Леонид Утесов. Песня, спетая сердцем

Скороходов Глеб Анатольевич

Слова и музыка

 

 

Убийцы граммофонного диска

Предупреждаю, ничего привычно-криминального в этой главе не будет. Ни крови, ни отрубленных голов и прочих частей тела. Обойдемся без прелестей четвертования, которые сегодня заласканы, зацелованы, залюблены телевизионными деятелями искусств и их поклонниками. Но чтобы окончательно не расстроить и тех и других, обещаю представить перечисленные прелести в переносном смысле. Что, поверьте, не менее ужасно клюквенного сока, которым истекают герои ужастиков: криминал в сфере граммофонного диска перепортил немало настоящей крови многим исполнителям. И Утесову, в частности. О нем и речь.

Леониду Осиповичу не раз и не два приходилось сталкиваться с покушениями на его песни. Обратите внимание, не на их музыку. Тут идеологические жрецы мало что понимали и боялись попасть впросак. Чаще предметом их нападок становился песенный текст. Отсечение части его – самый безболезненный исход, увы, редко применяемый. Переделка и замена строк и строф – вещь более распространенная, иной раз позволяющая сохранить хотя и гладко натянутое, но узнаваемое собственное лицо. Самый суровый вариант – полная кончина текста, а следовательно, нерождение песни, как это ни прискорбно.

Начнем не с начала. Летом 1963 года раздался неожиданный (других не бывает?) звонок Утесова:

– Прошу вас как можно быстрее приехать ко мне. Есть очень важный разговор.

– У меня был в гостях Константин Симонов, – начал он, лишь я переступил порог его дома. – Он подарил мне свой старый сборник «Стихи и поэмы». Но самое главное не в этом. Самое главное – внутри! Это, – он поудобнее устроился в кресле, – похоже на то, как кричали зазывалы на раусе. Что такое раус, слыхали?

– Слыхал. В книгах про цирк читал.

– А я на раусе работал – в цирке у Бороданова! Мне тогда пятнадцать было, – пояснил Утесов. – На этом раусе – помосте над входом в балаган – появлялись все бородановские артисты, делали публике комплимент и разные штуки. А я был главным зазывалой. Выходил в трико, делал на руках стойку, мостик, сальто и кричал зевакам, толпой собиравшимся посмотреть на бесплатные трюки: «Господа почтенные, люди отменные, что вы здесь стоите? Билеты берите! Здесь ничего не будет – каждый знает. Самое интересное внутри вас ожидает!» И знаете, действовало! – Он рассмеялся. – Так вот, самое интересное в этом сборнике внутри!

Леонид Осипович раскрыл книгу на странице, где напечатаны симоновские стихи, которые, оказывается, называются «Корреспондентская застольная». Утесов спел ее в концертах 1944 года, но под названием «Песня военных корреспондентов» и вскоре записал на пластинку. Блантер, сочинивший эту песню для театральной постановки военной пьесы Симонова «Жди меня», остался утесовским исполнением недовольным. Матвей Исаакович вообще редко чем бывал удовлетворен. Он сетовал, что Утесов, а по его примеру и другие певцы опустили, по его мнению, прекрасное вступление, которое предполагалось исполнять без текста, под «ля-ля-ля».

– В этом оригинальность моего замысла! – утверждал Блантер.

Симонов же пришел от утесовской трактовки в восторг:

– Вы приделали моей песне колеса!

И вот почти через двадцать лет после премьеры песни Утесов держал этот не новый сборник поэта со стихотворением, сплошь испещренным авторской правкой. Нервным почерком со спешащими, наползающими друг на друга буквами были сделаны исправления, дополнения, разъяснения. Многие строчки оказались густо вычеркнуты.

– Читайте! – протянув мне сборник, потребовал Леонид Осипович. – И лучше вслух. Это ж почти детектив!

– «Дорогого Леонида Осиповича прошу петь только так – на мою голову, – прочел я вверху страницы, – а если ее одной мало, то еще и на свою! Ваш Константин Симонов. 25 мая 1963 года».

– Ну а теперь посмотрите, – попросил Утесов, – сколько убиенных цензурой строк оказалось в этом стихотворении!

Я читал запомнившиеся наизусть с утесовского голоса строчки: «Без глотка, товарищ, песню не заваришь, так давай за дружеским столом…» Последние три слова Симонов зачеркнул и написал: «по маленькой нальем!» Зачеркнутыми оказались и строки «От ветров и стужи петь мы стали хуже». Вместо них появилось: «От ветров и водки хрипли наши глотки». И тут же на полях Константин Михайлович приписал: «К сведению цензуры: по 100 грамм водки по приказу Наркомобороны!»

– Что же, цензура не знала об этом приказе? – удивился я.

– Знала, конечно. Но у нас всегда: одно – для жизни, другое – для витрины. Читайте дальше.

Последнее исправление не «алкогольное». Поэт вычеркнул оптимистическое «Но мы не терялись никогда», заменив его горьким: «Там, где мы бывали, нам танков не давали: репортер погибнет – не беда».

– Я должен немедленно записать эту песню заново, – сказал Утесов. – Записать с текстом, никем не искореженным. Пусть хоть через двадцать лет после премьеры она прозвучит так, как была написана.

Его оркестр находился в отпуске, но ждать он не мог. Через несколько дней уже стоял у микрофона передачи «С добрым утром!» и пел с инструментальным трио «Корреспондентскую застольную».

Запись прошла прекрасно, настроение у Утесова было отличное. Удовлетворенный результатом, он заметил:

– Считайте, что я выполнил свой долг!..

Эта запись пошла и на пластинки.

Еще один пример того, как нельзя трогать поэзию? Не сомневаюсь, это так. Даже изменение названия стиха может поменять его суть. Симонов написал развернутый тост, что произносят в кругу друзей. И как говорится, «тостующий» не забывает и повседневных забот и предлагает поднять рюмки за главное дело всех, кто был на фронте. Не понять, почему цензура так упорно стремилась уничтожить эту застольность.

Кстати, только одну симоновскую поправку Утесов не принял, предпочтя цензурный вариант:

– Ну не могу я петь «репортер погибнет – не беда». Может, во время войны, когда гибла масса народу и среди них единицы репортеров, так и говорили. Но не сегодня. Слава богу, теперь мы говорим о ценности жизни каждого человека, а не о винтиках, как назвал участников войны Сталин…

Пластинка в жизни любого исполнителя – событие. А в двадцатые годы, когда записи на граммофонные диски производились в весьма ограниченных количествах, – тем более. В ту пору бытовала частушка:

Меня миленький признал: На пластинку записал!

Выход в свет первой пластинки означал многое, и прежде всего признание успехов. Но вот как-то так получилось, что именно с первой грамзаписью в жизни известных артистов эстрады связаны самые неожиданные сюрпризы.

Когда Леонид Утесов готовился со своим только что организованным, еще мало известным оркестром к первым выступлениям в Москве, он пришел на Кузнецкий Мост в кабинет напевов Музтреста и попросил:

– Хочу записать песню «Пока». Сделайте мне пластинку.

– Но кому она нужна? – спросили работники кабинета. – Кто ее будет покупать?

– Никто, – ответил Утесов. – И требуется она только мне и только в одном экземпляре.

Для премьеры программы Теа-джаза в Москве Утесову действительно нужно было «напеть» пластинку, даже не целую, а «половинку» – одну песню. С просьбой об этой записи «специального назначения» певец обратился в конце 1929 года, конечно, в репертуарный комитет – цензуру. Она была единственной инстанцией, что в те годы решала, достойно ли произведение права на жизнь или на граммофонный диск.

Отважный Владимир Хенкин спел под видом пародии на «цыганщину» с эстрады куплет:

Эх вы, василечки, Горько мне, дружочки. Счастья нет ни ночью мне, ни днем. Право, жизнь наскучит. Кто же меня мучит? Меня мучит репертком.

Пародию не поняли, она продержалась день, и сатирика быстро прижали.

Прочитав текст песенки «Пока», цензор А. Сергеев возмутился текстом Людмилы Давидович – «поставщицы пошлости»:

– И как это певец сможет петь, обращаясь к нашему зрителю: «Вы надоели мне слегка»?! Эта самоуверенная наглость недопустима!

Концерт на площади Свердлова в Москве.

9 мая 1945 года

И вывод должен был бы последовать простой: переделать неугодный текст. Но Сергеев оказался человеком музыкально образованным и потребовал «для ознакомления» ноты песенки. Когда ему представили сочинение американского композитора Дженкиса «Гуд бай», он побелел от возмущения: «Музыка прощальной песенки „Пока“ написана под явным влиянием фокстрота, музыка беспомощна и элементарна. Если еще можно временно примириться с выступлением утесовского джаза, то согласиться с радиофикацией песни невозможно!»

Дирекция мюзик-холла кинулась к главе реперткома Равичу:

– Вы нас режете без ножа! Без «Пока» сорвется премьера, на которую уже проданы билеты. С этой песней связан главный трюк программы, а без него она провалится!

И начальник милостиво разрешил исполнять песню в зале и в фойе. Без записи на пластинки.

Каким образом Утесову удалось обойти запрет, через неделю напеть «Пока» в грамстудии и в январе, буквально накануне своего выступления в мюзик-холле, получить односторонний пробный диск в нескольких экземплярах, – не установить. Может быть, оттого, что отношение цензоров к джазу Утесова и их страх допустить его на пластинки не были всеобщими.

А Утесов не лукавил: ему на самом деле была нужна запись только одной песни. Для финала первой программы Теа-джаза он придумал оригинальный трюк: выступление оркестра сняли на кинопленку и, когда после окончания концерта зрители выходили из мюзик-холла, они видели большой экран, установленный на Триумфальной площади, прямо перед театром.

На экране сидел оркестр, одетый в точно такие костюмы, в которых только что выступал на сцене. Оркестр играл, а Утесов дирижировал и пел. Пел ту самую песенку «Пока», что за несколько минут до этого звучала в зале. Пораженные зрители застывали: звукового кино не существовало и в помине, а тут поющий экран! Многие кидались обратно в зал, но там было уже тихо, да и микрофонов в ту пору эстрада еще не знала. И никто не догадывался, что звук с экрана льется благодаря утесовскому «спецзаказу» – его первой пластинке, звучавшей через мощные по тем временам репродукторы.

Но самое удивительное, что песня, не предназначенная для массового тиража, так понравилась слушателям, что диск с ее записью вскоре появился – без ведома исполнителя – на прилавках магазинов и имел такой успех, что раскупался мгновенно. Неслучайно один из персонажей знаменитой кинокомедии начала тридцатых годов – «Три товарища» – начальник строительства бумажного комбината Зайцев, сыгранный Михаилом Жаровым, упрекал своих сотрудников:

– Слушайте, я вам достал шесть патефонов и сто пластинок легкого жанра. И вы после этого смеете являться ко мне и заявлять, что у вас цемент на исходе? Да вы знаете, что одно утесовское «Пока, пока» – это же вагон цемента!

В феврале 1932 года Утесов получил наконец от Музобъединения официальное приглашение положить на пластинки несколько произведений. Дни главного противника джаза и легкой музыки РАПМа были сочтены – уже все говорили, что готовится в самых высоких инстанциях постановление о ликвидации этой зловредной «кастовой группировки». Изменились (о чудо!) настроения и в Главреперткоме, где Утесову прямо сказали:

– Можете записывать что хотите! Но, разумеется, в пределах того, что исполняли на эстраде по разрешениям прошлых лет. Даже по тем, что выдавались на месяц-другой.

«Боже, неужели наступила свобода?!» – подумал Утесов и с этой мыслью появился в доме № 3, на Кузнецком Мосту – в знаменитом кабинете напевов. Это произошло 8 марта 1932 года. День в день (бывает же так!) с того момента, как четыре года назад он дебютировал с Теа-джазом. Тот день он не раз называл «самым счастливым в жизни». Теперешнее совпадение, конечно, неслучайно.

В небольшой комнате кабинета на втором этаже здания, тесной, обитой со всех сторон коврами, музыканты едва уместились, рискуя задеть друг друга локтями. Но кто может думать об этом в исторический момент свершения давней мечты. Над окном отгороженной в углу аппаратной вспыхнуло самодельное табло «Внимание! Запись!» – и Теа-джаз заиграл фокстрот Теда Фиорито «Арабелла» – тот самый, с которого они начали первое выступление в МАЛОГОТе, – зачем нарушать традицию! Играли, разумеется, во главе с дирижером, выполнявшим «по совместительству» на этот раз обязанности солиста на джаз-флейте.

С этим составом Утесов исполнил для «восковых блинов» двенадцать произведений! Такого большого комплекта, записанного одним коллективом в один присест, кабинет до той поры не знал. На дисках появились не только песни из первых программ Теа-джаза, рапсодии И. Дунаевского из обозрения «Джаз на повороте», но и инструментальные пьесы. Последнее обстоятельство следует подчеркнуть для тех, кто ошибочно объявляет утесовский коллектив только аккомпанирующим ансамблем. Да и записанный тогда ряд произведений, несмотря на то что он содержал вокал, песенным никак не назовешь: главным образом он демонстрировал таланты музыкантов-инструменталистов.

В первом комплекте Утесова оказался «тифлисский» (как значилось на этикетках) романс «Где б ни скитался я» (музыка А. Лемана, стихи В. Мятлева), «Морской блюз» в обработке Н. Игнатьева, бывшего на первых порах единственным аранжировщиком Теа-джаза, три рапсодии, написанные и инструментованные И. Дунаевским.

