Леонид Утесов. Песня, спетая сердцем

Скороходов Глеб Анатольевич

Михаил Зощенко

 

 

Почти зощенковская история

На первую производственную практику меня послали в «Комсомольскую правду». Газету тогда возглавлял Аджубей, поначалу показавшийся мне человеком весьма солидных лет, но на летучках, куда по его настоянию приглашали и нас, практикантов, он вел себя как мальчишка. Острил по поводу опубликованных материалов, неожиданно требовал развить историю из незаметной «информашки», одним «не пойдет!» отвергал статью, иногда добавляя: «Старье не берем!». А главное – фонтан идей, нестандартных решений и предложений в нем не иссякал.

Однажды он сказал:

– Я понял, нам нужно делать воскресные номера непохожими на другие. Люди неделю работали, надо дать им передых, избавить от повседневных официоза и аналитики, придумать нечто совсем иное. Бросаю клич: предлагайте кто сколько может! Лучшее, обещаю, отметим премиями.

Не помню, тогда ли или на одной из следующих понедельничных летучек я набрался смелости и предложил публиковать по воскресеньям небольшие репортажи об известных артистах. Известных не только своими работами, но главным образом юмором на сцене или на экране.

– Кого ты имеешь в виду? – спросил Алексей Иванович.

Я назвал имена, лежащие на поверхности, – Рину Зеленую, Аркадия Райкина, Владимира Хенкина, Леонида Утесова, Фаину Раневскую…

– Отлично! – согласился Аджубей. – Вот тебе мы это и поручим. К концу недели жду материал.

Утесов оказался первым, с кого начались рассказы о веселых случаях в жизни знаменитостей.

Леонида Осиповича я видел до этого только из зрительного зала. Но когда рассказал ему по телефону о срочном задании, что получил в «Комсомолке», он удивительно быстро согласился на встречу и пригласил меня к себе.

– Мой дом на Смоленке вы найдете легко, – сказал он. – «Руслан» подо мною, а я в вышине.

«Руслан» тогда был одним из самых популярных магазинов. Мужские костюмы, ассортимент, казавшийся запредельным, ондатровые и пыжиковые мужские шапки, километровые очереди, которые состояли почему-то только из женщин.

Утесов расспросил меня, чем я занимаюсь, как попал в газету, какие его песни люблю (вопрос, знаю ли я их, и возникнуть не мог: тогда не было человека, не знакомого с песнями Утесова!). А потом рассказал «юморную» историю.

Запись ее, как и газета, в которой ее опубликовали, не сохранилась: кто в восемнадцать лет думает об архивах?! Потому изложу ее по памяти.

Утесов ехал на поезде отдыхать. Чтобы избежать ненужных разговоров, войдя в купе первым, занял свое место на верхней полке и уснул. Проснувшись, услышал внизу разговор: молодой человек рассказывал девушке, как ему трудно подбирать репертуар, как его, Леонида Утесова, одолевают поклонницы, и как он, Леонид Утесов, сожалеет, что среди них ни разу не встретилась такая, какой теперь оказалась его попутчица.

– Любовь нечаянно нагрянет, – процитировал он, слегка фальшивя.

Девушка млела от восторга. Когда она «на минутку» отлучилась из купе, Леонид Осипович, свесившись с полки, сказал:

– Молодой человек, а ведь Утесов – это я.

– Тем хуже для вас, – услышал в ответ…

– История почти зощенковская, – закончил Утесов.

– Почему? – спросил я.

– Вы не представляете, какой популярностью пользовался он уже в двадцатых годах. Это сказано про него: проснулся в одно прекрасное утро знаменитым. Михаил Михайлович говорил мне, сколько в поездах, на пароходах, на курортах расплодилось авантюристов, выдававших себя за Зощенко. Сколько в журналах и газетах появилось подражателей, пытавшихся снять сливки с зощенковского стиля. Я сам видел в «Вечерке» объявление: «Меняю имя и фамилию Федор Вакханюк на Михаила Зощенко».

