История Шребера – хрестоматийный эпизод душевной жизни человечества. Едва ли он может быть обойден в контексте нашей темы, хотя книга в ту пору вряд ли была широко известна русской публике, как и анализ Фрейда, ей посвященный. И все-таки «Мемуары нервнобольного», изданные в 1903 году Освальдом Мутце, «известным, в первую очередь, публикациями оккультной и теологической литературы, точнее – литературы так называемого “научного спиритизма”», особенно ценны для нас в силу эпохи и, конечно, авторской записи, уникально сочетающей патологию и стиль, фигуру бреда и повествовательный прием. Виктор Мазин в книге, посвященной шреберовской паранойе в восприятии Фрейда и Лакана, подчеркивает привязанность текста ко времени и симптоматичность для последующей за ним мировой истории: «Шребер безо всякого смущения выговаривает не только свои секреты, о чем пишет Фрейд, но еще и тайны истории современности. Шребер описывает кризис наук и Просвещения, крушение отношений между людьми и Богом, распад пола и рода, развал Мирового порядка, разложение Закона.
Мир Шребера, этот богатый психологическим, лингвистическим, геополитическим, историческим содержанием бред, многажды демонстрировался читателю. Тем не менее прибегнем к еще одному, краткому и схематичному изложению, нужному нам в виду следующих размышлений. Не забудем при этом и о «научном мистике» Стриндберге, который тут не раз отзовется.
Как известно, Д. П. Шребер был добропорядочным немцем, сделавшим успешную юридическую карьеру и исповедующим просвещенный скептицизм. «Дитя просвещения, один из последних его плодов», по выражению Лакана, чуждый религии по семейной традиции. Его болезнь, начавшаяся как бессонница и депрессия, впоследствии прогрессирует в тяжелый бред преследования, действующими лицами которого становятся судья Шребер, его лечащий врач, специалист по нервным болезням, Флехсиг (заметим, что врач-невролог в качестве преследователя действует и у Стриндберга) и сам Господь Бог. Председатель сената Верховного суда Саксонии оказывается вовлечен в сложную интригу, строящуюся на его двусмысленных отношениях с доктором и Создателем. Первый поначалу сочетает в себе роль избавителя, врачующего болезнь, и вредителя. Довольно быстро вторая миссия вытесняет первую, и Флехсиг предстает недругом и главой заговора против собственного пациента. Что до Бога, то Его роль раскрывается перед Шребером постепенно. «Что сам Бог был сообщником, если не главным инициатором плана… эта мысль пришла ко мне только значительно позже…»
Конфликт разгорается вследствие удивительно тесной связи, в которую вступает Бог с душой судьи. Желая помешать этому и используя свою магическую профессию, Флехсиг пытается воздействовать на нервы своего подопечного. Вместе с тем соединение Бога со Шребером, притягивающим Создателя точно магнит, каким-то образом способствует усилению нервозности в мире, который и без того несовершенен. Теперь, из-за небывалого богочеловеческого союза, искрящего эротическим электричеством, под угрозой сама целостность мироздания. Под угрозой и Шребер, его рассудок, его телесный состав, наконец, его мужественность. Переживаемое им и Богом соединение разрушительно и чревато энтропией.
Ему изначально объявлено: все, что происходит и творится, восходит к заговору, цель которого похищение и убиение его души. («Такого человека надо убить», – слышит о себе герой Стриндберга.) В течение некоторого периода он – в состоянии полуисчезновения. Одновременно он поглощает вселенную, и та вот-вот растворится в его теле. Исчезают люди, уступая место невнятным, теневым созданиям. Шреберу приходится пережить «сумерки мира», крушение плоти, получить, как и стриндберговскому герою, сообщение о собственной смерти. Но с некоторого момента дела поправляются, ибо он находит решение, спасающее его, мир, Бога и их любовь. Шребер соглашается на принятие новой женской природы и пребывает в процессе становления женщиной, представая отныне мужеженщиной, подобной божественным андрогинам, хотя и не столь невинной. Все устраивается, ибо теперь «он играет роль посредника между человечеством, потрясенным до последней основы существования, и той божественной силой, с которой он состоит в столь необычном контакте». В новой роли он даже видит себя породителем будущей расы, зачинателем нового, истинно благодатного человечества. Уступка женственности ведет к сохранению и возвращению почти исчезнувшей реальности, нахождению в ней пусть неполной, плохонькой, но все же гармонии.
Впрочем, само понятие «реальности» в шреберовском тексте специфично и соответствует тому статусу, который был определен М. Мерло-Понти в отношении «объективности» галлюцинаций: эта реальность переживается больным его собственной, несоединимой с реальностями других, она не объективна, она – значима. При этом Шребер, как не раз говорил Фрейд, а потом Лакан, опровергает некоторые устойчивые мнения о паранойе, высказанные классической психиатрией, в частности Крафт-Эбингом и Крепелином, с которыми сам судья не раз вступает в полемику. Что такое паранойяльная убежденность? В действительности ли сотворенная бредом картина мира воспринимается больным без всякой критики и сомнений? «Я приговорен к смерти! Это мое новое убеждение», – заявляет Стриндберг. И при этом недоумевает: «Но кем? Русскими? Ханжами? Католиками? Иезуитами? Теософами?» Преобладающая интонация шреберовской книги также говорит нам, что его убежденность – особого рода. В первую очередь, он убежден в том, что происходящее с ним совершенно исключительно, никогда и ни с кем, кроме него, не случалось и по всем законам мироздания не должно было случиться. «Не может быть столкновения между интересами Бога и человеческих индивидуумов, если эти последние согласуют свое поведение с миропорядком. Если все же, в моем случае, такому конфликту суждено было разгореться… так это в силу стечения обстоятельств, беспрецедентного в истории мироздания и которое, смею надеяться, никогда более не случится». Бредовая реальность Шребера существует как нечто исключительное, небывалое, нарушающее законы. Она существует субъективно или индивидуально: в его голове, его мыслях, его теле, его вселенной, и больной, как говорит Фрейд, «старается не путать мир бессознательного с реальным миром.