Ну и, конечно, в тот же день Утесов с воодушевлением спел «Гоп со смыком» и «С одесского кичмана», уже года два до этого изъятые цензурой из его программ. Пел, не очень веря, что в пух и прах разруганные песни теперь зазвучат повсюду – в каждом граммофоне или патефоне.

И не ошибся.

Записи эти появились на пластинках с роскошными по тем временам этикетками – со сверкающим золотом небом над алой кремлевской стеной и Спасской башней. Надписи, напечатанные на стене, как раз под знаменитой башней – «С одесского кичмана (песня беспризорника)», как и «Гоп со смыком», производили несколько странное впечатление. Думаю, его не сгладило бы, что первая распевалась не беспризорниками, а героем спектакля «Республика на колесах» и ее авторы композитор Ф. Кельман и поэт Б. Тимофеев, а вторая – плод народного, точнее, воровского творчества. Покупателю это было в высшей степени безразлично, поскольку на этот раз он был необычный.

Ни в какую свободную продажу песни эти не поступали. Продовольственные проблемы, вызванные успехами коллективизации, введение продуктовых карточек натолкнули правительство на создание в 1931 году сети специальных государственных магазинов Торгсина. Так называлась контора по торговле с иностранцами, открывшая магазины почти во всех городах, даже в таких, куда гости из-за рубежа отродясь не заглядывали. Да и не их имели в виду.

Торговля в этих «супермаркетах» предназначалась главным образом для тех, у кого еще сохранилось золото. В любом виде. Моя бабушка рассказала, как в Торгсине за обручальное кольцо и сережки она купила детское питание и килограмм манки. Впрочем, иногда в этих магазинах появлялись и иностранцы с валютой. В Москве, в один из крупнейших на углу Смоленской, помнится, заглядывали «при валюте» Бегемот и Коровьев, отразившие нелюбовь их создателя, как и большинства народонаселения столицы, к подобным заведениям и спалившие его.

В Торгсинах были и отделы, торгующие пластинками с самыми дефицитными записями на золото и валюту. Утесовское «народное творчество» попало в их число.

В фильме 1976 года «Принимаю на себя», в котором рассказывается о Серго Орджоникидзе, человеке, принадлежащем к высшим сферам власти, есть любопытный эпизод.

Глубокая ночь. Часы бьют два. В комнате с тяжелыми портьерами появляется Орджоникидзе. Устало опускается в кресло, застывает в нем. Потом открывает портфель, вытаскивает из него пластинку и ставит ее на патефон. Раздается утесовский голос: «С одесского кичмана бежали два уркана…» Серго слушает и улыбается.

Все здесь достоверно. Одна загвоздка: откуда у героя «Кичман»? В Торгсине купить его он уже не мог. Разве что Грампласттрест сохранил несколько дисков в заначке. К тому времени, в которое происходит описанный эпизод, вышел приказ Главреперткома об изъятии из продажи и прекращении выпуска всех утесовских записей с «блатной романтикой». В него попали песни, спетые не только в 1932 году, но и совсем недавно: «У окошка» – переложенная на фокстротный ритм классическая «Мурка», гимн одесских карманников «Лимончики», известные в узких кругах «Подруженьки», героиня которой признается: «Когда-то чистой и невинной я была».

Ни в одной из этих песен подлинного текста не было, оставалась только мелодия, изрядно для джаза обработанная, да новые стихи Василия Лебедева-Кумача, ничего общего с первоисточником не имеющие. Но это не остановило репертком, решивший ликвидировать на корню «вредоносные записи».

Пикантная деталь. В мае 1934 года, задолго до грозного реперткомовского приказа, художественный совет Грампласттреста слушал все, перечисленное выше. Антонина Васильевна Нежданова, Константин Николаевич Игумнов, Александр Борисович Гольденвейзер, Юрий Федорович Файер и другие корифеи исполнительского искусства внимали пению Утесова и… И отметили «удовлетворительную звучность и запись прослушанных пластинок», единодушно решив пустить их в производство. Что и удостоверили своими подписями.

Во время телесъемок программы «Москва и москвичи» в квартире артиста. 25 марта 1980 года

Нужно ли решать, кто тут прав? Легко допустить, что корифеи никогда не слышали ни одной «блатняги», жили вне ее и, проявив терпимость, всегда дефицитную, не стали возражать против непритязательных мелодий и таких же стихов.

Интересно другое: отчего Утесова так влекло к «мелодиям городских окраин», как их элегантно именовали музыковеды. Очевидно, не только потому, что они пользовались успехом у публики. Скорее здесь сказались впечатления детства, что, как известно, неизгладимо из памяти. Эти мелодии и песни окружали Утесова с юных лет, пропитали его романтикой, пусть и не подлинной, а воровской. Установить различие между ними тогда он не мог. И, будучи человеком взрослым, не хотел, не мог избавиться от того, что впиталось его плотью и кровью.

И он нашел выход. Жизненный опыт позволил ему подавать тот же «Кичман» в ироническом духе, изображая его героя так, что он вызывал смех в зале. Другие мелодии этого ряда, например «Мурку», он пытался «переосмыслить». Прибегая к новому содержанию песни, наполнял ее лирикой и сердечностью, чуть-чуть «плюсуя» чувства, отчего опять же появлялась ироничность.

Оправдания здесь не нужны, а понимание – необходимо. Тем более что со временем Утесов отходит от этих песен, впечатления детства переносит в иные произведения. В «Раскинулось море широко», например. Не зря же С.Я. Маршак, в умении которого ценить поэзию сомнений нет, назвал эту песню утесовского репертуара «типичной народной балладой». Она, по мнению Самуила Яковлевича, «содержит все ее признаки: сюжет, что развивается от четверостишия к четверостишию, жизнь героя от рождения до завершения. Люди всегда любили такие песни, пели их вечерами в кругу друзей и родных, каждый мог поставить себя на место героя баллады, и это помогало жить».

 

Вначале было слово

Что же, может быть, Утесов был под особым бдительным оком цензуры? Не сказать. Замечания ее порой на первый взгляд казались мелочными, но влияли на характер песни.

«Каховку» Дунаевского на стихи Михаила Светлова Утесов спел так, как она прозвучала в фильме «Три товарища». И только он успел записать ее на пластинки, тут же последовал окрик:

– Что это за города перечисляет поэт? Откуда взялись эти Любава и Варшава? Он что, не знает, что в Польше Красная армия потерпела неудачу и до ее столицы так и не смогла дойти?! И как можно петь о тех, кто сражался за революцию: «Ты помнишь, товарищ, как вместе шатались»?

Утесова вызвали в Главлит (теперь репертком стал составной частью расширившегося в несколько раз Главлита – Главного управления по делам литературы и искусства, существовавшего не при Наркомпросе, а при НКВД – Народном комиссариате внутренних дел). Он выслушал цензора, ознакомился с решением о запрете исполнения песни в прежнем виде и рассказал об этом Михаилу Аркадьевичу.

Тот поохал, повздыхал, послал цензоров по нескольким известным адресам, но за переделки принялся. В одной строфе исчезла рифма, в другой появилось одно лишь новое слово (вместо «Ты, помнишь, товарищ, как вместе шатались» – «Ты помнишь, товарищ, как вместе сражались»), но что-то неуловимое исчезло – и взаимоотношения героев стали другими. И отныне только с этим текстом пел Утесов «Каховку» на эстраде, но перепевать ее для пластинок не стал.

Так сложилось, что поэтов Утесов не искал. Они возникали сами, часто непредсказуемо. Однажды к нему пришел Александр Безыменский, гордо носивший в те годы звание «первого комсомольского поэта». Он принес Утесову новую французскую пластинку – подарок члена КИМа (Коммунистического интернационала молодежи!). На ней парижский шансонье Рей Вентура со своим мужским квинтетом исполнял песню композитора Поля Мизраки «Все хорошо, мадам маркиза».

– Послушайте ее, – предложил Безыменский. – По-моему, это ваша песня.

– Но я сейчас занят программой «Песни моей Родины». Как-то Париж в ней не очень будет смотреться.

– Напротив! «Маркиза» придаст ей идейное звучание! – воскликнул комсомолец номер один. – У нас если все хорошо, то хорошо в самом деле. У них – все хорошо значит совсем другое!

Утесову песня очень понравилась, и перевод Безыменский сделал прекрасный, но повторять Вентуру не хотелось. Француз очень смешно пел за маркизу эдаким фальцетом, а участники его ансамбля каждый поочередно отвечали за Джиента, Марселя, Паскаля и Луку. У Утесова маркизой стала его дочь, а роли ее слуг он решил исполнить сам, прибегнув к изящной театрализации. У одного телефонного аппарата пела Эдит, трубку другого брал Утесов, демонстрируя блестящую трансформацию: не меняя голоса и деталей одежды, он каждый раз представал другим человеком – то бонвиваном, то кучером, страдающим от ревматизма, то услужливым официантом, то гордо-неприступным дворецким.

На публике песня, как говорится, прошла. Но сделанной в пожарном порядке записью Утесов остался недоволен: она оказалась загнанной до предела. Винить в том звукорежиссера, напугавшего всех?

– Песня ваша большая, – сказал он. – Учтите, у нас лимит: три минуты – и ни секунды сверх того! Залезть на этикетку не имеем права!

«Мы пели, будто вскачь неслись галопом! – жаловался позже Леонид Осипович. – При такой скороговорке и слов не разберешь! Да и Дита, получилось, ведет диалог с одним человеком, а называет его, как сумасшедшая, разными именами».

Через год он уговорил редактора пластинок сделать еще одну запись «Маркизы». Теперь он пел «на разные голоса», и это было великолепно: и артистично, и смешно. Но, послушав уже готовый диск, опять остался недоволен:

– Мы поем, будто впряглись в телегу с несмазанными колесами, – еле тащимся.

И только к третьему варианту, записанному еще через год на Фабрике звукозаписи радиокомитета, у исполнителя не было никаких претензий.

Случай, конечно, экстраординарный. Но показательный для Утесова и его требовательности к тому, что он делал.

Переписывать же свои песни ему приходилось не раз. И не всегда по творческим причинам.

С Евгением Долматовским Утесова связывала творческая дружба. Пять песен на стихи поэта долго оставались в репертуаре певца. Но первая из них вызвала скандал. Называлась она «Офицерский вальс» и поначалу никаких замечаний не вызывала. Утесов благополучно записал ее в феврале 1945-го на пластинку, которая вскоре вышла первым тиражом.

И тут цензура внезапно прозрела:

– Это что же получается: офицер оказался в небольшом городке, заглядывает на часок к случайной знакомой и остается у нее на ночь?! И это воин победоносной армии? Какой моральный облик рисует нам поэт? А вы представляете, как будут слушать эту песню миллионы жен, оставшихся в тылу?!

Отвечать на эти вопросы ни певцу, ни поэту не хотелось. Да и что сказать людям, если они не поняли главное в песне – желание человека, прошедшего через четыре военных года, хотя бы мимолетно, «на часок», почувствовать в вальсе женское тепло, что знал он в родном доме.

Пластинку немедленно сняли с производства, а песню подвергли экзекуции: отсекли один куплет, отредактировали второй. И только в таком, усеченном виде разрешили вновь записать. Изменив, кстати, и ее название – вальс стал не «офицерским», а «случайным».

«У меня что ни песня, то история! Книгу из этих историй можно составить! – вспоминал Леонид Осипович. – „Второе сердце“ помните? Музыка Никиты [Богословского], стихи – тоже Жени Долматовского.

Чье-то сердце оборвалось — Так любить оно хотело. Чье-то сердце загрустило И за войском полетело… —

напел он и продолжил:

– В годы войны на ее долю выпал особый успех. Ну кто не мечтал дожить до победы! А тут гарантия: выживешь, если с тобой сердце любимой.

Так вот, недавно я получил письмо из Польши, из местечка Скрерневицы. Георгий Сухно пишет, что песню эту сочинил бывший польский капрал Михаил Зеличинский, работавший когда-то учителем музыки в Ярославле! Представляете! И произошло это в 1933 году, когда газета „Польский воин“ проводила конкурс. В тридцать девятом песню „Сердце в ранце“ пели солдаты Польской армии, позже – военнопленные и жители, попавшие под немецкую оккупацию.

В письме и подстрочник лежал. Единственная разница с тем, что пел я, – сердце, что вырвалось из девичьей груди, было разбито любовью к другому. А в остальном – полное соответствие.

Я знал, что Женя перевел эту песню. И сделал это прекрасно. Стихи он получил от солдат Армии Народовой, сражавшейся рядом с нашей. Ведь он был военкором и часто ездил на фронт.

Удивительная история! Песня обслужила две армии и две страны! Не сомневаюсь, „Синий платочек“ завоевать такой успех у немцев не мог – очень он русский. Как и самая популярная в Германии песня „Лили Марлен“ никак не пошла бы среди наших солдат. А тут такой феномен. Или феномен? Запутаешься с этими ударениями!..»

На Деребасовской знаменитый артист удобно устроился на скамейке. Рядом с памятником – табличка с надписью: «Леонид Утесов. От благодарной Одессы»

Однажды я спросил Леонида Осиповича, как получилось, что Василий Иванович Лебедев-Кумач с начала тридцатых годов, еще задолго до «Веселых ребят», так активно сотрудничал с ним? Какую песню ни возьмешь – текст Лебедева-Кумача.

Оказалось, что история с ним посложнее. Он пришел за кулисы Московского мюзик-холла, когда Утесов гастролировал там еще с первой программой Теа-джаза. Выразил свои восторги и предложил:

– Если понадобится помощь, я к вашим услугам.