А апогеем этой чехарды стал вызов писателя в суд, куда некая гражданка подала на Зощенко Михаила Михайловича иск с требованием взыскать с вышеуказанного алименты за ребенка, отцом которого он стал год назад, но скрылся от пострадавшей, не пожелав оформить отношения по закону. И, только увидав искомого в суде, гражданка с удивлением воскликнула: «Это не он!»

Наученный горьким опытом, Зощенко после этого прибегал к маскировке. Его верный оруженосец и друг – поэт и переводчик Валентин Стенич (он, кстати, по совету Михаила Михайловича сделал для Утесова перевод «Песни американского безработного», которую певец с огромным успехом спел в 1936 году) – рассказывал, как Зощенко, спасаясь от поклонников обоего пола, прожил целый месяц на курорте в Крыму под фамилией Бондаревич, обеспечив себе относительный покой.

– Если бы вы знали, как я его понимаю! – заметил Утесов.

 

На сцене «Свободного театра»

Его знакомство с Зощенко – и с человеком, и с тем, что он писал, – произошло в пору, когда артист работал в ленинградском «Свободном театре». Частном. Рожденном в разгар нэпа. «Свободным» не потому, что успел ухватить кусочек краткого периода послабления для предпринимателей, а потому, что принципиально отказался от постоянной труппы. Сохранял только ее небольшое ядро, приглашая в каждый спектакль известных актеров из крупнейших театров – Александринки, БДТ, комедии и других. Публика спешила посмотреть не столько пьесу, сколько своих любимцев, ходила, как говорилось, «на красную строку», что украшала афишу. И спектакль игрался из вечера в вечер до тех пор, пока пользовался спросом. (Современные антрепризники – ау!)

Впрочем, от антреприз XXI века «Свободный театр» существенно отличался: он не играл где придется. Он владел постоянным пристанищем – театральным залом на Невском (в те годы проспекте 25 Октября), в доме № 72.

«Я по многим причинам с благодарностью вспоминаю „Свободный театр“, – писал Утесов, – но особенно потому, что именно здесь в двадцать втором году я начал читать рассказы Зощенко».

Произошло это случайно. Или снова по закону его величества случая, который правил и правит до сих пор многими актерскими судьбами.

«Однажды я ужинал в одном доме, – рассказал Леонид Осипович. – Гостей было много. Устав от шума, я ушел в кабинет хозяина просто посидеть в одиночестве. На столе лежала небольшая книжонка со странным рисунком на обложке – на нем был изображен полуопрокинутый чайник. И называлась книжка неожиданно: „Аристократка“. Я с любопытством начал читать первый рассказ, который назывался так же. Не помню, смеялся ли я когда-нибудь еще так неудержимо. Дочитав рассказ до конца, я вбежал в столовую и неистовым голосом крикнул:

– Молчите и слушайте!

Общество, которое было уже несколько навеселе, умолкло. Я читал, и все помирали со смеху.

На следующий день я попросил директора „Свободного театра“ связать меня с Зощенко, который, как я узнал, жил в Ленинграде.

Мы встретились в кафе „Де гурме“. Я увидел человека примерно моего возраста (он был моложе меня на год, значит, ему было тогда двадцать шесть). На красивом лице несколько робкая улыбка и грустные, мягкие глаза. Со свойственной мне горячностью я наговорил ему кучу восторженных слов и тут же попросил разрешения читать его рассказы со сцены. От этого натиска он немного опешил, но читать охотно разрешил. В тот же вечер я прочитал „Аристократку“ со сцены „Свободного театра“. Это и было началом исполнения советской прозы на эстраде».

И здесь никак не уйти от темы тонкой и деликатной. Зощенко страдал от чего-то такого, что сказалось на его жизни и даже изменило ее.

Бравый офицер царской армии, штабс-капитан 16-го гренадерского мингрельского полка, заслуживший в Первую мировую высоких боевых наград за храбрость и отвагу, переживший ранение и отравление ядовитыми газами, вступивший добровольцем в ряды красноармейцев, побывавший после демобилизации плотником, актером, сапожником, телефонистом, милиционером, бухгалтером, агентом уголовного розыска, контролером на железной дороге (список заимствован из автобиографии Зощенко, носящей не слишком серьезный характер), – все это время, еще до писательства, а может быть с детства, он серьезно мучился от болезни, которую определить нелегко.

