чужих сторон Света. Мы — календарь, и планеты диск у ног неприлично мал. Мы образуем Свастику Локапал. Ты сочетаешь запад и юг, внутри у тебя горит, ты — Огонь. Агни, подставь ладонь. Ты — жар, пожиратель жертв, погребальный костер, свеча И любой очаг. Помощник лекаря и палача, ухмылки свои вплавляешь в сетчатку Печатями сургуча. Искры кожи по коже, толчками огонь твой выбивает грудной комок Сквозь кровоток. Искра безумия, жажды и боли, любовь и жестокость, соблазн и порок Только один глоток. Ты пахнешь животным расплавленным жаром, плотью паленой, вином, Воском и молоком. Ты чудовищно ласков и нежно жесток со всеми, к кому ты влеком И с кем ты знаком. И холодно, холодно, лихорадит, так не хватает тебе простого тепла, Лишь зола и смола. И тесно, так тесно в клетке грудной, биться, сжигая всех, не желая зла. И мысли в узлах. И жирным пеплом, кляксами сажи очередного выжженного тобой моста Пятнается береста… На ней, извиваясь, танцуют тени от свастики мира — ломаного креста. И строчки лижутся, извиваясь, катаясь в золе, по углям, в каждом словечке, Как леопарды в течке… И близится вечер… Бесстыдная искренность слов бросает тебя из аскетизма в беспечность, От страсти до боли, от радости к смерти, из порядка в случайность. Ты — вечно третья крайность. Тебя упрекают в жестокости к ближним, но ближних нет — на всех один ритуал, Ведь ты — театрал. И все они — на ладонях, все те, кого когда-либо помнил, любил, избегал и прощал… Твой жизненный опыт, раскрытый потенциал На изломе Свастики Локапал. Я же — дело другое, я Ветер, меня не волнуют люди и небеса, Одни чудеса. Но когда я мечусь, то горе тому, кто смело поднимет ко мне глаза И подставит мне паруса. Ваю, шестая сила Трехмирья, сметающий всех на пути, остужающий вены. Тот, кто дышит Вселенной. Меня не удержат ни сети, ни стены, гоню океанскую белую пену По водным ступеням. Наша смена Сегодня закончится ровно в десятую долю марта, Между нашими позвонками Терция или кварта… Мы с тобой всегда в той игре, которая стоит свеч. Я умею тебя погасить и разжечь. И развлечь. Зная одну на двоих истину, до безрассудства простую — Локапалам мечтать вхолостую. Это знают и те, кто будет стоять после нас, вот так — так же изломанно-прямо — Кто сменит наш пост у этих ворот — Сома и Яма, Сурья, Кубера, Индра, Варуна-водоворот. Нас не волнует, кто будет после держать этот крест, этот всеобъемлющий ареал — Эту Свастику Локапал. Этот «круг почета», с востока сквозь юг, слева направо, полный живой размах — «Хорошо, и хорошо весьма!» [2] Пока есть силы дуть и гореть, и жить, совершая древнейший земной обряд В сторону «шах и мат». А может мы вместе просто — сошли с ума?..

 

Художественное

 Сегодня опять начинаю охоту с нуля. Сегодня я выйду из дома на поиски слов, Где весна атакует город моих котов, И под шагом ее беззвучно дрожит земля. Отправлюсь туда, где нельзя ни о чем жалеть, И не нужно на «больно» делать еще больней, А если и есть какая-то малость — Бог с ней, Ведь сегодня Лукавый, кажется, навеселе. От вихрей цветных рапсодий нельзя уснуть, И видится на пост-зимнем земном ковре, Что снег розовый от оранжевых фонарей, И синие тени мне перечертили путь. А образы бьются в черепе рикошетом, Проверяют боевую мою готовность, Запас оттенков, пачкающих условность, И дротики перьев, и жала карандашей. Косыми мазками сплетают россказни кисти, Несется по глади листа пурпурная лента, Из красок остались лишь Блэк, Циан и Маджента, А ночь рассыпала черный бензиновый бисер. Я рисую весну, хотя ее еще вовсе нет, Я иду в это место, не выходя из дома, С этой весной мы пока еще незнакомы, И ласковость мира ранит еще сильней, Потому что осталось так много причин для воя, А в творчестве постоянно живет январь. Окунаю перо в свою теплую киноварь И рисую себе тот сад, где я успокоюсь.

