14 июня 1943 года состоялось партийное собрание. Оно проходило прямо на стоянке, многие, укрываясь от солнца, расположились под плоскостями истребителей. Я терпеливо ждал своей очереди. Наконец в центр полукруга приглашают меня, зачитывают заявление, рекомендации.

— Вопросы будут? — спрашивает председательствующий.

— Пусть расскажет биографию, — раздается голос.

— Давай, Скоморохов, рассказывай, — подбадривает Баботин. Он волнуется, переживает за меня. А у меня вроде как язык отнялся. Не знаю с чего начать, не нахожу первого слова.

— В каком году родился, — шепчет Баботин.

С трудом, заикаясь от волнения, начал рассказывать о себе. Получилось очень коротко, несколько слов. Смутившись, снова замолчал.

— Есть еще вопросы? — обратился председательствующий к собранию.

Ну, думаю, начнут по Уставу гонять, силюсь припомнить права и обязанности коммуниста — как на грех, все вылетело из головы. Вот беда! Но оказалось, что беда не в этом. До всех вдруг донесся надоевший завывающий звук немецких моторов. «По самолетам!» Всех как ветром сдуло. Пока мы заводили моторы, на аэродром начали сыпаться бомбы. Мы с Шевыриным очутились на старте раньше других: сказались наши тренировки.

Двинулись с места, за нашими хвостами где-то сбоку начали рваться бомбы. «Прекратить взлет!» — раздалось у меня в наушниках. Но заставить меня прекратить взлет было невозможно. Скорее бы я согласился в пекло броситься, чтобы драться, чем лежать беспомощным, смотреть, как сыплются бомбы, и ждать своей участи. Только с Валькой оторвались от земли, как вокруг нас потянулись Шнуры эрликонов. «Мессеры» наседают, не дают: набрать высоту.

— Шевырин, жмись к земле, — бросил я ему.

Чуть ли не цепляясь крыльями за верхушки кустов, мы на полном газу понеслись вдоль тонкого ручейка. Разогнав скорость, резко переходим в кабрирование и на высоте метров 800—1000 вскакиваем в кучевые облака.

Облачность 8 баллов, с большими просветами. Через них осматриваем «поле боя». «Фоккеры», сделав по одному заходу, разворачиваются на обратный курс. Их семеро. Прикрытие — восемь «мессеров». А нас — двое. Мы не знали тогда, что на помощь нам взлетели истребители с других аэродромов. А пока — одна пара против 15 вражеских самолетов.

Принимаю решение вступить в бой. Смотрю, на кого лучше напасть. В то время как мы вскочили в облака, немцы потеряли, очевидно, нас. Южнее Нижней Дуванки замечаю под облаками два «фоккера». Иду на скорости к ним, сближаюсь, прицеливаюсь, открываю огонь, и — радость! Один стервятник горит, начинает переворачиваться, выставляя брюхо, как оглушенная в воде рыба.

Я отвалил, а Валька, следовавший за мной, подходит к нему и в горящего всаживает прощальную очередь. Оглядываюсь: к нам стаей несутся «мессеры». Разворачиваемся в сторону аэродрома в расчете, что кто-то еще из наших взлетел, вместе будет веселее.

Но никого из своих не видим. На маршруте вскакиваем периодически в кучевые облака, отрываемся на мгновение от преследовавших нас истребителей и с набором выходим за облака. Осматриваемся: на сером фоне ползет пара «фоккеров». Коршунами набрасываемся на них. Заметив нас, они пытаются скрыться в облаках. Но это им не удается. Очередь, вторая — самолет дымит, затем вспыхнул, я выхожу из атаки. Валька всаживает длинную очередь, «фоккер» вяло взмывает и затем валится на крыло.

Молодец Шевырин! Держится своего места, активно действует. Правда, чересчур увлекается. При первой схватке, если бы я вовремя не осмотрелся, нас накрыли бы «мессеры». А ведь по логике увидеть их должен был прежде всего он. Но пылающий «фоккер» заворожил его, он не мог отказать себе в удовольствии всадить в немца очередь, хотя нужды в этом не было. Об этом у нас состоится разговор на земле, а пока бой продолжается. Пробиваем облака вниз. Там — каша. Подоспели истребители соседних полков. Мы увидели, как один за другим устремились к земле два «мессера», а потом рухнул наш истребитель, из которого на парашюте выбросился летчик. Бой раздроблялся на отдельные очаги, немцы поспешно стремились спастись бегством.

Приземлившись, узнали, что с парашютом выбросился весь израненный разорвавшимся в кабине снарядом летчик братского полка сержант Иван Шпаченко. Он сбил два «мессера».

На аэродроме все стихло, партийное собрание продолжалось. Я, еще не успев прийти в себя, остыть после боя, снова стоял перед коммунистами в ожидании вопросов и никак не мог сосредоточиться. Председательствующий капитан Баботин поднялся с места, откашлялся:

— Товарищи, довожу до вашего сведения, что комсомолец старший сержант Скоморохов только что пополнил свой боевой счет: вместе со своим ведомым Шевыриным сбил два «Фокке-Вульф-190».

Прозвучали аплодисменты. Баботин поднял руку, призвал всех к тишине.

— А теперь продолжим обсуждение. Есть вопросы к товарищу Скоморохову?

— Нет, — раздались голоса.

— Тогда приступим к голосованию.

Проголосовали единогласно.

Баботин поздравил меня с принятием кандидатом в члены ВКП(б). Будут в моей жизни и другие памятные, дорогие сердцу места, но ни одно не сравнится с Нижней Дуванкой. Здесь, на полевом аэродроме, произошло мое второе рождение: я стал коммунистом. Значительнее этого в жизни ничего не могло и не может быть!

Окрыленный доверием товарищей, выросший на целую голову в собственных глазах, я вместе со всеми готовился к грядущим боям.

Наутро после партийного собрания я проснулся с мыслью о предстоящих боевых вылетах, а тут дежурный офицер сообщает:

— Старший сержант Скоморохов, вам приказан явиться в штаб.