Поэтому на момент написания «Мемуаров» воспоминание о том, что «разразилось» в острый период, названный Шребером «священным», хотя и по-прежнему носит для него глобальный, даже космический характер, все же допускает существование другой, обычной действительности, где нет ничего подобного и все, в том числе время, течет по старинке, исчисляется календарем и подтверждается газетами. Он говорит, что интервал, длившийся, по мнению людей, всего три-четыре месяца, в его действительности был огромен, «как если бы каждая ночь простиралась на много веков, и, таким образом, в громадном отрезке времени, среди человеческого рода, на земле и в солнечной системе могли произойти глубочайшие изменения». Лучи объявили ему тогда, что Земле осталось существовать каких-то 212 лет, и затем он даже полагал, что и этот срок уже истек.
Так же обстояло и с пространством. Да, он притягивал небесные тела и планеты, созвездия и т. п. Но это не значит, что «по-настоящему» менялась небесная карта. «…Я думаю, что известия о потере той или иной звезды или созвездия не имели отношения к самим звездам… я, в самом деле, могу сейчас, как и прежде, констатировать их присутствие на небе…» Эти катастрофические потери относились к особой субстанции или процессу не объективно-физическому, но чувственному, сообщающему небесные тела с его собственным. Они относились, говорит Шребер, «только» к «аккумулированию блаженства под названными звездами».
Особому измерению принадлежат и действия, «маневры» враждующих сторон. Я могу, говорит Шребер, поджечь дом, что стоит поблизости, или выкинуть нечто подобное. «Разумеется, это происходит только в моих мыслях, но, однако, таким образом, что кажется в самом деле, будто лучи переживают это так, точно предметы или названные действия обладают действительным существованием».
Лакан подчеркивает: параноик убежден не в том, что новый мир существует, но в том, что он существует по отношению к нему. Как выражается стриндберговский герой, наблюдая грозу: «Каждая молния предназначена специально для меня, но ни одна не попадает в цель». Реальность существует как воздействие или как интенция. Интенция, задающая особую закономерность, особое долженствование, более действительное, чем факты. Шребер не знает, получил ли он «в действительности» сообщение о собственной смерти, умер ли он «по-настоящему», – но утверждает, что если это и было «видение», «галлюцинация» – «оно происходило из системы, то есть здесь присутствовала определенная логика, которая в любом случае позволяла мне открыть намерения, имевшиеся в отношении меня».
«Намерение», «политика» Бога, политика Флехсига, система, заговор – в этих словах тонет случившееся, «фактически» произошедшее. Так, само отсутствие заговорщиков подтверждает для Стриндберга чистоту и тотальность связующей модели: «Постоянное отсутствие кого бы то ни было! Разве не указывает это на то, что в заговоре против меня решительно все!»
Если отделить шреберовскую реальность от обычной, можно увидеть, что первая есть та, на которую воздействуют (или которую творят) божественные лучи. Шреберов мир – мир лучей и нервов, универсальная субстанция, то, из чего все состоит. Книга и начинается в духе старинной натурфилософии. «Человеческая душа состоит из телесных нервов».
Из нервов состоит и Бог: в отличие от человеческих, его нервы бесконечны, ибо способны превращаться во все что угодно. «В этой роли они называются лучами». Способность к трансформации лучей – сущность созидательной силы Бога. Нервы и лучи – нечто протяженное и даже бесконечное (ибо свойство бесконечности впоследствии обретают и человеческие нервы Флехсига, и нервы Божьего избранника Шребера). Нервы и лучи – это ткань бреда и текста. Из них завязываются события и вывязываются действующие лица, на них зиждутся «политика Бога» и козни Флехсига, их «маневры» против Шребера и его ответные контрманевры.
Как заметил В. Нидерланд, Шребер весьма интересовался исследованиями в области нейрофизиологии, читал работы своего врача, знаменитого ученого-нейрофизиолога. В кабинете у того висел патолого-анатомический рисунок мозга. По Нидерланду, этот рисунок – один из источников идеи Шребера о том, что Бог (которого он соединял с Флехсигом) прежде всего интересуется нервами мертвых.
Флехсиг – специалист по нервным болезням, сам состоит из нервов и однажды возносится на небеса, делается «фюрером» лучей.
Нервы и Лучи протянуты через всю Вселенную, устилают и стягивают ее к одной точке – Шреберову телу. И также нервы вытягиваются (или похищаются) из его тела, чтобы обтянуть, обшить собою мироздание.
Они множатся, как светящиеся и шелковые нити, космическая паутина, собирающаяся в комки, как сеть железных дорог и телеграфа. Подобно железным дорогам, это универсальные связи, опутывающие собой весь мир (недаром Шреберу было так важно объяснить предку своего недруга, первому подстрекателю нарушения миропорядка, жившему в XIII веке, что такое железные дороги и какой переворот они внесли в развитие коммуникации).
Любопытно заметить, впрочем, что, заменяя свои магические нервы то телеграфом, то фонографом, Шребер перекликается с К. Дю Прелем, которого не раз упоминает в «Мемуарах». (Для Дю Преля эти аппараты бредовых грез – доказательство модной теории органопроекции: бессознательного создания техники по образу и подобию человеческих органов.)
Итак, шреберовский мир – мир воздействия или взаимодействия лучей и нервов. Закономерности этого взаимодействия подробно описываются автором, представая как некие пружины, или двигатели его текста. Лучи могут притягиваться и отдаляться – и это их свойство может поддержать или нарушить миропорядок. Притяжение осуществляется как подключение (вновь бред использует метафору тока и механизирует физиологию и мистику, вновь вспоминаются страхи Стриндберга, зовущего себя «жертвой электричества»). Образуется так называемая «нервная связь», «соединение нервов», «Nervenanhang» – что-то вроде внутреннего переключателя, или приемника. Через «Nervenanhang» Бог транслирует идеи, настроения. Бог индуцирует и духовность, духовную благодать. Обычно это происходит с мертвыми или во сне. Случай Шребера явился исключением, что едва не привело к концу света. Лучи могут и отдаляться или быть злокозненно отведены от Шребера (и это пытается сделать Флехсиг). Удаление или отведение Богом лучей воспринимается Шребером как самая непереносимая мука. Но мучительно и опасно также и притяжение. В этом странная двойственность отношений, «дуализм» мироздания, как говорит Шребер.