Друзья говорили о свойственном ему «угрюмстве» и «хандре» (Корней Чуковский), о чувствовавшемся в нем «неясном напряжении, неуверенности, тревоге» (Вениамин Каверин). Тот же Корней Иванович замечает: «Когда „угрюмство“ слишком донимало его, он уходил от семьи и ближайших друзей… И каких только не делал усилий, чтобы принудить себя к жизнелюбию! В те часы, когда его тянуло в уединение, он заставлял себя идти к веселящимся людям и с ними разделять их веселье». И еще: «В эту пору он не раз уверял, что писатель обязан быть жизнелюбивым, духовно здоровым, братски расположенным к людям».

Михаил Зощенко (в центре) в кругу ленинградских писателей. 1930-е годы

Утесову повезло: по его словам, Зощенко стал одним из лучших друзей, что были в жизни. «Мы дружили, мы любили друг друга», – признавался он.

Михаил Михайлович регулярно приходил (превозмогая себя?) в «Свободный театр» слушать исполнение своих рассказов. Садился в ложу, старался оставаться не замеченным и Утесовым, и публикой. Не смеялся. Глаза его оставались грустными. Он внимательно следил, где и как смеются зрители.

Последствия оказались неожиданными.

– Понимаешь, Лёдя, – сказал он Утесову, – я убедился: одно дело рассказ, предназначенный для печати, другое – для тебя.

И передал ему исправленный (и как!) текст «Жениха», что слушал накануне. Начало рассказа было перечеркнуто красным карандашом: «На днях женился Егорка Басов. Взял он бабу себе здоровую, мордастую, пудов на пять весом. Вообще, повезло человеку.

Перед тем Егорка Басов три года ходил вдовцом – никто не шел за него. А сватался Егорка чуть не к каждой… Даже к хромой солдатке из „Местечка“. Да дело расстроилось из-за пустяков.

Об этом сватовстве Егорка Басов любил поговорить. При этом врал он неимоверно, всякий раз сообщая все новые и удивительные подробности.

Все мужики наизусть знали эту историю, но при всяком удобном случае упрашивали Егорку рассказать сначала, заранее давясь от смеха.

– Так как же ты, Егорка, сватовался-то? – спрашивали мужики, подмигивая.

– Да так уж, – говорил Егорка, – обмишурился.

– Заторопился, что ли?

– Заторопился, – говорил Егорка».

С таким началом рассказ был напечатан в декабре 1923-го в журнале «Вошь». Таким Утесов выучил его, таким читал и в «Свободном театре». Вместо всего этого Зощенко написал своим четким почерком:

«Чтой-то, братцы мои, народ пошел какой-то торопливый. Торопятся, что на пожар. Ей-богу, правда!

Раньше, бывало, сидит человек за столом – пять часов обедает, а нынче час или два посидел, и будет – сыт. Смешная жизнь.

Раньше, скажем, жених восемь лет к невесте ходит, высматривает, какая она есть – блондинка или она брунетка. И чего она умеет, может ли она пуговицу к подштанникам пришить или не может. И не хромая ли она и не косит ли на правый глаз.

А теперича – сегодня встретились, завтра увиделись, на луну посмотрели и женятся.

Смешная жизнь. Торопятся все.

А я, братцы мои, и сам заторопился».

– Прости, тебе придется «Жениха» переучивать, – извинился Зощенко, – но мне кажется, это начало лучше. Если ты согласен, конечно.

Утесов согласился с радостью. Еще бы, рассказ-то теперь получился весь от первого, то есть его, лица. Куда как удобнее! Правда, после этого Михаил Михайлович приносил Утесову текст уже после своих правок. Его исправлениями пестрела каждая страница. И все только на пользу.