— Зачем? — механически переспросил я.

— Больше мне ничего не известно…

«Что еще стряслось?» — екнуло сердце.

Наскоро умывшись, бегу к штабу. Там меня встречав улыбчивый майор Бравиков:

— Поздравляю, Скоморохов! Одним приказом ты назначаешься заместителем командира эскадрильи и направляешься в Куйбышев на курсы начальников воздушно-стрелковой службы полков.

Опешив от таких новостей, я не сразу сообразил, что у меня больше оснований огорчаться, чем радоваться. Повышение по службе всегда приятно, даже на войне. Но когда повышение совмещается с отправкой на шестимесячные курсы, которые не имеют никакого отношения к твоим новым должностным обязанностям, — тут поневоле задумаешься.

Я бросился к командиру полка.

Алексей Дмитриевич встретил меня с невозмутимым видом.

— Другой реакции от тебя и не ожидал, — начал он первым. — Но и другого выхода нет. На курсы нужно послать опытного, боевого командира эскадрильи или такого же опытного заместителя. А я не могу никого отпустить: назревают очень большие события. Ослабить сейчас руководящий состав эскадрилий было бы непростительной ошибкой. Вот и пал выбор на тебя. Поучишься, вернешься — сразу же приступишь к новой должности.

— Значит, назревают большие события, а меня — в тыл… Чем же это я заслужил такую милость?

— Заслужил. Кроме тебя, мне некого сейчас повысить в должности, чтобы послать на курсы. А приказ дивизии надо выполнить.

Никакие мои доводы не могли поколебать Мелентьева в правильности принятого им решения. Удрученный таким поворотом дела, я про себя решил: «Ладно, деваться некуда. Поеду. Но любой ценой тут же вырвусь обратно».

А командир полка, видя мое состояние, вдруг спросил:

— У тебя ведь на Волге старики живут?

— На Волге, но не в Куйбышеве — в Астрахани,

— Ничего страшного. Сколько дней дали тебе на дорогу?

— Три.

— Скажи Бравикову, пусть добавит еще два, навести стариков.

Ох и хитрый наш комполка! Рассчитал точно: кто же откажется от такой возможности?

Но назревают большие события, а я останусь в стороне от них. Мелентьеву не трудно было догадаться, о чем я думаю:

— Хватит, Скоморохов, и на твою долю больших событий. Езжай учись. Да вот что: передашь начальнику штаба курсов полковнику Мееру привет от меня. Он был начальником Сталинградского авиационного училища, когда я там служил командиром отряда.

«Полковник Меер. Отлично. Обязательно передам привет. Он-то мне и поможет», — подумал я, прощаясь с командиром.

Через несколько часов я уже трясся по ухабам проселочной дороги. На душе царило смятение. Разве можно покидать эскадрилью в канун ожидаемого горячего времени? С другой стороны, горело сердце предвкушением встречи с отцом, матерью. О курсах даже не думал, свои решения я тоже научился доводить до конца.

Город детства меня удивил: он оставался точно таким же, каким был всегда. После всего, что мне довелось видеть, — вдруг никаких руин.

Милые сердцу кривые улочки, знакомая мазанка. Я приближался к ней, сдерживая себя, чтобы не броситься вприпрыжку, как в том далеком и столь недавнем мальчишечьем веке. А сердце стучало все учащеннее, и трудно было его унять.

Святое чувство возвращения к родному очагу. С чем сравнишь его, как расскажешь о нем?

Я ткнулся рукой в дверь — на ней замок. Душу всполошила тревога. Тут появилась у двора мать Жени Чайкина, моего сверстника, с вымазанными глиной руками: что-то мазала.

— Вам кого, молодой человек?

— Да вот хотел повидать Михаила Ивановича и Елену Лазаревну.

— Так они на Волге, с полчаса, как ушли, а вы кто же им будете?

— Да так. Спасибо, — ответил я и бросился к Волге. По дороге оглянулся — Чайкина застыла, пораженная догадкой: тропинку, по которой я побежал, знали только жившие здесь мальчишки.

Вот он, родной берег моей любимой реки! Разморенная жарой, ведет Волга мудрый вечный разговор с опаленными берегами, медленно перекатывая камешки.

На мгновение все, чем жил последние три года, ушло от меня. Были только Волга и я. Она неудержимо манила к себе: «Бултыхнись в чем есть, захлебнись счастьем беспечности, речного раздолья!»

Да, но где же отец с матерью?

Бегу вдоль берега вверх по Волге. Там речушка Дарма — обычно в ней мы ловили рыбу.

Так и есть: впереди наша лодка. Отец на веслах, мать — на корме, правит. Кричу, чтобы пристали к берегу.

Услышали меня, приблизились чуть:

А вас далеко подвезти?

У меня комок в горле застрял, не могу больше слова вымолвить. Не узнали меня. Видимо, война наложила свою печать и на внешность.

Материнское сердце чуткое. Лодка вдруг резко развернулась носом к берегу.

— Греби скорее, отец, это наш Коля! — донесся ее вскрик.

Я буквально на руках перенес мать из лодки на берег — какая же она маленькая, худенькая. Помог сойти на берег отцу — тоже незабываемое ощущение. Трудно им жилось. Или, может быть, это я вырос? Скорее всего, и то и другое.

Слезы, объятия, опять слезы. Я, как мог, успокоил родителей, снова усадил их в лодку, сам сел за весла, и мы направились домой. Очень хотелось половить рыбу, но разве до этого сейчас!

Дома отец и мать не знали куда меня усадить, чем угостить. А я — дело молодое, — осмотревшись, освоившись, стал рваться на Волгу.

Быстренько переодевшись, я снова, как мне казалось, превратился в прежнего мальчишку.

Отец молча наблюдал за мной. Потом подошел, ощупал мои руки, ноги.

— Ты в самом деле невредим?

— Ни одной царапины, батя!

— А как же домой попал? — Я заметил, как посерьезнели его глаза.

— В краткосрочный отпуск, — слукавил я, — на полтора дня.