 

Детское

Не обижайся, я больше не буду тебе писать. Это просто такая сезонная полоса — Как наматывать на катушку последний срок. Это дождь наизнанку врывается в небеса, Это в банке засохли последние чудеса, Оставив нам только дым и тяжелый рок. Ты сама это видишь — хлопая дверью лет, Шурша разноцветными фантиками конфет, Расставляя по полкам плюшевых медвежат… Это зАмки песочные смыло чужой волной, Это просто детство заперто за стеной, И от сказок пароль крепко в руке зажат. Крылья сгорают, дым от пожара едкий — Просто мы больше не бабочки-малолетки, Из междустрочия смыслы ушли на юг. Это просто стихи, как теплое солнце, редки — Холодно чувствам в рифмах размерной клетки. Не проси меня больше чувствовать боль твою. Последний серебряник звонко упал в копилку. В закрытые веки целуешь легко и пылко И знаешь — внутри по венам течет вода. Страшные сказки сменились на быт в квадрате. Раньше чувствовал, верил — огня на полмира хватит, А теперь обхожу сожженные города. В салочки, в прятки — игры уже не с нами, Между игрушками, праздниками и снами, Детство ласкает чьих-то чужих ребят. Есть вязи рун и привычка не спать ночами. Есть плащ-невидимка, хлопающий за плечами, И есть просто мы, вывернутые в себя. В участи взрослых мысли теплей не стали, Давай тогда станем бабочками из стали, И останется только в мире любви и лжи Сбрасывать с сердца каменных мыслей глыбы, И всякой душе ответно шептать «спасибо», Если слышится вслед: «надеюсь, ты будешь жив».

 

Прощальное

В этом доме удушливый запах лекарств и надежд. Ведущий, вошедший сюда, теперь будет ведом. Здесь роятся предчувствия траурных черных одежд — Это смерть приходит в мой дом. В этом доме тяжелый осадок несбывшихся слов, Отгремевшее эхо когда-то веселых фраз, Но мечты теперь стоят дешевле, чем барахло — Это смерть к нам идет сейчас. Она не спешит, по пути заходит к знакомым, И кровью пятнает следы на белом снегу, И хотя мой рассудок ожиданьем набит до оскомин, Я могу только ждать, но уже почти не могу. В этом доме предчувствие боли вьет сети в углах, Паутиной на плечи ложится груз прожитой лжи, И хотя будут силы, и раны покроет зола — Я чувствую стыд за то, что остался жив. В этом доме кощунственен смех и улыбка — грех, В этом доме на слезы нет сил, а золото — медь, Неотвратимость, как ртутный пар, заражает всех — Они знают, что в этот дом направляется смерть. Она молча кивает в ответ на мои молитвы, Улыбается грустно на «Только бы пронесло…» И делает жизнь надуманной и разбитой, Окуная в реку Аида свое весло. Я удерживаю в руках жар чужих ладоней, Не могу прощаться, слова застревают в горле, Я прошу передать привет всем, кого я помню. Я тоже там буду, как только вырвусь на волю. Появляется молча, не роняя ни звука, ни слова, Я ввожу ее в наш кенотаф, отходя на край, Колдует неслышно, как врач у постели больного, И страшна только тем, что всегда и во всем права. Ускользает бесшумно, не слышу ее шагов. Она знает — теперь у меня другие дела. В истерике бьется сердце, острее вины любовь. Я не слышу ее, но знаю — она ушла. Я зову ее в дом, потому что она — честней, Она чище горячечных снов и тяжелых мук, Но после ее ухода не выпустить теплых рук, Которые становятся холодней…

 