Деликатность Зощенко исключала самоуверенность. Он часто сомневался, получился ли у него рассказ. И когда однажды принес Утесову еще не опубликованный «Собачий нюх», попросил его:

– Если рассказ понравится, возьми его. Только вот там я сделал два варианта одного абзаца. Пожалуйста, выбери, какой лучше.

Леонид Осипович познакомил меня с этими вариантами. Первый такой:

«У красного купца Еремея Бабкина сперли енотовую шубу. Взвыл купчик Еремей Бабкин. Жалко ему, видите ли, шубы.

– Шуба-то, – говорит, – больно хороша. Жалко до чего! Денег, – говорит, – не пожалею, а найду преступника.

И вот пошел Еремей Бабкин по телефону звонить. Вызывает уголовный розыск и просит прислать собаку-ищейку».

Второй:

«У купца Еремея Бабкина сперли енотовую шубу. Взвыл купец Еремей Бабкин. Жалко ему, видите ли, шубы.

– Шуба-то, – говорит, – больно хороша, граждане. Жалко. Не пожалею, – говорит, – денег, а уж найду преступника – плюну ему в морду.

И вот вызвал Еремей Бабкин уголовную собаку-ищейку».

 

Зощенко и Теа-джаз

8 марта 1929 года. Международный день трудящихся женщин. На утреннике, посвященном празднику, в Государственном Малом оперном театре – Малоготе, как говорили тогда, – женщины, очевидно только трудящиеся, заполнили зал до предела. Утесов впервые выступил перед ними со своим коллективом, названным Теа-джаз. В большом, текущем с переменным успехом концерте он появился в финале перед уже изрядно уставшей публикой. Работал минут тридцать. И после первого же номера обвал! Такой бури восторга никто не ожидал – ни Утесов, ни его музыканты. На ура принималось все. И казалось, шквалу аплодисментов не будет конца.

«Поверьте, – признавался Утесов, – мне был знаком успех, я видел восторженные приемы знаменитых артистов, но такого никогда прежде не испытал. Не отнесу этот триумф только на свой счет. Тут сказались, скорее всего, новизна и необычность зрелища».

Присутствовавший на концерте директор (мужчина!) Летнего эстрадного театра в Саду отдыха, бывшего сада Аничкова дворца, что на Невском, прибежал за кулисы:

– Месячный контракт! Подпишу хоть сейчас! Рву на себе волосы, что раньше мая не смогу открыть сезон – начали красить забор, скамейки, раковину над сценой, а ее мы, как назло, разобрали: доски от дождя и снега окончательно прогнили!

Но уже в конце апреля в городе расклеили афиши:

«Сад отдыха. Скоро! Только у нас!

Театрализованный джаз

ЛЕОНИДА УТЕСОВА .

ПЕНИЕ, ТАНЦЫ, СКРИПКА, ЭКСЦЕНТРИЧЕСКИЕ ИНСТРУМЕНТЫ, КОНФЕРАНС И ИНТЕРМЕДИИ – ЛЕОНИД УТЕСОВ .

Следите за рекламой!»

Афиша не обманула. В том одном отделении, что отводилось Теа-джазу, Утесов делал все и даже больше, чем было обещано. Вот где исполнилась его давняя мечта о синтетическом актере и действии, объединяющем все, что он может представить.

Месячный контракт директор продлевал трижды, но вал публики не уменьшался.

«Сад сошел с ума. Тихо и незаметно „тронулся“. Две тысячи лиц растворяются в одной „широкой улыбке“. Контролерши не считают нужным проверять билеты. У администраторов такие улыбчивые лица, что кажется, еще минута – и они бросятся угощать нарзаном ненавистных было „зайцев“, впившихся в решетку сада с той – „бесплатной“ – стороны» – так начиналась рецензия, появившаяся вскоре в журнале «Жизнь искусства», сразу ставшем для теа-джазовцев самым солидным и авторитетным. Тем более что ее автор был известный театральный критик и писатель, отдающий предпочтение серьезным постановкам на академических сценах, – Симон Дрейден.