— За что?

— За пять сбитых фашистов.

— Коля, это правда?

— Это, батя, правда.

— Ну, спасибо тебе, сынок, обрадовал, — снова обнял меня отец. — А теперь иди искупайся в Волге, чтоб счастье тебе не изменяло.

Поцеловав отца, мать, я выскочил на улицу и снова наткнулся на спешившую к нам соседку Чайкину.

— Колька, бесенок, что ты сразу не признался, в военном совсем чужой. Скажи хоть, как в края наши попал? Моих двое воюют, а вот ни один не заглянул.

— Да и я случайно попал домой. Завтра уезжаю.

— Как это «случайно»? — округлились соседкины глаза. — Ты ведь не первый приезжаешь, только те были калеки или все в наградах. А у тебя, смотрю, ни того, ни другого, парень кровь с молоком — и случайно.

— Ну, не совсем случайно, еду за новым самолетом, крюк сделал.

— Так что ж ты сразу не сказал, это совсем другое дело. Ну, иди, иди к дружкам. Жаль, Женьки нет.

Ну и народ! Давай ему или грудь в крестах, или голова в кустах! Среднего не признает.

Сознание, что и я — тоже этот народ, приятно щекотало самолюбие. Вот, мол, какие мы, люди волжские!

Наплававшись, нанырявшись всласть, лег на спину, меня понесло течением. Вокруг — звенящая тишина. Надо мной — бездонное голубое небо.

Почему раньше не слышал этой тишины, не замечал этой пронзительной голубизны? Да просто не знал им цены! Это как в детстве бывает: узнаешь, насколько дорога тебе игрушка, когда ее теряешь. Игрушка… Тишина и небо не игрушка — жизнь. Потерять их — потерять все.

— Колька-а-а, вылазь, хватит купаться!

Перевернулся на живот, посмотрел на берег: мой старый дружок Сергей Ларин. Мы с ним учились в Батайской школе. Его вместе с другими взяли в пехоту, где он был ранен и подчистую списан домой.

Спешу на берег. Радостно поприветствовали друг друга. Сергей рассказал о своем участии в боях за Кавказ, начал изливать свою душу: теперь все дерутся с оружием в руках, а он на счетах щелкает…

Я посочувствовал ему, как мог, утешил, и мы направились в заводской поселок. Встречи с друзьями, знакомыми, разговор о войне. Домой пришел поздно.

Грустно было снова покидать родной город. Вернусь ли сюда еще?

…По дороге в Куйбышев снова и снова перебирал в памяти все подробности пребывания дома. И особенно часто вспоминал пристрастные расспросы отца и соседки о причинах моего приезда. Они еще больше укрепили мою решимость вырваться на фронт, к моим боевым друзьям.

В указанный день я предстал перед начальником штаба курсов полковником Меером, вручил ему командировочное предписание, а личное дело оставил пока у себя. Завязалась беседа, я передал ему привет от Мелентьева. Он тепло заулыбался:

— Как же, помню, помню, один из лучших командиров отряда.

Шел к Мееру — готов был сразу выпалить свою просьбу об отправке на фронт. А тут вдруг понял, что таким образом ничего не добьешься: начальнику штаба курсов тоже ведь нужно какое-то основание, чтобы меня отпустить. Да и, наверное, подобные просьбы ему не в новинку. Нет. Надо действовать как-то иначе.

На второй день — медицинская комиссия. Прекрасно! Первому же врачу заявил, что у меня болит голова после удара ею о приборную доску при вынужденной посадке.

Не знал, что подобные заявления врачи выслушивали не раз.

Сами решений по ним не принимали — докладывали начальнику штаба. Так было и со мной.

При новой встрече Меер приятно улыбнулся, пожал руку:

— Хочешь снова на фронт?

— Так точно, товарищ полковник.

Он немного подумал, полистал лежавшие на столе бумаги. Это дало мне возможность собраться с мыслями.

— Я один прибыл к вам в звании старшего сержанта. Все остальные офицеры. Кроме того, я не имею никакого опыта как заместитель командира эскадрильи. Меня ошибочно прислали к вам.

— Говорите, ошибочно? — прервал меня Меер. — А если мы вас все же не отпустим, все равно будете рваться?

— Буду, товарищ полковник! Сейчас надо драться, а не учиться.

— Учиться всегда и везде нужно, — произнес он. — Лучшая учеба сейчас все же война, поэтому поезжайте учиться там.

Немного подумав, он добавил:

— Ну что же, передайте привет Мелентьеву и скажите, пусть впредь не ошибается…

В эскадрилью я вернулся в разгар сражения на Курской дуге. Мелентьев этому обрадовался: и приказ дивизии выполнен, и летчик вернулся в боевой строй.

10 июля, как раз в тот день, когда иссякали наступательные возможности противника и он стал сосредоточивать свои силы в направлении Прохоровки, я отправился в первый боевой вылет после вынужденного перерыва. Досадно было сознавать, что отсутствовал при начале этой грандиозной битвы, хотелось хоть теперь наверстать упущенное.

Меня поразило небо над Курской дугой. Было такое впечатление, будто нырнул с открытыми глазами во взбаламученную воду илистого озера или попал в песчаную бурю. Чад, гарь, пыль проникали в кабину. Они лишали возможности искать врага, видеть ведомых. Из-за них мы не могли наблюдать панораму развернувшегося сражения.

Вылет прошел без особых приключений, если не считать того, что в воздухе сохранить боевой порядок не удалось. Я, Попов, Мартынов, Алимов, Овчинников потеряли друг друга, возвращались все на последних каплях горючего. Беспокоясь о летчиках, я забыл выпустить шасси, стал заходить на посадку. И вдруг прямо передо мной вспыхивают ракеты. Ничего не понимая, продолжаю планировать и тут вижу, как на спину падает финишер и начинает вовсю дрыгать ногами. Только тогда до меня дошло, чего он хочет: по газам и на второй круг. С воздуха увидел, что на аэродром вернулись все живыми и невредимыми.