Мэри

У Мэри сегодня дрожь в руках, Но Мэри не слышит выстрелов. Мэри не сложно — за шагом шаг, Под ногами ее блестит стекло. Тартар театром вокруг кричит Еще со времен Бастилии, Франции больно, ее бы лечить, Но в гороскопе у Мэри бессилие. Мэри идет через шум и гам, Сквозь праздник и балаган, Страшной чумой болеет страна. Мэри тоже давно больна. Трехцветной лентой судьбу очертя, Паяцы вокруг злорадствуют. Мэри послали ко всем чертям — И Мэри идет сдаваться им. Мимо гниющей нации, Взяв гордость и веры толику, Живой королевой Франции, Вперед, по стопам Людовика. Конвоиры с ней очень бережно, Прикидываются вельможами. Мэри вступает в Консьержери — Последнюю в жизни «прихожую»… …Я бы спас тебя, Мэри, я бы смог, Но это — не замок Иф. Ты бы шла любой из земных дорог, Но тебе дороже обрыв. Укутана запахом лилий и пыли, Мэри, чего ты ждешь? Завтра утром тебя поцелует навылет Косой треугольный нож. Откликнутся камни у Сен Дени Стоном надгробных плит… Мэри послали в кромешный Ад, Но Мэри идет в Аид. Мэри спокойна, как водная гладь, Смела, как австрийский лев. С детства учат в Аиде гулять Будущих королев. Кровавую Мэри просит Париж, Для пьянки Париж готов. И Мэри завтра взлетит выше крыш, Избавится от оков, Чтобы в Аиде, от жара немея, В лицо мне легко сказать: «Я пришла за супругом. Я не умею Оглядываться назад».

 

Крылья

…Фельдшеры в скорой втыкают в него иголки, он понимает — это уже серьезно, Друзья замечали кровь на его футболках, он все отшучивался, мол, просто упал на гвозди, «Заживет до свадьбы», и «мы же давно не дети»… Как и все остальные, далекий от суеверий, Но последнее время жаловались соседи — в водосток у него забиваются птичьи перья, Стал загадочен и далек, как рассвет над Сеной, и какой-то бледный, бабушке отдал кошку. Можно подумать, он точно на что-то подсел, но в конце концов просто вызвали неотложку. …Он мечется: «Доктор, мне слышатся птичьи крики!» Он стонет: «Доктор, зря вы меня раскрыли!» Сейчас он знает то, что не знает «Вики»: что двадцать — возраст роста молочных крыльев. В карантинном отсеке глупые шутки вроде: «Для тебя у Элизы совсем не нашлось крапивы?» Они думают, что заботятся об уроде, он почти уже не надеется на справедливость. …Они очень долго спорили, зубоскалили, исследовали с головы и до пят его, Он понял: они уже наточили скальпели, а крылья слабые и не помогут с пятого… Они уверяют, что будет совсем не больно, что он будет таким как все и без отклонений. В шесть тридцать по Москве и не-божьей воле его приговор приводится в исполнение. А потом он лежит на кровати и смотрит в небо — небо покрыто трещинами и побелкой. Ему не плохо. И не хорошо. Он просто не был еще никогда такой качественной подделкой. Вокруг слезы радости, сладости и гирлянды, и он как будто живой и как будто в норме, Только вскрыли его какие-то дилетанты и сшили как-то неправильно, не по форме… Не те рычаги, шарниры не те, и кожа какая-то слишком живая и липнет к телу, Ампутация душ проходит у них без дрожи в руках, но до душ им нет никакого дела. Ему трудно дышать и жить, он не смотрит новости, не верит в свой пульс и все еще бледен, но Его завтра спишут, точнее, наверно, выпустят. Поставят на постоянное наблюдение. Предлагают заняться вязанием или батиком. Он начинает употреблять наркотики. Они считают, что это психосоматика, прописывают какие-то антибиотики. Его снова учат, как правильно делать выдохи, как надо справляться с депрессией и апатией, Позже ставят диагноз — он из другого вида и выписывают ему на листок пять стадий. …Он жует фастфуд и смотрит хоккей по ящику, не особо волнуясь, кто выиграет: те ли, эти ли… Они режутся. Эти крепкие, настоящие, главное — чтобы в этот раз не заметили. Ему говорят, что проблемы с белками и инсулином, дают сильнодействующие препараты, Он их не слушает, он смотрит куда-то мимо, куда пролегла дорога другим крылатым, Там какие-то белые тянутся рваным клином. «Спасибо, Элиза, но мне крапивы не надо». Ему все кажется — скоро он будет с ними…

 