«Теа-джаз, – продолжает он, – это прежде всего превосходно слаженный, работающий как машина, четко, безошибочно, умно оркестр. Десять человек, уверенно владеющих своими инструментами, тщательно прилаженных друг к другу, подымающих дешевое „танго“ до ясной высоты симфонии.

И рядом с каждым из них – дирижер; вернее, не столько дирижер (машина и без него задвигается и пойдет!), сколько соучастник, „камертон“, носитель того „тона, который делает музыку“. Поет и искрится оркестр в каждом движении этого „живчика“ – дирижера. И когда он с лукавой улыбкой начинает „вылавливать“ звуки и „распихивать“ их по карманам, когда он от ритмического танца перебрасывается к музыкальной акробатике и – подстегнутый неумолимым ходом джаза – становится жонглером звуков, молодость и ритм заполняют сад».

Нет, в самом деле не рецензия – симфония.

Не обошлось в ней и без недостатков и пожеланий, но как элегантно поданы и они: «Третьесортной обывательской „салонщине“, дешевой „экзотике“ и шансонетной „редиске“ – бойкот! Когда Теа-джаз на мотив избитой „герл-змейки“ начинает скандировать:

Как был прекрасен Наш юный „Красин“! —

становится неловко и за себя, и за артистов. И рядом с этим большое, принципиальное значение приобретает чтение стихов Багрицкого, документов подлинной литературы» (см. полный текст рецензии ниже).

Из последних Утесов исполнял ежевечерне по одному рассказу Михаила Зощенко – их у него уже набрался добрый десяток. А Михаил Михайлович, побывавший на выступлении Теа-джаза, поблагодарил Утесова, одобрил то, что артист делает, и на этот раз улыбнулся не один раз.

– Я тебе сейчас готовлю кое-что. Не скажу что. Секретничаю. Скоро узнаешь, – пообещал он.

Выступление Теа-джаза в 1929 году в Ленинградском саду отдыха

А Теа-джаз в конце июля двинулся на гастроли. И тут обнаружилась одна не очень приятная деталь.

– Это почему же вы работаете в одном отделении? – удивился харьковский администратор. – Мы объявили ваш концерт! Одно отделение – это скандал. Решайте, или вы работаете полный концерт, или мы пристегиваем к вам группу артистов: например, наш «Цирк на сцене», он сейчас в простое, – и соответственно вдвое снижаем ваш гонорар.

Нужда заставила вытащить из загашников все, что игралось на репетициях, а Утесов торжественно объявил:

– Первое отделение беру на себя. Прочту Зощенко и Бабеля!

Обрадованные музыканты устроили ему овацию.

Теа-джаз объехал крупные города Украины, побывал в Ростове-на-Дону, на Кавказе, выступил в Московском мюзик-холле и, окрыленный успехом, вернулся в Ленинград, когда от дождя потемнели листы.

 

Теория и практика

Необходимо остановиться. Передохнуть. Не Утесову, а автору. Чтобы не упустить за быстро развивающимися событиями нечто важное.

Однажды у нас с Леонидом Осиповичем случился разговор, что можно назвать теоретическим. Не склонный к теориям и теоретизированию, Утесов вдруг обернулся неожиданной стороной. Неожиданной потому, что до тех пор казался мне человеком очень земным, умеющим найти на любую формулу или теорему конкретный пример. Как правило, юмористический или анекдотический. А тут все обернулось по-иному. Почти.

Беседовали мы в утесовском кабинете. Леонид Осипович, как обычно, утопал в своем красном глубоком кресле, но не пускался на этот раз в воспоминания и не рассказывал увлекательных историй из своей и чужой жизни. Наш разговор показался мне настолько интересным, что, придя домой, записал его по свежим следам. Что делал по лени далеко не всегда. Записал не для того, чтобы когда-то поведать кому-то о нем. Нет, я был эгоистичен: работал в то время над статьей о Зощенко и не сомневался, что такая запись пригодится.

