Леонид Утесов. Песня, спетая сердцем

Скороходов Глеб Анатольевич

Исаак Дунаевский

 

 

Диалог с конфликтом

В манере рассказов Утесова одна особенность. Он не любил описывать события. В его изложении они приобретали форму диалога. Будто все важнейшее в жизни решалось в разговоре. И от этого то, о чем он говорил, становилось динамичнее и острее. Он редко тратил время на картины природы, погоды, поиски связи между происходящим и объяснения их причин. Если хотите, Утесов сознательно или на уровне подсознания стремился к драматургии. С обязательным конфликтом. Пусть не антагонистическим, но требующим спора. Хотя бы дружеского. Без него-то и диалог ни к чему!

«Надо было делать новую программу, – начал как-то Леонид Осипович. – Зацепиться не за что. Я говорю Дуне [Дунаевскому]:

– Почему ты перестал давать мне новые песни?

– Я же написал для твоего Вудлейга в „Темном пятне“ десяток номеров! – начал возражать он.

– Когда это было! Два года назад. И там нет ни одной песни – только дуэты и ария для меня.

– Скорее ариозо, – поправляет Дуня с улыбкой.

– Какая разница! – продолжаю наступать я. – Мы накануне десятилетия нашего джаза. С чем я приду к юбилею?!

– Не могу ничего обещать. Кино навалилось так – не продохнуть! Возьми что-нибудь из фильмов. Хотя бы „Каховку“ из „Трех товарищей“ – песня в твоем стиле, а стихи там Михаила Светлова, дал бы Бог всегда такие.

– Дуня, мне нужно новое, оригинальное, никогда и нигде не звучавшее. Есть же еще и честь мундира!

Он усмехнулся, на том и расстались. Дня через три звонит мне:

– Старик, я придумал. Музыканты у тебя першего классу, я сделаю для тебя оркестровую пьесу минут на пятнадцать! Туда войдет все лучшее, что у меня было в фильмах за последние годы. Начиная, между прочим, с „Веселых ребят“.

– Дуня, Шопениана – для Большого театра! Нам твои пятнадцать минут будут длиннее сорока пяти балетных: мы же все-таки джаз.

– Но ты же всегда выступаешь за эксперименты! Почему у тебя не может прозвучать, скажем, Дуниана подлиннее, чем трехминутная песня. Попробуй! Мне кажется, публика будет рада услышать в джазе изложение знакомых мелодий, узнавать их, отгадывать, где какая появилась…

Дунаевский оказался прав. Его фантазия прошла в концертах на ура. Правда, мы из-за боязни, а вдруг публика не примет новую форму и заскучает (15 минут все-таки!), слегка театрализовали ее. „Марш веселых ребят“ оркестр играл стоя, в фокстроте из „Концерта Бетховена“ он изображал движение поезда, в первой части „Дунианы“ вальс танцевала наша балетная пара, а во второй – под мелодию „На рыбалке, у реки“ из „Искателей счастья“ ударник Коля Самошников и скрипач Альберт Триллинг вернулись к своей прежней профессии – отбивали чечетку.

И Исаак Осипович был доволен: несмотря на занятость, пришел на ленинградскую премьеру, похвалил, не удержавшись от упрека:

– Ты не можешь без своих теа-штучек, но я привык к ним. И публику ты приучил к ним тоже.

И засмеялся. Он хорошо знал меня. Ведь нашей дружбе к тому времени – шел 1936 год – можно было праздновать юбилей: ей исполнилось 15 лет».

Исаак Дунаевский, Леонид Утесов, Дмитрий Шостакович во время работы над музыкальным спектаклем «Условно убитый». 1931 год

 

Первая встреча

Первое выступление Утесова в Москве оказалось связанным с Дунаевским. Он аккомпанировал «Куплетам газетчика» и песням, что тогда пел дебютант. Дунаевский сидел за роялем, не вставая все два отделения концерта. Под его аккомпанемент работали певцы, акробаты, опереточная пара, жонглеры-эксцентрики, танцоры-чечеточники и даже солисты балета с классическим па-де-де. Играл он вдохновенно, но не тянул одеяла на себя, а оставался в тени, почти незаметным.

Утесову сразу приглянулась неброская манера московского пианиста. В антракте они разговорились. Утесов, хотя и был старше всего на пять лет, почувствовал себя умудренным жизненным опытом человеком, семейным к тому же, беседующим с неоперившимся птенцом, скорее всего, вчерашним вундеркиндом. Он был совсем юным, с лицом, по-городскому лишенным загара, и две наметившиеся залысинки в шевелюре не прибавляли ему лет.

Утесов неожиданно прочел ему с выражением:

Юноша бледный со взором горящим, Ты укуси меня. Сладкая боль. Не нажимай выключатель — Видеть тебя мне позволь.

– Откуда это? – спросил Дуня (он сразу попросил называть его так).

– Это читал у нас в Кременчуге чтец-декламатор, – объяснил Утесов. – Не читал, а подвывал «под Вертинского». Напудренный, как Пьеро. Тогда были в моде и эта манера, и такие стихи. Девочки закатывали глаза и визжали от восторга.

Они быстро выяснили, где кто родился, где скитался и служил. Дунаевский сказал, что выбрался в Москву, чтобы подработать на жизнь. В Харьковском драмтеатре, где он музруководитель, платят гроши. Билеты раздавали бесплатно, актеры жили на скудные субсидии. И теперь, когда снова заработала касса, харьковчане неохотно раскошеливаются на театр, хотя постановками в нем можно гордиться – Синельников делает их великолепно.

– Так вы служите у Синельникова?! – воскликнул Утесов. – Николай Николаевич замечательный мастер. Говорят, пройти его школу – значит закончить сценический университет. Но вы-то что делаете у него? Он же оперетт не ставит! И водевилей тоже.

Дунаевский возразил, что как раз теперь Синельников готовится к постановке «Периколы» Оффенбаха и ему поручена новая инструментовка этой оперетты, а кроме того, почти в каждый спектакль режиссер вводит музыку. Так что без дела сидеть не приходится. Перед отъездом в Москву он закончил клавиры к пьесам «Канцлер и слесарь» Луначарского и «Уриэль Акоста» Гуцкова.

– И еще… Еще… – Он запнулся. – Я написал скромный опус – квартет на текст «Песни песней» Соломона, посвятив его одной актрисе…

И замолчал, не сказав больше ни слова.

– Как я вас понимаю, – сочувственно кивнул Утесов. Расспрашивать о чем-либо было явно не к месту.

Много позже Дунаевский рассказал, как в 1919 году, закончив консерваторию и поступив в Харьковский драмтеатр, без памяти влюбился в самую яркую звезду сцены, роскошную женщину Веру Юреневу. У ее ног толпились десятки поклонников. На что тут можно рассчитывать! Но неожиданно Вера Леонидовна заметила молодого музыканта и не оставила его без внимания.

– Это была любовь неповторимая, – признался Дунаевский. – Мне и теперь кажется, что она забрала мою жизнь в мои двадцать лет и дала мне другую. А квартет «Песня песней» я никому не показываю, спрятал его и храню как память о моей любви. Не слыхала его и она, исчезнувшая так же быстро, как и появилась.

Он родился в многолюдной семье: кроме него пять братьев и сестра. Это в Лохвице, на Полтавщине. Отец – банковский служащий, выпускавший в свободное от работы время славящуюся на весь городок фруктовую воду, мать занималась воспитанием детей и тоже славилась среди горожан чудесным голосом. Вся семья Дунаевских была необычайно музыкальной. Исаак уже в шесть лет знал нотную грамоту – раньше азбуки! А в восемь начал учиться игре на скрипке. Через два года он едет в Харьков, где поступает в музыкальное училище в скрипичный класс.

Но скрипка не стала его главным увлечением. В тринадцать лет он сочинил первый вальс для фортепиано, который посвятил своей первой любви. А в пятнадцать написал за год 58 фортепианных пьес! Немало! И каждая из них имела посвящение уже другой «Ей, единственной!». Чувства делающего первые шаги композитора не нашли тогда ответа и все, что выходило из-под его пера, окрашивалось в элегические тона. Да и названия пьес говорили сами за себя: «Одиночество», «Тоска», «Слезы», «В моменты грусти»…

Но вот одна странность: в самых меланхоличных сочинениях Дунаевского всегда звучит надежда, «оптимистический минор», вера, что светлое начало возьмет верх.

Я рассказал Леониду Осиповичу об эпизоде, который, получается, связан с Дунаевским.

В середине пятидесятых годов мне, учившемуся в аспирантуре Московского университета, изменили тему диссертации. Вместо исследования значения рецензентской деятельности «Правды» для развития советского искусства, ставшей почему-то никому не нужной, предложили писать о журналисте Михаиле Кольцове, тогда только что реабилитированном. Мой новый научный руководитель предложил начать сбор материала с опроса людей, которые когда-то знали Михаила Ефимовича.

В моем длинном списке оказалась и Вера Леонидовна Юренева. Она очень быстро, буквально после первого звонка, назначила встречу у себя дома на Стромынке, как раз напротив студенческого общежития МГУ.

Меня встретила очень немолодая, по-старомодному эффектная женщина, полная достоинства, с любезной улыбкой, показавшейся мне строгой, и удивительно певучей речью, какую в те годы почти не приходилось слышать. Она несомненно оставалась очаровательной, хоть я с высоты своих двадцати лет, сознаюсь, не оценил это. Какой она была прежде, я увидел на фотографиях, которыми в два ряда был уставлен комод.

– Ну и что же она сказала? – поторопил Утесов.

– Вспоминала о большой любви, что была между ею и Кольцовым. Она играла уже в Ленинграде, он, начинавший завоевывать популярность московский репортер, в ночь на каждую субботу отправлялся на поезде к ней. В те годы это было совсем не просто. Иногда он трясся на подножке, чтобы провести сутки с нею, а в понедельник снова быть на работе.