Бросается в глаза следующий принцип отношений Шребера с новым миром. Эти отношения зеркальны. Стороны точно копируют друг друга: Шребер наделен теми же способностями, что и Флехсиг, а также и Бог и т. д. На каждый «маневр» лучей есть шреберовский «контрманевр». Также и лучи при появлении некоего «нового бога или апостола», обретшего пристанище в животе Шребера, «тут же» «запускают» «апостола антагониста». Зеркальная двунаправленность отличает и действия врага: он вредит и сам же устраняет нанесенный урон, и, наоборот, «усилия, чтобы вылечить мою первую болезнь, чередуются с попытками меня разрушить». В этом мире на всякий «фасон» имеется «контрфасон», маневр-перевертыш. Точно каждое действие непременно должно быть отражено в противоположном, компенсировано и нивелировано им. Удвоение может сопровождаться изменением трактовки, так что выходят, выражаясь в сегодняшнем духе, «двойные стандарты». Фраза или действие подаются как разрушительные, уничтожающие разум, если исходят от лучей. Но, будучи произведены Шребером, те же фразы и действия становятся защитными, например позволяют судье не отвечать на дурацкие вопросы.
Наконец, здесь есть точное повторение действия с сохранением его вектора: унизительные обвинения в греховности, утрате мужественности и т. д., которые то и дело выплевываются лучами или звучат из уст доктора W, задним числом выговариваются собственно Шребером в порядке самообвинения, раскрывая таким образом свой первоисточник. И не раз создается впечатление, что враги просто кривляются и передразнивают друг друга. Так, в гостинице стриндбергского ада, в комнате, соседствующей с рабочим столом героя, поселяется «незнакомец», навязчиво повторяющий все движения и жесты героя. В зеркальном мире многие порой делаются совсем неотличимы, и уже непонятно, где кончается один и начинается другой. «Моя теща и моя тетка – два близнеца с удивительным сходством… поэтому я часто смешивал их в этой повести…» – признается Стриндберг. «Смешивать», подменять одного другим умеет и Шребер.
Выделяется и другое свойство его лучевой реальности. Лучи способны дробиться. Дробность не только действует, но и заявлена как закон или стратегия, важная часть «политики». Так, «душа Флехсига ввела принцип дробления душ главным образом в целях захвата небесного свода» с помощью их «частиц», затем чтобы божественные лучи в случае их притяжения к телу Шребера «встречали со всех сторон препятствия». Дробность обеспечивает массовость, повсеместность и неуязвимость, так как нечто может существовать в своей части, версии, двойнике.
В этом мире все дробится, все множится, все занимает пространство и проникает друг в друга, исчезает и восстанавливается в каком-то другом месте. Дробность свойственна всем фигурантам шреберовской истории. Никто не представлен здесь целиком. Флехсиг существует как человек и как душа или ее часть. Или же он действует в нескольких пространственных версиях или фракциях: Флехсиг «верхний», «нижний» и «средний». Также и в Боге различаются «передние» и «задние» царства. Дробность агрессивна, но и примирительна, компромиссна, ибо объясняет невозможную этическую двойственность Создателя: в сговор с Флехсигом Он вступает не весь, но только частью Своих задних царств. (Подобным образом пытается разрешить проблему божественной непоследовательности герой Стриндберга: «Сам ли Бог раздвоился или сатрапы его ссорятся? ‹…› Есть ли и там разделение на партии, с демократами-агитаторами и людьми, домогающимися власти?») Дробность в целом снимает противоречия.
Благодаря дробности душа существует помимо и отдельно от тела, человек не жив и не мертв, но жив и мертв одновременно. Земли нет, но она все-таки есть, как мироздание у Шопенгауэра, о котором мы не можем сказать, существует оно или нет. Сам Шребер чувствует, что давно умер, но и продолжает жить в каком-то своем теневом дубликате. Дробность обеспечивает и оправдывает бесконечную продолжительность или реставрируемость этого мира. Дробность воспроизводит и умножает сущности, но и растворяет их в чужом теле, чужой массе, она – залог увеличения, но и уменьшения. Вещи уменьшаются, стремятся к уменьшению, пребывают в дополнительной маленькой или остаточной форме. Уменьшение – этап на пути к исчезновению и вместе с тем пребывание в некой иной версии. В процессе пертурбаций лучей и нервов человеческий род исчезает, но остаются какие-то маленькие создания – «наспех сделанные люди» или подобия людей. Человечество, порожденное уже после конца света из головы Шребера, низкоросло, подобно пигмеям. Бог и самому Шреберу предлагает: «А не сделать ли мне Вас ростом пониже».
Так же обстоит с умершими: «Из-за… возрастающей силы притяжения все больше и больше душ усопших… чувствовали себя привлеченными ко мне, чтобы затем рассеяться у меня на голове или в моем теле. Процесс часто кончался тем, что души, о которых идет речь, еще существовали в качестве “маленьких людей” – ничтожных фигурок человеческой формы, может быть, в несколько миллиметров высотой. Они пребывали… некоторое время, чтобы затем окончательно исчезнуть. ‹…› В иные ночи эти души в форме человечков сотнями если не тысячами… кубарем влетали мне в голову».
Прежние, земные, люди донашивают себя в измененном, компактном варианте. Но и те, что возникли недавно на новой планете, родившись из шреберовского разума, очень малы. И вот уже они разводят крошечных животных, пропорциональных им по росту. Ничто, однако, не исчезает, ведь на пути исчезновения, энтропии, обращения в ничто, есть некоторые промежуточные формы сохранности – существование в частичной, вторичной или уменьшенной версии. Похоже, такая версия может определяться числом: многие сущности шреберовской среды предстают некоторым количеством: скажем, в его тело вторгается 240 монахов-бенедиктинцев и – вместе с ними – «одинокий дикий луч», представительствующий за папу римского.
В тексте «Мемуаров», как заметил Лакан, есть выражение или термин, определяющий тенденцию к соединению, или поддержанию временной сохранности, тенденцию, долженствующую сдержать вихрь распадения. Этот термин «крепление к землям», «arrimage aux terres». По Шреберу, «крепление к землям» – один из маневров, к которому прибегает Флехсиг в целях уловления и отвода от Шребера божественных лучей. Он натягивает на небесный свод целый «занавес лучей», чтобы отключить больного от токов Создателя. Но к «креплению» (как и к дроблению и умножению) прибегают здесь все. Есть «крепление» к землям, небесному своду и есть «крепление» к числу. Есть также множество общностей, создающихся на основе каузальности: профессии, союза, корпорации и нации.