…12 июля 1943 года в районе никому не известной до сих пор Прохоровки произошло самое большое в истории минувшей войны танковое сражение.

В нем в смертельной схватке столкнулось с обеих сторон около 1500 танков и самоходных орудий.

Броня на броню, огонь на огонь…

Прошел день титанической борьбы — вражеская стальная лавина, лишившись 350 боевых машин и 10 тысяч солдат, начала откатываться назад. Последняя попытка врага прорваться к Курску была сорвана.

Мы гордились тем, что в достижение этой победы были вложены немалые усилия и авиаторов.

В те дни по всему фронту прокатилась слава о бесстрашном летчике, гвардии старшем лейтенанте А. К. Горовце. В одном бою он сбил девять фашистских бомбардировщиков. Но и сам отважный летчик погиб в неравном бою при возвращении на аэродром, будучи атакован четверкой «мессеров». Ему посмертно было присвоено звание Героя Советского Союза.

Наша эскадрилья в этот период обходилась без потерь. Хотя немцам мы наносили урон ощутимый: уничтожали их самолеты в воздухе и на земле, штурмовали вражеские коммуникации.

Фашисты, утратив инициативу в воздушных схватках, периодически наносили удары по аэродромам. Один из их последних массированных налетов на наш аэродром чуть не кончился трагически для меня.

Мы дежурили у самолетов. Стоял знойный полдень. Я пошел к бочонку с водой попить. Только прикоснулся губами к краю алюминиевой кружки — раздается крик техника А. Н. Мазура: «Немцы летят!»

Все знали, какой необычный слух у Мазура: он улавливал гул моторов намного раньше, чем другие.

Я бросился на стоянку. После Куйбышева мне пришлось летать на разных машинах: моя находилась в ремонте после того, как Николай Жиряков посадил ее на «живот». Летчики знают, что к любой машине надо привыкать. Все в ней как будто точно так же, а все-таки надо освоиться, узнать норов другого истребителя: легок или тяжел в управлении, какова приемистость мотора, как ведет себя на взлете и посадке и т. д. Самолет, на котором много летаешь, чувствуешь как бы всем существом, знаешь его возможности.

А сейчас мне пришлось иметь дело с «необъезженным» мною «ястребком». Заняв место в кабине, пристегнул, по своему обыкновению, только поясные ремни: плечевые затрудняли обзор (сковывали движения туловища).

Под бомбами начали с Шевыриным взлет. Снова у нас буквально под плоскостями хлопали «лягушки» — специальные бомбы с крыльчатками, рвавшиеся при соприкосновении с чем-либо. Их осколки попали в правое колесо моего истребителя — оно спустило. Но я не прекратил взлет, движением элеронов перенес нагрузку на левую плоскость.

«Юнкерсы» прикрывались «мессерами». Мы с Валькой и рванулись к ним, чтобы связать их боем и дать возможность стартовать другим парам.

Но больше никто из наших не смог подняться в воздух. И нам с Шевыриным снова пришлось вдвоем вести бой над Нижней Дуванкой. В прошлый раз мы разделались с врагом, а как будет сейчас? «Мессов» штук восемь. Я вцепился в хвост четверке. Замыкающий немец чувствует, что вот-вот будет прошит свинцовой очередью, не выдерживает, ныряет вниз. Остальные трое взмыли ввысь. Мы с Шевыриным — за ними. Настигаем, сближаемся. «Мессы» энергичным переворотом уходят вниз. Мы — следом. Все вместе, выполняем целый каскад фигур сложного пилотажа. А вокруг все пространство исполосовано шнурами трассирующих очередей. Каждая из них для кого-то предназначалась…

Когда немцы снова перешли в пикирование, я лег на спину и смотрю, куда пойдут «мессершмитты», удерживая самолет в перевернутом горизонтальном полете. Ла-5 мог лететь некоторое время в перевернутом положении, по истечении которого подача горючего в баки прекращалась, но на некоторых самолетах это время из-за негерметичности в топливной системе было в несколько раз меньше.

Я передержал истребитель вверх колесами, и мотор заглох. Меня сразу понесло вниз. Пара Ме-109 тут же устремилась за мной. Валька отбивает их.

Пытаюсь запустить мотор — ничего не выходит. Немцы сообразили, что к чему, увязались за нами целой вереницей. Бедный Валька, как он управится с этой черной стаей?

А мне что делать? Высота немного более тысячи метров. Так можно и в землю врезаться. Осматриваю местность — ничего подходящего для посадки, да и не дадут «фрицы» произвести ее. Пожалуй, надо прыгать с парашютом. Рассчитать так, чтобы как можно меньше под куполом болтаться, иначе в воздухе расстреляют, и прыгать. Но затягивать чересчур нельзя: можно не успеть.

Откидываю фонарь. Расстегиваю привязные ремни. Освобождаю ноги из педалей. Приподнимаюсь в кабине и тут начинаю ощущать какую-то необычную легкость. В чем дело? В следующую долю секунды весь содрогаюсь, вспомнив, что парашют-то в спешке не пристегнул. Затрясшимися руками пытаюсь затолкнуть свое тело обратно в кабину. Это не так просто: сильный отсос воздуха так и стремится меня вытянуть.

Ценой огромных усилий втиснулся в кабину. Беру управление, уменьшаю угол снижения. Земля уже рядом. Вокруг меня шнуры эрликонов. Прицельный огонь вести «мессам» не дает Шевырин, сражается, как лев.

Что делать? Садиться? Не дадут, сожгут.

Эх, завести бы мотор!

Зная, что чудес на свете не бывает, я на это уже не надеялся. И все же попытался альвеером подкачать бензин, и чудо свершилось: мотор заработал.

Ну, гады, теперь держитесь! Жмусь к земле, разгоняю скорость, резко перевожу машину на гору. «Фрицы», считавшие меня своей добычей, испуганно шарахаются в стороны. Валька быстро пристраивается ко мне. Набираем высоту, занимаем выгодную позицию.

— Атакуем! — передаю ведомому.