Василий Иванович работал тогда в «Крокодиле» – писал сатирические и юмористические стихи и рассказы, подписываясь то своей фамилией – Лебедев, то р-р-революционным псевдонимом – Кумач. При любви Утесова к смеху – а «Крокодил» в те годы был если не лучшим, то достаточно веселым журналом – люди, умеющие делать смех, ему всегда были нужны.

Но Кумач неожиданно признался, что уже давно стремится только к чистой лирике! (Комик, мечтающий о Гамлете, – вещь закономерная до банальности!) И попросил Утесова дать ему возможность написать что-нибудь вроде «Ты жжешь мое сердце, Чикита!». Эта песня прозвучала в первой программе. Леонида Осиповича это нисколько не удивило, и он предложил поэту написать новый текст к «Мурке».

– Только чтобы от блатного не осталось и следа! – предупредил он.

И через неделю он уже пел:

Солнце догорает, наступает вечер, А кругом зеленая весна! Вечер обещает ласковую встречу, Ласковую встречу у окна.

И поздравил создателя новой песни «У окошка» с дебютом.

– Песня имела успех, – рассказал он. – Может быть, не столько из-за стихов Василия, сколько из-за знакомой всем мелодии, прекрасно обработанной. Я с таким удовольствием пел его задушевные строки в качестве вступления, в медленном темпе, когда мелодия едва угадывалась, а потом переходил к дирижированию фокстротом, что мы инструментовали в диксилендовском стиле. Дирижировал и, не скрою, был на седьмом небе от счастья.

Вскоре на один из концертов коллектива Утесова пришел гастролировавший в нашей стране английский дирижер-симфонист Альберт Коутс, имя которого гремело на весь мир. Коутс с интересом прослушал программу джазового ансамбля, по окончании концерта долго аплодировал музыкантам, а затем, когда публика разошлась, прошел за кулисы и обратился к Утесову с необычной просьбой:

– Продирижируйте для меня. Я видел вас из зала со спины, теперь хотел бы видеть ваше лицо!

Коутс устроился среди оркестрантов и не сводил с Утесова глаз.

– Сыграйте еще что-нибудь, – попросил англичанин, когда пьеса была исполнена.

Оркестр заиграл снова, и снова Коутс внимательно следил за каждым жестом Утесова, его пластикой, манерой держаться, мимикой. Затем подошел к Леониду Осиповичу и медленно, взвешивая каждое слово, сказал:

– Если бы вы знали то, что знаю я, вы были бы величайшим дирижером мира. Если бы я умел делать то, что делаете вы, величайшим дирижером был бы я!

А Лебедеву-Кумачу не везло. Почти все написанное им цензура или нещадно рубила, или, если написанное все же попадало на пластинки, быстро снимала их с производства. Сатирическую песенку «Папочка и мышки» («Кооперативная колыбельная»), текст которой уже был опубликован в «Крокодиле», дальше пробной пластинки не пустили, и она осталась неизвестной слушателю. Другие песенки, на миг появившись в Торгсине, бесследно исчезали. Вот только «Качелям» повезло больше других – и они печатались на пластинках не один год.

Особенно Утесов сожалел о «Лимончиках», их краткосрочной судьбе. Вместо всяких там «а люблю я воровать, карманы выворачивать» появились стихи, которые очень понравились Леониду Осиповичу:

Вот джаз загремел, заиграли трубачи, Веселой дробью загремели барабаны! И стаи звуков завертелись, как бураны, И захотелось сразу танцевать, И всюду пары начали сновать!..

Прочитав их, Утесов сразу сказал:

– Теперь, Вася, ты можешь считать себя настоящим одесситом! Учти, инородцам это звание дается нечасто!

А дела вскоре пошли в гору. Главное, конечно, успех «Веселых ребят», участие в которых, если бы не заботы Утесова, Кумачу никогда не светило. Пластинки со всеми «сердечными» песнями фильма шли нарасхват. Появились гонорары. Заказы посыпались со всех сторон. Поэт даже покинул «Крокодил», в котором прослужил десять лет.

Можно было возгордиться: к нему обращались композиторы, которые раньше его в упор не видели. Более того, его уже просили не о подтекстовках к готовым мелодиям, а с надеждой в глазах задавали один и тот же вопрос:

– Не найдется ли у вас новое стихотворение?

Несколько своих лирических стихов он передал Матвею Блантеру, и тот сделал великолепные песни «Утро и вечер» и «Девушка». Композитор в непривычной для него манере выразил неподдельное восхищение поэтичностью и изысканностью формы стиха. И признался:

– Мне еще никогда не приходилось иметь дело с такими:

Когда утро рассыпает золото, Когда ветер напевает молодо, Как хорошо вдвоем с тобою Там, где ждет нас моря синий, Широкий простор. Когда вечер затушует линии, Когда тени затанцуют синие, Как хорошо вдвоем с тобою Там, где небо видит линии Черных гор…

Еще один фрагмент из интервью с Матвеем Исааковичем Блантером, которое он дал мне в 1969 году:

– Пошлость – это сифилис, его можно залечить, но избавиться навсегда не удастся. Вот вы восхищаетесь Утесовым, а у него пошлость проступала постоянно. Ну и что же, что вы несогласны, мне и не нужно ваше согласие, я говорю то, что думаю… Своих песен Утесову я никогда не давал. Это он просил у меня «Утро и вечер» и «Девушку» в тридцать седьмом, когда меня не пели. Как песни попали к Утесову, не знаю. Между прочим, когда он начинал в мюзик-холле, то песен не пел. Исполнял куплеты, танцевал, ходил на голове – и делал это талантливо. Потом вообразил себя певцом – ничего хорошего не получилось… Вот Дунаевский был блестящим стилизатором и умел писать для конкретного певца, подлаживаться под своих любимцев и делать это так, что никто не замечал их голосовых изъянов. Я же никогда не учитывал особенности голоса кого-то, тем более его возможности. Я к самому понятию «певец» отношусь по-особому. В кабаре «Летучая мышь» у Балиева служила пианистка Мадлен Буше. Когда одна из этуалей, которой она аккомпанировала, заболела и Мадлен заменила ее, она сама стала звездой. Но не певицей! Для меня певица – обладательница оперного голоса. Так я плохо воспитан…

Мнение Блантера – еще одно подтверждение, что у Утесова были не только друзья, но и те, кто не принимал его творчества. И не только среди цензоров.

Лебедев-Кумач в тридцатые годы работал очень много. Конечно, все, что он писал, передавал прежде всего Утесову. Вот откуда у Леонида Осиповича появились песни Блантера. Для Диты поэт сочинил слегка ироничного «Пожарного», с которым она дебютировала на пластинках. И непрестанно писал для Дунаевского, который после «Веселых ребят» трудился без продыха.

Закончим главу примером цензурного, почти анекдотичного налета. На этот раз жертвой стал Самуил Яковлевич Маршак, классик при жизни.

В начале семидесятых годов, когда грамстудия приступила к выпуску реставрированных утесовских записей прошлых лет, каждую программу, как было заведено, принимал художественный совет. Его возглавлял главный редактор, наделенный полными правами цензора.

Звучит песня «Акула» – музыкальная обработка Дунаевского, сатирические стихи Маршака. Утесов поет:

Сожру половину кита я И буду, наверно, сыта я Денек или два, а затем И все остальное доем!

– Одну минуточку, – останавливает прослушивание главред. – Как же это так? У нас такие плохие отношения с Китаем, а тут такие слова «сожру половину»! Это не пойдет!

– Но тут же каламбур, игра слов, – пытаюсь объяснить я, – не Китая, а кита я.

– Когда была записана песня? – спрашивает главный. – В тридцать восьмом году, почти сорок лет назад. Тогда было можно, сегодня такая игра слов недопустима.

Звоню Леониду Осиповичу. Объясняю – так и так, что делать?

– Не надо волноваться, – успокаивает он. – Совет возражал только против этого куплета? Не против всей песни? Так вырежьте его, и дело с концом!

Пришлось так и сделать. Смысл вроде бы не изменился. Одно жаль: уже в конце XX века появились компакт-диски Утесова – и на них та же «Акула» с вырезкой! Деяния цензоров остаются навсегда.

 

Музыка продолжает звучать

Как рассказать о людях, что писали для Утесова музыку? Выстроить по алфавиту, раздать всем сестрам по серьгам и перечислить их песни? Перечислить все подряд – и те, что полюбились исполнителю, и те, что разочаровали его? Вряд ли это представит интерес.

А если рассказать, как мы работали с Леонидом Осиповичем над выпуском его реставрационных альбомов. Это семнадцать «гигантов», на каждом в среднем по пятнадцать песен, то есть всего около двухсот пятидесяти! Огромная цифра! Большая часть из того, что спето певцом. По-моему, это будет интереснее и раскроет многое, что осталось для слушателя неизвестным.

Но чтобы никого из композиторов не обидеть – ведь не о каждом здесь можно рассказать, – приведем лирическое признание самого Утесова:

«Есть у меня слабость – уж очень я влюбчив и часто меняю предметы своей любви. Причем каждый раз уверен, что именно эта и есть та, о которой я всегда мечтал, и никогда не любил так сильно. Но проходит время, и я влюбляюсь в другую и отдаю ей все свое сердце. Конечно, навсегда. А потом снова влюбляюсь. В новую песню.

А как не влюбляться, если появляется новый композитор, с новой музыкальной мыслью, с новыми мелодическими рисунками и в его песнях наша жизнь начинает петь по-новому. Все это поражает мое воображение, мое слабое сердце – и я снова влюбляюсь.

Я не могу назвать ни одного композитора, песни которого я бы пел не любя. Те, с кем мне пришлось столкнуться на сорокалетнем песенном пути, каждый по-своему мне дорог, каждый по-своему затронул мое сердце, и каждому из них я бесконечно признателен за творческое содружество – за то, что они понимали меня и я понимал их».

 

Справка для любознательных

Извините, что с опозданием, но надо хотя бы кратко объяснить все эти сленговые термины, что не раз встречались в книге, – «гигант», «гранд» и тому подобное. Подозреваю, что корни их уходят в разрешенные связи с заграницей. Уже в дореволюционных объемистых каталогах-либретто, каждый в два килограмма весом, эти термины служили для классификации граммофонных записей. Других не было. Одно несомненно: появились они в первое десятилетие XX века. Никак не раньше.

Пластинка и граммофон родились в 1887 году. Это был цинковый диск шести сантиметров в диаметре, с двумя дырками посередине, чтобы крепче держался на аппарате, на который его устанавливали. Пружину для аппарата еще не придумали и вращали его вручную, стараясь соблюдать скорость семьдесят оборотов в минуту. Иначе из рупора неслось или дискантное верещанье, или басовое заунывье. Изобрел все это немец Эмиль Берлинер, который на первой в мире пластинке прочел «Отче наш» – неплохое начало для нужного людям дела.

Тот же Берлинер усовершенствовал свое детище: к аппарату, который стал называться граммофоном, приспособил пружину, а пластинки сообразил записывать не на цинке, а на массе, основным компонентом которой был особый вид твердой смолы – шеллак. Это берлинеровское изобретение лет семьдесят оставалось в граммофонной промышленности неизменным. К тому же отец пластинки втрое увеличил ее размер, а следовательно, и время звучания. Только об одном он не подумал – делать записи с двух сторон диска. Такие появились без его участия в 1904 году, и, как ни странно, встреча эта не вызвала восторга. Односторонние пластинки продолжали выпускать параллельно с новыми вплоть до двадцатых годов, уже в советское время. Кстати, и диск, с которым Утесов вел диалог в «Музыкальном магазине», проигрывался только с одной стороны.

Но уже в начале века производители установили твердые стандарты. Скорость вращения диска – 78 оборотов в минуту. «Гигант» – 30 сантиметров в диаметре. «Гранд» – 25. Почти все записи Апрелевского, Ногинского и других отечественных заводов преимущественно пользовались им. Время звучания «гиганта» – пять-шесть минут, «гранда» – три минуты. Но на последний местные фабрики ухитрялись втиснуть и четырехминутные вещи, уплотняя запись и уменьшая этикетку до размера сувенирного рубля.

С такими этикетками выпускались и «миньоны» – 17 с половиной в диаметре. Тут больше двух минут никак не влезет, оттого и, случалось, песню делили пополам: на одной стороне – начало, на другой – окончание.

Были, говорят, пластинки еще меньше. В быту их называли «игрушечными», – может быть, дети действительно играли с ними, ведь когда-то выпускались и игрушечные патефоны! Не муляжи, а всамделишные. Правда, старые работники грамстудии говорили, что в их практике такие крошечные пластинки назывались «малютками».

Рассказал об этом еще и потому, что при реставрации утесовских записей приходилось иметь дело именно с такими дисками. А время шеллачных пластинок давно отошло. Отказались у нас и от долгоиграющих виниловых дисков с их казавшейся когда-то фантастической вместимостью. И сегодня почти без всякого удивления мы слушаем компакты МР-3, вмещающие до 10 часов звучания на одной, рабочей стороне.

 

Доброе начало полдела откачало

Вначале был Никита Богословский. Или, точнее, все-таки слово. Слово композитора. В ноябре 1968 года он оставил директору студии грамзаписи Борису Давидовичу Владимирскому два листа «Плана антологии Леонида Утесова» с перечнем пятидесяти двух песен, выпускавшихся когда-то на обычных «грандах». Под этим списком Никита Владимирович расписался и попросил: «Боря, позвони! С праздником!» Сверху стояла столь же краткая резолюция директора: «Тов. Рыжикову – в работу!» Ну и по законам бюрократической лестницы Владимир Рыжиков вызвал меня, внештатного редактора – низшее звено, что обычно и делает основную работу:

– Нужно заняться этим. Ты знаком с Утесовым – тебе, как говорится, и карты! Только не тяни, а то Бэ Дэ замучает меня вопросами.