– Ну так что же удивляться бешеной влюбленности Дунаевского?! – воскликнул Леонид Осипович. – Поверьте, я видел Веру Леонидовну на сцене не раз. Ее обожала ленинградская публика. Красавица – это не все. Она обладала актерским магнетизмом или, как теперь говорят экстрасенсы, сильнейшим полем, которое подчиняло себе всех зрителей. Ее слушали завороженно и влюблялись в нее поголовно. Про нее можно было говорить, что после спектакля молодежь впрягалась в ее карету или несла ее на руках до самой гостиницы. Вы когда-нибудь видели такое? Я тоже не видел. Но верил каждому слову Дунаевского в рассказе о Юреневой и до сих пор жалею, что не слышал его «Песню песней». Не хотел он ее показывать. И это тоже о многом говорит…

«Песня песней» впервые прозвучала в 2000 году, когда Леонида Осиповича уже не было. Отмечалось столетие Дунаевского, и его сын, Евгений Исаакович, передал музыкантам долго хранившуюся отцом партитуру его юношеского сочинения. Исполнялось оно один-единственный раз и не в Большом зале Московской консерватории, где ему полагалось быть, а в тесном помещении Культурного центра Никиты Михалкова на Гоголевском бульваре, среди публики, пришедшей отмечать юбилей композитора и подогретой праздничным фуршетом.

 

Куда повернуть джаз?

В одном из писем, посланных из Симферополя, где Дунаевский работал и отдыхал, он написал: «Есть одна вещь, которая меня безумно прельщает: джаз-банд в Москве. Мне положительно необходимо услышать его. Удастся ли, черт возьми?!»

Ему удалось! Правда, не Москве, а в Ленинграде, где он сразу же по приезде встретился с Утесовым и в тот же вечер слушал первую программу Теа-джаза. И пришел в неописуемый восторг.

Здесь необходимы несколько слов о творческой географии (существует и такая!) композитора. В 1924 году он перебрался из Харькова в Москву, возглавил музыкальную часть «Вольного театра», просуществовавшего, как и большинство нэповских начинаний, весьма недолго.

Затем служил в «Эрмитаже», где его еще помнили, а после окончания летнего сезона – в Театре Корша, работавшем на паях и тоже вскоре закрытом. Перешел в Московский театр сатиры, где писал музыку ко многим спектаклям, в том числе и таким, что составили славу этого коллектива, – «Склока» и «Таракановщина» В. Ардова и Л. Никулина, «Вредный элемент» В. Шкваркина, «Лира напрокат» Д. Гутмана и В. Типота. И одновременно написал оперетту «Женихи».

Последняя – событие значительное. Тот самый театр, в котором работал когда-то Утесов, где он с участием Григория Ярона и Казимиры Невяровской поставил водевиль «Вместо дебюта» и каждый вечер после спектакля они втроем играли его в двух, а то и в трех концертах; тот самый театр, что не выходил из-под прицела р-р-революционной критики, обвинявшей его в страшном пороке – пристрастии к «венщине», то есть к опереттам Кальмана, Легара, Лекока, вдруг получил неожиданное предложение.

Леонид Утесов с маленькой Эдит

Григорий Маркович Ярон в книге «О любимом жанре» рассказал об этом так:

«В начале 1927 года главный режиссер Театра сатиры Давид Гутман пригласил меня приехать к нему ночью после спектакля. Приехав, я застал у него драматургов Николая Адуева и Сергея Антимонова, а также заведующего музыкальной частью Исаака Дунаевского.

– Вот какое дело, – сказал мне Давид. – У нас есть готовая комедия с музыкой „Женихи“. Она написана для Театра сатиры. Наша дирекция почему-то боится ее ставить, но, по-моему, если прибавить немного музыки, – это настоящая оперетта.

И вот Адуев начал читать, Дунаевский – петь номера, аккомпанируя себе на рояле. Разошлись мы часов в шесть утра, наметив, что именно нужно дописать, чтобы „дотянуть“ „Женихов“ до оперетты. Через день мы познакомили с нею труппу вашего театра…

По жанровым признакам „Женихи“ – бытовая русская оперетта, остроумная сатира на нэповское мещанство. Спектакль шел под гомерический хохот и аплодисменты. Рецензии назывались: „Выставляется первая рама“, „Это как будто серьезно“, „Первая советская оперетта“ и тому подобное».

Заметим, «Женихи» явились решающим шагом для создания осенью того же года Московского государственного театра оперетты. Первого государственного в стране.

Отчего же в творческой географии Дунаевского в 1929 году появился новый город – Ленинград? Ведь критика оценила «Женихов» положительно! Но не надо забывать организацию, действующую от имени компартии, руководящей силы в государстве. Да-да, все та же Российская ассоциация пролетарских музыкантов. Она не оставляла композитора в покое.

Все, что писал Дунаевский, рапмовцы честили и в хвост, и в гриву. Долго не могли отвязаться от его танго «Дымок от папиросы» – образец, по их мнению, пошлости. Хотя если и можно было обнаружить ее следы, то никак не в музыке, а в тексте. Такая же судьба постигла и «Романс старого актера». Композитора упорно называли «фокстротчиком», что приравнивалось к измене Родине. Возмущались, как такой человек может занимать официальный пост в театре, а руководство парка Красной армии посмело пригласить его к сотрудничеству! Короче: «Ату его! Ату!» – неслось со всех сторон, и не только со страниц рапмовской печати. Под влиянием последней и московская цензура неуклонно вычеркивала из репертуара исполнителей любое произведение, сочиненное Дунаевским.

Что оставалось делать? Ждать, когда разгул закончится? Когда охранники пролетариата устанут и утихомирятся? Надежд на это не было. И Дунаевский решил бежать, сменить обстановку. В Ленинграде – подальше от центра, от всей этой неприличной возни – будет поспокойнее, думал он.

Сам об этом написал так:

«Почему я уехал из Москвы в 1929 году? Мне особенно тяжела пертурбация, обрушившаяся на мою голову на музыкальном фронте того времени, так как я уже был композитором с именем в театральном мире, автором популярнейших оперетт, спектаклей, танцев и прочих произведений. У меня уже были и такие рецензии в Москве, какие я хотел бы иметь сегодня. Я вкусил настоящего успеха.

Но я должен был бежать, скрыться в мюзик-холле, уйти из всех композиторских объединений, где сидели ненавистники всего живого.

Я сидел в гордом одиночестве и работал, не сгибал свою волю, выковывал прекрасное, доступное, демократическое искусство. Меня не любили коллеги, но не было человека, который не уважал бы меня и мою творческую гордость.

Я ни перед кем не гнул спину, не заискивал. А было время, что жил на полтинник в день с женой. И эту свою гордость художника я пронес через все испытания».

Дунаевский не ошибся. В Ленинграде конца двадцатых годов Совдепия предстала в менее агрессивном варианте. Пусть слегка, пусть чуть-чуть, но дышалось легче. Дунаевский занял место музыкального руководителя и главного дирижера Ленинградского мюзик-холла. Шел 1929 год.

И тут произошел исторический разговор. На скамейке. Может быть, Сада отдыха. Дунаевский и Утесов присели на нее, очевидно, сразу после концерта, где Теа-джаз показывал свою первую программу. Разговор этот придется привести, хотя от частого цитирования он уже навяз в зубах. Но все же остается историческим! Хотя бы в рамках становления утесовского джаза.

Итак, они присели, закурили, задумались. Кое-какие замыслы уже давно мучили Утесова. Как найти нечто такое, что не повторяло бы найденное, а было бы принципиально новым. Для его джаза, во всяком случае.

Утесов вспоминал, и не однажды:

«Сам Бог послал мне Дунаевского.

– Дуня, – сказал я ему, – надо поворачивать руль влево. Паруса полощутся, их не надувает ветер родной земли. Я хочу сделать поворот в своем джазе. Помоги мне.

Он почесал затылок и иронически посмотрел на меня:

– Ты только хочешь сделать поворот или уже знаешь, куда повернуть?

– Да, – сказал я, – знаю. Пусть в джазе звучит то, что близко нашим людям. Пусть они услышат то, что слышали их отцы и деды, но в новом обличье. Давай сделаем фантазии на темы народных песен.

Предыдущую ночь, не смыкая глаз, я обдумывал темы фантазий, но ему я хотел преподнести это как экспромт. Я любил удивлять его, потому что он умел удивляться.

– Какие же фантазии ты бы хотел?

– Ну, скажем, русскую. Как основу. Украинскую, поскольку я и ты оттуда родом. Еврейскую, поскольку эта музыка нечужда нам обоим. А четвертую… – Я демонстративно задумался.

– А четвертую? – торопил Дунаевский.

– Советскую! – выпалил я победно».

При всей пафосности речений Утесова, обычно не свойственной ему, удивляться можно не новизне подхода к джазовому репертуару (это бесспорно!), а отбору «материала» для рапсодий. Он никак с этой пафосностью не соотносится и звучал у Дунаевского совсем в ином ключе. С юмором, а чаще с иронией. Конечно, здесь сказались тексты Николая Эрдмана, которыми были густо унавожены каждая из них, да и тон самого Утесова: ничего всепобеждающего он не провозглашал.

Рапсодии Дунаевский инструментовал изобретательно. Пользуясь джазовой спецификой, прибегнул к модному в то время приему: тромбон у него мычал как корова, скрипка, вздыхая, жаловалась на судьбу, трубы покачивались вместе с расписными челнами, банджист превращал свой инструмент в балалайку, наигрывающую украинский гопак.

В Русской рапсодии популярные песни, тогда еще не «избитые» на эстраде, вроде «Вдоль по Питерской» или «Из-за острова на стрежень», обрели фокстротную форму («Невиданное глумление над фольклором!»), в которой Утесов чувствовал себя вполне комфортно. В Еврейской Эрдман, наслушавшись советов Дунаевского и Утесова, развернул целую историю. Леонид Осипович начинал ее после оркестрового вступления на основе народной песни, слышанной Дунаевским, как он уверял, в раннем детстве. Задавал вопросы Утесов тенором, в высоком регистре («Обязательно отметьте, – просил он, – что у меня был чарующий голос!»), а отвечал, играя дедушку, чуть дребезжа, и переходил на мелодекламацию.

Вот этот диалог:

«– Скажи мне, дедушка, ой скажи же мне, как жил царь Николай?

– Вообще, если говорить откровенно, царь Николай жил-таки очень хорошо.

– Скажи мне, дедушка, как царь Николай пил чай?

– А чай он, бывало, пил так. Брали большую-большую сахарную голову и делали в этой голове дырку. В эту дырку наливали один стакан чаю, и из этой сахарной головы царь Николай пил чай.

– Скажи мне, дедушка, ой скажи же мне, как царь Николай спал?