Вырвавшись из беды, я со всей накопившейся во мне злостью всадил в первого попавшегося в прицел стервятника смертоносную пушечную очередь. Он вздыбился, как остановленный на полном скаку конь, вошел в штопор и больше из него не вышел.

В сторонке как-то странно «заковылял» второй «мессер»: его подбил Шевырин.

О случившемся со мной в том воздушном бою многие, с кем мы вместе служили, узнают, лишь прочитав эти строки. Известно, самыми тяжелыми переживаниями люди делятся неохотно. Я тогда еще раз заглянул смерти в глаза.

…Небо над Курском, Белгородом, Харьковом, Изюмом, Барвенковом было ареной напряженнейших кровопролитных воздушных схваток. Враг не мог примириться с поражением на Курской дуге, надеясь справиться и вернуть утраченные им позиции. Наша задача же состояла в том, чтобы не дать ему опомниться, бить в хвост и в гриву, огнем и мечом гнать с нашей земли.

5 августа в столице нашей Родины Москве был дан первый в истории минувшей войны салют в честь освобождения Орла и Белгорода, успешного завершения операции на Курской дуге. С того дня салюты в ознаменование побед Красной Армии стали традиционными.

Никому из нас не довелось видеть и слышать первый салют. Но сообщение о нем вызвало в нашей среде всеобщее ликование.

— Понял, Скоморох, как Москва нас благодарит, — сказал мне при встрече Володя Евтодиенко.

— Да, салют — это здорово, — ответил я. — Весь мир его видит.

Не думал я тогда, что это будет мой последний разговор с моим первым боевым учителем.

Прошло еще несколько дней бесконечных вылетов и боев, лишивших нас возможности встречаться, а на шестой Володя сложил крылья, совсем немного не дойдя до своего дома в Ворошиловграде.

У меня на сердце как будто рана открылась: такими мучительными были мои переживания. А еще через неделю — новый удар: не вернулся из полета Сережа Шахбазян. Потом удар за ударом: 22 августа потеряли Ваню Григорьева, 24-го — Ваню Алимова.

Август вошел в жизнь полка месяцем невосполнимых потерь. Война безжалостно, немилосердно вырывала из наших рядов лучших воздушных бойцов. Она делала свое черное дело, требуя крови за каждый успех, каждую победу.

Непроходящая горечь поселилась в моей душе. Да и не только в моей. Сколько прекрасных людей уже ушло от нас… И кто знает, сколько еще верст отмерено военной службой и тебе…

Прибыли свежие газеты. Мы жадно набросились на них: что там нового, куда войска наши продвинулись?

— Ура! — восклицает Шевырин. — Скоро будет взят Харьков!

Я выхватил у него газету, стал читать. Мы все знали, что Харькову не совсем везло: его уже один раз освобождали. Хотелось знать, как будут обстоять дела сейчас. Судя по всему, теперь все будет по-иному.

Читая о событиях на подступах к Харькову, я никак не предполагал, что они прямым образом коснутся и меня. Но это произошло буквально в следующую секунду.

Ко мне подлетел запыхавшийся посыльный:

— Товарищ старший сержант, вас срочно вызывают в штаб!

«Неужели придумали еще какую-нибудь командировку? Нет уж, дудки, на этот раз не сдамся», — решаю про себя, следуя за посыльным.

Я не ошибся: мне действительно приказали быть готовым отправиться к новому месту. Но на этот раз не в тыл, а на самый передний край, под Харьков. И не одному — во главе эскадрильи.

— А что случилось с Устиновым? — спросил я удивленно.

— Заболел. Его будем госпитализировать. Будете временно вместо него, — сказал майор Мелентьев.

— Такое доверие для меня лестно, но справлюсь ли я?

— Мне в свое время говорили, и я тебе повторю: не святые горшки обжигают. Идите готовьтесь, завтра перебазируетесь на новый аэродром, будете взаимодействовать с 31-м истребительным полком, которым командует сейчас Онуфриенко.

— Онуфриенко?! — невольно вырвалось у меня, но, тут же смекнув, что мой восторг может уязвить Мелентьева, я сбавил свой тон до обычного:

— Мне еще ни разу не приходилось организовывать взаимодействие, как бы не наломать дров.

— Не наломаешь: Онуфриенко — опытный командир, поможет.

На этот раз я не шел из штаба, летел. Еще бы: снова встречусь с Онуфриенко! Пусть даже не на земле, а в воздухе, лишь бы побывать рядом с человеком, ставшим для меня «крестным отцом».

Не знал я тогда еще, что Григорий Денисович был отцом для всего полка. И в воздухе, и на земле его иначе и не называли, как «отец Онуфрий»…

Эскадрильей приземлились на полевом аэродроме между Купянском и Чугуевом. Отсюда стали летать на прикрытие наших войск, сражавшихся за освобождение Харькова. Нам предписывалось любой ценой срывать налеты вражеской авиации.

Шевырин, Мартынов, Овчинников, Купцов и другие летчики эскадрильи буквально не покидали кабин истребителей. Возвращались на дозаправку горючим, пополнение боеприпасами, и снова — взлет.

Мне же впервые довелось столкнуться со всем многообразием командирских забот. Их круг оказался гораздо шире, чем можно было предполагать: от устройства ночлега до организации воздушного боя. Помимо этого на мои плечи легла вся партийно-политическая работа: парторг эскадрильи временно отсутствовал.

Впервые я попробовал командирского хлеба и понял, что он далеко не сладок. Особенно на войне, где любая твоя ошибка, оплошность оборачивается неоправданными жертвами. А у меня к тому времени уже складывалось твердое убеждение в том, что таких жертв не должно быть, их надо избегать, упреждать. Ну как объяснишь гибель Льва Шеманчика, уклонившегося на разбеге и столкнувшегося с другим самолетом? Тем, что не сработали тормоза? Но ведь они-то отказали по чьей-то вине? Значит, будь этот кто-то более внимателен, ничего подобного не произошло бы…

В авиации, как нигде, многое зависит от добропорядочности, добросовестности людей. Люди — вот источник всех успехов и всех неприятностей. Следовательно, чтобы умножались успехи, изживались неприятности, надо работать с людьми. Всегда и везде, постоянно и непрерывно.