Я смотрел на список как баран на новые ворота. Это что же, переписывать на пленку обычные пластинки? Никогда эстрада не занималась этим. Политический отдел или классический – иное дело: там Ленин, Шаляпин, Сталин. Изумительные шаляпинские диски зарубежного производства, сталинские, сделанные по спецзаказу, один доклад о проекте конституции на двадцать одной пластинке, из которых четыре – только аплодисменты и овации с радостными выкриками. Это серьезно. А эстрада занимается живыми, да и Леонид Осипович недавно записывался в ДЗЗ и по трансляции в Театре эстрады. Тут вроде не до истории.

«И чего это вдруг придумал Богословский?! – злился я. – И песен его в этом списке всего пять штук, а вот туда же! А какое ОТК пропустит допотопное звучание с шипом и щелчками, сквозь которые и слов не разберешь, – об этом он подумал?» И случайно пришла мысль: а если сохранились утесовские матрицы? Их не играли, с них печатали пластинки, – значит, они должны быть идеально чистыми, в первозданном виде. Ведь металлический диск весом в килограмм в патефон или радиолу не сунешь.

Не беспокоя до поры до времени Утесова, я решил составить полный список песен, что он положил на пластинки с момента рождения Грампласттреста, то есть с декабря 1933 года. Часами листал объемистые «Журналы записей». Занятие это оказалось преувлекательным. Оно воскрешало картины давно минувших дней. Из «Журналов» можно было узнать все: когда исполнитель пришел в студию – год, число, час, когда запись началась, когда закончилась, сколько потратили на нее «восковых блинов», что говорили певцы и режиссеры, как оценили ее они и как худсовет. Даже если во время работы объявлялся «перекур», и это фиксировалось на журнальных страницах.

Вот одно из первых появлений Утесова в студии, которая тогда располагалась в Октябрьском зале Дома союзов. 22 февраля 1934 года в 11 утра он спел песню Лебедева-Кумача на музыку Френка Черчилла к мультфильму «Три поросенка» – «Папочка и мышки» («Кооперативная колыбельная»). Номер записи 59. Хронометраж – две минуты тридцать секунд. В графе «Замечания» значится: «Утесов первый вариант забраковал: вялый оркестр». 28 февраля – «Качели»: «Утесов оговорился. Спел вместо „Там, где сосны и ели“ – „Там, где ели и ели“. Никто не заметил. Второй вариант отличный».

Между прочим, сразу встал вопрос: и какой вариант брать для «Антологии»? Ну ясно, не тот, что с оговоркой. Но одних «Подруженек» я насчитал три штуки, «У окошка» – четыре, а «У самовара» и того больше – шесть! Тут без мнения исполнителя не обойтись.

Попутно замечу: «У самовара» Утесов впервые запел в 1933 году, когда в магазинах Торгсина появилась пластинка, перепечатанная с немецкой, где эту песню исполняет Арполин Нюма в сопровождении оркестра Пауля Годвина. Как же небрежно нужно относиться к творческой биографии певца, если в многосерийном (на двенадцать часов!) фильме «Утесов. Песня, длиною в жизнь» экранный Утесов распевает «У самовара» в 1912 году, за двадцать лет до того, как она была написана! Автор музыки и текста Фаина Квятковская, в девичестве Гордон. В титрах фильма она превращена в мужчину. И таких «небрежностей» в нем не счесть.

Леонид Осипович вести об «Антологии» обрадовался. И встревожился, а как сегодня воспримут песни прошлых лет? Ведь все меньше остается тех, кто слышал их когда-то впервые и успел полюбить. А молодое поколение их совсем не знает: обычные пластинки давно перестали выпускать и радио их не передает. Но верить в то, что они умерли, Утесов не хотел.

– Давайте сделаем альбом избранного, – предложил он. – Включим в него лучшее. От скандального откажемся. Не надо дразнить собак, да и я сам с этим «Кичманом» намучился. Хватит. Даже во время войны, когда я на его мелодию записал памфлет «С берлинского кичмана», на ура принимавшимся в любой аудитории, его тут же запретили. Правда, я вас все же попросил бы весь этот подпольный багаж переписать. Для архива.

– Но у вас он так заигран, что делать это просто бессмысленно, – возразил я.

Утесов хитро заулыбался:

– Ну так я вам открою одну тайну. Когда меня спрашивают, почему у меня такой дешевый проигрыватель «Аккорд», я всегда отвечаю, что другой, типа «хай-фай», мои пластинки не выдержит, только усилит их дефекты. Но дело не в пластинках. Как вы могли бы догадаться, не один вы при нашей первой же встрече просили меня проиграть «Кичман». За годы, что он существует, я по просьбе гостей, очень, кстати, порядочных людей, ставил это бандитское откровение на патефон не менее тысячи раз! А может быть, и больше. Не помню, кто меня надоумил – может быть, Леночка или Дита, – но я еще в начале тридцатых годов решил создать свой неприкосновенный запас – НЗ. Там у меня лежат пластинки чистые и нетронутые, как наивная девушка. Теперь и настала пора воспользоваться ими. И спросите у Никиты, нет ли в его НЗ пробной пластинки с записью его песни «В далекий край товарищ улетает»? Я свою, к сожалению, кокнул, а из-за войны ее так и не напечатали…

К Богословскому Леонид Осипович относился нежно. Не раз рассказывал, как будущий композитор приходил в гости на новогоднюю елку к маленькой девочке Дите. Из года в год. «Это был очень красивый мальчик, – вспоминал Утесов, – я бы даже сказал, необыкновенно красивый – светловолосый, лучезарно голубоглазый. Он уже недурно играл на рояле, умел всех смешить и даже сочинял музыку. Однажды, в тринадцать лет, он принес свой первый вальс, который назвал „Дита“ и подарил его моей дочери».

Первая утесовская пластинка Богословского, которая печаталась массовыми тиражами, написана перед самой войной. Премьера «Песни старого извозчика» намечалась в готовящейся летом 1941 года программе «Напевая, шутя и играя». Но после 22 июня название изменилось – «Бей врага!». Изменилось и содержание, однако сочинение Богословского осталось – без шуточных произведений Утесов на публику не выходил. Режиссер и художник представления Николай Акимов придумал для «Извозчика» забавную подачу: он расположил на сцене ряд кресел с высокими спинками, развернутый к зрителю обратной стороной. Это походило на забор, на фоне которого и начиналась песня. Затем кресла поворачивались вместе с музыкантами джаза, каждый из которых оказывался в извозчичьем красном кушаке и шапке. Смех был неизменным!

«Темную ночь» Богословского можно назвать поражением Утесова. Не оттого ли, что он не почувствовал ее характер, придав ей чуть убыстренный, открыто танцевальный темп? Тут не сыграло свою роль и первенство, – обычно песню слушатели связывают с первым исполнителем ее, по выражению Дунаевского «с устами, в которые она вложена». Но в данном случае и песня, и уста были те, что надо. Может быть, дело все-таки в другом.

Богословский в нарушение договора с киностудией, работавшей в Алма-Ате над фильмом «Два бойца», передал «Темную ночь» Утесову. Режиссер Леонид Луков был вне себя от ярости, узнав о «предательстве» композитора. Но Утесов, выступавший зимой 1942 года в Москве, ничего не зная о скандале, записал 25 марта следующего года эту песню на пластинки. Это более чем за полгода до выхода картины на экран.

И произошла на первый взгляд уж вовсе не объяснимая вещь. Утесовская пластинка с «Темной ночью» сразу пошла на фронт, печаталась по тем временам большим тиражом. Ее тут же спел Иван Козловский, продемонстрировав на граммофонном диске и свое умение чувствовать, и свой превосходный оперный вокал. Затем песню исполнил Краснознаменный александровский ансамбль, который, когда его хор в шестьдесят мужиков пел «Ты меня ждешь и у детской кроватки не спишь», оставлял несколько странное впечатление. Марк Бернес записал «Ночь» на пластинки позже всех – накануне Нового, 1944 года. Но… Песня сразу стала и навсегда осталась бернесовской. Думаю, в немалой степени оттого, что в сознании слушателей она неразрывно связана с его героем – Аркадием Дзюбиным из фильма, который и сегодня пользуется зрительским успехом.

«Темную ночь» Утесов все же захотел включить в «Антологию». Как и другие, уже послевоенные песни Богословского – «Днем и ночью», «Окраину», «Солдатский вальс», «Домик на Лесной»…

– Он даже оперу для меня написал – «Самсон удалился»! – сказал он. – В трех актах. Правда короткометражных: три акта – три минуты. Но опера была очень смешная. В этом Никита мастак.

В том разговоре, что шел, когда только замышлялась «Антология», я спросил Леонида Осиповича, почему в феврале-марте 1934 года он записывался на пластинки микроскопическими дозами – по одной-две песни в день? Ведь у него был уже солидный опыт!

– Опыт был с другим оркестром, – ответил он, усмехнувшись, и продолжал очень серьезно: – Я об этом не пишу в своей книге. Уж очень некрасиво как-то получается: одни от меня ушли, других я разогнал, от третьих избавился, на четвертых обиделся. Не руководитель, а кусок сволочи, как говорят в Одессе.

Я вас все время посвящаю в тайная тайных, но надеюсь, что вы меня поймете. Вот судите сами. Ситуация: летом тридцать третьего днем мы снимаемся, вечером играем в «Эрмитаже» «Музыкальный магазин», ночью, часов с одиннадцати, работаем в ресторане «Метрополь» – там я пою несколько песен, а ребята играют для танцев до трех ночи, а по субботам до половины пятого. Как говорили, в «Метрополь» к нам рвалась вся Москва.

Помню, приходили хорошо знакомые Иван Москвин, Соломон Михоэлс, не раз заглядывали Шостакович и Бабель, а однажды я удостоился похвалы за артистичность пения от самого Владимира Ивановича Немировича-Данченко. У него, между прочим, в «Метрополе» был свой постоянный столик, куда он приводил актеров, актрис и зарубежных гостей. Да и Миша Светлов часто заглядывал. Он все предлагал развесить над гостиничными номерами плакаты: «За плоть – заплоть!»

В общем, жизнь кипела. Но я следил за ребятами, чтобы не разболтались и не сползли в халтуру. Успех способен не только вскружить голову, но и посеять снисходительность к себе, когда все можно и все простительно.

Так вот. В сентябре съемочная группа «Веселых ребят» подалась в Гагру. Оркестр там не нужен, ему дали отпуск: ну нельзя же работать все лето по 20 часов в сутки, никто не выдержит…

Что произошло дальше в Ленинграде, рассказал саксофонист Аркадий Михайлович Котлярский. Он писал об этом мне в одном из писем, но лучше изложил в своей небольшой книжице «Спасибо джазу», изданной, когда Утесова уже не стало:

«Нас пригласили в ресторан „Астория“, и мы согласились, „забыв“ спросить на это разрешения у Леонида Осиповича. И повергли его в величайший гнев. Он потребовал немедленно оставить „Асторию“. Оркестр же его не послушал и продолжал играть, привыкнув к репертуару и собственному успеху. Здесь звучала музыка, уже проверенная на публике в „Метрополе“: „У окошка“, „У самовара“ и т. д.

Видя такое, мягко выражаясь, „упрямство“, Утесов из Москвы сообщил режиссеру Арнольду, что просит остаться в своем оркестре Кандата, Ершова и меня. Все остальные увольняются, и работать под его руководством им больше не придется. Арнольду Григорьевичу и мне он доверил право подобрать в Ленинграде новых музыкантов. Мы пошли в Дом кино, где играл большой оркестр, бывший асторийский – „Астория Кидс“. Он нам понравился, и Арнольд предложил почти всему составу перейти к Утесову. Все с радостью согласились.

Но тут пришла пора возвращаться в Москву – продолжать съемки и работу в „Метрополе“. Приехав, мы закрылись в свободном помещении и, хотя новые товарищи не были знакомы с нашей манерой, к вечеру кое-как слепили программу, правда очень сырую. Оркестр получился явно не „наш“, но… нас не выгнали! Вообще, через неделю-другую музыканты настроились, появилась сыгранность, и все зазвучало на „уровне“.

– Теперь вам понятно, почему мы записывались на пластинки так медленно и такими маленькими порциями? – спросил Утесов. – И то нам повезло, прости меня бог, что Александров заболел и съемки откладывались со дня на день. Я приходил в грамстудию с хорошо отрепетированными вещами. Правда, со съемками было сложнее. Я все ждал, когда разразится скандал: ведь во многих сценах уже был снят старый состав, а теперь появился новый! Но в кино чего не бывает! И хотя, например, в эпизоде драки получилось, что дерутся и те и другие, никто ничего не заметил: ни режиссер, ни зрители. Никто! Кроме меня и моих музыкантов, с которыми после этого конфликта я проработал больше двадцати лет…

Когда месяц спустя Леонид Осипович приехал на улицу Станкевича, где в англиканской кирхе находилась Всесоюзная студия грамзаписи, поднялся на третий этаж, прошел в четвертую аппаратную и прослушал первый долгоиграющий диск-„гигант“ из будущего альбома „Антологии“, он сказал:

– Ну что ж, друзья, поздравляю! „Доброе начало полдела откачало“!»