Цветочки

 Цветы — это лучшее средство от всех мировых проблем. Вот он бежит в потрепанной майке и шортиках до колен, Милый мальчик, порывистый как стрела и смелый такой, Как лев, С вишенкой за щекой. В руках у него букет, держит крепко, чтобы не растерять. Прохожие улыбаются ему вслед, ему можно дать лет пять Или семь, в волосах его не то хна, не то золотистый лен — Сбрасывает набок прядь. Кажется, он влюблен. Пять совершенно разных цветков от всяческих суеверий. Сорваны, видимо, по дороге, может быть, даже в сквере, Цветы помогают от всех проблем, его личные амулеты. Он не надеется и не верит — Он ЗНАЕТ это. Цветы для пяти самых важных людей, против любого сглаза: Учительнице, соседке напротив, девчонке из старших классов, Тете Любе и странной тетеньке, которая иногда приходит, От которой пахнет пластмассой И бумагами о разводе. Цветы спасают от разных бед, сегодня тоже должны помочь: Против той, что ставит ему колы, против той, что папина дочь. Против тети, которая с папой, против соседки, что орала на мать Каждую ночь. Против тетеньки, что хочет его забрать. Можно подумать, что он влюблен, но цветочки его в пыли, И не сорваны — украдены по одному с гладких гранитных плит. Такие разные, разноцветные и живые, только запах у них один — Запах свежей земли. А еще слезы и парафин. Он сделает их счастливыми. Он спешит. Часы уже отбили Шестой аккорд. Очень скоро он превратит их всех в цветочный, радужный Натюрморт. Конечно, он их находит поочередно, дарит эти красивенькие Цветочки. И смотрит, как медленно тикают, тикают, тикают их Счетчики… Эту формулу он знает отлично, давно уже выучил назубок: Он видит себя год назад: вот он бежит и маме несет цветок, Цветок, что немного пахнет еловыми ветками У дорог… Маме можно плакать, но очень редко. А дома уже улеглась война, громовые оглушительные раскаты, Мама сидит на полу одна, хрипло шепчет, что во всем виновата. А в ушах до сих пор слышны крики отца, вой, звон посуды И маты… Он никогда так говорить не будет. Мама радуется цветку, глаза ее становятся ласковей и зеленей, Она обнимает его очень крепко — горячая вспышка среди теней, Она хочет его спасти, уберечь, защитить От всего, что грозит извне… …Маме тогда оставалось жить Семь дней.

 

Вампирическое

  Брожу по посмертным спискам случайным выжившим, дезертиром, пославшим к черту святую рать. Небо мое, я твой заплутавший выкидыш, забывший, как положено умирать. Небо мое, мы будем опять хорошими, будем праздновать Рождество и не верить лжи. Небо пожалело нас, недоношенных, и выбросило на Землю пытаться жить. Небо близко так, и, брюхом касаясь башенок, рычит, поливая глупых живых людей, только нас, уже свихнувшихся и безбашенных, не запугать даже прогулками по воде, ведь на трех красавцев четвертый всегда чудовище, мы живем от любви до выстрела в двух шагах, мы сами себя послали в такие дали, что дальше просто некуда убегать.    …И ведь все еще помню, как свет розовел над башнями, взрываясь солнцем в стеклах многоэтажек. С новым утром я б зарылся в дела бумажные, всё стреляющее выставив на продажу, покрывались бы белой пеной сады весенние, и дрожал бы воздух студнем в конце июля… Небо мое, я давно утопился в Сене, и меня там не приняли, выпустили, вернули. И любое яство с привкусом металлическим, и любое лакомство красит огнем карминным… Небо, ты слышишь? Наш случай уже клинический, время шагает с миром куда-то мимо, случайным взглядом заставляя цепенеть иных, в который раз не успокоившись по сезону, наша тьма маньячит, ставит свои отметины — двойным проколом на крепко уснувшей сонной. На что надеяться, если на вечном бое мы не имеем шанса внезапно и страшно выжить?..     Небо на нас истратило все обоймы, потом отправив рапорт куда-то ниже. Куда нам до нехитрых банальных чаяний… Какой на пороге месяц какого года?.. Небо имеет право хранить молчание — ответ может стоить небу его свободы. Пусть живые верят в вирусы и проклятия, в легенды о нашем лихом комарином рое. Мы просто имеем привычку безудержно звать его, пока оно не вспыхнет и не накроет, и все мы, уже заведомо обреченные, ждем, когда же оно проснется, поднимет веки…     Но небо мое всегда почему-то черное, а последний рассвет отгорел в позапрошлом веке.