К таким выводам приводил меня мой небогатый командирский опыт. Время подтвердит, что они были правильными.

На полевом аэродроме не имелось никаких удобств. Пришлось создавать их самим. Мы старались, чтобы каждому было где отдохнуть, позаниматься, принять пищу. О четком распорядке дня речь, безусловно, не могла идти. Но все же выкраивали время и для того, чтобы поговорить, обменяться новостями, послушать приемник, почитать газеты, если их удавалось раздобыть: сюда они доставлялись раз-два в неделю, да и то нерегулярно.

Зато мы наладили выпуск стенгазеты. В ней — вся эскадрильская жизнь: кто отличился в боях, кто «козла отмочил» при посадке. Находилось место для серьезных материалов и юмора. Кажется, простое дело — стенгазета, а все-таки свою живую струнку вносит в коллектив, формирует в нем определенное настроение.

…Наша грунтовая полоса напоминала конвейер. Никогда здешние окрестности не оглашались таким непрерывным ревом моторов. Одни машины взлетали, другие садились, а курс полетов всех был один — под Харьков.

Там сплошные пожарища: дым столбом. Как и под Курском, мы иногда не видим землю. Но в воздухе врага стараемся замечать далеко и не давать ему спуску.

Атакуя стервятников, я все время думал о том, где же Онуфриенко, почему мы с ним не взаимодействуем.

И вот как-то, когда наша группа собиралась уходить, увидели вдали восьмерку Ла-5. Кто такие? Подходят ближе. Вдруг слышу в шлемофоне:

— Молодцы твои, Скоморох, небо чистым держат!

Я узнал голос майора Онуфриенко, очень обрадовался.

— Ждите, сейчас вернемся, вместе поработаем…

— В другой раз, Скоморох, — ответил Онуфриенко, и его восьмерка дружной стаей промчалась мимо нас.

Лишь потом мы узнали, что они наносили удар по вражеским аэродромам под Харьковом. Тогда было уничтожено на земле около 20 самолетов. Вот что означало наше взаимодействие: пока мы держали небо чистым, Онуфриенко «чистил» неприятельские аэродромы. Я жалел, что нам не пришлось сражаться в воздухе крылом к крылу.

В ночь на 23 августа Харьков был освобожден. Вечером того же дня Москва салютовала в честь новой победы. Эскадрилья свою миссию выполнила — нам поступил приказ перебраться в Кременную, где теперь разместился весь полк. Я решил, что на этом наше взаимодействие, наши встречи с Онуфриенко завершились. Но, к своему счастью, я ошибся. А почему к счастью — об этом сейчас пойдет речь.

Но сначала о том, как меня произвели в офицеры.

В Кременной я увидел всех тех, с кем прошел путь от Адлера, в погонах младших лейтенантов. Стал их поздравлять, они — меня. Почему же тогда командир полка при выслушивании моего доклада ничего не сказал по этому поводу? Нет, здесь что-то не так. Некоторые говорили, что моей фамилии в приказе почему-то не оказалось. Однако идти выяснять детали самому было неудобно. Продолжал ходить старшим сержантом.

А тут к нам прилетел командарм. Здороваясь с летчиками, заметил, что у меня на плечах сержантские погоны.

— Почему не сменил?

— Не могу офицерских погон раздобыть, — соврал я, чтобы не подводить свое начальство.

— Чепуха какая-то… Майор Мелентьев, позаботьтесь о погонах для младшего лейтенанта Скоморохова, если ему некогда этого сделать…

Не знаю, как уж там штаб выкручивался, но к концу второго дня приказ был издан, я стал младшим лейтенантом. Командир полка, поздравляя меня с первичным офицерским званием, сказал:

— Забыли мы тебя представить, когда ты был на курсах…

Как и первый орден, первое офицерское звание подняло, возвысило меня в собственных глазах, придало внутренней уверенности, самостоятельности. Летчик-истребитель — сержант звучало не очень-то весомо и авторитетно. По положению — офицер, по званию — сержант, а кто на самом деле? Мы — командиры экипажей, а у многих подчиненные техники — офицеры. Тут явное несоответствие законам воинской службы.

Но, как говорится, все хорошо, что хорошо кончается. Мы стали офицерами, что ко многому нас обязывало. И прежде всего — к новым победам в боях.

А они разгорелись здесь жаркие, похожие на кубанские, курские. Начиналась эпопея освобождения Донбасса, угольного края, нужного фашистам до зарезу. Просто так уступать его они не собирались. Это мы почувствовали в первых же схватках: немцы дрались упрямо, зло, самоотреченно.

И еще: они стали часто прибегать к массированным налетам. При отражении одного из них нежданно-негаданно и произошла наша встреча с Онуфриенко.

В небе, казалось, негде птице пролететь: его заполнили многоярусными косяками «хейнкели», «юнкерсы», «фоккеры». Их было до 40, и все они направлялись в район Долгинького, где вела ожесточенные бои за расширение плацдарма на правом берегу Северского Донца легендарная 8-я гвардейская армия В. И. Чуйкова.

Фашистов — несколько десятков. Нас — восьмерка. А там, на берегу реки, сражающиеся гвардейцы.

Решение могло быть только одно — ринуться в драку, Сорвать замысел врага, спутать ему все карты, а там уж что будет. Это был как раз тот случай, когда достижение цели оправдывалось любой ценой. И мы все: Шевырин, Мартынов, Овчинников, Купцов, Султан-Галиев, Володин — были готовы заплатить эту цену.

Десять месяцев войны не прошли для нас даром. Во всяком случае, сейчас при виде всей этой смертоносной армады, с которой нам предстояло сразиться, у нас уже не бегали мурашки по спине, не потели ладони рук, сжимавшие штурвалы истребителей. Боевая работа входила в привычку, и проявление выдержки, самообладания, стойкости, храбрости становилось обычной нормой поведения.