 

Как это делалось в Москве

Уж точно: не так, как в Одессе, – там студии грамзаписи не было. Современные компьютерщики и представить себе не могут, на каком техническом уровне когда-то (и не так уж давно!) происходила реставрация старых записей.

В Москве это делалось так. Оператор Тамара Павлова, мастер золотые руки, ставила пластинку или матрицу с песней Утесова на грамстол, способный вращаться по-старому, со скоростью 78 оборотов в минуту, подключала его к магнитофону и переписывала запись на магнитную ленту. Один к одному, без всякой коррекции. Садилась у магнитофона (обычно это был «Штудер») и запускала ленту. Щелчок! Стоп. Карандашом отмечала его начало и конец, ножницами вырезала из магнитки один-два миллиметра и склеивала ее скотчем. Просто? Да. Если бы на каждой переписи не набиралось до полусотни таких склеек! Облегчение не принесло и усовершенствование, позволившее щелчки не вырезать, а заклеивать. Весь варварский процесс оставался прежним. Только магнитка делалась ребристой, как зебра, и требовала немедленной переписи.

Адова работа! Сколько нужно и мастерства, и терпения, и времени. А у оператора к тому же есть еще и план по сдаче готовой продукции. Не выполнишь его – урежут зарплату и лишат премии.

– Ну ничего, ничего, – успокаивала Тамара и меня, и себя. – Я на опере план нагоню. Там и щелчков почти нет – только улучшить звучание.

И сколько бы раз она ни заявляла: «Все, больше реставрировать эти записи не буду! Сил моих нет!» – все-таки снова начинала чистить очередной утесовский «гигант», биться, чтобы и певец, и оркестр хорошо звучали, потому что любила его песни и нередко во время «обеда на подоконнике» предлагала:

– Давай послушаем что-нибудь из Утесова.

А испытания ее подстерегали на каждом шагу. Как назло, песней для следующего «гиганта» оказалась «О чем ты тоскуешь, товарищ моряк?» Соловьева-Седого на стихи Лебедева-Кумача. Песня прекрасная, но записана в 1943 году, в разгар войны, когда и восков хороших не было, и массу делали из скрапа – битых старых пластинок, что принимали в магазинах на килограммы, в обмен на право купить (!) новую. Скрап гарантировал трескучесть, но ничего не поделать – не ехать же в Индию за шеллаком!

А песня Соловьева-Седого историческая. Появилась она в 1942 году и не сходила с утесовских программ всю войну. Василий Павлович прислал ее Утесову с нарочным. Они могли бы встретиться: композитор, возглавивший агитбригаду «Ястребок», пробыл в столице день и получил направление на Калининско-Ржевский фронт. И Утесов, отыграв в Москве концерты, прерывавшиеся то сигналами воздушной тревоги, то бомбардировками, выехал с оркестром на Калининский фронт, то есть находился поблизости. Но военные дороги редко пересекаются. На одном из фронтовых утесовских концертов и состоялась премьера песни «О чем ты тоскуешь, товарищ моряк?».

Горькая это была песня. Бойцы слушали ее обычно стиснув зубы. Написанная в форме незамысловатого вальса, близкого к городскому фольклору, песня становилась доступной любому слушателю. А простота мелодического построения усиливала воздействие жестокого рассказа человека, потерявшего в войну отца, мать, брата и любимую девушку, над которой надругались «немецкие псы-палачи».

Утесов с оркестром выступал в частях действующей армии на Волховском, Ленинградском фронтах, подо Ржевом, только что отбитым у немцев. Играли в землянках, в сараях, на грузовиках, на полянках или в лесу, но каждое их появление перед воинами становилось праздником и для тех, и для других. И ни разу ни один музыкант не позволил себе выйти на импровизированную эстраду не в концертном костюме.

Когда они готовились к первой поездке на фронт, руководителю порекомендовали:

– Товарищ Утесов, во-первых, не берите с собой весь оркестр – достаточно будет человек десять-двенадцать, а во-вторых, получите для них и для себя военную форму и выступайте только в ней. Так будет удобнее.

– Кому удобнее? – спросил Утесов.

– Вам, конечно! – ответили ему. – И не только удобнее, но и безопаснее!

Утесов не внял совету. Поехал на фронт с полным составом оркестра, а в военной форме трясся в грузовиках рядом с музыкантами, шагая по разбитым и размокшим от грязи дорогам к месту очередного концерта, который проходил как в лучших залах столицы.

А с Василием Павловичем он встретился в Москве в последний год войны. Композитор передал ему две песни, и обе шуточные.

– Ты же сам видишь, Лёдя, как изменились настроения, – сказал он. – Уже все чувствуют, победа близка – вон Пырьев уже успел снять «В шесть часов вечера после войны». Людям надо дать сегодня возможность улыбнуться. Слишком долго мы морщили серьезный лоб!

И предложил Утесову разыграть эти песни:

– У тебя же джаз, помнится, театрализованный и каждый музыкант – артист. В «Трех внуках» мне видится целый спектакль, а Дита смогла бы, если это ее не шокирует, сыграть бабушку!

Дита на бабушку согласилась с восторгом, внуков и соседа изобразил «хор бывших мальчиков», которым подпевал весь оркестр. Но так как Утесов взял всю песню на себя, на долю дочери-бабушки остались только вопли, что она издавала от объятий «ласковых внучат». Песня эта сразу нашла место в «Антологии».

А «Васю Крючкина» Утесов сопроводил интермедией – она шла перед песней, которой заканчивалось второе отделение программы «Салют».

Вот эта интермедия, написанная Александром Червинским:

«(Голос из-за кулис: „Становись!“ Все музыканты выбегают и выстраиваются в шеренгу. Выезжает на лошади Сергеев.)

Сергеев (кричит). Равняйсь!

(Все равняются. Выходит из-за кулис Утесов. Сергеев подъезжает к нему с докладом.)

Сергеев. Товарищ командующий джаз-батальоном! Вверенный вам взвод готов. Несмотря ни на что, продолжает исполнение любых песен по вашему заданию.

Утесов. Товарищ Сергеев, встаньте в строй. На плечо!

(Все берут на плечо инструменты.)

Утесов. Замри! Чтобы слышно было, как муха летит!

(На кларнете изображается полет мухи. Утесов хлопает себя по лбу.)

Утесов. Одна муха не вернулась на свою базу! (Обращаясь к строю.) Сейчас, ребята, споем песню „Вася Крючкин“. Шагом марш!»

– Лошадь мы отменили сами, – рассказывал Леонид Осипович. – «Командующего джаз-батальоном» вырезала цензура. А в остальном все было так. И эта полутораминутная сценка принималась прекрасно. А после песни зрители кричали «бис»!..

В сорок шестом году Утесов записал на пленку и эту интермедию, и песню Соловьева-Седого. И мы решили все так и дать в «Антологии».

Прослушав «гигант» с песнями 1945 года, Утесов отверг наше решение:

– Интермедию надо снять. Понимаете, без публики это совершенно несмешно. Получается, в пустом зале ломаются взрослые люди. Мне рассказывали, в Лондоне на комедийных спектаклях в зале и на галерке рассаживают специальных людей. Нет, не клакеров, а артистов, умеющих завести зал. Они начинают смеяться на первой же остроте – и публика вместе с ними. Любая шутка в пустом зале обречена на провал. Ну вы же знаете, на киностудиях режиссеры, когда сдают комедию начальству, тащат в зал уборщиц, гардеробщиц, буфетчиц – тех, кто легче клюет на смех.

– Так, может, нам подложить смех? Так иногда делают, – робко сказал я.

– Нет-нет! – не согласился Утесов. – Это ужасно! Нужна точная, естественная реакция, а не однообразное гоготанье, что мы слышим порой по телевизору.

Леонид Осипович часто вспоминал свою первую встречу с Василием Павловичем:

«Мне не забыть, как я пришел однажды в Ленинграде к человеку, которого тогда совершенно не знал.

– Здравствуйте, – сказал я блондину с голубыми глазами, – я пришел попросить у вас песню.

Он смотрел на меня и улыбался, а в улыбке его было удивление. Не знаю, чему он удивлялся – моему ли приходу, моей ли просьбе, но он проиграл мне песню, и я сразу понял, что мне повезло. Песня называлась „Казачья кавалерийская“ и начиналась словами:

Мой конь буланый, Скачи скорей поляной — Казачка молодая ждет…

Это была первая песня Василия Павловича Соловьева-Седого, спетая мною, и, если не ошибаюсь, вообще его первая песня. Потом в продолжение долгих лет я попеременно влюблялся в разные его песни: „О чем ты тоскуешь, товарищ моряк“, „Я вернулся к друзьям после боя“, „Васю Крючкина“ – они стали моими и слушателей любимыми произведениями этого талантливого композитора».

Не раз Леонид Осипович признавался в своей любви и к песням, что Соловьев-Седой написал для него в трудные для певца годы – конца сороковых: полный юмора вальс «Разговор» и лирические «Золотые огоньки», медленный фокстрот.

Они помогли Утесову – спасали его от цензурных набегов: Василий Павлович был уже дважды лауреат Сталинской премии – попробуй-ка запрети его, даже если он прибег к нежелательному ритму!

Я не знаю, случайно ли Утесов никогда не упоминал песню «Теплоход „Комсомол“», на которую я наткнулся при составлении «Антологии». А композитор передал ее певцу через год после «Казачьей кавалерийской», и она входила в джаз-представление «Два корабля». Песня, не похожая на другие, в типичном для Соловьева-Седого духе говорила о важных вещах не лозунгами и общими словами, а через судьбу человека. В данном случае конкретного. События в ней, почерпнутые из газетных репортажей, даются глазами рулевого судна, груженного рудой и идущего Средиземным морем к берегам Бельгии. Встреча с кораблем под флагом со свастикой – крейсером «Адольф Гитлер» – закончилась трагически: теплоход был уничтожен. И финальные строки песни звучали непосредственно от ее создателей:

За тебя, товарищ мой, За родимый край Враг ответит головой В будущих боях.

Жизнь этой песни оказалась короткой по не зависящим от певца причинам. Ее вскоре убрали из его репертуара вместе с антифашистскими фильмами и спектаклями: с Германией в 1939 году подписали договор о дружбе.

– Но у вас уже были песни, в которых чувствовалось приближение войны? – спросил я утвердительно.

– Таких (Утесов подчеркнул это «таких»), таких еще не было. У Соловьева-Седого в «Теплоходе» не война вообще, а с фашизмом. А о том, что людям война не нужна, я пел не раз. Да в той же «Казачьей кавалерийской» Василий Павлович мечтал вместе с поэтом Сашей Чуркиным о времени без выстрелов на земле:

А бой закончим, С войной навек прикончим. Польется песня по холмам!

Да и у Жарковского с Винниковым речь об этом же в «Балладе о неизвестном моряке», герой которой пал за родную землю:

Но бессмертен в вечной были О героях и боях Неизвестный по фамильи Дальних плаваний моряк…

Для Утесова Евгений Эммануилович Жарковский написал немало. Но почему-то в разговоре со мной лучшими своими песнями назвал не морские, несмотря на его любовь к флоту и службе на нем, а написанные во второй половине тридцатых годов на стихи замечательного еврейского поэта Льва Квитко «Десять дочерей», «Бубенцы звенят, играют», что пел Утесов, и «Письмо Климу Ворошилову», в которой Эдит предстала талантливой травести. Песни эти пользовались постоянным успехом: «Десять дочерей», помню, Утесов пел на бис и в 1947 году, в программе, посвященной юбилею Москвы.

Во второй половине тридцатых в репертуаре утесовского джаза появилась еще одна еврейская мелодия – фокстрот «Bei mir bist du schön», который тут же заиграл и Александр Цфасман, и Яков Скоморовский, объявляя его плодом народного творчества.

На самом деле песня эта (у нас она называлась то «Моя красавица», то «Как ты хороша») родилась не бог знает когда и не в народных массах. Сочинили ее два поэта, оба выходцы из России – Самуил Кан и его приятель Саул Чаплин, – на музыку их общего друга Соломона Секунды. Несколько лет песня лежала без движения, не привлекая внимания ни одного музыканта Америки, пока не попала в руки сестер Эндрюс. Мексон, Петти и Лаверн сразу влюбились в нее и избрали для своего дебюта. В ноябре 1937-го они записали песню на пластинку, что до конца года разошлась тиражом 350 тысяч экземпляров, а на следующий год стала «хитом года» и вскоре разошлась уже в 12 миллионах! Долетела эта песня и до нашей страны.

Утесов никак не мог понять, почему этот фокстрот пользуется такой безумной популярностью, почему при каждом его исполнении публика неизменно требует повторения. Бабель высказал ему свое предположение.

Константин Паустовский вспоминал об одной беседе с Бабелем:

«– Я не выбирал себе национальности, – неожиданно сказал он прерывающимся голосом. – Я еврей, жид. Временами мне кажется, что я могу понять все. Но одного я никогда не пойму – причину той черной подлости, которую так скучно зовут антисемитизм».

Бродя по улицам Москвы, Бабель услышал, как группа молодежи с удовольствием распевала на мотив «Для меня ты хороша» написанный кем-то текст про старушку, которую остановил милиционер.

Да что ты, милый мой, Ведь я иду домой. Сегодня мой Абраша выходной. Несу я курочку, Французску булочку. Я никому не дам — Все сожрет Абрам.

– Я думаю, – сказал Бабель Утесову, когда процитировал эти строки, – часть публики надеется, что вы споете полюбившуюся им песню.