Каузальность организует интригу. «Крепление» к профессии, религиозному ордену, студенческой корпорации задает расстановку сил.
Отношение к аристократическим кланам определяет происхождение заговора. Как говорит автор, история «катастрофы» восходит к истории семейств, принадлежащих к «самой высокой небесной знати». Возникает, уходя в глубь поколений, временная перспектива, которая, подобно пространственной дислокации противников, выступает с особой, свойственной бреду рельефностью. Эта рельефность – дань близкой гибели, ибо все уничтожается и все вот-вот оборвется. Время даже уплотняется в «бродячие часы» (они же души усопших еретиков, которые сохраняются в течение веков под колокольнями средневековых монастырей). Эти бродячие часы – отголосок Вечного жида, который тоже мелькает у Шребера. Подобно странствующему богоотступнику, часовые души бродят где-то в преддверии конца.
Вот она, присущая бреду, вещественность символического, о которой пишут постлакановские авторы. Здесь все состоит из одного материала, все им измеряется, разделяется и задается. Лучи и нервы выпрядают из своих волокон пространство, время, причину и цель.
В плане буквального, «материального» увязывания бредового сюжета особую ценность представляет мотив профессии. Ведь профессия эта – специалист по нервным болезням. Ею определяется и целиком покрывается фигура Флехсига и его клана. Привилегированная специальность обеспечивает управление динамикой нервов и лучей: умение вступать в нервные сопряжения с Богом или душами живых и мертвых (или владение приемом соединения, слияния). К данной компетенции относится и процесс отвода, препятствия чужим нервам, стремящимся к соединению с Богом (прием разделения, дробления). Клан Флехсига хочет лишить этих способностей представителей семейства Шребера, которым навязывает запрет на всякое потомство или выбор таких профессий, как специалист по нервным болезням. Запрет – попытка вытеснения Шребера из пространства собственного тела (ибо пространство тела и есть нервы) и также – из движения времени (ибо он лишается потомства). Запрет на профессию есть заговор в физическом, пространственном выражении (отвод нервов от Бога и замыкание их на себя), и этим заговором, как цепью, связаны члены клана.
Есть у Шребера и другая важная тенденция к соединению – национальная, национально-конфессиальная, национально-политическая: души «сплавляются» в лучи иудаизма, лучи Яхве, лучи Зороастра и т. д.
Национальные одежды, которые иногда покрывают те или другие скопления лучей, начиняют текст какими-то обрывками идеологий, намеками на знакомые смыслы, которые как будто пытаются прорваться сквозь невнятицу бредового повествования. «…Для некоторых душ на первом плане были национальные соображения. ‹…› Среди них – венский невролог, крещеный еврей и славянофил… хотел осуществить через мое посредство свои панславистские поползновения в отношении Германии и в то же время обеспечить господство иудаизма». Национально-идеологическое знаменательно накладывается на профессионально-заговорщическое: «В своем качестве невролога он выполнял – совсем как Флехсиг по отношению к Германии, Англии и Америке – функции куратора интересов Бога для других божественных провинций». Национальное хочет соединиться с дробящимся, мельчайшим, задержать убегающий смысл, скрепить остатки картины мира. При этом индивидуальное расчленяется и нивелируется. И в странной фауне «Мемуаров» возникают: крошечные существа, похожие на крабов или скорпионов и долженствующие производить разрушительную работу в той же несчастной голове Шребера. Среди них «различают “арийских” скорпионов, более крупных, и скорпионов “католических”».
Другим примером расчленяющего объединения предстает «орден иезуитов». «Иезуиты, то есть умершие души прежних иезуитов, внедрили в меня… нерв индивидуальной судьбы, с помощью которого хотели изменить мое сознание идентичности. Внутреннюю стену моего черепа покрывали… церебральной мембраной, чтобы погасить во мне всякий след воспоминания о моем собственном “Я”».
Так, слипание дробного в союзы и множества, разрастание за счет разделения и пребывания в части, которая живет, зацепившись за точку в пространстве, определившись числом или целью (среди заговорщиков), соответствует процессу уменьшения. Последний есть не что иное, как «изменение» или убывание «идентичности», самостоятельности, «индивидуального нерва судьбы» или того, что не может быть сохранено в версии.
Шребер описывает это следующим образом: «…точно отныне… я должен был существовать лишь в какой-то иной, вторичной форме, более низкого духовного качества, ‹…› возможно ли было перенести меня в другое тело с частью моих нервов – этот вопрос я оставляю открытым ‹…› От лица этой формы ко мне обращались, чтобы сказать, что в прошлом жил другой Даниэль Пауль Шребер, интеллектуально гораздо более одаренный, чем я. ‹…› Поскольку кроме меня никакого другого Даниэля Пауля Шребера в семейной генеалогии никогда не было… я считаю себя вправе полагать, что этот Даниэль Пауль Шребер не кто иной, как я сам, владеющий своими нервами в полном составе. В этой второй, низшей форме, я рано или поздно должен был… скончаться».
Версия – нечто низшее, не настоящее, уменьшенное. Продление или даже бесконечность существования в версии означает пребывание в ухудшенной или ослабленной форме-дубликате. Сокращение – это дробление неделимых целостностей: «я», душа, Бог (или Божественное благо, воля, замысел). Дробящийся Божественный замысел порождает заговор или буквально, в пространственном смысле отделяется от себя, ибо заговорщики, объединившиеся с Флехсигом, есть задние ряды Божественных царств. Бог, прилепившийся к заднику своих владений, делается из «союзника» человека сообщником или инспиратором Зла.
Наряду с дроблением декларируется другое свойство лучей: «Лучи должны говорить». Это свойство есть что-то необходимое, заявленный бредом императив и единственно возможный способ существования. Тема языка, говорения, приемов говорения, может быть, самая важная тема «Мемуаров». Не случайно именно анализ Шребера представляет лингвистическую теорию психоза Жака Лакана. Шреберовская вселенная соткана из обрывков языка, шреберовская мысль бесконечно вертится вокруг слов, частей речи, синтаксических конструкций и т. д.