– А спал он, бывало, так. Брали большую-большую комнату и насыпали ее с лебяжьим пухом, сверху ложился царь Николай и засыпал. А кругом стояли казаки, стреляли из пушек и кричали: „Ша, чтоб было тихо! Царь Николай спит!“ И так он проспал все свое царство, болячка его батьке Александру Третьему!»

Когда записывали эту рапсодию на пластинку, во второй части сочинения Дунаевского – Эрдмана осталось одно четверостишие:

Много дорог у Бога. Так много, как много глаз. И от нас до Бога Как от Бога до нас!

Утесовская реплика «В следующем году – в Иерусалиме!», которая традиционно много веков подряд говорится на прощание, так испугала редактора, что он взмолился:

– Только не это! Умоляю, перепишите рапсодию еще раз без нее!

 

Садко и Кармен

«Джаз на повороте» играли почти два года. Но Утесов уже мечтал о новом шаге вперед – постановке музыкальной комедии. Соучастниками видел молодых музыкантов, что пришли в его коллектив, – талант на таланте. Таким под силу любой спектакль. Нужно только найти сюжетный ход, что объединит всех, не оставит в стороне никого сидящим спокойно за пюпитром. Пюпитров, кстати, в Теа-джазе отродясь не было. Закон, установленный руководителем с самого начала, – все играть наизусть. Освободить глаза от прикованности к нотному листу. Освободили. Теперь пришла пора освободить тело для театрального действа, что даст возможность каждому стать актером и объединить всех в одном спектакле.

Выступление с программой «Джаз на повороте»

Дерзкие мечты? Но смелость города берет, а смелости Утесову было не занимать.

«Не помню точно, с кем я беседовал, – рассказывал он. – По-моему с Дунаевским. Или с Гутманом. А может быть, с ними сразу. Суть в другом. Когда я объяснил, что хочу, услышал:

– А где чаще всего встречаются музыканты?

– На репетиции? – предположил я. – Или на концерте?

– А если ни репетиции, ни концерта, а им нужны инструменты, струны, ноты, в конце концов, или нотная бумага. Куда они идут?

– В музыкальный магазин, – пробормотал я и, поверьте, тут же понял, где развернется будущий спектакль».

Эрдман с Массом сразу принялись за джаз-комедию. Дунаевский обильно насытил ее музыкой. Публика, побывав на премьере «Музыкального магазина», разнесла по Ленинграду слух: Теа-джаз показал нечто необыкновенное! Слух этот, очевидно, просочился в Москву: все билеты на гастроли утесовцев в столице раскупили на месяц вперед.

Критика снова пошла в атаку. Как у этого фокстротчика Дунаевского поднялась рука на Чайковского, Римского-Корсакова, Верди, наконец?! Как можно было офокстротить «Песню индийского гостя» и арию Ленского «Я люблю вас, Ольга»? А из песенки Герцога скроить несколько наглых вариантов, завершив их лезгинкой на тему «Сердца красавицы»? И для чего это – для усердных посетителей ресторанов или для завсегдатаев убогих танцплощадок?..

Дунаевский, к счастью, этого не слышал. А номер журнала «Рабочий и театр», где вскоре после премьеры появилась статья Ивана Соллертинского «Несколько слов о джазе», Утесов послал в Ленинград по почте. Умница Иван Иванович – авторитетнейший из авторитетов, любимец музыкантов, мнение которого было для них решающим и не подлежало пересмотру. И не только для них.

На этот раз Соллертинский писал:

«Джазы – в моде. Их любят. Над этим стоит призадуматься. В репертуаре джаза бесспорно наличествуют элементы того, что у нас принято – несколько наивно – называть „бодрой зарядкой“. В джазе есть неподдельная веселость. Есть юмор. Есть подхлестывающий ритм во всевозможных вариантах…

Джаз не терпит дилетантизма. Виртуозность – один из составных признаков определения джаза. Только при высоком мастерстве участников о джазе можно разговаривать… Пусть останутся веселые „румбы“, всяческие ритмические танцы. Не следует возражать и против транскрипций для джаза классических произведений: великие мертвецы вряд ли перевернутся в гробах, а джазу на данном этапе – при чудовищном преобладании кабацкого репертуара – это может оказать немалую услугу».

Верите ли вы в существование жизненных полос, когда после светлой полосы обязательно приходит темная или не совсем светлая! Утесов был убежден в этом.

Воодушевленный одобрением Соллертинского и энтузиазмом публики, он решил замахнуться на самого товарища Бизе. В конце 1939 года состоялась премьера спектакля «Кармен и другие». Между прочим, в нем Дунаевский впервые переложил арии и дуэты знаменитой оперы в инструментальные пьесы. Правда, в отличие от Родиона Щедрина, придав им современные джазовые ритмы. Причем он не раз повторял, что мелодика Пиреней – одна из составляющих джаза. Поэтому испанистая музыка Бизе так легко и удобно ритмизируется, будто написана для синкоп.

Утесов на этот раз не только представал тореадором Эскамильо, размахивая плащом и призывая публику идти «смелее в бой», но и на высоких каблуках, в мантилье и с веером в руках пел и танцевал хабанеру. Его Кармен была влюблена в каждого музыканта, заигрывала с ними напропалую и могла с ходу процитировать Анатоля Франса: «О мадонна, если ты могла зачать без греха, помоги мне согрешить без зачатия!»

Замышлялся этот спектакль как пародия на оперные штампы, носил налет капустника, где уместны импровизации и отсебятина. На репетиции все веселились от души, а на спектакле… что-то не получилось.

В чем причина? То ли в громоздком оформлении, то ли в большом не по эстрадным масштабам балетном ансамбле – вместо привычных тридцати герлс дирекция, не остановившись перед затратами, пригласила сорок танцовщиц – подруг Кармен. То ли не было Эрдмана, но пародия до публики не доходила. Даже блестящие переделки Дунаевского, над которыми музыканты смеялись на репетициях до слез, в зале не вызывали ни улыбки. Зрители слушали их с удовольствием, но казалось, что вообще слушали эти мелодии впервые и в опере давно или никогда не бывали. Сработал неписаный закон: для того чтобы пародия воспринималась, нужно хорошо знать то, что пародируется. Успех «Кармен и другие» и Утесов, и Дунаевский расценили как скромный.

Но темная полоса на этом не кончилась. Джаз начинал репетировать одну пьесу, другую, разочаровавшись, отбрасывал их в сторону. Приглянулась комедия, пародирующая на этот раз Персимфанс – ансамбль, вызывающий недоумение и ставший предметом шуток: в нем обходились без дирижера и каждый чувствовал себя руководителем, как частица коллективного разума! Таково, мол, требование времени, неуклонно двигающегося вперед.

В пародийном спектакле, названном «Без дирижера», не было ни одного профессионала. Ансамбль – не симфонический, а джазовый – сплошь состоял из любителей. Утесов, например, игравший парикмахера, брал в руки скрипку только по большим праздникам, два раза в год – на Пурим и Симхас-Тойре.

Утесов рассказал, как парикмахер, обычно бривший его музыкантов, спросил:

– Говорят, Утесов будет играть парикмахера. Правда это?

– Да, – ответил саксофонист.

– А скажите, он будет по-настоящему брить?

– Конечно!

– Ах, какой талантливый человек! – воскликнул парикмахер.

Люди, далекие от музыки – парикмахер, пожарный, зубной врач, инженер-сантехник, бывший певчий и другие, – отлично сыграли «Охоту на тигра» Эллингтона, вальс Моретти «Под крышами Парижа» и почти все номера из «Веселых ребят», съемки которых только закончились. К удивлению Утесова, первое исполнение «Сердца» Дунаевского ажиотажа не вызвало и прошло почти незаметно. Это насторожило, и Утесов оценил программу «Без дирижера» чуть выше среднего.

Полоса неудач закончилась только на пьесе «Темное пятно», когда Утесов решил: с пародиями покончено раз и навсегда. Содержание пьесы немецких драматургов Г. Кадлерберга и Р. Пресбера показалось подходящим по идее.

Дочь барона фон дер Дюнена Мери выходит в Америке за негра-адвоката и приезжает к отцу со своими двумя детьми. Барон в ужасе! Больше всего он боится темного пятна в своей родословной. Но сюжетные перипетии заставляют примириться с ужасным для него фактом.

«Мы переделали „Темное пятно“ и сделали ее джазовой пьесой в трех актах, – писал Утесов. – Адвокат у нас стал дирижером Вудлейгом. Дочь барона, которая в пьесе не показывается на сцене, у нас в качестве одного из главных персонажей спектакля поет под аккомпанемент джаза. Некоторые роли исполнялись специально приглашенными актерами. Детей героини изображали лилипуты. Музыка принадлежала Исааку Дунаевскому».

«Темное пятно» пользовалось у публики устойчивым успехом. Дунаевский написал к спектаклю несколько великолепных номеров. Среди них подлинные шлягеры: фокстрот «Выход джаза Вудлейга», ариозо «О помоги!», «Колыбельная», два дуэта, что пел Утесов (он понятно играл негра-дирижера) с дочерью по жизни – Дитой. Ролью Мери она дебютировала на сцене, проработав затем с утесовским джазом почти двадцать лет.

– «О помоги!», – вспоминал Леонид Осипович, – я пел, каждый раз пытаясь сдержать слезы. И публика, я видел, плакала со мной. Убежден, сочетание сатиры, фарсовых ситуаций и чистой лирики дает неожиданный эффект…

Но случилось так, что во время первых представлений «Темного пятна» в Ленинград приехал ансамбль «Вайнтрауб синкопейтерс», небольшой, но очень профессиональный коллектив, все его музыканты и играли, и пели. Они бежали от преследований из фашистской Германии, объявившей борьбу за расовую чистоту, и предполагали остаться в СССР на неопределенный, сколько угодно длительный срок.

Давид Гутман, постановщик «Темного пятна», сначала выпустил их четвертым (!) отделением спектакля. Их получасовое выступление зрители встретили восторженно. И когда два месяца спустя Утесов собрался везти «Пятно» в Москву, Гутман стал уговаривать его:

– Ну зачем тебе тащить с собой декорации, бутафорию, когда твои «Веселые ребята» имеют невиданный успех. Люди с утра занимают очередь за билетами. Вот мой тебе совет. Назови теперь свой оркестр «Джаз веселых ребят», играй весь концерт музыку Дунаевского из этой картины, спой свои песни, а Дита прекрасно справится с песней этой Анюты. Будешь вместо конферанса рассказывать, как шли съемки, – таланта тебе не занимать. И аншлаги обеспечены. На любой срок!