– Я не думал так, – сказал мне Утесов. – Но вот что я заметил: когда Гитлер начал борьбу с евреями, антисемитизм вылез наружу и у нас, как это ни парадоксально. Жизнь подбрасывала все новые примеры этого. Фаина (Раневская) жаловалась, что после фильма «Ошибка инженера Кочина» ее преследуют репликой, которую она сама и придумала: «Абрам, Абрам, ты забыл свои галоши!» Когда меня попросили спеть «Бубенцы» Жарковского для пластинок, предназначенных для передачи по радио, то после первого же дубля редактор настоял, чтобы я убрал из песни все еврейское – все эти «Ой-ра», «Та-ри-тари-тим» и «Ой-ёй-ёй!».

 

«Дайте мне личность!»

Первый альбом «Антологии» из трех «долгих» пластинок появился на прилавках. Нет, обвала не случилось. Но его хорошо раскупали, несмотря на огромный выбор новинок, что тогда предлагали магазины. Конечно, было приятно слушать вгиковцев, которым не исполнилось и двадцати, сообщивших мне, что они приобрели утесовский комплект и теперь устраивают в общежитии по субботам коллективные прослушивания: «Не больше десяти песен в один вечер, чтобы подольше хватило».

Откликнулась и пресса. Писать рецензии на пластинки у нас не было принято, а тут сразу – и «Комсомолка», и «Культура», и «Музыкальная жизнь».

Утесов, не скрывая радости, говорил:

– Я волновался больше, чем перед премьерой. Хотя вроде бы зачем? Песни все апробированы, печатались большими тиражами в свое время. Но как раз в этом «в свое время» – причина моих переживаний. А вдруг сегодня это никому не нужно?!.

Вслед за первым альбомом студия выпустила второй, сделанный как концерт по заявкам. В письмах, что мы читали, было столько просьб о песнях, которые не обнаружились, что песен этих хватило бы еще не на один «гигант».

Помню, когда мы сдавали второй альбом Утесову, он посетовал, что «Землянка» Константина Листова и Алексея Суркова неважно записана.

– Я, признаюсь, не сразу оценил эту песню, – говорил он. – Оркестровка ее украсила, а записать ее сразу что-то не тянуло. Отставил ее, а этот поздний вариант звучит бедновато, и мелодия тоже, как говорят музыканты, «для бедных». Впрочем, может быть, в этом и ее ценность. Тут ведь все решает не она, а то, о чем поется в песне.

Историю рождения «Землянки» я знал: мне как-то поручили сделать кадр в «Доброе утро» о ней. Я разыскал рассказ Суркова, который, будучи военным корреспондентом, зимой 1942 года застрял под Москвой, к которой рвались немцы, и написал стихотворное письмо жене. Оно попало на страницы «Комсомолки», которая через несколько дней опубликовала мелодию Листова на эти стихи. Не клавир, а одну строчку, без аккордов. Но песня сразу полетела. Ее пели на фронтах повсюду: тема была близка всем – верность любимой и мечта о встрече с нею. И распространение песни шло вопреки всему – ни пластинок, ни радио. В эфире «Землянка» прозвучала всего один раз: цензура из-за строчек «До тебя мне дойти нелегко, а до смерти – четыре шага» объявила песню пессимистической и запретила ее.

– Вот давайте проведем эксперимент, – предложил Леонид Осипович, когда зашла речь о «Землянке». – Сейчас я вам на первые две строфы сурковского стиха спою четыре разных мелодии. Клянусь, без подготовки. С ходу.

Он запел. Сначала это был лирический монолог в романсовом стиле, без ритма, нечто напоминающее мысли вслух. Затем – вальс, медленный и такой грустный, что защемило в носу. Потом – танго, казалось бы вовсе не соответствующая стихам форма, но она несла трагический и роковой оттенок, и думалось, а почему бы не так, и такое возможно.

– Хватит, – остановился Утесов. – Я предложил вам несколько вариантов, вложил в них свое сердце и по вашим глазам вижу, что затронул вас. Но я не буду спрашивать, какой вариант лучше. Потому что все они сделаны по расхожим штампам, в них нет и намека на новизну или открытие, и, конечно, они несравненно хуже листовского. Я много пел замечательных песен Кости – «Гренаду», «Если любишь, найди», «Тачанку», «Дождь». В «Землянке» он точно угадал, что нужно этим стихам. В его песне гармония между мелодией и словом. Повторю, сам я не сразу принял эту гармонию как единственно возможную…

Меня поразило признание Утесова. Его открытость и точность оценок. Я и прежде не раз задумывался, почему стихи Константина Симонова «Жди меня», популярнее которых не было на фронте, не стали песней. И только позже понял: они так и не получили музыкального эквивалента. Или вообще не могли получить его. Стихотворение это сразу перестало принадлежать одному автору, стало всеобщей собственностью. И, конечно, было странно слушать, когда «твои» стихи звучат в исполнении певца на никому не нужную мелодию. А мелодий этих было немало. Утесов пел «Жди меня» на музыку Владимира Горбенко, но спасти песню не мог. Она так и не состоялась.

Несколько раньше, еще до «Антологии», Леонид Осипович преподал мне хороший урок. Мы тогда решили выпустить на «гранде» фантазию, написанную в 1944 году к пятнадцатилетию оркестра его музыкантами Аркадием Островским и Густавом Узингом с простым и ясным названием «Любимые песни нашего джаза». Утесов записал ее сразу после войны на пленку, в эфир она не ходила, и мне показалось интересным дать ей второе рождение на пластинке. Название фантазии я посчитал не основополагающим и заменил его (по глупости!) лозунговым «Всегда с песней». Трудность была в одном: двадцать минут на «гранде» – перебор. Нужны были сокращения. Без главного исполнителя тут не обойтись.

Новое название Утесов принял, не поморщась. А из фантазии предложил убрать оркестровый фрагмент песни о Сталине, сделанный с большим пафосом, с трубами и барабанной дробью.

Тогда же (это конец пятидесятых) я узнал, что в фантазию Аркадий Островский включил первую в своей жизни песню, опус 1942 года – «Гадам нет пощады», сатирические куплеты, в которых Утесов пел:

Гадам нет пощады, Нет спасенья гадам! Пуля ли их встретит, Молодецкий штык ли. Мы врага спросили: «Ну разве вас не били? Может, вы отвыкли. Может, вы забыли?!»

И вдруг в книге Леонида Осиповича я читаю об Аркадии Ильиче: «Совсем юным он пришел в наш оркестр пианистом и аккордеонистом. С первых же дней меня восхищали его необыкновенная музыкальность, гармоническая изобретательность и неистощимая фантазия в аккомпанементном сопровождении моего исполнения. В этом чувствовалась способность быть самостоятельным в творчестве. И мне было непонятно, почему этот человек, с такой чуткостью сопровождающий чужую музыку, не пишет своей.

– Ну почему ты не пишешь песни? – говорил я ему.

А он отвечал:

– Не умею.

– Не верю. Либо боишься, либо ты не хочешь. – Мне надо было его расшевелить. – Вот тебе стихи Илюши Фрадкина. Сделай на них музыку.

Он отнекивался, но я настаивал. И через два дня он принес мне свою первую песню – „Я – демобилизованный“. Я спел ее в нашем концерте, а потом она была записана на пластинку.

Вскоре он написал следующую песню – на стихи Сергея Михалкова „Сторонка родная“. А там, как говорится, пошло и поехало».

– Как же так, – удивился я, – помимо «Гадов» Аркадий Ильич в годы войны сделал для Шульженко три песни – «К другу», «Срочный поцелуй», «Лолиту». Написанная в 1947 году «Я – демобилизованный» уж никак не может быть его первой песней. Да и упомянутая «Сторонка родная» тоже появилась двумя годами раньше!

Леонид Осипович выслушал мои недоумения с плохо скрываемой улыбкой учителя, слушающего несуразный лепет ученика.

– Вы заметили, вероятно, появившуюся в последнее время мою склонность к философским категориям, – начал он. – И я, как философ, обнаружил две правды. Можете считать это моим личным открытием: есть правда истории и правда факта. Должен сразу оговориться, под историей я подразумеваю не учебник «История СССР», а забавный рассказ, скажем, из жизни артистов. Наверное, такая история ближе к литературе – если не к художественной, то уж точно к фельетонной. При этом, как правило, все мелочи, не имеющие значения, отбрасываются, а иногда заменяются другими, более выразительными.

Не буду пересказывать всю историю с Раневской, что произошла с ней на гастролях в одном южном городе. Напомню только ее финал: после жаркого дня, как только закончился спектакль, она пришла в гостиницу и, когда в ее номер заглянул актер, он застыл от удивления на пороге – Раневская лежала на полу абсолютно голая и курила. Увидев актера, она сказала:

– Дорогой мой, вас не шокирует, что у меня во рту «Беломор»?

Ну вот, вы засмеялись, хотя не сомневаюсь, слышали эту историю, и не один раз. Но, зная Фаину Георгиевну и поговорив с нею, могу утверждать: при ее почти клинической страсти к чистоте она никогда бы не легла на пол, даже если бы при ней прошлись по ковру пылесосом. Полноты своей она стыдилась. По себе знаю, стеснение это не позволяет демонстрировать посторонним свои телеса.

Что же было на самом деле? Фаина пришла в номер, надела свой ситцевый халатик, легла на диван, закурила. После стука к ней вошел администратор, не переносящий табачного дыма, и она произнесла свою ставшую исторической фразу. Но, внемля этим подробностям, вы даже не улыбнулись.

Так вот с Аркашей. Вы правы, у него были песни, что остались никем не замеченными. Поэтому мне пришлось всю историю сдвинуть на несколько лет, когда он написал песню, что пошла в народ…

Утесову очень понравились слова, что сказала знаменитая Эдит Пиаф: «Вы думаете, у нас мало молодых людей, умеющих петь песни? Их тысячи. Но дайте мне личность». Он повторял их по разным поводам – и по отношению к певцам, и композиторам, и поэтам. Только обходил себя. Наверное оттого, что Пиаф говорила о молодых. Но когда была подготовлена программа, последняя, которую он ставил и в которой пел, он назвал ее «Когда приходит молодость». На девятом десятке жизни. Оставался молодым. И личностью. И это не требовало доказательств.

 

Последняя глава

Не раз приходилось слышать по телевидению, читать в газетах и книгах, что, мол, в последние годы Утесов жил одиноко, вздыхал о прошлом, бродил по пустым дорожкам «Эрмитажа», погружаясь в воспоминания. Ну, в общем, всеми заброшенный, никому не нужный старик, доживающий свой век и льющий горькие слезы, как только кто-нибудь напомнит ему о безвозвратно ушедшем. Живой вариант картины Василия Максимова «Все в прошлом».

Ничего подобного в жизни Леонида Осиповича не было. Чтобы не быть голословным, – несколько эпизодов. Без хронологической последовательности.

* * *

Утесов пригласил звукооператора Тамару Павлову и меня к себе на квартиру в Большом Каретном.

– Приезжайте, – попросил он. – Есть хорошая идея. Надо посоветоваться.

– Нет, нет, нет, – стала отнекиваться Тамара. – Одно дело, когда он приезжал на студию сам, другое – явиться к нему: «Здравствуйте, я ваша тетя!» Поезжай сам! Ну и что же, что делала его альбомы. Это неудобно. И одета я не для гостей!

Уломать ее все же удалось, и уже через полчаса Леонид Осипович проводил нас в свой кабинет, предложил устроиться на диване и, расположившись в кресле, сказал:

– Я хотел, Тамарочка, прежде всего поблагодарить вас: вы сотворили чудо, – сделали мои записи такими, будто бы пел не на один микрофон с одним микшером на пульте, а в современной студии на импортной технике! Спасибо вам огромное! Примите на память мою книгу и не обессудьте, что ничего в ней не успел написать о вас.

– Ну что вы, что вы! – зарделась Тамара. – Это все потому, что вы такой замечательный. Просто великий… человек.

И так разволновалась, что на ее глазах проступили слезы. Что ее окончательно смутило.

– Хочу вам рассказать по этому поводу один случай, – улыбаясь, начал Утесов. – Я приехал на два выступления в Бердянск. До войны. Еще с Теа-джазом в десять человек. Впрочем, был уже знаменит как Алла Пугачева. Или больше. В Бердянске жил мой кровный родственник, он приходит ко мне и приглашает на обед.

– Я могу только с оркестром.

Он согласился. Мы приходим к нему, он распахивает калитку, и я вижу накрытый во дворе стол, а у самой калитки рыжего мальчика – от горшка два вершка.

– Сюня! – говорит мой кровник. – Смотри, кто к нам пришел!

Сюня испуганно смотрит на меня, на людей за моей спиной и молчит.

– Сюня! Как тебе не стыдно? Ты же видел его на портрете! Неужели ты его не узнаёшь?! – не унимается родственник.

Мальчик со страхом ворочает глазами.

– Сюня! – умоляет кровник. – Подумай! Это самый знаменитый человек нашего времени! Ну?!

Во дворе тишина. И мальчик Сюня, показывая на меня, выдавливает:

– Это Ленин!..

Тамара рассмеялась первой. Мы за нею. И тут Леонид Осипович перешел к делу, ради которого и пригласил нас:

– Вот что я придумал. Не выпустить ли нам пластинку с «живым» концертом? Собрать все записи, что делались на публике, со смехом, аплодисментами, чтобы чувствовалось дыхание зала, его одобрительная, чуть заметная реакция, напряженное внимание. То есть жизнь. Мне кажется, что и я на публике пою по-иному. Не лучше или хуже, но по-иному. Давайте попробуем!..