Итак. Проявляя осведомленность, я прочел Леониду Осиповичу цитату из очерка Владимира Полякова «Зощенко заменить нельзя», в которой тот утверждал, что пьесы Зощенко имели успех на сцене только тогда, когда их почти не играли, то есть не старались показать ярко характеры героев и не стремились по-разному за них говорить, а играли всю пьесу почти в одной интонации – интонации автора. Очень близок был к этой манере Леонид Утесов. И спросил его:

– Вы читали рассказы, подражая Зощенко?

– Нисколько. И не стремился к этому, – ответил он. – Во-первых, хоть я и не умру от скромности, вынужден признаться: у меня это бы не получилось. Зощенко непародируемый. Такие люди редко, но встречаются, в них не за что ухватиться пародисту. Во-вторых, и опять же без ложной скромности, я считал себя актером. Прирожденным. Я играл каждый его рассказ как спектакль в одном действии.

– Значит, вы, в отличие от Зощенко, читавшего свои рассказы монотонно и бесстрастно, могли выразить свое отношение к его героям, людям, скажем, не очень достойным подражания?

– Это меня не интересовало. И тут я с Володей Поляковым не согласен, несмотря на комплимент в мой адрес. Смешно было бы предположить, что я работал по «системе Станиславского». Придумывал прошлое героев, искал, где они добрые, а где злые и что там еще полагается. Ничего этого не было. У меня была своя система. Может быть, интуитивно я шел другим путем. Не фантазируя и следуя только тексту Зощенко, пытался стать тем, кого он изобразил. Не думал, отрицательный его герой или положительный.

Встречал ли я таких людей в жизни? Может быть, да, может быть, нет, – какая разница. Я же рассказывал вам случай со мной, когда я отважился подражать Карузо. Не на сцене, в жизни! Карузо пришел в банк получать деньги без документов, спел одну только оперную фразу, его сразу опознали и выдали то, что он хотел. В Кременчуге я пришел не в банк – на почту за денежным переводом в пустячную сумму. «Без паспорта денег не выдаем!» – заявила мне почтмейстерша. И я, уверенный в своей популярности, запел: «Раскинулось море широко!» И что же? «Гражданин, прекратите хулиганство! Я вызову милицию!» – завизжала почтмейстерша.

Помогает ли такой жизненный опыт актеру? Думаю, кому как. Да и на все роли опыта не напасешься – это уж точно. В рассказах Зощенко я уходил от себя чтеца, певца, артиста, становился другим настолько, что публика должна была верить, что будто все, что описано у Зощенко, произошло не с кем-нибудь, а со мной лично. Убеждения героя в правоте своих суждений о людях, в коварстве жизни и прочем становились моими.

То есть, понимаете, я не рассказывал о ком-то постороннем, как это делал при чтении Михаил Михайлович, а говорил о себе. Такая вот исповедь с эстрады. И зрители не только слышали анекдотическую историю, а воочию видели того, с кем она приключилась. И смеялись и над сюжетом, и надо мной. Осуждали они меня или соглашались со мной – это их дело. Моя задача – дать им почувствовать, что перед ними живой человек. Такой, какой есть.

– В новогодней радиопередаче я попросил Фаину Георгиевну Раневскую прочесть Зощенко, – почему-то счел я нужным сообщить Утесову. – Она выбрала «Пациентку», долго извинялась, что не умеет читать, потому что актриса, а не чтица. И прочтет «Пациентку» только оттого, что там есть характер, который сможет сыграть.

Я напомнил содержание этого рассказа Леониду Осиповичу: там идет речь о деревенской бабе, что пришла к фельдшеру, которого все называют «хирургом», чтобы поделиться с ним не болезнью, а болью, что накопилась на душе, – ни с кем другим она сделать это не может.

– Так вот, – продолжал я, – Раневская прочла мне рассказ и расплакалась: «Очень грустная история. Для юмористической передачи не годится».

– Гениальная женщина! – воскликнул Утесов. – Она сразу схватывает суть вещей. Зощенко в самом деле, как и Гоголь, смеется сквозь слезы, и, если разобраться, все его рассказы грустны. Не снаружи, а где-то в глубине. В «Рыбьей самке» – этот рассказ я тоже читал, – у него есть знаменательные слова: «Великая грусть есть на земле. Осела, накопилась в разных местах, и не увидишь ее сразу».