Утесов послушал его – и москвичи, к сожалению, так «Темного пятна» и не увидели. В Ленинграде Гутман пригласил на главные роли этой пьесы артистов из драматических театров, а за оркестр Вудлейга играл «Вайнтрауб синкопей-терс», продержавшийся еще три месяца.

Эдит Утесова (1915–1982)

Много лет спустя Утесов говорил:

– До сих пор не могу простить себе, что все номера Дунаевского из «Темного пятна» так и остались незаписанными. Когда года через два после премьеры я хватился, ни одной страницы партитуры Дунаевского в архиве нашего джаза не оказалось. Фантастика! Мы храним все, даже композиторские черновики, по которым делали инструментовки. А тут – никаких следов. То ли партитура осталась у Гутмана, то ли затерялась в переездах.

Дуня – чудный человек: не заметил моего промаха, принял мои извинения с юмором и, когда я спросил его: «Может быть, ты восстановишь утраченное?» – только засмеялся: «Старик, поверь, мне не до этого!..»

Леонид Осипович передал мне сохранившийся у него экземпляр «Темного пятна». Но так как «О помоги!» мы, очевидно, никогда не услышим, познакомимся хоть с немного корявым текстом этого произведения Дунаевского, так запавшего в душу Утесову.

Солнце в небе очень ярко светит. Люди улыбаются, как дети. Все же грустно жить на свете, Если ты не любишь никого. Негр в нашей жизни – беспризорный. Все смеются – почему он черный? Белым все дано бесспорно. Черным – ничего. Если б мог я встретить подругу, Чтоб взглянуть в ее глаза. Я нашел бы в жизни друга И тихо б ей сказал: О помоги! О помоги! Руку дай мне любя. О помоги. О помоги! Я всю жизнь искал тебя…

 

«Моя родная, моя любимая…»

Встреча с женщиной, определившей его судьбу, случилась уже после того, как в «Эрмитаже» он аккомпанировал Утесову, а затем вместо положенного ему отпуска зарабатывал на жизнь. Все лето барабанил на фортепиано, сопровождая все подряд выступления эстрадных артистов…

Они познакомились весной 1924 года. Ему – двадцать четыре, ей – двадцать два. Она – Зинаида Александровна Судейкина из знаменитого дворянского рода, выпускница хореографического училища. Он представился ей как мало кому известный композитор, окончивший Харьковскую консерваторию, не один год проработавший у Синельникова и в других театрах.

Фактически оба только начинали. Изрядно поиздержавшись в Москве, оказались в одной концертной бригаде, собиравшейся, как бы сегодня сказали, на «чёс». То есть, если повезет и найдется спрос, полгода обслуживать «неорганизованных курортников», выступая в пансионатах, санаториях и парках Южного берега Крыма. Она – в качестве балерины с сольным номером, он – аккомпаниатор опять же всех номеров.

На первой репетиции он сел за рояль и спросил ее:

– Что вы будете танцевать?

– «Кукольный вальс» Делиба из «Коппелии».

– Отлично, – сказал он, – но мне кажется, вам нужно что-то более острое. Может быть, даже характерное. Тем более что лирическая балетная пара у нас уже есть.

– Вы можете мне что-то предложить? – Она улыбалась, и ее светло-русые волосы отливали золотом. – Извините мою нескромность, но хотелось бы узнать, почему у вас такое необычное имя – Дуня?

– Это только для друзей, – ответил он. – Чтобы не произносить мою длиннющую фамилию Ду-на-ев-ский, они просто говорят «Дуня». Если хотите, зовите и вы меня так.

А на следующий день принес свою танцевальную пьесу «Кукольный марш»:

– По-моему, это то, что у вас отлично получится!

На нотах он написал – «Моей золотой Бобочке». Через год женщина, получившая это имя, стала его женой.

«Моя родная, моя любимая, моя единственная Бобонька! Какая сотня каких женщин может заменить мне один твой золотой волос?! – писал он. – Я люблю тебя настоящей, крепкой любовью, привязан к тебе всем своим существом, всем сердцем. И это дает мне непоборимую веру в тебя. Твой Дуня».

Любовь к Зине Судейкиной давала ему и веру в себя. Ту, что была нужна ему, ту, что он искал в товарищах по работе, у коллег-композиторов. И находил ее далеко не всегда.

Помню неприятную сцену на Студии грамзаписи. Она случилась, когда мы сделали пластинку с фонограммой «Веселых ребят». На принимавшем ее худсовете известный композитор вдруг сел за рояль:

– Это песня «Сердце». Вот вам американский фокстрот тридцатого года «Марчи». – Он заиграл и запел: «Марчи, та-ра-та, Марчи».

– Ну и что? – спросили его.

– Как – что? Ну один в один «Марчи» и «Сердце»!

– Так и там и тут две ноты!

– «С миру по нотке – Дунаевскому мелодия»! Этой пословице сколько лет?!..

Дунаевский, конечно, знал о ней. И сколько лет носил в душе обиду.

Леонид Осипович рассказывал: «Если бы вы знали, какой крик поднялся после того, как в тридцать пятом году показали у нас мексиканскую картину „Панчо Вилья“. Я видел ее – это было на Первом международном кинофестивале, который потом прикрыли на десятилетия. Так вот в этой исторической драме, отлично сделанной, в одном из эпизодов революционеры поют боевую песню, несколько напоминающую „Марш веселых ребят“. Но Дуня написал его двумя годами раньше! Ничего не помогло! „Позор! Плагиат!“ – неслось со всех сторон.

А потом Дуня посвятил меня в историю с песней „Широка страна моя родная“. Стоило ему проиграть ее на собрании ленинградских композиторов, как нашелся один из них, провозгласивший:

– Это компиляция! Компиляция на тему всем известного фольклорного произведения „Из-за острова на стрежень“!

И собрание забраковало песню!..»

Позже, много лет спустя после появления и «Веселых ребят», и «Цирка», на своих творческих встречах или на концертах композитор получал записки: «От лица рядовых слушателей выражаю возмущение. В вашем вальсе ля минор звучат четыре такта из сочинения Джакомо Пуччини, опус 34. Все люди возмущены подобным плагиатом, то есть воровством».

Розыгрыш? Шутка анонима? Или желание укорить, растревожить, посеять неуверенность?

Дунаевский старался не обращать на это внимания. Он умел любить, и его любили. Спасался любовью, уходил в нее. Любимая женщина была для него музой, которая вдохновляла его на творчество, без которой не рождалось ни одной ноты.

В одном из писем друзьям, написанном во второй половине двадцатых годов, Дунаевский сообщал: «С Бобочкой мы живем прекрасно. Она – очень светлое создание. Учится на рояле, а я изредка пишу пьески, которые она быстро разучивает. И занимается балетом – готовится к лету.

Я работаю много. Заметил в себе очень радостный для меня перелом в творчестве – в сторону пряной и насыщенной новейшими гармониями музыки».

Казалось, все у него есть. Семья: сын-первенец, любимый, лучше которого никого нет на свете, жена, с которой он прожил душа в душу девять лет. И вдруг…

Утесов как-то сказал о нем: «Он бросался на воздушные замки, строил карточные домики и, случалось, в поисках огня любви за крылья синей птицы принимал воронье оперение».

Наталья Николаевна Гаярина была солисткой балета Ленинградского мюзик-холла, где Дунаевский, напомним, главный дирижер и музыкальный руководитель. Она стала его «синей птицей».

Жена, Зинаида Александровна, не вынесла измены, отказала ему от дома, а затем уехала к родным. Вслед за ней полетели письма:

«Я знаю, что я причинил тебе много страданий и неприятностей, но все-таки мне хотелось надеяться, что я сохраню твое отношение хотя бы как к отцу твоего сына. Неужели не находится времени черкнуть мне пару слов о нем, о себе, обо всем, что у вас происходит.

Я тяжело болел, перенес потерю отца, физически и морально страдал, я перегружен громадной работой, и мне казалось, что маленькая доза твоего внимания не составит для тебя особого труда. Я не имею права что-либо просить, но мне только хотелось бы этого».

Писал Исаак Осипович и сыну Жене:

«Мальчик мой маленький, любимый! Моя крошечка солнечная! Я так истосковался по тебе. Ты мне снишься, твои глазенки улыбаются мне, и мне самому хочется и плакать, и смеяться. Знай, мой сыночек, что нет в мире ничего сильнее моей любви к тебе, что никто, никто не может ни на йоту заставить меня забыть тебя.

Мне не хочется верить, что мы с тобой будем разлучены, что мой дом не там, где твоя колыбелька. Поймешь ли ты все это, когда вырастешь, и простишь ли своего папу, который не видит смысла ни в чем, кроме любви к тебе, единственно святой и неподкупной.

Крепко целую тебя, мое единственное счастье, мой сын, моя гордость. Люби меня и мамочку твою».

Зинаида Александровна вернулась к мужу…

Семейный дуэт – Леонид с Эдит

Евгений Исаакович Дунаевский стал художником. Он работал в мастерской, оборудованной с помощью отца.

– Женя, письмо, которое вы сохранили и показали мне, написано, когда вам исполнилось двенадцать. Исаак Осипович хотел видеть вас музыкантом?

– Я играл на рояле, рояле отца. Потом потянуло к живописи. Я стал учиться, и кисть с мольбертом перевесила все. Теперь вот пишу портрет отца, и не один. Его заботу я чувствовал постоянно, и, что бы ни случилось, он возвращался к нам. Исключая командировки, ни одной ночи он не провел вне дома. И работал, работал беспрестанно. Я восхищаюсь его трудолюбием и хотел бы походить на отца хотя бы в этом. А музыка его всегда со мной. Я и здесь, в мастерской, слушаю ее. И знаете, что мне жаль: добрая половина того, что написано отцом, сегодня неизвестна, забыта, никогда не исполняется. И не только песни. Но даже и песни. Вы думаете, песни, скажем, из популярных фильмов Александрова сегодня на слуху?..

И Женя тихо напел:

На Волге широкой, реке голубой Хорошо нам плыть вдвоем с тобой…

Помните? Это из «Волги-Волги». Я могу с вами провести концерт-загадку. На час, не меньше…

И я подумал, поддавшись настроению: хорошо, что хотя бы у сына Дунаевского есть на памяти мелодии отца, помогающие войти в его мир, приподнятый над действительностью и далекий от обыденности.