Окидываю взглядом строй группы. Все идут уверенно, твердо держатся своих мест.

— Атакуем! — коротко бросаю в эфир.

Тут же четверкой устремляюсь к «мессершмиттам», вторая четверка во главе с Мартыновым вихрем врывается в строй «юнкерсов».

Завязывается невообразимая круговерть. Наши самолеты расстроились среди крестоносных машин, трудно было уследить, кто, где и что делает. И тем не менее мы, разбросанные, делали одно дело, били в одну точку.

Мы увидели, как бомбардировщики один за другим открывали люки, поспешно сбрасывали тяжеловесный груз на свои же войска и тут же разворачивались на обратный курс. Их атаковывали краснозвездные истребители, а тех, в свою очередь, «мессеры». Я, ведя бой, старался быть в курсе всех событий и, если замечал, что кому-то грозит опасность, направлял туда кого-либо из своей четверки.

Бой длился уже 20 минут. Конца ему не видно. И пока что никаких потерь ни с той, ни с другой стороны. Но зато от гвардейцев Чуйкова удар отведен. А это в данном случае, как учил нас командир корпуса генерал-майор О. В. Толстиков, — главное, ибо превыше всего ценится на войне взаимная выручка.

Вот идет новая армада «юнкерсов». Мы группой набросились на нее. Кинул взгляд на часы — пошла тридцать пятая минута круговерти…

В баках «лавочкиных» стало подходить к концу горючее. Постепенно приходится пару за парой выводить из боя, отправлять на аэродром. Наконец остались мы вдвоем с Овчинниковым. У нас тоже топливо на исходе, однако несколько «юнкерсов» продолжают следовать в район Долгинького. Их плотным строем прикрывают «мессеры». Эх, сейчас бы чуток лишнего бензина! Рискуя оказаться без топлива, бросаемся в последнюю атаку, бьем из всего бортового оружия, видим, как один «юнкере» задымил, стал терять высоту.

Порядок!

И вдруг слышу голос Овчинникова:

— Еще несколько минут — и пойду на вынужденную…

Взглянул на свой бензомер — стрелка тоже тянется к нулю, но кое-что в запасе еще есть: у ведущего радиусы разворотов меньше и расход горючего тоже.

— Выходи из боя, — отвечаю Овчинникову.

Легко сказать — «выходи из боя». А как выполнить такой приказ, если для этого нужно оставить командира в бою одного?

Обычно тихий, исполнительный Вася Овчинников тут проявился вдруг совсем с другой стороны.

— Скоморох, не могу уйти, остаюсь, — доложил он.

Для полемики времени нет. Резко бросаю:

— Вася, уходи, приказываю!

Видимо, мой довод подействовал, он взял курс на аэродром.

Я связался с землей:

— Остался один, продержусь не более пяти-шести минут.

Слышу взволнованный голос О. В. Толстикова:

— Понял тебя, держись. — Наступила пауза, и снова: — Держись, очень и очень нужно…

Что это означало, я примерно представлял себе. Несколько дней назад мы с Мелентьевым побывали на НП 8-й гвардейской армии. И там смогли посмотреть, что за ад — наземный бой. Многие летчики просто не знали, что это такое. Жуть брала нас, когда один за другим вспыхивали встретившиеся в лобовой атаке наши и немецкие танки. А ужас бомбардировок? Своими глазами видел, как после них похоронные команды снимали окровавленные трупы с деревьев, а поле боя превращалось в кладбище искореженной техники.

«Держись, очень и очень нужно…»

Ясно было, что слишком туго пришлось пехотинцам, нельзя ни одного стервятника пропустить к нашему переднему краю.

Бросаюсь в новую атаку, но тут же вижу, что меня крепко взяли в клещи два «мессера». Попробовал ринуться влево-вправо — они огненными трассами преграждают путь. Пришлось прибегнуть к проверенному способу: круто переломил траекторию полета, взмыл ввысь. А там как раз выстраивались в колонну «юнкерсы» — врезался прямо в нее. Навскидку, как говорят охотники, поливаю огнем «юнкерсы», но от «мессеров» оторваться не удалось. Они, как привязанные, идут следом, вот-вот изрешетят мою машину. Я ближе прижимаюсь к «юнкерсам», стреляю по строю неприятеля и снова, как в бездну, бросаюсь вниз. А там поджидают еще два «мессершмитта».

— Скоморох, ты где? — вдруг услышал я до боли знакомый голос. Да это же Онуфриенко! Вот так встреча!

— Я — Скоморох, отбиваюсь от «мессеров».

— Вижу, иду на помощь.

У меня сразу прибавилось сил, решительности. Как же все-таки много значит в бою чувство локтя…

Повинуясь моей воле, истребитель снова резко взмыл ввысь намереваясь полоснуть огнем «юнкерсы». Мы почти разминулись с преследовавшей меня на пикировании парой. «Ну, теперь не возьмете, гады! Сейчас из вас только пух полетит!»

Но почему вдруг стало так тихо вокруг? Почему машина начала заваливаться набок? Ах, черт возьми, мотор обрезало: горючее кончилось. В последние секунды я совсем забыл о нем.

— Скоморох, что с тобой? — слышу Онуфриенко.

— Баки высохли, иду на вынужденную.

— Тяни к Северскому Донцу, прикрою…

Он отбивал наседавших на меня «мессеров», я, стараясь приземлиться на своей территории, снижался пологим планированием.

До самой земли шел под надежной охраной своего «крестного отца». Потом, занятый посадкой, потерял его из виду.

Мне казалось, что подо мной ровное поле, — решил шасси выпустить, чтобы не вывести самолет из строя. Но поле оказалось изрытым окопами. Пришлось лавировать, чтобы не угодить в них колесами, не сломать стойки шасси. Но в конце короткого пробега правое колесо все-таки попало в окоп, машина круто развернулась и застыла на месте.

Недаром инструкции требуют в случае вынужденной посадки приземляться на «живот», что на тех типах самолетов спасало жизнь многим летчикам.