Возвращаясь к вопросу о достоверности, отметим в первую очередь: в поисках ее Шребер часто прибегает к цитате. Это так (или это должно быть так), потому что сказано лучами, потому что так говорится в магической «формуле», потому что есть такое название. Несмотря на то что Бог – обманщик, провокатор, диверсант, Его слово, транслируемое лучами, сакрально.
События «Записок» не столько происходят, сколько объявляются: объявляется исчезновение планет (их названия цитируются лучами), объявляется о смерти Шребера, объявляется конец света, «Первый Божий суд» и проч. Объявляются и события, происходящие на теле Шребера, симптомы его болезни существуют как ссылки на произнесенное: «То, что зародыши проказы присутствовали на моем теле, подтверждается тем фактом, что в течение определенного времени я был принужден к произнесению удивительных заклинательных формул, подобных этой: “Я первый прокаженный труп и я везу прокаженный труп”». Текст пестрит кавычками, сверяется с принятой «ими» терминологией. Закавычено здесь буквально все. Термины описывают устройство богочеловеческой машины, которая осуществляет контакт душ с лучами через «нервные соединения». Термины называют все маневры, к которым прибегают Бог и Флехсиг, а также контрманевры Шребера: «крепление к землям», «выдавать за кого-то другого», «божественные чудеса», «ведение заметок» (о них впереди), «прерывать на полуслове». Термин не должен быть до конца понят, он скорее утверждает некую реалию, свидетельствует о том, что она есть, поскольку кем-то названа, принята определенной группой. Бог и опознается по слову, оно уличает его, доказывает его присутствие. Только Бог может крикнуть Шреберу «Падаль!», засвидетельствовав таким образом свой высший гнев и могущество. Шребер часто подчеркивает темноту и «путанность» голосов, которые он тем не менее должен привести в точности, процитировать в оригинале: «Путем странной путаницы в выражении мыслей это называют…» Возникает тема многоязычия, цитат из другого языка.
Однако маневры не только цитируются, они сами, по большей части, происходят на поле языка. Есть обычное говорение и есть внутреннее, говорение нервов, – объясняет Шребер.
В нормальных обстоятельствах человек по собственной воле заставляет их вибрировать и таким образом производит слова. Но когда порядок вещей нарушается, вибрация задается извне, говорение вызывается кем-то еще, становится вынужденным, насильственным. До некоторого времени соединение с Богом происходило по естественным законам, его подключение к языку, его инициирование мыслей не вступало в противоречие со свободой Шребера. Но однажды эта идеальная связь нарушается внедрением коварного Флехсига, «сумевшего приладиться» к божественным лучам, да и цели Бога в отношении Шребера становятся темны и двусмысленны.
Нарушение мироустройства или конец света, конец времени совпадают с тем, что вся система «внутренних команд» «стала поддерживаться искусственно, с помощью прямых божественных лучей». С этого момента слово утрачивает свободу – Шребер переживает его как удар по голове. Слово теряет цельность, дробится – автор постоянно говорит о частях, «остатках» языка.
Стратегия говорения совпадает с общей тактикой лучей – она агрессивна (отводит от Бога, разрушает разум) и одновременно разделительно-охранительна (препятствует растворению лучей в теле Шребера). Обе тенденции проявляются, в частности, в «системе» «ведения заметок». Она возникает вместе с «креплением к землям». Есть существа-регистраторы, пребывающие где-то далеко, на «землях или небесных телах». Они записывают каждую мысль, каждое внутреннее побуждение Шребера и выпаливают ему все это, прибавляя какую-нибудь непонятную им самим тарабарщину. Они лишают его возможности подумать о чем-нибудь, ибо все время повторяют: «У нас уже есть», «Уже записано». Ведение заметок гарантирует непрерывную коммуникацию «rapport’а» ибо, как замечает Шребер, у них всегда заготовлен материал, которым заполняют паузы. Но сами эти существа – только тени, уменьшенные версии, лишенные инициативы, воли к действию, они лишь автоматы-медиумы, проводящие намерения лучей. Они подобны «наспех сделанным людям» и «напрочь лишены рассудка». Это лучи вкладывают им перо в руку, так что «служба ведения заметок осуществляется “совершенно механически”». Вместе с тем лучи, приходящие впоследствии, могут узнать, что там было записано. Другой маневр лучей – прерывание на полуслове и близкий ему «вынужденной игры мысли» – непосредственное вторжение в речь Шребера, перестановка слогов, насилие над синтаксисом. Он свидетельствует о том, что лучи заставляют его нервы вибрировать на особых частотах, и это приводит к изменению произносимых им слов. Или же в его нервы «вдуваются» вспомогательные части речи, союзы и наречия. Тогда задаются причудливые цепочки: почему? – потому что; почему? – потому что я… Ответ на вопрос немедленно фабрикуется лучами: «Потому что я идиот». Вторжение в синтаксис, прерывание фразы вынуждает Шребера к механическому завершению ее, точно он исполняет чье-то рифмованное ожидание. По свидетельству Шребера, это стремление к «исчерпанию» смысла, вымыванию его. Синтаксические диверсии, как и все в его бредовой реальности, одеты в пространственно-физические оболочки, зримы, как фантастические фигуры, телесно-космическая конструкция, наносящая удар.
Cинтаксиc становится военной стратегией, ибо течение фразы материально, ее ритм есть не что иное, как направление и натяжение лучей, которые могут притягиваться и отводиться, дробиться, рискуя исчезнуть, раствориться, слиться, соединиться в новые «земли». Он говорит, что голоса – это нити, протянутые в его голове. Правильное построение фразы соответствует прямому ходу божественных лучей, усилению их притяжения к телу Шребера (а это опасно для их целостности). Нарушение синтаксиса, дробление фразы на вопрос и ответ – попытка отклониться от опасного пути.
При этом вопросы лучей подчас переживаются как стимулы к интеллектуальным усилиям, ибо Шреберу приходится задумываться «о причине и существе вещей» и доискиваться объяснений тому, что не замечается другими. Случается, их вопросительный маневр наталкивается на его ловкий контрманевр. Скажем, нужно представить когото («вот господин Шнайдер»), а лучи тут же влезают со своим «почему же. «Постановка вопроса о причине, безусловно, является странной в данном случае, схватывает мои нервы в нечто вроде механического сцепления, и они истощаются в бесконечных повторениях, пока я не нахожу способа произвести, я бы сказал, диверсию. Ну хорошо, этого человека зовут Шнайдер, потому что его отца тоже зовут Шнайдер, они не могут найти истинного удовлетворения в столь тривиальном ответе. И тогда объявляется целая серия исследований основ и происхождения мужских имен… и различных видов отношений (клан, узы родства, физические характеристики)».