 

О странностях любви

В 1939 году начались съемки комедии «Моя любовь». Музыку к ней писал Дунаевский. На главную роль пригласили никому не известную Лидию Смирнову. Лидия Николаевна рассказала, когда мы делали о ней телепередачу:

«– Представьте себе меня, театральную актрису, которая только что закончила школу Камерного театра у самого Таирова – и вдруг попадает в кино. Это было так страшно: первая роль и первая съемка. И тут мне сказали, что композитор Исаак Осипович Дунаевский хочет встретиться со мной.

Как Дунаевский? Тот самый, песни которого распевали по всей стране?! И мы, молодежь, очень любили их! Да вообще не было человека, который не знал бы его музыку. Он был легендой.

И вот с этим человеком-легендой я должна встретиться. Представляете, открывается дверь и входит мужчина небольшого роста, щупленький, почти лысый. Я-то думала, войдет гигант, спортивного вида, с густой шевелюрой – таким он представлялся мне, судя по его музыке. Он подошел к инструменту и сыграл песню, которую я должна была петь в картине: „Если все не так, если все иначе“…

– Ну как? – спросил он меня, девчонку, только начинающую свой путь в искусстве.

Я говорю:

– Вы знаете, мне что-то не очень нравится.

– А что, почему, а что бы вы хотели? – сказал он.

– Ну я хотела бы, – говорю я, – чтобы было что-то наподобие „Чтобы тело и душа были молоды“!

Он улыбнулся и сказал:

– Ну, конечно, можно и такую песню, но мне нравится эта.

С этого дня он очень много и серьезно работал со мной. Был требовательным и даже суровым. Интересовался всем, что касалось картины. Иногда присутствовал на съемке и писал мне из Ленинграда изумительно нежные письма. Ежедневно, чаще под утро, когда заканчивал работу. Требовал ежедневных ответов и от меня, но я не могла по разным причинам ответить ему тем же…»

Для своей новой синей птицы он создал «Манифест любви»:

«Мне кажется, что самым злым врагом праздника любви является бытовое привыкание к человеку.

Не надо всегда вместе обедать, спать вместе. Ведь праздник – это, когда обед – пир, а сна нет вовсе, только наслаждение любимым человеком, жадное, неутолимое влечение. Будни – это спать, потому что все спят в этот час. Надо спать и ложиться на бок, чего доброго, повернувшись спиной к горячо любимой, да еще задев ее ногой. Праздник – это спать от усталости наслаждения со счастливой застывшей улыбкой на губах.

Но самым чудесным другом праздника любви является вера, железная вера в любимого человека. Это самое трудное, непосильное для огромного большинства людей. Без веры проникает в любовь бацилла разложения, она меняет ее, расщепляет на обидные мелочи, уносит радость, гордость, уважение. Как часто большие чувства гибнут от безверия. Но как трудно верить, как легко сбиться на обычный соблазн неверия. Оно проще и удобнее, чем вера. Ведь верить – значит радостно и легко пустить ввысь крылатую птицу – любовь. Она покупается в солнечных небесах и летит обратно, благодарная, наполненная радостной свободой, высшей свободой счастья и преданности».

– Ну и как быть с этим «Манифестом»? – спросил я Леонида Осиповича. – На ваш взгляд, он осуществим?

– В нем нет для меня ничего нового. В разных вариантах и в менее категоричном тоне Дуня твердил его не раз. И не раз я ему говорил: «Твой „Манифест“ великолепен! Ему не хватает только одного указания – „Годен в течение двух месяцев со дня знакомства“».

– А возраст пользователя вы не советовали указывать? – спросил я.

– Возраст не имеет значения. Важны не годы, а внутренний настрой. Вам пока это еще не понять. Поживите с мое!

И Утесов заговорил о странностях любви, многое в его жизни было сходным с Дунаевским. Например, влюбленность, вспыхивающая внезапно. «Без этого нет жизни артиста», – говорил он.

Влюбился в Анну Андреевну Арендс, обладавшую необыкновенно приятным тембром голоса и элегантной красотой. Это случилось в 1912 году, в самом начале утесовской карьеры артиста, еще до его женитьбы. Анна Андреевна – примадонна Кременчугского театра, опытная и талантливая, следила за семнадцатилетним юношей, опекала его, волновалась за его первые шаги. Утесов с восторгом внимал ее замечаниям, ее одобрения значили для него больше, чем аплодисменты публики. Он любовался ею, любил ее. В отличие от Дунаевского, это была любовь издалека.

Все в точности повторилось и десять лет спустя, когда Леонид Осипович дебютировал в оперетте, что работала в Палас-театре Петрограда. Его партнершей оказалась Елизавета Ивановна Тиме, ведущая актриса Александринки, не брезговавшая опереттой. Человек высокой культуры, она обладала чувством юмора, душевностью и лиризмом. Это «все в одном» поразило Утесова. Он молился на нее издалека, боготворил ее мастерство и добровольное покровительство. «Она, признавался он, словно ребенка, взяла меня за руку и повела по дорожке, помогающей преодолевать омертвевшие штампы опереточного жанра».

Влюбленностей и увлечений в жизни Утесова было немало.

Роман, едва не разрушивший молодую утесовскую семью, случился зимой 1922 года. Утесов работал тогда в Москве, в Театре оперетты, игравшем на сцене бывшего ресторана «Славянский базар», что на Никольской улице. Здесь собралась сильная труппа во главе с Григорием Яроном. Солировали любимцы публики Митрофан Днепров, герой-любовник, Елена Потопчина, еще недавно владевшая собственным театром на Никитской, известная опереточная пара Казимира Невяровская и Вацлав Щавинский, восходящая звездочка Татьяна Бах.

Потопчина и Невяровская были настолько одарены, что не вмещались в рамки амплуа. В «Сильве» Эммериха Кальмана они играли роли и героинь, и каскадниц. Сегодня Потопчина – Сильва, Невяровская – Стасси, а завтра – наоборот. Иногда дело доходило до анекдота. Ярон рассказал: случалось, на одной бумажке писали букву «П», на другой – «Н», клали их в шапку, звали с улицы первого попавшегося на глаза ребенка – какую бумажку вынимал он, тот и играл премьеру.

Казимира Невяровская сразу привлекла внимание Утесова. Говорили, что она пришла в оперетту из Музыкальной студии МХАТа. Ей благоволил сам Владимир Иванович Немирович-Данченко, который доверил ей главную роль в спектакле «Дочь Анго» с музыкой Лекока. Он был так увлечен ее ярким дарованием, что не простил ей измены – уход в другую труппу.

Женщины с романтическим прошлым всегда вызывают интерес. Еще год назад, когда Утесов в «Эрмитаже» под аккомпанемент и одобрительные взгляды Дунаевского пел с Невяровской дуэты из оперетт, между ними возникла симпатия. Теперь она переросла в страсть.

На сцене «Славянского базара» они не разлучались в каждом спектакле «Сильвы». Он – Бони то пел дуэтом с главной героиней, то объяснялся в безудержной любви графине Стасси, с которой отплясывал в двух каскадных дуэтах. Да и не только в «Сильве». Сама судьба соединила их в «Сюзанне» Жильбера, в «Нитуш» Эрве, в «Гейше» Сюлливана, в «Графе Люксембурге» Легара.

Однажды после спектакля Лёдя не поехал домой, а отправился с Казимирой на ее квартиру, что она снимала в доме за нынешним театром Ермоловой, близ Тверской. Там он пробыл ночь, другую, после третьей рано утром в дверь постучали.

– Можно видеть госпожу Невяровскую? – раздался незнакомый мужской голос.

Когда открыли, увидели мужичонку с кнутом в руках, в тулупе и треухе, стоящего у подводы, груженной дровами.

Казимира Невяровская (1890–1927)

– Елена Иосифовна прислала их вам. Сказала, что в такой мороз как бы вы не простыли. Куда сгружать?..

В тот же вечер Утесов вернулся домой. Леночка – ни слова упрека. Дита кинулась отцу на шею.

– Собирайтесь, – сказал он. – Я подал заявление об уходе. Завтра едем в Петроград.

Казимира, с которой он забежал попрощаться, отдала ему его письма, записки и фотографию с надписью: «Если бы Лена не была моей женой, то я хотел бы, чтобы ты была ею. Лёдя».

Больше они не встречались. Невяровская вскоре уехала с Щавинским в Польшу и там, как рассказывали, трагически погибла – попала то ли под машину, то ли под поезд.

В Петрограде в «Свободном театре», в Палас-театре и позже в Театре сатиры Елена Иосифовна на каждом спектакле помогала мужу одеваться и переодеваться, во время концертов стояла со свежей рубашкой в руках наготове. Выполняла роль заботливого костюмера. А когда впоследствии на сцену вышла Дита, эта роль перешла к дочери.

– Да не думайте, что у меня больше не случалось увлечений, – говорил мне Леонид Осипович. – И когда Раневская говорила о Дунаевском: «Он был бы идеальным мужчиной, если бы не его еврейский кобелизм», она не понимала одной важной вещи. Дуне, как и мне, как и многим другим артистам, состояние влюбленности нужно так, как поэту – муза. Тогда по-иному можно играть и творить. «Свежесть чувств толкает нас на подвиги». Это кто-то сказал? Если нет, припишите мне.

А у Дуни особого случая я не вижу. Ведь даже Орловой и Александрову, в два голоса запевших, когда познакомились с песнями, что написал он к «Волге-Волге»: «Дуня, вы гениальный композитор. И как вам только удается писать такую музыку?», ответил он просто: «А вы любите меня, пожалуйста, все остальное будет за мной. Так уж устроен».

Вечная тема! Уже в XXI веке панегирик любви пропела фатальная женщина русской оперы Елена Образцова. Отвечая на вопрос корреспондента, какую собственную слабость вы себе прощаете, она ответила: «Постоянную влюбленность. Все, что я делаю на сцене, – это о любви и ради любви. Когда человек перестает любить, он уже не может быть артистом. Певец обязан жить страстями, а не лежать в вате, боясь простудиться. Я знаю очень многих, кто обойден любовью. И они даже не знают, что такое страсть и нежность, они не знают, как можно ждать и как больно терять. Очень много людей, которые не живут, а существуют. Любовь – Божий дар, от которого нельзя отказываться».

 

История одного предательства

Годы войны Утесова и Дунаевского разлучили.