Мы застыли в тягостном раздумье. Утесов первым нарушил его:

– Так по этому поводу я вам обязан рассказать одну притчу!

И рассказал историю, которую я где-то читал, но у Утесова она преобразилась. Леонид Осипович включил ее в очерк о Зощенко:

«В одном столичном городе жил и работал известный профессор-невропатолог. Много грустных людей перевидал он на своем веку. Но однажды к нему в качестве пациента явился человек, который поразил даже его своим унылым, почти трагическим видом.

– Профессор, – сказал пациент, – я близок к смерти, хотя, по утверждению докторов, ничем не болен. Единственная моя беда – мое настроение. Кажется, у вас в медицине оно именуется черной меланхолией. Никто и ничто не может вывести меня из этого состояния. Я близок к самоубийству. Помогите мне, если можете!

– Ну что ж, – сказал профессор, – я дам вам одно лекарство. Это травы, их привозят из Индии. Вы будете принимать настой из этих трав, и через месяц они превратят вас в человека, довольного жизнью.

Пациент поблагодарил профессора и, захватив рецепт лекарства, ушел. Прошел месяц, и он снова появился в кабинете профессора.

– Ну что, полегчало? – спросил профессор. – Помогло вам мое лекарство?

– Нет, – сказал пациент, – тоска моя не прошла.

– Что же мне с вами делать? – развел руками профессор. – Продолжайте пить травы и непременно сходите в театр. Сейчас там идет очень смешная, очень веселая оперетта. Она вас, надо полагать, выведет из тоскливого состояния.

Через неделю пациент появился вновь.

– Был в оперетте, – сказал он. – Но и это не помогло. Мало того, стало еще грустнее.

– Ну что ж, – сокрушенно сказал профессор, – последнее, что я могу предложить вам, это сходить в цирк. Там выступает клоун, про которого говорят, что нет человека, которого бы он не рассмешил. Глядя на него, я сам хохотал до упаду. Сходите в цирк, посмотрите этого клоуна. Я уверен, что это поможет вам выздороветь.

– Увы, дорогой профессор, – отвечал пациент, – я не могу этого сделать.

– Но почему же?

– Потому что я и есть тот самый клоун, о котором вы говорите».

 

Неожиданная пьеса

Вернемся в 1929 год. С Зощенко Утесов встретился на следующий день после приезда. Михаил Михайлович раскрыл тайну – протянул новую пьесу. «Уважаемый товарищ» называлась она. Действие в Ленинграде осенью того же года.

– «Уважаемым товарищем» станешь ты, – сказал Зощенко. – Главная роль писалась для тебя, и никого другого в ней я не вижу и видеть не хочу.

В фильме «Концерт – фронту». 1942 год

К постановке пьесы в Театре сатиры приступил Давид Гутман, талантливый режиссер, выдумки которого были неистощимыми, давний друг Утесова. «Репетиции Давида! Разве их забудешь когда-нибудь! – вспоминал он. – Сколько радости, сколько творческого удовлетворения получал я на этих репетициях!» К тому же Гутман умел работать быстро – через две недели работы по десять часов в день спектакль увидели зрители. И шел он ежедневно при полных залах.

Но как быть с Теа-джазом? Работать с ним параллельно? При ежевечерней занятости это было нереально. Дать ему бессрочные каникулы? Угроза растренированности возникла бы тут же. И тогда Утесов предложил Гутману:

– А что, если нам воскресить давнюю традицию русских театров – давать после спектакля дивертисмент! Даже после пятиактного гоголевского «Ревизора» шло обязательное концертное отделение. В нем выступали и участники спектакля, и актеры, не занятые в нем.

– Короче, куда ты клонишь? – не понимал Гутман.

– Спектакль у нас компактный, идет быстро, – объяснил он. – Не дай ребятам засохнуть – дивертисмент с Теа-джазом только обрадует публику.