Акт называния вызывает недоумение. Имя как будто не может сохранить его носителя в его единичности, но дробит его в принадлежность к группе, образуя «земли» поколений, кланов, корпораций, профессий.
Дробление как изъятие проявляется и в отмеченной Шребером склонности лучей к омонимии. Говорящие инстанции, по свидетельству Шребера, все более тяготеют к бессмыслице, бессмысленному скандированию, повторению, дурацким куплетам. Таковы лучи, таковы их особые части – птицы, привлекшие внимание Фрейда, который сравнил их крики с бестолковым женским щебетом. Бессмыслица нарастает, священный язык Бога, Grundsprache (возвышенная версия немецкого, которая, по Шреберу, служила прежде доказательством богоизбранности арийцев), теперь все более вырождается.
Сами птицы, «останки небесных коридоров», все более вырождаются. Вместе с тем смысловая пустота соседствует с удивительными способностями лучей к своего рода «омонимии». Они легко воспроизводят звуковые оболочки, свободные в их устах от содержания. Эта тенденция, хотя и не в столь категоричном варианте, свойственна культурным цитатам, которыми полна книга образованного немца. В связи с мыслью о своем длящемся по окончании мира существовании, о своем одиноком и странном бессмертии посреди «останков» истории, наспех сделанных людей и иных исчезающих созданий Шребер вспоминает о Вечном жиде. «Голоса называли его Вечный жид». Впрочем, подчеркивает он, это название не имеет того смысла, который лежит в основании омонимичной легенды. Настоящая версия должна быть непременно освобождена от прежнего значения и как будто исполнена новым.
Вечный жид – выживший одиночка, который производит из своего сохранившегося разума новое поколение, – скорее походит на Ноя: не так ли творится игра готовыми смыслами в литературе?
Лакан, готовый признать, что Шребер-«писатель», решительно отказывает ему в «поэзии». Судья владеет письменной речью, но это владение не делает его художником. Искусство называет новые смыслы, дает новые имена. А у Шребера предстает распад, вымывание значений, деградация самого языка. Кажется, и шреберовский Вечный жид – пример этого процесса. Шребер как будто настаивает на отказе от смысла, цитируя его пустую форму, обретающую ту же уменьшенную жизнь версии, как и все в его мире. В то же время художник, даже пытаясь снять один культурный слой и заменить его иным, работает с осадком прежнего значения, которое в самой своей отмене продолжает действовать.
* * *
Свойства и динамика лучей, запечатленных «талантливым параноиком» (Фрейд), породили огромную традицию толкований: психиатрических, психоаналитических, философских, литературных. Вокруг Шребера, феномена душевной жизни, «случая» и текста, выросла история идей, самые значительные главы которой принадлежат, по-видимому, сексуальной теории Фрейда и лингвистической трактовке Ж. Лакана. С оглядкой на Шребера складывается мифологическое видение болезни К. Юнгом и феноменология психоза К. Ясперса. Шребер – один из главных героев трактата о власти Э. Канетти. Наконец, он – в центре постструктуралистской философии паранойи, созданной Ж. Делезом и Ф. Гваттари.
На том уровне интерпретации, который можно назвать последним и одновременно исходным, голоса авторов не сходятся и часто противостоят друг другу. Что есть психический феномен, исходя из его первопричины, какие силы им движут? На этот вопрос мыслители и клиницисты отвечают в зависимости от мировоззрения, которое исповедуют. В этом ответе – ключ к их пониманию, к их системе.
Паранойя вырастает из психической (сексуальной, эмоциональной) истории субъекта, восходит к отцовскому комплексу, движима колебанием гомосексуального либидо: его токи проходят через всякое «я» и в случаях психоза оно оживает под влиянием драматических обстоятельств (Фрейд).
Паранойя восходит не к индивидуальной, но к общей истории, к «коллективному» бессознательному и вызывает к жизни древний солярный миф. Семейная драма с деспотичным отцом-физкультурником уступает место первоэпизоду человеческой трагедии – рождению культурного героя, его влечению к матери-смерти и сотворению мира через преодоление этого влечения (Юнг).
Паранойя (как один из типов шизофрении) – проводник Духа. Она – в одном ряду с творческим озарением, которое относится к необъяснимой области свободы, чистой «экзистенции» (Ясперс).
Паранойя принадлежит миру социальной физиологии или биологии, к первичным инстинктам властителя и массы. Параноик – это властитель, а сама власть есть болезнь (Канетти).
Паранойя очерчивает универсальное измерение человеческого «я», открывает доступ к его тайне. Обнажение последней, или собственно психоз, происходит из лингвистической «поломки», сбоя, исходного повреждения или дефекта означающей структуры, формирующей наше бессознательное, из выпадения или, скорее, «непринятия» в эту структуру базового «отцовского» означающего, заведующего строем всех человеческих смыслов (Лакан).
Паранойя не что иное, как гипертрофия «нормы», гипертрофия рациональности. Она представляет собой определенный механизм инвестирования бессознательного желания в социальное поле, при котором первое подчиняется последнему. Паранойя есть работа разного рода машин насилия: политической машины сегрегации, социальной семейной машины, символической машины единого «деспотического» означающего (Делез, Гваттари).
Однако, оставив в стороне эти последние основания, последние определения феномена, располагающиеся в разных сферах (сексуальной, мифологической, метафизической, социальной, лингвистической, «бессознательно» – «производственной»), подчеркнем те моменты в описании параноидального мира, его, по выражению Канетти, «структуры» и «населенности», которые сходны у многих авторов и становятся точками взаимодействия их концепций. Эти моменты позволят нам приблизиться к неким общим законам паранойи как определенного типа мышления, которое может быть воспроизведено (угадано или пережито?) в литературной поэтике.