Исаак Осипович возглавил Железнодорожный ансамбль песни и пляски, в него входил джаз-оркестр, танцевальная группа, большой хор. Среди солистов была певица с превосходным голосом – Зоя Рождественская, первая исполнительница его песни «Дорогая моя столица», рожденной в 1942 году. Весь ансамбль получил целый состав из плацкартных и купейных вагонов. В этом доме на колесах артисты начали путешествие по стране длиной в четыре года. В одном из купе разместился Дунаевский с женой и сыном, часто болевшим.

Леонид Осипович показал в Москве первую военную программу, выступил на фронте и тоже поехал на длительные гастроли, правда без специального поезда. Штаб-квартиру его оркестру выделил в Новосибирске горсовет. Там поселилась Елена Иосифовна, поспред коллектива, который задерживался в городе на короткий срок и снова пускался в путь.

Где-то, не помню, где именно, Утесов рассказывал, что его пути пересеклись с Дуней.

– К сожалению, тебе ничего предложить не могу, – сказал он. – Пишу в основном для хора. Кантата «Мы придем», что он поет, тебе не подойдет. «Дорогую мою столицу» исполняет моя солистка, а ты ведь привык быть первым.

Расстались они с надеждой на светлое будущее.

И сразу, как Дунаевский закончил большую работу над александровской «Весной» (она длилась два года – 1945 и 1946-й), он пишет для Утесова песню «Дорогие мои москвичи». Она стала главной в программе, что Леонид Осипович посвятил восьмисотлетию Москвы. Эта дата широко отмечалась в 1947 году.

И тут начались разговоры.

– Ну что же ваш Исаак Осипович?! За всю войну всего две песни!

– Во-первых, это не так, а во-вторых, какие песни! «Ехал я из Берлина» или «Дорогая моя столица»!

– Но всего две! Верно стали говорить: «Иссяк Осипович»!..

У Эзопа есть прекрасная басня. Одна из прекрасных. Крольчиха упрекала львицу:

– Что же ты рожаешь всего одного детеныша в год!

– Одного, но льва! – отвечала та.

Злые слова о том, что композитор Дунаевский кончился, не смолкали. Даже после «Весны», насыщенной десятком мелодий – одна лучше другой.

– А где же его песни, которыми он когда-то не переставал гордиться?! Ничего, кроме фокстротика «Журчат ручьи», не родилось!

Марш «Восходит солнце ясное» и «Заздравная» из этого фильма, поражающая тонкой лирикой «Под луной золотой», «Дорогие москвичи»… Да, немного далеко до приплода крольчихи. Но и они почему-то остались без внимания критики. И не только ее. В этом была уже тенденция, которую Дунаевский не заметил. Как и тучи, что с каждым днем сгущались над ним. Постановления ЦК ВКП(б), посыпавшиеся одно за другим в 1946 году, он знал. Знал об идеологических указаниях, требующих запретить «уход в интимный мирок», допущенный кем-то, вести борьбу с засильем иностранного репертуара в каких-то драматических театрах, но все это было где-то там далеко и вроде впрямую его не касалось.

Он весь погружается в работу, сутками не отходит от рояля. И заканчивает оперетту «Вольный ветер» – одну из лучших в истории отечественного музыкального театра. Сегодня ее называют новым словом в искусстве оперетты вообще, с восхищением пишут о развернутых финалах каждого акта «Вольного ветра», написанных по законам музыкальной драматургии. Это была уже почти опера, о создании которой Дунаевский давно мечтал. Разве что на этот раз опера комическая, насыщенная песнями, ариями, дуэтами, танцами. Все в современных ритмах, зачастую пряных и острых, которые он никак не хотел признавать иностранными.

Как всегда, после окончания труда, в который вложены и умение, и сердце, Дунаевский был удовлетворен. Ему были омерзительны речи о конце его творчества, об «истончении творческого потенциала». Но не это оказалось самым страшным.

Впервые он узнал предательство.

Случайные люди сказали ему, что Александров затевает новую картину. Затевает? Нет, уже затеял: идет подготовительный период, утверждаются актерские пробы и сценарий на очень актуальную тему уже принят.

Дунаевский не мог уразуметь, как можно ему, с которым сделано пять считающихся лучшими музыкальных фильмов, с которым столько пережито, об этом ни слова?! И если ты на каждом шагу еще недавно громогласно объявлял о дружбе, если твоя супруга после премьеры каждого фильма писала: «Милый Дунечка, надеюсь на новую, скорую встречу – ты мой счастливый талисман, без которого не мыслю работы в кино», то хотя бы подойдите к телефону, объясните, в чем дело. Ни звонка, ни слова.

Один звонок был. Вовсе неожиданный. Из Ленинграда позвонил Шостакович:

– Дуня, я хотел спросить вас, почему вы, как сказал мне Александров, наотрез отказались от «Встречи на Эльбе»? Я не понял этого.

– По разным причинам, дорогой Дима. – Дунаевский не мог сообразить, что отвечать. – Прежде всего, очевидно, потому, что я лирик. На большую гражданскую тему не потяну. Это, пожалуй, главное.

– Я был очень смущен приглашением Александрова, – продолжил Дмитрий Дмитриевич. – И скажу вам, что вы можете писать всё. И не понимаю вашего категорического отказа. Впрочем, вы знаете, как я отношусь к вам и ко всему, что вы делали и делаете…

– Ну и почему же ты не сказал ему всю правду? – спросил Дунаевского Утесов, пересказавший мне этот диалог. – Мое отношение к Александрову тебе известно. Но ведь и ты сам, когда работал с ним над этим барахляным, несмотря на твою чудную музыку, «Светлым путем», говорил, что уважаемый Гриша не пожалеет друга, чтобы выгородить себя, что он всегда держит нос по ветру, у него в крови заискивание перед сильными мира сего – и по первому жесту Сталина переименовал свою «Золушку» в «Светлый путь»! Неужели ты забыл и все это?

– На Дуню было страшно смотреть, – рассказывал Леонид Осипович. – Наверное, сообщение Шостаковича стало последней каплей в разочаровании тем, кого он считал другом. Я не видел Дуню полгода и поразился: он постарел на десять лет. Другими стали глаза – в них будто выключили свет оптимизма.

А Шостакович поступил верно – вот настоящий друг. И как он ценил Дуню! Кстати, вы знаете историю рождения их совместного проекта под названием «Условно убитый», в котором убивали, к счастью условно, меня?

Я ответил, что слыхал о ней от Клавдии Ивановны Шульженко.

– Ну и о чем вам поведала Куничка? Она ведь была моей партнершей в этом спектакле!

Я пересказал то, что слыхал от Шульженко. Готовя книгу о ней, я поинтересовался, как произошло, что Шостакович в 1931 году написал музыку к большому спектаклю Ленинградского мюзик-холла. Другого такого случая, кажется, не было?

– А почему бы вам не спросить, откуда у меня этот роскошный кабинетный рояль красного дерева, умещающийся на моих семнадцати метрах гостиной?

– Откуда у вас такая роскошь? – подчинился я.

– Голубчик, зачем же задавать нескромные вопросы? – рассмеялась Шульженко и с явным удовольствием посвятила меня в тайны этого театра: в начале тридцатых годов там сложилась неразлучная тройка преферансистов: директор мюзик-холла Михаил Падво, главный дирижер Исаак Дунаевский и их друг Дмитрий Шостакович. Обычно они собирались в директорском кабинете по выходным или в любой день сразу после спектакля и расписывали пульку. Часто она продолжалась до утра, а то и дольше.

Любовь Орлова, Чарли Чаплин, Григорий Александров

Однажды она затянулась на сутки. Дмитрию Дмитриевичу не везло как никогда – он продулся вчистую.

– Ставлю на кон двадцать номеров для следующего вашего спектакля, – предложил он директору.

Проиграл.

– Еще двадцать! – сказал он. И опять проигрыш.

– Все! – заключил Дунаевский. – Расходимся. Скоро начало спектакля, а мне стоять за пультом.

– Ну прошу вас еще одну пулечку, последнюю, – взмолился Шостакович. – Играем на мой кабинетный рояль.

За два часа он продул и его: фортуна так и не повернулась к композитору лицом.

«На следующий день он, смущаясь и краснея, подошел ко мне, – рассказала Клавдия Ивановна, – и спросил, не нужен ли мне хороший кабинетный рояль, избавиться от которого возникла настоятельная необходимость.

– Вы меня очень обяжете, – добавил он и, еще больше смутившись, попросил: – Пусть эта операция останется тайной, а не предметом гласности.

Наивный, он и не подозревал, что о его проигрыше и долге чести не знал в мюзик-холле только ленивый. Но его рояль стал талисманом моего успеха».

– И это все? – спросил Утесов. – Она утаила от вас самое главное! Дмитрий Дмитриевич в тот раз продул и свой пиджак, боюсь, тогда единственный, и, когда он собрался уходить, Дуня снял свой:

– Возьмите, по-моему, у нас один размер.

– А как же вы?

– Я сегодня пойду домой в служебном фраке, – улыбнулся Дуня и добавил: – Не торопитесь отдавать пиджак. Это не к спеху.

Несколько дней после этого Шостакович регулярно по утрам осведомлялся, терпит ли еще Дуня. А потом принес ему почти такой же, но новый пиджак и извинился:

– Ваш я оставил себе: очень привык к нему.

А Дуня, между прочим, инструментовал чуть ли не половину из тридцати девяти номеров, что сделал Шостакович для «Условно убитого».

После Утесова трудно возвращаться к невеселому, но нужно.

С Александровым и Орловой Дунаевский больше никогда не встречался. До конца жизни.

Лет через двадцать после его смерти Александров сделал неожиданное признание: «Мы потеряли друга. И как возмездие – провал „Русского сувенира“. Без музыки Дунаевского картина оказалась никому не нужной».

А тогда, во второй половине сороковых годов, композитор почувствовал себя в вакууме. Ни одного предложения ни с одной студии – ни из Москвы, ни из Ленинграда, ни с Украины, ни из Белоруссии. Развернулась борьба с западными влияниями и космополитизмом.

Ему стало не до любви. Она ушла далеко, вместе с балериной, прослужившей всю войну в Железнодорожном ансамбле и родившей ему в год Победы сына Максима. Дни он проводил, не выходя из дома, с женой и сыном Женечкой, часами сидел за роялем, писал что-то, а однажды проиграл им очень грустную мелодию в ритме вальса, еще не ставшую песней.