Сегодня, когда записи «Life» стали привычными и ими никого не удивишь, трудно поверить, что в конце семидесятых подобный диск выглядел неслыханным новшеством.

Мы стали по крохам собирать все, что могло бы войти в такую пластинку. И открылась удивительная картина. На ней предстали уникальные записи, не выходившие на дисках, зазвучала атмосфера сердечности, радостной приподнятости, доброго веселья и взаимопонимания, что царила в зале, и впервые предстал Утесов-рассказчик. Не конферансье, что тоже неповторимо, а Утесов, рассказывающий зрителям о себе, о городе его детства, музыкальных впечатлениях, повлиявших на его судьбу. При этом Леонид Осипович мог впервые продемонстрировать, что публика смеялась не только его репризам, – смех вызывало само исполнение оркестром шуточных пьес. Цель, которую Утесов поставил при рождении Теа-джаза.

Вот небольшой фрагмент из музыкального рассказа «Страницы воспоминаний» (текст Владимира Полякова), что вошел в пластинку «На концерте Леонида Утесова»:

Зрители обращаются ко мне с вопросами, скажите, товарищ Утесов, какие были ваши первые в жизни впечатления в детстве, скажем, почему вы пошли на эстраду. Ну, в общем, вопросы сводятся к одному, как вы дошли до жизни такой. И я решил, что надо как-нибудь рассказать свою биографию.

Я родился в одном городе… Чудный город, веселый, солнечный и радостный город. И вот я вспоминаю: мне было года четыре, может быть, пять, – это было недавно, я помню великолепно. Как-то в чудесный летний день во дворе нашего дома я увидел необыкновенную картину: стоял человек, очень скверно одетый, с очень мрачным лицом, держал большой ящик и вертел ручку. И из ящика лились чарующие музыкальные звуки.

(Под смех зала оркестр имитирует шарманку, играющую мелодию песни «Разлука, ты разлука».)

И вот уже тогда в этом я почувствовал свое будущее!

Но время шло. Я подрос, и вот, будучи уже юношей, я как-то проходил по одной из центральных улиц моего родного города и случайно заглянул в широко раскрытые двери. Я увидел большое помещение, маленькие столики, за столиками сидели люди, ели, пили. На эстраде стоял человек – пел романс. Очень трогательно пел: я видел, люди плакали.

Я запомнил романс, манеру, с которой он пел. Пел он приблизительно так:

Ямщик, не гони – ах! – лошаде-е-ей! Мне некуда – ох! – больше спеши-и-ить…

Но вот начинают появляться маленькие оркестрики. Они играли в ресторанчиках, кафе, кабачках. Публика проделывала с ними что угодно. Останавливала музыку, давала на чай, заказывала еду, потом заставляла продолжать. Очень весело было.

(Играет оркестр в стиле конца XIX века. Утесов останавливает его.)

– Официант! Одно свиное отбивное!

(Оркестр продолжает с того такта, на котором был остановлен. Утесов поет куплеты на текст Якова Ядова.)

Всюду, где ни взглянешь, Лишь одно застанешь: Не жалея сил и денег, Все хотят фасон держать. Терпят разны муки И на разны штуки Все кидаются, чтобы фасон всем показать! Надевают узкие ботинки, Целый день торчат на скетинг-ринке. На ногах с кулак мозоли. Стонут и кричат от боли: «Лопни, но держи фасон!»

* * *

До конца своих дней Утесов был художественным руководителем Государственного эстрадного оркестра РСФСР (когда Леонид Осипович произносил на публике это пышное наименование, никогда не забывал напомнить: «Девичья фамилия – джаз!»). И как все, что он делал, руководство коллективом не было формальным: ездил на репетиции, принимал готовые программы, отбирал новых музыкантов и певцов, многие из которых впоследствии гордились «школой Утесова». У него начинали Геннадий Хазанов, скромный Женя Петров, еще не ставший Евгением Петросяном.

Однажды Леонид Осипович предложил мне поехать с ним послушать оркестр. Мы долго добирались до рабочего клуба, где-то за Савеловским вокзалом, – непрезентабельным с виду, но с хорошим залом. Было одиннадцать, оркестр весь на сцене, Утесов поздоровался, попросил начинать, а сам сел в десятый ряд.

Звучит оркестровая пьеса. Леонид Осипович – весь внимание. Потом подходит к рампе и просит:

– Сыграйте еще раз.

– Что-нибудь не так? – заволновался дирижер.

– Мне кажется, контрабас опаздывает, – объяснил Утесов.

– Это потому, – вмешался контрабасист, – что я дальше всех от вас стою!

– Двадцать копеек за находчивость! – рассмеялся Леонид Осипович.

В перерыв мы поднялись на сцену. Там у рояля уже сидел Юрий Саульский, который написал песню на текст Утесова:

– Послушайте, может быть, она пригодится для новой пластинки.

Юра сыграл раз, напевая своей хрипотцой.

– А ну-ка, ну-ка, – заинтересовался Утесов. Он взял клавир и стал петь без аккомпанемента, кое-что изменив в мелодии.

– Простите, Леонид Осипович, но начало рефрена у меня написано не так, и кода тоже иная, – извинился Саульский и хотел сыграть «правильно». Утесов остановил его:

– Юра, когда Шаляпин пел «Бориса», он кое-что менял в своей партии, и Мусоргский простил ему это!..

«Песня о мире» Ю. Саульского появилась на «гиганте», одну сторону которого составили записи конца сороковых годов, другую – сделанные двадцать лет спустя. Среди последних – «Перевал» Модеста Табачникова – Алексея Никифорова, особенно полюбившийся Утесову, ироническая «Песенка о старости» Оскара Фельцмана – Роберта Рождественского, лирический монолог «Мой Ленинград» Тамары Марковой – Бориса Брянского и др.

Когда Леонид Осипович принимал программу, а без этого никогда не обходилось, о каждой песне, включенной в нее, он рассказывал что-то интересное. Особенно о тех, что «отстоялись»: о Юлии Запольской, написавшей «Бывшего фронтовика» и укатившей в Штаты, где выпустила несколько пластинок в своем очень своеобразном исполнении. «Мои песни она спела так, что я не узнал их», – признался Утесов. О мучениях с «Домиком на Лесной» Никиты Богословского на стихи Наума Лабковского, которому дважды пришлось переделывать свой текст: солдатский лексикон никак не хотела пропускать редактура.

А с песней Бориса Мокроусова «Прогулка» у меня своя история. Сразу после войны мой отец, человек военный, получил новое назначение – в столицу Литвы Вильнюс, куда мы переехали всей семьей, заняв половину домика на уютной улице Чюрлениса. В городе, изрядно разрушенном, по ночам было неспокойно. «Лесные братья» постреливали, выбирая в жертву людей в военной форме. Но кинотеатры работали, в филармонии шли концерты московских артистов, и, когда я увидел большой щит о гастролях Утесова, немедля купил билет с единственной опаской, а пустят ли школьника, или по-литовски гимназиста, на вечернее представление. Впрочем, контролерша молча надорвала мой билет, смерив меня строгим взглядом, – очевидно, мой рост (я вымахал под метр восемьдесят) не вызвал у нее подозрения.

Партер был полон, только балкон зиял проталинками, и концерт шел со все нарастающим успехом. И вдруг на «Прогулке» погас свет. Утесов запнулся, но микрофон работал – и он продолжал петь. Закончил песню, переждал аплодисменты и в полной темноте предложил не останавливать концерта. Зрители поддержали его. И на следующей песне свет в зале вспыхнул снова.

– Вы были на этом концерте?! – удивился Утесов. – Я его никогда не забуду. Случай экстраординарный! И учтите, в тридцатые годы мои музыканты работали без пюпитров. Тогда у нас было правило: все вещи играются наизусть. А чего тут удивляться! Выходит же на публику пианист или скрипач и играет часовой концерт, не заглядывая в ноты. А мы чем хуже?! Но в годы войны, когда одна песня сменяла другую и репертуар менялся чуть ли не ежедневно, пюпитры пришлось вернуть. В Вильнюсе старая закваска не подвела: в темноте «Прогулка» прозвучала как на свету – ни одной фальшивой ноты!

Но самое интересное выяснилось позже. Я, конечно, налетел на администратора: «Безобразие! Что за порядки! Вы могли сорвать концерт!» А он объяснил: виноват монтер! Помните зощенковского героя, который в отместку за то, что его приятельниц не пустили в оперу, решил наказать тенора и погасил свет в Большом театре? Вильнюсский монтер от него отличался одним: он давно требовал прибавки к зарплате.

Я потом рассказал об этом Михаилу Михайловичу – он грустно улыбнулся: «Уважаемые товарищи не меняются»…

О том, как записывался Утесов, можно было бы написать много. Но вот только один пример.

Дом звукозаписи. В огромной студии «Б» никого. Фонограмма записана оркестром накануне. Утесов сосредоточен, не отвлекается на разговоры. Надевает наушники. И с первым тактом музыки наступает чудо преображения. Как это происходит – непонятно. Он вдруг окунается в песню, не существует отдельно от нее, проживает каждое ее слово, и, кажется, песня может звучать только так, как у него, и никогда иначе.

Записывается «Будь со мною строгой» Марка Фрадкина на стихи Игоря Шаферана. Мелодия, как всегда у Фрадкина, завораживающая. А тут еще Утесов со своей удивительной проникновенностью начинает исповедь. И нельзя оторваться от него, и все, о чем он поет, будто происходит с тобой. Первый куплет, второй. Припев:

Будь со мною строгой, Будь со мною нежной. Будь моей тревогой И моей надеждой. Мне с тобою рядом Ничего не надо…

И все. Горло перехвачено. Певец еле сдержал рыдания.

– Извините, – говорит он и отходит от микрофона. Молча мерит студию из угла в угол. И снова – у микрофона:

– Попробуем еще раз.

– Леонид Осипович! – обращается по переговорнику из аппаратной звукорежиссер Игорь Дудкевич. – Можно записать только припев и третий куплет. Все остальное мы подмонтируем.

– Нет, – не соглашается Утесов. – Петь по кускам я не умею. Давайте все сначала.

* * *

– Вы видали «А зори здесь тихие» у Любимова? – встретил меня однажды Леонид Осипович. – Немедленно отправляйтесь туда. Это гениально! Я вам на сегодняшний же вечер устрою пропуск: у меня там двойное знакомство – Юрий Петрович и директор Николай Дупак. Посадят вас в хорошем месте. Такого вы еще не видели. А декорации! Одни доски чего стоят! Все действие на них и ничего больше не надо!

В другой раз он снова меня спросил:

– А «Гамлета» на Таганке смотрели?

– Да, уже успел.

– Вот ведь удивительный спектакль! – воскликнул Утесов. – Будто перед вами человек, живущий не бог знает когда, а сегодня. И говорит, и поет о том, что не может нас не волновать. Это же чудо! После спектакля я зашел за кулисы, благодарил Высоцкого и он подарил мне машинописные листки со своими стихами. И еще раз открылся мне совсем иным: оказывается, слушать его песни с магнитофона совсем другое дело. Его стихи надо читать глазами! Уверен в этом. Тогда можно почувствовать, что его полемический заряд – высокая поэзия. Вот его «Корона». Послушайте, думаю ее никогда не опубликуют!

В куски разлетелася корона, Нет державы, нет и трона. Жизнь России и закона — Все к чертям! И мы, словно загнанные в норы, Словно пойманные воры, Только кровь одна с позором Пополам!

* * *

Леонид Осипович пригласил меня в Дом кино на премьеру фильма Леонида Марягина «Вылет задерживается».

– Я теперь пою в опере, – рассказал он по дороге. – В Большом театре. В опере «А зори здесь тихие». Там на сцене патефон. Из него льется мой чарующий тенор. Говорят, слышно даже на пятом ярусе. Без микрофона. Вы заметили, как я люблю, когда говорят, что пою тенором. Хотя сам всю жизнь утверждаю, что пою сердцем. И храню, как бесценную реликвию, рисунок пятилетнего ребенка, где мои губы уложены точно в очертание сердца. Гениальный ребенок! Послушаем, чем я сегодня буду петь в кино…

Утесов не знал, что я давно был в курсе дела. Леня Марягин полгода назад рассказал мне, что хочет в одной из фронтовых сцен его нового фильма дать героев, танцующих под утесовскую пластинку «Скажите, девушки» (читайте выше – в разделе «Мой Утесов»). Она ему досталась в наследство от родителей, но была так запилена, что реставрации не поддавалась. А в ответ на его просьбу дать диск поновее, Утесов сказал: «У меня есть песни и получше». Марягин был безумно счастлив, когда на студии мы переписали для него отличный дубль этой неаполитанской песни.

На премьере картины «Вылет задерживается» зал Дома кино был набит битком. Мы устроились в десятом ряду, на местах для гостей, огороженных бархатным шлангом. Марягин, представив всех участников фильма, не преминул сообщить залу, что среди присутствующих находится Леонид Утесов, что песня в его исполнении прозвучит с экрана.

И закончил, по его словам, «вежливой виньеткой», что-де считает Утесова членом съемочного коллектива и надеется, что еще много-много раз будет сотрудничать с ним.

Едва он успел закончить, как Леонид Осипович встал и громко спросил:

– Можно анекдот?

– Пожалуйста.

Он повернулся к амфитеатру, сложил руки рупором и рассказал:

– Одного восьмидесятилетнего человека суд приговорил к двадцати пяти годам заключения. В последнем слове подсудимый сказал только одну фразу: «Граждане судьи, благодарю за доверие».