– Психоз являет собой глобальный разрыв с реальностью. Шребер свидетельствует о том, что «в мире произошли глубочайшие внутренние изменения». В силу неких причин индивид более не находит себя в прежней действительности. Ему приходится перестроить ее так, чтобы она каким-то образом согласовалась с его новой самостью. Согласно Фрейду, «процесс создания бредовых представлений, который мы принимаем за симптом болезни, в действительности является попыткой исцеления, реконструкции», попыткой поставить все «на свои места».
– Главный прием перестройки, по Фрейду, – проекция. Мир отныне делается зеркалом, делается отражением «я» и его агрессивных интенций. Есть только «я» и «они» и направленные друг на друга зеркальные маневры. Проективность определяет особую роль пространственных образов, которыми изобилует параноидальное мышление. Движение границы собственного тела, его разрастание и убывание, вытеснение и поглощение соседей, вбирание их в себя и «заселенность» ими, опасность растворения в «чужих» и т. д. – таковы фигуры проективности.
Те же образования изучает Канетти. Для Канетти, не доверяющего сексуальному основанию паранойи, они порождены инстинктами власти. Точнее – непосредственно их воплощают. В них явлен сам властитель: его одержимость позицией, его забота о самотождественности и самораспространении, его завороженность масштабом и «далью». «Мания величия и мания преследования, – говорит Канетти, – существуют в нем одновременно и обе заключены в его теле» – разбухшем, проницаемом другими. В «теле деспота», как впоследствии, вслед Канетти, назовут его Делез и Гваттари.
У Лакана – иначе. Незнание своих границ и их неусыпное восстановление, отчаянная борьба за место – все это вписано во всякое «я». Наше «я» – проективно, паранойя – это то, что лежит у истоков каждого, скрыто в нашей глубине и во время психоза выходит на поверхность.
Существа, возникающие в бредовых грезах, предстают дробными, распадающимися на двойников и серии. «Подобное рассредоточение типично для паранойи»; «паранойя распускает идентификации», – говорит Фрейд. Дробность, по Юнгу, помогает душевнобольным «отнять силу, так сказать “депотенцировать” сильнодействующие на них личности». Психотическое дробление, по Лакану, вскрывает устройство «я», достает со дна укорененный в нем недостаток целостности. Сквозь непрочное единство проступает всегда живущий, но в норме – скрытый и прирученный фантазм «разъятого тела» и преследующих частей, наводняющих, впрочем, и наши сны, неврозы, создания искусства. Ничто не сохраняет самости в распадающемся мире. Преследователь, как и преследуемый, обезличен, беспол и, значит, уменьшен, обращен в тень, претворен во множество «вороватых существ».
Дроблению-уменьшению сопутствует слипание в особые множества, «земли» или «Братья Кассиопеи» в мире Шребера. В связи с ними Лакан вспоминает фрейдовскую тему агрессивного клана, первобытной орды. У Канетти, в его минералогии власти, эти «земли» зовутся «массовыми кристаллами». Последние определяют особые единства. Каждый член подобного единства образует его границу и облачен в униформу корпорации: полиции, религиозного ордена, тайного общества, профсоюза.
Параноидальный мир в целом стремится к убыванию, согласуясь с характерной для него идеей конца света. О ней говорят все исследователи, определяя ее как проекцию душевной катастрофы (Фрейд), как этап небытия, преодолеваемый культурным героем (Юнг), как переход от «наличного бытия» к экзистенции (Ясперс), как миф, используемый властью для уничтожения массы (Канетти), как распад языка (Лакан), как закат капитализма и победу шизофренического хаоса над иерархической параноидальностью (Делез).
Рожденная бредом вселенная требует новой причинности. Все интерпретаторы отмечают, что паранойя тяготеет к особой связности или системе, Канетти называет это «манией каузальности», «когда каузальность становится самоцелью. ‹…› Обоснование становится страстью, находящей себе выражение по любому поводу». По словам Мазина, комментирующего Фрейда, восстановить мир для параноика означает «собрать его на других причинных основаниях». «Пересмотру подвергаются именно причинно-следственные связи». 25 мая 1897 года в рукописи, отправленной Флиссу, Фрейд указывает на то, что смещению при паранойе подвергается каузальный порядок.
Для мании преследования такой измененной каузальностью, особой связностью или «рационализацией» явится идея заговора. «Когда подступит нечто странное, оно будет разоблачено как кем-то инспирированное». Заговор направлен против больного, и главным заговорщиком выступает Флехсиг, а также и Бог. При мании величия заговор сохранится, ибо сохранится и «режим» преследования, но этот заговор обретет акцент избранничества, станет знаком Божьей любви.
Все клиницисты отмечают роль вербальных галлюцинаций при паранойе. Фрейд, выведший грамматические формулы проекции, впервые мыслит особый язык психоза. Семиотической работой предстает у Ясперса «первичное бредовое переживание». Оно есть непосредственное знание о значениях, «непреодолимо навязывающее себя». По Лакану, все значения стягиваются до одного-единственного, загадочного, но неоспоримого смысла. Он ни к чему не отсылает и потому создает ощущение абсолютной полноты и непроницаемости. Является последняя правда, ни на что не похожая, всеобъемлющая и не покрывающая никакого опыта. Психоз открывается «мерцанием огромного значения», чего-то бесконечно пустого и полного. «Душегубство» – называют его голоса. Оно имеет отношение только к субъективности больного, распаду его «я». Впрочем, согласно Лакану, психоз определяется не особенностью значений, но той новой, отчужденной позицией, которую занимает субъект по отношению к языку. Шребер более не участник коммуникации, но свидетель или регистратор собственной, утратившей цельность самости. Голосами-«регистраторами» полон его мир. Отчужденная позиция являет себя в особой форме психотической речи, предстает в «тяжелых», автономных означающих, которые, в отрыве от значений, «поют в одиночку». Говорение при психозе непосредственно связано c телесностью (идея этой связи в особенности подчеркивается Канетти и Делезом: говорение, или означивание, как схватывание словами принадлежит позиции власти, телу деспота). Поэтому специфическими параноидальными героями могут быть спроецированные вовне органы, части тела.
Бред подобен эндоскопическому исследованию, говорит Фрейд, бред содержит «феномены кода», согласно Лакану. Бред воссоздает собственную «машинерию», по замечанию Ясперса. Иными словами, бред рисует собственное устройство, обнажает «прием», то есть фиксирует работу «лучей», их соединения, разъединения. Бред предстает как некое метаописание.