– Папа в эти годы по-прежнему работал много, – вспоминал Евгений Исаакович. – Писал не только будущие песни – Лебедева-Кумача уже давно не стало, с другими поэтами связи распались. Вот его фрак, его дирижерские палочки. Он откликался на все немногочисленные просьбы устроить встречи со слушателями и уж совсем редкие творческие вечера. Ему хотелось убедиться, что его музыка еще нужна людям…

 

Советский падепатинер он не написал

Кто постоянно помнил о нем, так это Союз композиторов. Раз в полгода, а порой и чаще он получал приглашения на совещания. Приглашения эти заканчивались строгим предупреждением «Явка обязательна». Как повестка в суд. И действительно, «творческие дискуссии» напоминали судебные разбирательства. Повторять все благоглупости, произнесенные на них, не стоит. Дунаевский выступал не раз и всегда отстаивал свою точку зрения, идущую в разрез с мнением послушного большинства.

На совещании, посвященном современной танцевальной музыке, прозвучало категоричное утверждение: «Фокстрот не наш танец. Больше того, фокстрот неприемлемый танец! В военных учебных заведениях правильно поставили вопрос о том, что советскому офицеру нужно танцевать танцы морально чистые». В качестве «морально чистых» предлагалось вытащить из бабушкиных сундуков падеграсы, пазефиры, падеспани и т. п.

«Я резко не согласен с популяризацией старых бытовых танцев типа падекатра и падепатинера, – сказал Дунаевский. – Все эти архаические вальсы и танцы, которые часто передаются по радио, ассоциируются у меня с ушедшим раз и навсегда строем, с мещанским, купеческим бытом. Поэтому я предпочитаю фокстрот этим падепатинерам. Я советский падепатинер писать не буду. Если объявлять борьбу с пошлятиной, то надо идти на нее генеральным штурмом – и прежде всего бить по архаичным, вынутым из нафталина танцевальным формам».

На другом совещании, проходившем под громким названием «Советская массовая песня и образы нашей современности», докладчик П.И. Апостолов обрушился на джаз, сожалея, что «некоторые все еще увлекаются сочинением джазовой музыки». И призывал «решительно осудить попытки джазофикации вкусов советских людей. Иногда это делается вполне открыто, без попыток оправдать сюжетом откровенно джазовый характер песенки. И сейчас кое-где наблюдаются возмутительные факты, когда танцы – русские бальные, краковяки и польки – звучат в джазовом облачении и под них начинают танцевать фоксы!»

Дунаевский не согласился ни с одним словом докладчика. Он сказал, что джаз уничтожить невозможно, что «джазовые элементы уже давно растворены в нашей массовой песне, способствуя появлению в ней новых, моторных качеств и новых стилевых приемов».

В то время когда проходило это совещание (апрель 1949 года), Дунаевский чувствовал себя увереннее. Руку помощи протянул ему Иван Пырьев, директор «Мосфильма», годом раньше начавший снимать по сценарию Николая Погодина комедию «Веселая ярмарка», получившую впоследствии название «Кубанские казаки». Человек он был смелый: разгар кампании против «безродных космополитов», к которым были причислены прежде всего и в основном «лица еврейской национальности», его не испугал. С Дунаевским однажды он уже работал: в 1938 году тот писал музыку для его «Богатой невесты».

На этот раз режиссер собрал отличный коллектив. В нем были и мастера Марина Ладынина, Владимир Володин, с которыми Дунаевский уже встречался в работе, и молодежь, большинство которой впервые появлялось на экране.

Словно обрадовавшись возможности проявить себя в полную силу, Дунаевский пишет для Пырьева столько музыкальных номеров, что их хватило бы едва ли не на два фильма; вальс, польку, краковяк, галоп, куплеты, «Урожайную»… Оставались незаконченными только две лирические песни, которые – бывает так – почему-то долго не давались.

Наконец, на Кубань композитор шлет телеграмму: «Еду с песнями». На следующий день в поселковом клубе у рояля собрались Пырьев, Ладынина, Лучко. И Дунаевский запел: «Ой, цветет калина в поле у ручья»…

– Ах, какая чудесная песня, – сказала Марина Алексеевна, – жаль, что в картине она достанется не мне. Дунечка, сыграйте еще раз – душа просит.

А потом все вышли из клуба и пошли вдоль реки, наслаждаясь тишиной теплого вечера. И вдруг с берега донеслось: «Ой, цветет калина»… Пырьев стал белым как мел:

– Это что же такое, Исаак Осипович, ведь по договору в фильм включаются только новые песни!

Дунаевский стоял растерянный, ничего не понимая. Потом кинулся к реке. Остальные – за ним. На камушке у самой воды сидели актеры Володин и Савицкая и пели слаженным дуэтом.

– Откуда вы знаете это? – налетел Пырьев.

– Ой, Иван Александрович, простите! Мы у клуба потихоньку постояли, а песня так понравилась, что тут же запомнилась…

– Прекрасная музыка в этом фильме, – говорил Леонид Осипович. – Мы ее играли в концертах, а на мелодию польки Зяма Гердт и Володя Брагин написали мне куплеты «Танцкласс». Не такие уж сатирические, как говорится, на уровне управдома, но по тем временам проходимые. И веселые – слушатели завалили радио с просьбой повторить их. Я спел их с Володей Володиным в очередном выпуске «Клуба веселых артистов» и поздравил Дуню с успехом.

А руководство Союза композиторов не оставляло Дунаевского в покое. Видимо, крепко запомнило его недавние выступления на «дискуссиях» о песне и джазе. Его вскоре вызвали к барьеру: в одной из новых песен обнаружили «тангообразные признаки» – грех смертный, а в лирическом «Школьном вальсе» услышали «звон гусарских шпор». Смешно говорить, но это в то время граничило с преступлением – воспевался старый быт, да еще дореволюционный. Но Дунаевский уже не обратил на это внимания, как и на грозный оклик, раздавшийся со страниц органа композиторских бюрократов – журнала «Советская музыка».

Афиша фильма «Кубанские казаки». 1949 год

Трудности друзей сближают. Дунаевский и Утесов ввели новую традицию: отмечать семьями нетрадиционные праздники – премьеру песни, день рождения Марка Твена, новое платье короля (удачную покупку), прибытие в Москву рыбы-фиш и т. д. Все это происходило весело, хотя жизнь продолжала преподносить невеселые сюрпризы.

 

Всегда с вами, но без вас

Летом 1950 года разразился скандал. Утесов со своим джазом, переименованным в духе времени в «эстрадный оркестр», приготовил новую программу «Всегда с вами». Афиши уже были расклеены по городу и украшали стены сада «Эрмитаж».

За несколько дней до премьеры программу смотрела комиссия Министерства культуры и Главреперткома. Половину номеров она запретила.

– Никаких фокстротов, танго и этих бостонов в вашем выступлении быть не должно! А у вас даже песня «Старушки-бабушки» офокстрочена!

– Но оставленного вами хватит только на одно отделение – на такой куцый концерт мы публику не наберем. Может, стоит программу назвать «На этот раз без вас»? – предложил Утесов.

Его слова оставили без внимания и срочно вызвали из Ленинграда Танцевальный ансамбль под руководством А. Обранта: он танцами народов СССР заполнит первое отделение. Это будет на злобу дня в соответствии с лозунгом «За мир и дружбу».

Зрителям сообщить об этом не успели. И когда концерт открыл не Утесов, а дежурный конферансье, в зале возникло шевеление и раздались робкие возгласы: «А где Утесов?!» Конферансье как ни в чем не бывало объявил татарский народный танец, и, как только появились на эстраде девушки в широченных шароварах, поднялся свист.

Крики «Долой!», «Где Утесов?», «Давай Утесова!» неслись со всех сторон. Обструкция стала всеобщей. Часть зрителей поднялась, вышла из зала и стала требовать дирекцию и «деньги обратно». А руководители сада и работники министерства сидели в первой, ближайшей к сцене ложе и в смятении решали, вызывать ли конную милицию.

На следующий день с утра пригласили Утесова:

– Надо спасать положение. Предлагаем перенести в первое отделение несколько ваших номеров и перемежать их с двумя-тремя танцами ансамбля. Если вы и Эдит Леонидовна споете, все станет на свои места. Только обязательно начните концерт своим приветствием и увертюрой вашего оркестра! И, пожалуйста, не джазовой.

– «Быстрый вальс» Дунаевского подойдет? – предложил Утесов.

– Отлично! А для пополнения вашего отделения возьмите что-нибудь из прошлых программ, – попросили его.

– Ну и ты, я надеюсь, взял несколько твоих замечательных песен военных лет? – спросил Дунаевский.

– Дуня, неужели ты не знаешь, что все они запрещены Главреперткомом? – вздохнул Утесов. – Мне даже объяснили: не стоит, мол, кичиться военными заслугами. «Кичиться»! Неплохое слово подобрали!..

Два года спустя ему объявили:

– Вам, очевидно, хорошо известно, что сейчас всюду идет суровая борьба с семейственностью. Мы приняли решение освободить от работы Эдит Леонидовну Утесову и укрепить национальный состав вашего коллектива. Вы получаете взамен трех новых певиц: грузинку и две украинки – и двоих русских братьев Гусаковых!

– Никогда не думал, что моя родная дочь была способна занимать сразу пять рабочих мест! – грустно пошутил Утесов.

Но были и ценные подарки. Дунаевский написал для него песню на стихи поэта Михаила Матусовского, совершенно непохожую на те, что делал раньше. Куплет – в ритме медленного вальса, припев – слоу-фокса. А между ними предусмотрел мелодекламацию. По существу, это баллада, протяженностью не в пять минут, а в человеческую жизнь. От первой встречи с возлюбленной до их золотой осени. Дунаевский назвал ее «Песней верной любви». Утесов пел:

Милая подруга, дай свою мне руку, Нас ждет еще немало трудных дней. Грусть сильна порою, порой сильна разлука. А любовь, любовь всего сильней.

Мог ли он тогда знать, что скоро настанет время последней песни Дунаевского…

 

«Я песне отдал все сполна»

В конце 1952 года на «Мосфильме» затеяли музыкальную ленту «Веселые звезды». Режиссером утвердили Веру Строеву. Не новичок в кино, проработавшая в нем почти тридцать лет, она с успехом справилась с «Большим концертом», куда включила отрывки из оперных и балетных спектаклей с участием всех мыслимых звезд музыкального театра. И, едва разделавшись с ним, решила обратиться к эстрадным жанрам, желая, как она написала в своей пафосной заявке, «показать лучшие современные номера советской эстрады, собрать в одном фильме самое талантливое и интересное, а в художественном и идейном отношении – наиболее яркое. Иными словами – продемонстрировать лучшие достижения мастеров эстрадного искусства нашей страны». Такую звонкую заявку нельзя было не принять.