 

Особо опасное

У него деликатный змеиный нрав, неразборчивый почерк и черный «глок». Он рефери в сватках добра со злом и чаще всех прочих бывает прав. Он не терпит капризов и грязных рук, говорит: «Все герои умрут в конце». У него французский смешной акцент и умение быстро входить в игру. Не прощает подлостей и измен, говорит, что вся его жизнь — ситком, Его пули питаются молоком — он его за вредность берет из вен. Он ходячий траурный декаданс, темнота, спокойствие и контроль. Но порой в его взгляде такая боль, словно он без гипноза впадает в транс, Говорит: «Не верь никому всерьез. Нас убили, но не списали в срок. От меня отвернулся неверный бог, и ангел-предатель покинул пост. Эту истину не утопить в вине, не вспомнить улыбок своих детей: Мои дочери рано ушли в метель, но по привычке всё снятся мне». Он глядит туда, где осенний лес подставляет шкуру под мокрый снег. Говорит: «Проклятье лежит на всех — не достучавшихся до небес. В наших венах черный холодный Стикс, нам до последней земной главы Из бездны таращиться на живых, стирая усмешки с безликих лиц. И нам больше нечего здесь беречь, некого помнить и хоронить. Над нами мойра кромсает нить, которая держит дамоклов меч, Да все напрасно…» И лишь когда он ловит мой удивленный взгляд, То, больше ни слова не говоря, встает, отрезая мне путь назад. Он берет мою руку, и быстро, вдруг, прижимает крепко к своей груди… …Наберите девять-один-один! Или я внезапно сейчас умру, Или… Тихо. Страшные чудеса открывает он — гордый, немолодой… Его сердце не бьется в мою ладонь. Я читаю диагноз в его глазах. Мне чудится, будто бы он дрожит. У меня озноб или паралич. Он смотрит так, словно болен ВИЧ, в зрачках проносятся этажи — Бесконечные шахты. Его война не позволяет ему дышать… Я с трудом отхожу от него на шаг и думаю: «Что же ты, лейтенант? Нам врут о вас повести и кино… Как тебя угораздило? Сколько лет Прокаженным холодно на Земле? Вам здесь стыло, голодно и темно: Чертовщина с гибелью на клыках воет в небо вечное «почему?»… Вам носить вампирическую чуму в нечеловеческой ДНК И маяться этим…» Меня трясет. Ведь, выходит, и я для него — еда? Он смеется так, словно слышит всё. Нет. Не стану спрашивать. Никогда.

 

Полуночное

Лохматость солнца исчезла в дымке, Швырнув на стекла лучей обломки. Снежинки пляшут в окне лезгинку, Я собираю головоломку. Я разбираю на паззлы рифмы, Крошу до пикселей и молекул Те сны, что бьются о мыслей рифы Дробленым тактом ее куплетов. Бардак в душе и на жестком диске, Как в сердце — пустошь ночных вокзалов, Густая горечь в глазах Чеширских, Улыбка — с грустью и злым оскалом. В головоломке — тугие строчки, Необратимость сюжетных рельсов, И вместо смайлика ставлю точку, Чтоб после — пальцами по бекспейсу. …Они приходят, когда не ждешь их, На шабаш роем летят по ветру, И леденяще щекочут кожу Мне терпким запахом сигаретным. Они твердят, что пора смириться, Что жизнь распихана по вагонам, И тот, что тихо в углу ютится, Сжигает мысли в глазах зеленых. Другой смеется, жует ириску, Пленяя бездной своих зрачков, А та, что с плетью, склонившись низко, Мне крошит сердце под каблучком… Оставьте горечь, мир слишком сладок! Моей загадке — что быль, что небыль, Вдруг взглядом в спину, между лопаток, И сердце рвется дугой гипербол. Ступая тихо на мягких лапах, Несет в зрачках остроту ироний, О ноги мягко комочек страха Мне трется ласковой паранойей… Пытаюсь гладить по шерсти — нежно, Хоть руку колет и жжет крапивой, Что мы не встретимся у кафешки, Где с шоколадкой две кружки пива… «Мы никогда» — дождевой водой. Наверное, я разучился плакать. Моей загадке не быть живой В системе ломких двоичных знаков. Пробило полночь. Не повезло. Из интернета ушел до срока. Сквозь пальцы выскользнуло тепло. Оставил блюдечко у порога. Продай мне, отче, на пальцах ломких Кусочек неба и сил немножко… Я собираю головоломку. Я приручаю чужую кошку.