Бред отмечен архаикой, мистикой, мифологией, метафизикой. В случае Шребера – вопреки мировоззрению бредящего. В психозе, по Фрейду, рождаются силы, сметающие вековые усилия сублимации. Боги и духи, населяющие Шребера, демонстрируют ее руины. Мистическое поднимается со дна, точно потревоженные бурей песчинки. Бог всплывает из бессознательной глубины скептически мыслящего человека, когда ломаются его внутренние устои. Бред исполнен архаикой для Юнга, ибо само наше бессознательное – хранилище душевной жизни древних. Согласно Ясперсу, шизофрения (под которую у него подпадает паранойя) имеет отношение к этапам проявления Духа и потому с особой частотой дает нам космические картины светопреставления и рождения новых миров. Психоз вырывает человека из его ограниченного, «укромного» существования, «сметает границы». «Философ в нас не может не быть заворожен этой экстраординарной действительностью». По Лакану, метафизика и мистика психоза следуют из «задетого» им «означающего», «Имени Отца», которое и приводит в нашу иудеохристианскую реальность Бога, Божий страх и любовь, как и сам принцип символического творения, творения из Слова. Нарушение символического также приводит Бога, но Бога особенного, не Творца-дарителя, но хитреца, соперника и захватчика.
* * *
Попробуем выдвинуть тезис, дабы оправдать дальнейшую стратегию.
Паранойя выступает попыткой создать некую компенсаторную целостность, иерархию, водворить недостающее тождество: насильственно установить внешнюю причину, подчеркнуть границу в противопоставлении себя другим, установить линию сегрегации. У Канетти эта идея связана со стремлением власти к самотождественности, неподвижной позиции в противоположность творческому началу изменчивости и текучести. У Лакана этой компенсаторной псевдоцелостностью отмечено само наше паранойяльное «я». Делез развивает идею Канетти, доводя ее до уравнивания паранойи и рациональности, ибо последняя также является насилием упорядоченности, власти тождества и вместе с ним всех философских категорий над неструктурируемым бытием.
Необходимость этой компенсаторной или насильственной целостности наступает в момент распада предшествующего единства или – если мы выходим за рамки клинического – на стыке культурных эпох. На эту мысль наводит Лакан, с его параллелью между возникновением нового означающего (философии, религии, искусства), переворачивающего прежний строй значений, и – психотического переживания. Важно также и то, что у Делеза и Гваттари паранойя соотнесена с шизофреническим процессом распада и хаоса, который она должна укротить, унять, уплотнить в формы. (Согласно авторам «Анти-Эдипа», эти процессы характерны для капитализма со свободными «декодированными», «детерриториализированными» «потоками», которые власть стремится перекодировать и подвергнуть новой территориализации, или, по Шреберу, «креплению к землям», или, по Делезу, телу государства.)
Если мы покидаем русло клиники, то можем заметить, что эпоха, приходящая на смену прежней, предстает как нарушение прежних тождеств, как вторжение иррационального. (В рамках психоза тут сходятся все интерпретаторы. В психозе происходит возврат к дорациональному, архаичному (Фрейд, Юнг), экзистенциальному (Ясперс) и т. д.) В случае символизма это был переход или возврат к мистике на фоне царствующего рационализма и позитивизма.
В этой ситуации параноидальность будет выступать как старая модель видения, схватывания мира, как те законы, которые больше не могут подчинить открывшийся новый опыт, но все еще силятся сделать это. Преследование явится здесь преследованием со стороны износившихся форм познания, стремящихся оформить сверхчувственное, связать его собой или свести его к обыденному.
Символизм заявляет о себе как об ином способе познания реальности, которая отныне предстает символической, взывающей к прочтению, взаимодействию с воспринимающим. Чтение знаков бытия обретает статус миросозидания, нового творения. Чтение способно вырвать познающего из плена данности, но, в случае ошибки, – заточить его в грезе им же обозначенного или вызванного к существованию мира. Символизм демонстрирует ошибки чтения, маневры на поле знаков.
* * *
Вереница символистских романов, проникнутых страхом преследования, открывается читателю. Два из них: «Мелкий бес» и «Петербург» – сделались литературной эмблемой эпохи. В той же тональности выдержаны другие, менее зрелые или менее признанные: «Тяжелые сны», «Серебряный голубь», «Записки чудака», «Московский чудак», «Москва под ударом», «Маски» и также, во многом, «Котик Летаев» и «Крещеный китаец». Явленная в них мания в большей или меньшей степени обладает статусом клиники. Ее верность обеспечена специальной начитанностью авторов, всерьез озабоченных психопатологией. Известно, что Сологуб был прилежным читателем С. Корсакова и Р. Крафт-Эбинга, а Белый обнаруживал знакомство с трудами Корсакова, В. Х. Кандинского и, по собственному признанию, «совал нос» в Мейнерта, фрейдовского учителя. Оба непосредственно столкнулись с больной «натурой»: Сологуб в лице коллеги, ставшего «моделью» Передонова, Белый – близкого друга, Сергея Соловьева, чей галлюцинаторный опыт воплотился в кошмаре Дудкина в «Петербурге». Оба писателя наблюдали картину болезни, чтобы использовать ее в своих целях. Цели эти явно не исчерпываются воссозданием казуса, индивидуального или массового, как и воплощением биографического опыта. Они значительно шире. Психический феномен предстает здесь не только свойством некоего лица или лиц. Зарождающееся внутри героев переживание выходит вовне и пронизывает саму романную ткань, окрашивая интонацию повествования и ритм природной жизни, начиняя собой городской пейзаж и быт, пропитывая исторические, литературные, мифологические слои романов. Оно имеет отношение к самому акту познания, творящего действительность, или к тому характеру связи, который это познание устанавливает между здешним и запредельным. Во всех этих текстах работает «логика интранзитивности», как определил ее И. Смирнов, где «посредующее звено между мирами» подвергается «отрицанию», где «берется под сомнение… tertium comparationis». По словам автора, часть символистских текстов воплощает не что иное, как негативное «посредничество»: «фиктивное», «губительное», «непознаваемое», «аннулированное». В первую очередь, о такого рода «посредничестве», или ненадежной, нарушенной коммуникации, идет речь в параноидальном романе.