Картину Марягин сделал хорошую, с блистательными актерами, но, когда она закончилась, все почему-то кинулись к Утесову, благодарили его за фильм, вручили цветы, говорили о его музыкальности и «незабываемом теноре», вручали какие-то безделушки. Утесов улыбался, не успевал отвечать на добрые слова и был счастлив.

По дороге домой он сказал:

– Я до того обнаглел, что чувствовал себя невестой, заметьте – не на чужой, а на своей свадьбе!

* * *

Дом актера решил провести «Антиюбилей Леонида Утесова». Вместо торжественно-пышной церемонии с юбилейным креслом, утопающим в цветах, фимиамов, кружащих голову, традиционно-скучных адресов, от которых сводит скулы, устроить все наоборот.

– А вам и делать ничего не надо будет, – сказали Утесову. – Сядете в первом ряду и начнете внимать всем гадостям, что свалятся на вашу голову!

Никогда не виданный «Антиюбилей» вызвал такой ажиотаж, что его перенесли в ЦДРИ, – там зал вдвое больше. И все равно в назначенный срок 24 марта 1981 года, спустя, кстати, трое суток после дня рождения Леонида Осиповича, туда было не протолкнуться.

Все действительно оказалось непривычным. На сцене – ничего, кроме рояля. Поздравителей предупредили: вход с букетами, корзинами и подарками строго воспрещен. В речах – никаких восторгов. Мероприятие, на мой взгляд, рискованное: не каждый такое выдержит. Утешала единственная надежда: юбилей останется юбилеем, только на этот раз юмористическим.

Тон задал Александр Ширвиндт. Его вступительное слово сразу придало вечеру неофициальный, домашний характер. Обращаясь не столько к виновнику торжества, сколько к публике, Ширвиндт сказал (цитирую по аудиозаписи, что сохранилась в Доме актера):

– Значит, это у нас не просто что-нибудь. У нас антиюбилей, придуманный интересными людьми. Такого слова в словаре нет. Есть антисемитизм, антидюринг – других я не знаю. Мне сказали, что я должен в образе Остапа Бендера открыть антикварный (вот еще одно анти!) музыкальный магазин, директор которого Леонид Осипович Утесов. Ему стукнуло 86 лет. Такой срок можно схлопотать только будучи директором.

Вечер сопровождает молодежный антикварный ансамбль. Сплошь композиторский. Это праотцы ВИА, вокально-инструментальных ансамблей. Типа «Лейся, песня». Но этот ансамбль называется «Вейся, пейсы». Его состав: Евгений Жарковский – кастаньеты, Юрий Саульский – тарелки, Зига Кац – треугольник, Ян Френкель – маракасы, Лев Солин – тамбуродилено и единственный профессионал Леонид Кауфман – фортепиано. Убедитесь: как они играют, так и пишут…

Запомнить все, что происходило тогда, было невозможно. Утесов мужественно переносил все выпады в свой адрес и вышел на сцену, когда четырехчасовое измывательство, заставившее смеяться и хохотать и юбиляра, и его гостей, завершилось. Он поблагодарил всех и спел две песни – «Когда проходит молодость» и «Перевал». Спел так, как никогда прежде. Вызвал овации, чего в тот вечер еще не было. От песен этих защемило в носу и хотелось и радоваться, и плакать. И это осталось самым запоминающимся.

* * *

Когда вышла пластинка «Концерт на бумаге», на которой среди других оркестров записано несколько вещей утесовского джаза, Леонид Осипович сразу позвонил мне:

– Умоляю! Я сгораю от любопытства, но не могу понять, как можно было заставить заговорить бумагу? – взмолился он. – Приезжайте ко мне как можно быстрее. И приведите инженера, сотворившего это чудо!

Александр Мельников, новый работник студии, недавно окончивший институт, нисколько приглашению не удивился – месяца два он бился над утесовскими записями, чтобы достичь приличного звучания, сроднился с ними и говорил, что они уже снятся ему по ночам.

В назначенный час мы появились на пороге квартиры Утесова.

– Mein gott! – воскликнул Леонид Осипович, увидев Сашу. – Таким я был каких-нибудь сорок-пятьдесят лет назад! Стройным, как березка, без намека на живот и брился раз в неделю.

– Я бреюсь через день, – с гордой улыбкой заметил инженер и добавил, смутившись: – Иногда.

– Проходите, проходите, – пригласил Утесов. – Дубленки вешайте на собаку.

«Собакой» была смешная чугунная вешалка с десятком крючков.

– Я скажу, что меня удивило, – начал Леонид Осипович, когда мы расположились. – Поверьте, мне скоро девяносто, но никогда не слышал о говорящей бумаге. Да и в конверте обнаружил пластинку, каких много, с десятком записей. «Бумага» – это рекламный трюк вроде «Ста львов» в цирке, когда на арене появляется от силы троица хищников?

– Если и трюк, – ответил Саша, – то очень старый, девятьсот сорокового года! Говорила, конечно, не бумага, а записи, нанесенные на нее.

Не буду пересказывать завязавшийся ученый разговор – он был долгим. Утесова интересовала каждая деталь: и способы нанесения на бумагу фонограмм и воспроизведения их, и как можно ухитриться уместить на бумаге столько записей, и возможность прослушать одну из них. Казалось, будто Леонид Осипович завтра же собирается заняться новым для него делом и никак не хочет прогореть на нем.

Но чтобы было ясно, о чем шла речь, вот краткое резюме. Человеку всегда хочется большего. Неудовлетворенность достигнутым – двигатель прогресса. И в то время когда ничего, кроме патефонных пластинок, не было и опера «Пиковая дама» умещалась на сорока четырех сторонах (!) – сколько же раз приходилось вскакивать, переворачивать диск, менять иголку, накручивать пружину, так в это самое время появляются бумажные ролики, которые звучат сорок минут без остановки. Фантастика!

Запись шла на кинопленку, фонограмма с которой переносилась на литографский камень, с него и печатались бумажные ролики. В отличие от кино, на бумаге располагали не одну, а восемь звуковых дорожек, оттого и бумажный долгоиграющий рулон был достаточно компактным и не занимал много места.

– Да, да, – вспоминал Леонид Осипович, – я еще все удивлялся, когда мы играли на сцене Дома ученых, зачем это запись идет на кинопленку, будто готовятся выпустить фильм.

Аппарат для прослушивания говорящей бумаги мы получили в полупригодном состоянии в Музее Калинина на Моховой (теперь его уже нет). Саша долго мудрил над ним, заставил его заработать и, начитавшись старых статей и инструкций, утверждал, что бумажные ролики можно было слушать до трех тысяч раз без ухудшения первоначального качества.

– Ах какой прекрасный вариант «Десяти дочерей»! – воскликнул Утесов, когда мы завели «Концерт на бумаге». – Я писал эту песню не меньше пяти раз. И можете сравнить – все разные. А этот, пожалуй, лучший. Только бумага, хоть и не потрескивает, звучит глуховато. Может быть, ее крутили больше трех тысяч? Если так, то для меня честь. Калинин, видно, любил еврейских песен!

И вдруг преобразился.

– Молодой человек, стойте сюда! – обратился он ко мне. – Костюмчик откуда брали? Так, подкладочка заделана. А шлейка под воротником? Разведите руки в стороны! На спине гармошка.

Он цокал языком, щупал меня и пиджак и выражал явное недовольство. Потом сказал:

– Вот так осматривал мой лучший костюм портной, к которому я пришел в сороковом году в Риге, только что ставшей советской. Я попросил его сшить мне новый, предупредив, что мои гастроли рассчитаны всего на три дня.

– Вы получите костюм завтра, – абсолютно равнодушно ответил он.

– Как вы успеете? – засомневался я.

– У нас еще нет планового хозяйства, – объяснил портной.

– Я хотел бы, чтобы новый костюм выглядел не хуже этого, – я указал на тот, в котором пришел.

Портной обошел вокруг меня, осматривая каждый шов, каждую складку:

– Кто вам шил это?

– Зингер, – гордо ответил я.

– Меня не интересует фамилия, – сказал портной. – Я спрашиваю, кто он по профессии? Часовщик? Зубной врач? Лудильщик? Только не говорите портной, а то я потеряю сознание…

Леонид Осипович проводил нас до прихожей и подал пальто Саше.

– Что вы, что вы! Я сам, – смутился тот.

– Не сопротивляйтесь! – попросил Утесов. – Говорят, это правило родилось в Древнем Риме, когда патриции, провожая своих сограждан до дверей, опасались, как бы они случайно не унесли с собой тогу или лавровый венок. С тех пор я всегда подаю пальто всем гостям, которых уважаю и люблю. А других у меня не бывает.

* * *

День рождения 21 марта 1980 года. Утесову – 85 лет. У него на квартире собралась большая компания – Борис Брунов, Роберт Рождественский с женами, Мария Миронова и Александр Менакер с сыном Андреем, Изабелла Юрьева, друзья по работе, знакомые, домашний врач, дочь Дита с мужем, кинорежиссером Альбертом Гендельштейном.

Обязанности тамады возложил на себя Брунов, но при таком имениннике ему мало что приходилось делать. Леонид Осипович сыпал историями, случаями, анекдотами.

– Обо мне уже слагают мифы! – объявил он.

И рассказал о якобы реальном розыгрыше, что учинил с Мейерхольдом, с которым был давно и хорошо знаком. Мол, Всеволод Эмильевич в ресторане «Метрополь» принял его и Давида Гутмана за иностранных антрепренеров, которые тут же обещали ему длительные гастроли в Англии. Мейерхольд доверчиво приглашение принял, а когда выяснилось, что антрепренеры фальшивые, будто бы немедленно разыграл Утесова: позвонил ему поздно вечером и заявил, что завтра в десять утра предстоит выступление утесовского джаза в Кремле и он, режиссер этого концерта, предупреждает, чтобы в назначенный час все музыканты были в сборе. А утром, мол, позвонил Леониду Осиповичу и объяснил:

– Вы просили о моей постановке программы вашего оркестра – вот вы ее и получили. А в Кремле вас никто не ждет.

– Здесь все выдумка, и не очень добрая, – сказал Утесов в застолье. – Есть лишь одна толика правды. Как-то Всеволод Эмильевич предложил мне:

– Давайте я поставлю вам программу. Это будет грандиозное зрелище! Пройдет оно в цирке. Вы и весь оркестр на арене в костюмах клоунов, а вокруг тридцать герлс с танцами!

Имея горький опыт с этими герлс, что делают любой концерт громоздким и неподъемным, я отказался. А Мейерхольд, как только видел меня, бросал традиционное: «В следующем году – в цирке!»…

А когда компания немного утихомирилась, Утесов взял гитару и запел романсы – «Снился мне сад», «Две розы», «Ты забудешь меня на чужбине». Все затихли. И стало почему-то очень грустно. Чтобы сломить настроение, Леонид Осипович запел шуточные куплеты Якова Ядова «Одесса-мама». Дита подпевала ему. Каждый куплет встречался смехом и аплодисментами, а заключительный – вызвал взрыв хохота:

Мы все хватаем звездочек с небес. Луна озарена огнем и пламем. Утесов Лёдя – парень из Одесс, И Дита тоже Бабель из-под мамы!

– Это все надо обязательно записать! – сказал я Леониду Осиповичу. – Так, как вы пели, – под гитару.

– Обязательно! – согласился он. – Но романсы еще туда-сюда пропустят, а куплеты…

– И куплеты тоже, – уговаривал я. – У нас же есть серия «Веселый вечер». Запишем куплеты для нее. На публике!

– Их уж лучше спеть с трио, – предложил он. – Леня Кауфман, рояль, Витя Миронов, гитара, и Шота Абрамидзе, контрабас. Неплохо может получиться!

Но все так и осталось незаписанным. Это на моей совести. Казалось, успеется, что спешить, а время ушло – и с ним не стало Утесова.

Да только ли эти песни! Когда Леонид Осипович готовил к печати свою книгу, он разыграл передо мной изумительную сцену «Утро одесского двора». С криками продавцов, голосами переругивающихся соседок, монологом шарманщика, зазывным «Точить ножи, ножницы!» и так далее.

– Я хочу, чтобы все это было зафиксировано на маленькой пластиночке, – пояснил он, – которая станет приложением к книге.

Но издательство посчитало такое приложение излишней роскошью. Тогда мы решили сделать пластинку-«миньон» – «Рассказывает Утесов». С одной стороны – «Утро одесского двора», с другой – «Вечер в одесском борделе».

«Вечер» в письменном виде издательство отвергло как не соответствующий названию книги «Спасибо, сердце!». В утесовском исполнении это было блистательно. Разговоры меж клиентами в ожидании девочек. Полнотелая бандерша, рекламирующая свой товар и побуждающая клиентуру к решительности и быстрейшему выбору. Ее реплики, вплоть до «Соня, прекрати удовольствие! Клиент недоплатил!»

Уникальная была бы пластинка! Ну не прошла бы худсовет, осталась бы в архиве, но сегодня наверняка вышла бы в свет. Нет, не настоял, не уговорил, думал, никуда оно не уйдет.

А Утесов остро ощущал течение времени. Передавая мне материалы, что представлены в этой книге, он говорил:

– Оставьте их у себя. Я надеюсь, что когда-нибудь вы напишете обо мне.

На книге «Спасибо, сердце!» он написал: «Очень дорогому моему сердцу Глебу Скороходову с любовью, дружбой и самыми наилучшими пожеланиями, и с благодарностью за его труды, посвященные моему оркестру, мне и Дите».

Хочется верить, что отчасти я выполнил свой долг перед Леонидом Осиповичем. Только отчасти.