14.11.08

 

City mysteries

 Город лежит в паутине дорожных трещин, пойман туманом, сетью мобильной связи. Городу снятся простые волшебные вещи, он и не помнит, красив или безобразен. Город лелеет нас на своих ладонях — белых на черном клавишах, поле шахмат, В городе наши судьбы слились в погоне, истину схватишь — поранит осиным жалом. Кончилась сказка. Забыты стихи заклинаний. Выплачены долги на итог вперед, Мы отыграли партию с чудесами. Наши чары в крови — словно черный горячий йод. Магия смерти страшнее. Мрачные лица, вспышки, сирены, парни в стерильных перчатках. Игра началась, и на тонких твоих ресницах мелкая россыпь пороха для отпечатков. Наша судьба перечерчена желтыми лентами, километрами времени, теменью сонных улиц, Светом прожекторов, чьей-то судьбой и смертью, запахом пороха, ласковым свистом пули… Ветер щекочет крыльями. Скоро лето. Мы научились гадать на телах спокойно, Научились спокойно не получать ответов, предчувствуя риск испариной на ладонях. Наш кукловод многолик, острослов, искусен, дергает нити судьбы от Е2-Е4. Наши игры в Закон, конечно, ему по вкусу. Он немного нездешний. Даже не в этом мире. Дым сигарет, бессонница, головоломка. Два пистолета, пулям поставлен счетчик, Нашей охоты открылся сезон, и ломко запах добычи врезается в позвоночник. Жизнь, и азарт, и погоня за смертью — едины. Вечные, зрячие, только слегка безнадежные, В этом пространстве — городе нелюдимом, лечимся от одиночества кожей на коже… Дремлет на полке чужая волшебная палочка. Идем на охоту с первыми фонарями, Слетаются к солнцу последние желтые бабочки, чернильное небо с матовыми огнями Кутает город, уставший от суматохи. Городу снится мир волшебства и магов. Только для нас — свободных и одиноких, это пряничный домик. Рукопись на бумаге.

21.07.08

 

Magic of crimes

 Для нас с тобой мир разлинеен строчками, тугими струнами, дугами меридиан, Монохромен и липок сетью своей паучьей, измеряется иной системой координат. Ты играй, пусть играется — музыка, одичание, салочки с истиной, ложные имена, Ты не думай, здесь еще не такое случается, не успеешь заметить, что дожили допьяна, Что баюкаем смерть чужую в своих ладонях, на семи ветрах, и она засыпает, устало щурится, Мы живем с тобой в свободной своей погоне, связаны общей любовью и общей дуростью, Наше утро неровно разрезано желтыми лентами, нам выбрасывать руны, гадать на кофейной гуще, О чем-то, что пропили, продали за измену, отделавшись легким испугом и телом в роще… Гадать по ладоням, исследовать элементы, раскладывать карты компьютерных диаграмм, Скручивать буквой закона спиральные ленты — цепи судьбы, перерезанные пополам. В том мире было проще. Он был знакомым. Руны и карты разбрасывать на снегу, Скармливать сказку черным ручным драконам; ждать, что принцесса напорется на иглу, Ивовой веткой магию делать былью. В кровь превращать вино, ворожить миры, Долго отращивать хрупкие птичьи крылья, веря, что мы крылаты, остры, мудры, Веря, что нам под силу любое чудо, что нами не правит судьбоносное колесо, Не зная, что нас уже никогда не будет притягивать мир, похожий на детский сон, Ушли — и забылось, стали вдруг слишком взрослыми, асфальт под ногами — шахматная доска, Ночи в дозоре, кофе глотать со звездами, сигаретным пеплом дробить пустоту в висках, Утро встречать поцелуем, не ждать покоя, верить в себя, и, ища новый стимул к действию, Заключить, наконец, перемирие с судьбой. И в который раз отпраздновать равноденствие…

21.07.08

 