Меня сразу же облепили пехотинцы — гвардейцы Чуйкова. Они наблюдали за боем и теперь не столько спрашивали, сколько благодарили за то, что мы не дали немцам отбомбиться. Я смог лично убедиться, насколько важно было держаться до последнего, не дать врагу осуществить его черный замысел. Теперь дело взял в свои руки Онуфриенко — никто сюда не прорвется. Спасибо ему, что вовремя подоспел, помог мне выпутаться из тяжелой ситуации.

Пехотинцы взялись по телефонным линиям сообщить обо мне в полк, но им это долго не удавалось. Часа через два я включил радиостанцию, стал прослушивать эфир. И уловил голос Толи Володина. Связался с ним, сказал, где нахожусь.

Через 15 минут Володин разыскал меня, стал в круг. Передал, что в полку меня считали сбитым. Договорились, что завтра сюда придет наш По-2.

На рассвете затарахтел По-2. На нем прилетел механик самолета старший сержант Афанасий Ларичев, привез три канистры горючего и баллон со сжатым воздухом. Вместе обследовали Ла-5. Не нашли на нем ни одной царапины от пуль.

— Вы что, заколдованный? — изумился Ларичев.

— Сам удивляюсь, — пожал я плечами, — снаряды меня обходят. А вот вынужденная — третья…

Но и в этих случаях мне очень везло: ведь пока что ни разу не пришлось садиться на оккупированной врагом территории.

Гвардейцы-пехотинцы помогли нам выкатить машину на проселочную дорогу. Мы ее заправили, и я, устроив в фюзеляже Ларичева, взлетел. Сверху взглянул на поле: там совершал разбег юркий По-2.

Удивительна эта простая, но надежная машина. Среди немцев ходила легенда о «бесшумном, сверхсекретном русском ночном бомбардировщике». Им и был наш У-2, позже переименованный в По-2. На нем прошли обучение тысячи летчиков, и я в том числе. А в войну этот «небесный тихоход» оказался просто незаменимым. Связной, почтовый, спасательный, санитарный, разведывательный, боевой — все это знаменитый скромный труженик По-2.

Вот и меня он тоже выручил.

После доклада о случившемся отдыхать не пришлось: тут же новый вылет, новый бой.

А на следующий день прилетел генерал Толстиков. Собрав совещание всего летного состава, он зачитал нам благодарность от генерала В. И. Чуйкова за обеспечение надежного прикрытия его армии, а затем передал просьбу ряда командующих сухопутными войсками о том, чтобы наши летчики находились не 25—30 минут над полем боя, а увеличили это время минут до 45 минут. Как это сделать наилучшим образом, надо обсудить.

Думалось, что вопрос разрешится крайне просто: располагать полк поближе к переднему краю, чтобы на полет к месту боя затрачивалось минимум времени. Самые примитивные расчеты показывали: если базироваться от линии фронта в 20 километрах, можно иметь 40—45 минут чистого боевого времени. Но это без учета высот и скоростей. А как начинали в расчеты вводить всевозможные коэффициенты, они становились далеко не радужными. Среди «коэффициентов» были и такие, которые начинали нас раздражать.

С появлением радио истребителей крепко привязали к станциям наведения. Нам предписывалось находиться на дистанции визуальной видимости с земли, на высоте 1,5—2 тысячи метров. Практически это означало, что мы должны были ходить в одном месте по кругу со строго определенным радиусом. По этому поводу летчики мрачно шутили: «Не сражайся на ножах, а ходи в сторожах».

Между тем немцы хоть и придерживались шаблонной тактики, но абсолютно ничем связаны не были. Их истребитель был вольной птицей. Даже сопровождая бомбардировщики, имел право быть там, где находил свое присутствие наиболее целесообразным. Ведущие же наших штурмовых или бомбардировочных групп требовали, чтобы мы обязательно летели в непосредственной близости от них, на дистанции визуальной видимости.

Все это сковывало нашу инициативу, лишало возможности активного поиска врага, вынуждало занимать выжидательную позицию. Такая роль для воздушных бойцов подходила меньше всего. Жизнь настоятельно подсказывала: истребитель рожден для активного боя с развязанными руками, открытыми глазами. Недаром же у нас к тому времени уже стали появляться эскадрильи и целые полки свободного боя. Жизнь свое брала. Только вот нас еще не коснулась. Правда, отдельные ростки пробивались сами собой. В полку Онуфриенко был комэска капитан Николай Горбунов. Несколько раз встречался он с фашистским асом, летавшим на «мессершмитте» под номером 17, на борту которого был изображен дракон — символ многих побед в воздушных боях.

А действовал очень расчетливо, у него была хорошо продуманная тактика наименьшего пребывания в зоне огня и наибольшего эффекта своих атак.

Короче говоря, Горбунову несколько раз досталось от него. Но связанный то станцией наведения, то прикрытием штурмовиков, он не мог дать себе волю и по-настоящему сцепиться один на один с «драконом». И тогда попросил у Онуфриенко разрешения отправиться на «свободную охоту». Оно было дано. На втором или третьем полете встреча состоялась. И в горячей изнурительной схватке «дракон» был повержен. Счет сбитых Горбуновым самолетов достиг десяти.

Вот что значила «свободная охота»!

Пытаясь как-то развязать себе руки, мы тоже шли на всевозможные ухищрения. Станем в круг над станцией наведения, потом группа отправляется в район самых активных действий, а пару оставляем: она имитирует присутствие всей группы, совершая вертикальный маневр. Однако некоторые так втягивались в тактику «круга», что не могли от нее отрешиться.

С такими летчиками неохотно ходили на задание. «Никакого удовольствия заглядывать в хвосты друг другу», — говорили мы.

Вот сколько накопилось у нас наболевших вопросов. И мы их все разом выложили командиру корпуса. Он выслушал нас, все тщательно записал.

— Подумаем над этими проблемами, — сказал в заключение, — а сейчас готовьтесь к завтрашнему перелету на новый аэродром.