В качестве композитора своей картины Строева избрала Дунаевского, и, представьте себе, Исаак Осипович не мог отступить перед ее напором. И хотя он, казалось бы целиком занятый новой опереттой «Белая акация», отказался писать музыку для всего фильма, все же согласился сделать для него несколько песен.

На «Мосфильм» он прислал «изложение» своей музыкальной работы над «Веселыми звездами».

«Для фильма, – говорилось в нем, – будут написаны четыре оригинальные песни на слова поэта М.Л. Матусовского.

1. „Утренняя песня“, с которой начинается фильм.

2. „Песня о Москве“ – песня, выражающая чувства человека, подъезжающего к столице нашей Родины.

3. „Песня о звездах“ – лирическая песня для К. Шульженко с хоровым вариантом. Сопровождение – оркестр в 60 человек.

4. „Песня о Родине“ – финальная песня фильма патетического и патриотического характера, предлагаемая к исполнению солистами, хором из различных национальных коллективов. Сопровождение – большим симфоническим оркестром 75–80 человек».

Инструментальную музыку к картине написал Александр Цфасман – двенадцать пьес во вновь разрешенных танцевальных ритмах!

К концу октября режиссер сдал в производство свой сценарий. И к этому же времени на студию пришли все четыре песни Дунаевского. Но через несколько дней у режиссера раздался звонок, – конечно, как всегда, неожиданный.

– Вера Павловна, извините, а что будет петь в вашем фильме Утесов? – спросил Дунаевский.

– Он хотел бы спеть «Песню верной любви», недавно написанную вами, – ответила Строева.

– Мне кажется, это не очень правомерно, – заметил Дунаевский. – Песня уже знакома слушателям и, по-моему, для фильма-концерта не подойдет. Если вы согласитесь, я предложил бы вам очень небольшое попурри песен из репертуара Леонида Осиповича, так сказать пятиминутный экскурс в его артистическую биографию, и новую песню «Запевала». Над ней мы уже работаем с Михаилом Львовичем.

Строева пришла от такого предложения в восторг и, как только познакомилась с мини-фантазией, предприняла самые энергичные шаги, заказав художнику «срочно!» несколько костюмов для Утесова. Ее посетила, как она посчитала, гениальная мысль – с помощью кинотехники певец будет появляться даже в тридцатисекундном фрагменте из песни в новом обличье: «Марш веселых ребят» – в белой войлочной шапке и размахае Кости, «Два друга» – в красноармейской форме с портупеей и лейтенантскими кубиками в петлицах, «Партизанская борода» – в меховой шапке-ушанке и полушубке, с автоматом наперевес и т. д. И только в «Запевале» – в своем цивильном костюме при модном галстуке.

Утесова песня «Запевала» покорила сразу.

– Ты сделал невероятное, – сказал он Дунаевскому, – дал мне прожить путь, что прошел я на эстраде. А Миша выдал строчку в четыре слова – мой девиз: «Я песне отдал все сполна». Понимаешь, угадал мой девиз! Теперь и умереть можно спокойно.

Он долго не мог остановить волнение. Начинал под аккомпанемент Дунаевского петь, но, как доходил до этой строчки, останавливался, чтобы найти новые слова для ее оценки.

В «Веселых звездах» снималось масса народу. Не только огромная массовка, заполняющая Зеленый театр парка Горького, сооруженного в первом павильоне «Мосфильма», но и эстрадные звезды первой величины: помимо Утесова, Николай Смирнов-Сокольский, Клавдия Шульженко, Рина Зеленая, Мария Миронова и Александр Менакер, Лев Миров и Марк Новицкий. Чтобы не остановить работу советской эстрады, съемки велись по ночам и к весне 1954 года были закончены.

«Я песне отдал все сполна».

Л. Утесов

Апрельским вечером всех, кто мог, пригласили на студию на просмотр и обсуждение готовой картины. Художественный совет «Мосфильма» и многочисленные гости восторженно приняли увиденное.

Обсуждение открыл Лев Арнштам, известный режиссер:

– Я выступаю как человек, который почти никогда не смотрит эстрады. В моей жизни такие случаи чрезвычайно редки. И сегодняшний фильм служит укором моей совести, потому что я увидел, какой прекрасной галереей мастеров своего дела обладает наша эстрада. Не назову ни одного номера в фильме, который не понравился бы мне…

В таком духе говорили все. Но через несколько дней – коллегия министерства, верховного судьи советских кинематографистов.

– Мы, конечно, подстраховались, – рассказывала Строева. – Нарушили правило и показали зрителям фильм до того, как его приняло министерство. Боялись, как бы чего не вышло: вдруг фильм зарубят или оскопят, а у нас на руках мнения авторитетных людей. К счастью, все обошлось. Вот только на Утесова все ополчились: «Зачем это он поет о себе – это же нескромно! И как можно заявлять, что он отдал все песне?! Это же услышат миллионы, а он даже не народный артист. Или мы теперь должны сами представлять его на это звание?!»

Я не верила своим ушам. По-моему, Леонид Осипович с таким достоинством и сдержанностью пел о служении песне, а вовсе не о своих заслугах. Обескураженная, я спросила:

– И что же вы предлагаете, выбросить «Запевалу»?

– Нет, зачем же, – ответили мне. – Музыка не вызывает возражений. Надо переделать текст. И название тоже. Чтобы называть себя запевалой, надо заслужить признание народа…

Дунаевский и Утесов, выслушав режиссера, были обескуражены не меньше ее.

– Лёдечка, черт с ними! – сказал Исаак Осипович, когда они оказались наедине. – Наплюй на это! Миша что-нибудь придумает, тебя переснимут, а с эстрады будешь петь первоначальный вариант – он же залитован, и никто его запретить не сможет!

Утесов, спрятав обиду в карман, согласился. С экрана прозвучала песня с другим текстом и другим названием – «Песня о ротном запевале». Но как ни старалось министерство, оно было не в силах уничтожить подтекст песни, неизбежные ассоциации, что она вызывала. Слушатели видели за ее строками судьбу артиста, которого давно считали народным.

 

Каждая песня как последняя

В пятидесятые годы Дунаевский пишет чрезвычайно много. Он работает с Пырьевым с такой самоотдачей, будто каждый их фильм в его жизни последний. В документально-публицистической ленте «Мы за мир» (1951) появилась одна из лучших его песен – «Летите, голуби, летите!». Между прочим, ее по неизвестным причинам – и это не анекдот – сразу запретили передавать по радио. Следующую пырьевскую картину – бытовую драму «Испытание верности» (1954) – композитор так насытил музыкой, будто полагал, что на экране пойдет мюзикл…

25 июля 1955 года. Дунаевский с утра в хорошем настроении написал письмо – ответил на показавшиеся любопытными вопросы неизвестной поклонницы своего таланта. Потом сел за рояль, чтобы закончить танец балетного ансамбля «Пальмушка» – последнюю страницу оперетты «Белая акация». Почувствовал себя плохо – схватило сердце. Крикнул (громко ли?) домработнице, что была на кухне, – никто не отозвался. Встал, чтобы взять нитроглицерин из висящей рядом аптечки. Не дотянулся и рухнул замертво.

Все, что досужие языки наплели позже о причинах его смерти, было ложью.

Слово Леониду Утесову:

«Первую встречу у рояля с Дуней я не забуду никогда. Я был ошеломлен необыкновенной изобретательностью и юмором, с которыми он разделывал для капустника разные песни, внося в них такие музыкальные обороты, которые кто другой вряд ли мог и придумать.

Поразительно было видеть, как работал Дунаевский. Все было весело и необыкновенно музыкально. Улыбка играла на его лице. Пальцы скользили по клавиатуре. И мне казалось, что и пальцы тоже посмеиваются…

1930 год. Ленинград. Мюзик-холл. Дунаевский – дирижер оркестра. Я выступаю со своей первой программой. Мы часто беседуем, сидя у рояля. И оба любим эти беседы. Оба молоды, оба готовы, погрузившись в море звуков, мечтать и не замечать всего, что нас окружает.

– Исаак Осипович! – кричит помощник режиссера. – Вас ждут на сцене!

Но Дунаевский ничего не слышит и продолжает играть. Для того чтобы его остановить, его нужно схватить за руки. Именно это я и делаю:

– Дуня, тебя зовут.

– А? Где? – Он как будто просыпается.

– Тебя зовут на сцену, – повторяю я.

Он нехотя встает, и в глазах его скука. Туда, куда его зовут, он идет нехотя. Там уже другая жизнь. Там репетиция. Там огорчения. Кто-то взял не ту ноту, кто-то фальшиво спел, кто-то неритмично танцует. Нет порыва, нет вдохновения, – значит, нет и творчества. И ему скучно…

Песни Дунаевского постоянно появлялись в наших программах. Именно нашим коллективом была исполнена и последняя песня Дунаевского „Я песне отдал все сполна“.

Когда его уже не стало, а мне приходилось на сцене исполнять его песни, к горлу подкатывал комок, и я боялся, что появятся предательские слезы. Вы скажете, что это сентиментальность. Может быть. Я ее не стыжусь. Я только хочу, чтобы ее не видели у меня на сцене – не за этим приходит к нам зритель.

Дорогой Дуня! Я полюбил тебя – музыканта, тебя – художника. Много лет мы были творчески неразлучны.

Вот мой рояль, за которым ты сидел, создавая песни „Веселых ребят“. Он цел, этот рояль. Он звучит, блестит, он даже не старится, но он меня больше не радует. В нем умолкла твоя душа.

Песни – как люди: они рождаются, и продолжительность их жизни разная. Одни, плохие, умирают быстро, другие, хорошие, живут долго. Правда, с людьми часто бывает наоборот. Хорошие умирают. А плохие живут и живут. Это, конечно, не закономерность, но, к сожалению, часто так случается.

Я продолжаю шагать по песенному пути, но уже не чувствую твой дружеский локоть. Я вспоминаю все, что создано тобой, и, как жаждущий путник в пустыне, пью из волшебного ручья, встретившегося мне на пути, прозрачную, живительную влагу».