Одинокость

А она говорит мне: «Милый, как я устала…» А она все твердит мне: «Брат мой, как все достало!» «Какие вокруг ужасные эти люди, Их совсем не заботят другие, чужие судьбы!» Она говорит: «День выдался нехорошим, С соседкой ругались, под кресло надула кошка, Опять в универе препод мне глазки строит!» Я говорю ей: «Это того не стоит, Соседка разводится, кошка с утра не ела, Зачет автоматом, плевое это дело…» — И сессия скоро… — Сдадим, помогу, не парься, — И сжимаю в руке тепло ее тонких пальцев. Она говорит: — «Погода ужасно мерзкая, И водила маршрутки ответил мне слишком резко! И не получается то, чего я хотела! Что с тобой, милый, я чем-то тебя задела?» А я говорю ей: «Мне холодно отчего-то, Словно во мне давно умирает что-то, И день за окном какой-то уж слишком серый, И любимые люди — словно бы лицемеры, И давит в груди, будто смертельно болен…» Она говорит мне: «И чем же ты недоволен? Милый, смотри, как город вокруг чудесен! Улыбнись, мой друг, чего это ты невесел? Знаешь, братец, у всех же свои проблемы! Друг мой, мы начинали не с этой темы!» …Она все еще говорит, я ее не слышу. Она для меня становится дальше, тише, И холод зимы между нами уже не тает… «Я же рядом, милый. Чего ж тебе не хватает?» Я рядом иду, гляжу под ноги, на дорогу. Не могу объяснить, но чувствую… одиноко. Не могу сказать, как устал дарить без отдачи. Простая истина: «мальчики ведь не плачут!» У мальчиков все хорошо, все разумно, сложно. Это девочки хрупкие… девочкам это можно. Только хочется почему-то стать вусмерть пьяным. Или услышать в мобильнике голос мамы. Стать очень маленьким, где-то в тепле укрыться, Не видеть как проплывают чужие лица, Не нести на себе ответственность отношений. Не брать на себя этих сложных крутых решений. Поверить себе, что все будет не так уж плохо, Что можно еще пожить до другого вдоха… Я это переживу, но внутри, как раньше. Она для меня становится тише, дальше… Она для меня почти что уже чужая. Я ее не виню. Нытье ее раздражает. Особенно от меня, я же вроде сильный… А я рядом иду и молю, чтобы отпустило. Сколько выдержу? Не уверен. Ответ неясен. В этих сложностях бытия каждый нерв повязан. Мне бы выдержать до строки, до конца абзаца… Чтобы выпустить из руки холод тонких пальцев.

 

Страх

Черный кот на твоих коленях — я. Скрип перил, шорох у кровати — я. Ты не бейся в тисках проклятия — Страх туманит тебе сознание. Я иду за тобой — шаг за шагом в такт, Твое сердце — мой каменный артефакт. Я уже в тебе, твой сиамский брат — Это выплата за незнание. Тень убийцы за поворотом — я, Темный адов блеск в глазах мужа — я, Составной элемент оружия И пугающее предчувствие. Улыбаюсь — тебя пробивает дрожь, Ты кричишь: «Уйди, но меня не трожь!» Может быть, ты вскоре меня убьешь, Расписавшись в своем бесчувствии. Тревожным звонком среди ночи — я, Бубонной чумой на пороге — я, Выходи ко мне, босоногая, Не спасайся за белым пологом. Ведь твоя печаль — это тоже я, Слезы падают на надгробие… Я не смерть, а всего лишь фобия. Обращайся с этим к психологам. Ядовитая сон-трава — я. Океанская синяя бездна — я. Не зови меня, ненаглядная. Ни к чему самобичевание. А в глазах у тебя — вселенная… Одинокая, откровенная… Не люби меня, незабвенная. Я сворую твое дыхание. Ведь со мной и любовь — разлюбится. Превращаюсь в ночную улицу… Страх совсем не идет твоему лицу, Но с тобой одной только я сейчас. Но когда отпустит тебя отравная, И под солнцем уснут рыдания, То, прошу, не теряй сознание, Когда вновь коснусь твоего плеча.

Ссылки

[1] одна ДНК

[2] Имеется в виду: «Первые два слога — «свасти» — на благородном языке означали утверждение «хорошо есть!», а окончание «ка» (будучи одновременно и первой буквой благородного алфавита) усиливало общее значение, как бы подводя итог, «и хорошо весьма!» (с) Олди

Содержание