Я приехал к Алле продолжить наш разговор, а настроение — ниже среднего. Не могу разобрать отчего.

Был день седьмого ноября — когда-то главный праздник страны, которой нет. С утра — черт меня дернул! — включил телевизор — по давней привычке, что ли? Вспомнил, как отец при жизни в этот день не раз участвовал в параде — ехал на машине под знаменем перед своим артиллерийским полком, или, уже позже, шел на трибуну с гостевым билетом, или, в его последние годы, садился у телевизора, приведя себя в порядок, и не в тренировочном костюме, а в чистой рубашке, белоснежной и накрахмаленной. И звал всех смотреть парад — традиция, ритуал, что придавали всем в семье торжественное, праздничное настроение.

А теперь — злобный крик с Тверской, искореженные ненавистью лица с Калужской, бывшей Октябрьской площади, шествие лимоновцев с нарукавными повязками, точь-в-точь скопированными с гитлеровских, — разве что вместо свастики серп и молот, анпиловцы грозили кому-то кулаками на площади Свердлова, которого давно отправили поделом на свалку — в закуток у Крымского моста, а площадь переименовали в Театральную. Мирные люди в этом потоке недоброй возбужденности и озлобленности заняли столь ничтожное место, что их можно и не заметить. Какой тут День примирения и согласия?! Ни того ни другого.

К тому же накануне я встречался с близким человеком, которому доверяю, чтобы обсудить проблемы, меня волнующие, — это уж сугубо личное. Мы встретились на «Мосфильме», где он работает, но близкий человек был озабочен чем-то своим, как говорится, не контачил, и разговора не получилось, и от ужина он отказался — денег нет, — а мою наличность поднял на смех: «Ты отстал от жизни! С такой суммой теперь в ресторан не ходят!»

Очевидно, все это легло одно к одному, и, видимо, не случайно меня потянуло начать с Аллой разговор со своей встречи с Марлен Дитрих. Я рассказал, как в бытность корреспондентом Гостелерадио меня послали взять у нее интервью. Звезду с мировым именем загнали репетировать в заплеванный Клуб шоферов, где-то в переулке за Казанским вокзалом. Там ее песни разучивал утесовский оркестр — Марлен приехала в Москву с концертной программой.

Как поющую актрису наши зрители ее не знали. Кроме «Свидетеля обвинения», из которого, кстати, вырезали сцену, где она пела, ни одной ее картины у нас не показывали.

— И какие же впечатления у вас остались? — поинтересовалась Алла.

— Одно, самое главное, — ответил я, — ее глаза. Они были такие грустные, будто вместили всю скорбь мира. Это особенно поражало: грустные глаза на молодом лице. А Марлен в то время исполнилось уже шестьдесят три. Когда я слушал вас в концерте Крутого, мне показалась, что у вас в глазах такая же грусть.

— Мне еще не шестьдесят три! Чего мне грустить-то?! — Алла улыбнулась. — Это просто у меня глаза такие, всегда. Они передались и Кристине. Я ей иногда говорю: «Чего ты такая грустная?» А она отвечает: «Я не грустная, у меня глазки такие».

Я вспомнил, как на прошлой неделе мы провели съемку в цирковом училище, и решил повеселить Аллу:

— Ко мне подошел старик, седой, как лунь, и сказал: «Всю жизнь проработал в цирке, вот и на старости лет не могу расстаться с манежем, работаю здесь униформистом. А Пугачеву отлично помню, она по воскресеньям подрабатывала недалеко — в клубе «Красная звезда», теперь его в казино переделали, — вела там хоровой кружок. С нею столько связано! Я вырос на ее песнях». Представляете, тогда вам должно быть уже лет триста!

Но Алла даже не улыбнулась.

— Я такое слышала не раз. По-моему, это случается с каждым артистом. Мне иногда кажется, не выдумки ли это? — И села за рояль. — Сыграть вам, что ли? По заказу. Что желаете?

— Вот эту мелодию Крутого, она мне очень понравилась — «Ухожу, ухожу, а потом в этом каюсь».

— Нет, эту не буду. Не хочу драм. И у меня когти будут стучать — я их наклеила, пришлось надеть перчатки, но они соскальзывают, и очень некрасиво, когда по клавишам стук раздается.

— Ничего! Мы тут снимали актрису Мельникову — она играла Райку в «Цирке». Ей уже девяносто. Так почти на каждом слове от вставной челюсти клацанье: цок-цок, цок-цок. Через неделю позвонила дочь и сказала: «Мама скончалась». А цоканье смогли вырезать.

— Слушайте, Глеб Анатольевич! — всплеснула Алла руками. — Вы уже в который раз рассказываете мне сегодня ужасы. Марлен Дитрих — раз, седой старик — два, эта актриса — три. Бог троицу любит, конечно, я понимаю. Но может, нам, не дожидаясь вечера, немедленно пойти выпить? Не поддавайтесь хандре. Лучше поговорим о нашей работе — у вас ведь были вопросы. Сотрите с лица постное выражение и задавайте их. Прошу вас, серьезно.

— Я вот хотел спросить, вы на каждую «Встречу» приглашаете молодых, отыскиваете их, помогаете им, благословляете…

— Да, да! И может быть, оттого, что мне в свое время никто не помогал, — поддержала разговор Алла.

Но я непроизвольно гнул свое:

— Но ведь неизбежно наступает период, когда начинаешь чувствовать возраст. А молодые захотят занять свое место, подпирать вас, их же много, много новых имен. Как вы с этим?

— Батюшки, какую теорию подкладываете! Сейчас, подопрут они меня, как же! Не на такую напали! Да не боюсь я старости. При чем тут старость?! Это удел каждого. Я не думаю о завтрашнем дне, мне сегодня должно быть хорошо. Или плохо. Но все равно — сегодня. Еще я буду думать о завтрашнем!

Что мне нравится, то я и снимаю. Кто мне нравится, кого люблю, с тем и общаюсь. Конечно, это можно объяснить как угодно, но это моя потребность. Я не могу без этого. Какая разница — человек молодой, пожилой, красивый, некрасивый. Если талантливый — пройти мимо не могу.

Мне очень нравится общаться с людьми талантливыми и интересными. Может быть, из-за того, что я почти взаперти, как в монастыре, живу и мало с кем встречаюсь. Так хоть раз в год могу себе это позволить. Предположим, влюбиться в какого-нибудь артиста и от этого самой стать более артистичной. Главное — никого не возненавидеть.

— Игорь Крутой, по-моему, очень интересно рассказал в нашей Малой студии, как вы работаете над песнями, как записываете их. Но это взгляд со стороны. А как бы вы сказали об этом? — спросил я.

И Алла не торопилась с ответом. Потом закурила.

— Тут сигарета необходима. Надо подумать, но не люблю я такие вопросы, мне все кажется, они рвутся в запретную зону, как в сугубо личную жизнь.

Ну я не знаю, беру стихи, если они соответствуют тому, что чувствую, переживаю, хотела бы пережить. Как бы накладываю их на себя, пропускаю через себя, живу ими. Появляется музыка, и в какой-то момент я забываю о том, что были стихи и музыка, со мной остается песня, которая выходит изнутри.

А если никто не может попасть в состояние души, если в стихах мысли чужие, я иногда пишу тексты сама. Я вообще не играю песню — это совсем другое. Если я песню не чувствую, если она не становится моею, я ее не пою.

— Я тут слыхал, как Андрей Макаревич сказал — мне это показалось интересным, — что в каждой музыке зашифровано содержание. Даже когда говорят «песня без слов» — это лукавство. Значит, не могли понять, какое содержание кроется в ней, о чем она. Вы согласны?

— Ой, нет, нет, не надо! Я и так вам много наговорила. А рождение песни все-таки загадка. Или рождается, или нет.

Вот говорят: «Она на месте в своем деле» или «Заняла свою нишу». А мне это, честно говоря, все равно. Я так живу. Я же не певица. Меня певицей и не называет никто, а женщиной, которая поет. Такая у меня жизнь, такие средства выражения. Причем мне наплевать, есть ли у меня голос или нет. Я могу и прохрипеть.

Сцена — средство общения с публикой. Иногда мне ей нечего сказать — я молчу. Иногда — есть что, и я говорю. Вот так.

Ну, если мне надо, я вообще а капелла спою, обойдусь без всякого аккомпанемента. Раньше я одну из песен пела, а сейчас я ее просто говорю.

И Алла прочла строчки одной из лучших своих песен на стихи Беллы Ахмадулиной:

Как дурно жить, как я жила вчера В чужом пиру, где все мертвы друг другу, И пошлости нетрезвая жара Свистит в мозгу по замкнутому кругу. Чудовищем ручным в чужих домах Нести две влажных черноты в глазницах И пребывать не сведеньем ума, А вожделенной притчей во языцех.

— Могу говорить, могу петь. Могу станцевать, если нужно будет. Вот полететь бы еще. Когда слов не хватает, музыки не хватает, ну просто бы полететь. Но не летается. Стихи не пускают. Меня часто спрашивают: «Ой, вы что, курите? Разве это пению не мешает?» — «Я же на сцене не курю, — говорю я. — А без сигарет у меня был такой писклявый голос».

А вообще, вы, Глеб Анатольевич, правы. Главное — вовремя смыться. Вовремя. Или стать другой. Совсем другой. Чтобы никто и не узнал. Появиться с другими песнями — сумасшедшими или манерными. От них все с ума сойдут. Спеть «Я ничего не жалею» Эдит Пиаф — давно хотела это сделать.

Да ладно, что об этом думать! Что будет — то будет. Лучше сказать: «Я тебя люблю. И тебя, и тебя, и тебя». О Господи, прости меня, грешную! — И перекрестилась.

А потом неожиданно сказала, как будто все время думала об этом:

— А когда у вас плохое настроение и кажется, что не везет, все рушится, — не падайте духом. Попробуйте внушить себе, что все наладится, утрясется, не замечать происшедшего. И если долго мучиться, что-нибудь получится, — ушла она в шутку.