Гутман согласился. К радости и Утесова, и музыкантов, и публики.

И тут раздался звонок из Москвы. Звонил руководитель ГОМЭЦа (Государственного объединения музыки, эстрады и цирка) Александр Данкман. ГОМЭЦ являлся хозяином Театра сатиры.

– Как дела? – поинтересовался Александр Морисович.

– Ежедневные аншлаги.

– Почему так мало?

– То есть как мало? Аншлаги!

– Так можно же делать два аншлага.

И «Уважаемого товарища» стали давать дважды в вечер. Правда, чтобы не держать музыкантов в театре без дела несколько часов, дивертисментный акт стал передвижным: для зрителей первого сеанса – заключительным, второго – начальным.

В чем же причина таких аншлагов? Их несколько. Прежде всего актерский состав. Утесов, уже достигший, казалось, пика популярности, особенно после победы Теа-джаза, который, кстати, и на этот раз являлся для публики заманчивой приманкой. Помимо этого в основных ролях выступили известные всему городу острохарактерная Елена Филипповская (Анисья Николаевна, жена Барбарисова) и талантливый комик Степан Каюков (Уполномоченный квартиры – нелепая по сегодняшним меркам должность!). Тот самый Каюков, что прославился чуть позже на всю страну кинематографом: его паренька Дему из «Юности Максима», язвительного профсоюзника Усынина из «Большой жизни», директора-пустозвона Кирилла Петровича из «Трактористов» знали все. Не забудем и режиссуру съевшего на эстраде собаку Давида Гутмана, придавшего действию такой динамизм, что оторваться от сцены было невозможно.

Но главное, конечно, в самой пьесе Зощенко. Лучшей из тех, что он создал.

Зощенко построил ее на удивление неожиданно. Уж сколько раз критики, особенно если писали о современной драматургии, сетовали: пьеса неплоха, но весь сюжет ее исчерпывается первыми двумя актами, а на долю последнего, трудного самого, ничего не остается. В «Уважаемом товарище», можно сказать, не три акта, а три пьесы с одним главным героем. Уж три состояния этого героя – точно.

В первом действии Петр Барбарисов, член коммунистической партии, сплошь состоящей из уважаемых товарищей, наглядно использует собственное партийное превосходство в рамках одной, отдельно взятой коммунальной квартиры. Стены своей комнаты, как своеобразный фасад, он украсил портретами Маркса, Ленина, видных, но неопознанных деятелей партии и лозунгами на все случаи жизни: «Не пьет, не курит пионер – берите, взрослые, пример», «Мойте руки перед едой» и другими. Рядом с ними мирно сосуществуют горельеф с наядой и статуэтка «Купающаяся колхозница» – бывшая «Туалет Венеры».

Предстоящая чистка партийных рядов его нисколько не смущает. Да, он не пропустит ни одну из соседок, но это «не есть какое-нибудь там вредительство, или маловерие, или сползание с классовой линии – это вполне допустимый факт, это есть, так сказать, явление нашей природы!». И пьет он тихо. Без эксцессов. И за госзаем сто процентов заплатил. И социальное происхождение у него в порядке: «Мой отец – обыкновенный небогатый, но зажиточный крестьянин». Смущает его одно: «Сейчас требуется такая какая-то, пес ее знает, какая-то такая личная, что ли, порядочность. Им обязательно, чтоб человек не мерзавец был. А где их взять?»

Второе действие начинается сразу с сообщения: «Ай, ей-богу, что делается! Мешалкой, значит, поперли вашего супруга. Ай, ей-богу!» Тем неожиданнее появление на сцене совершенно преобразившегося Барбарисова. По ремарке Зощенко, «он одет празднично и даже ослепительно. Стоячий крахмальный воротничок подпирает голову. Розовый галстук. На голове мягкая шляпа. В руке сигара, которой Барбарисов по временам затягивается». Он слегка навеселе, напевает легкомысленную шансонетку о Венере и подтанцовывает: «Тело ее белое обвито цветами, груди ее полные, прикрытые руками»…

«Теперича только самый оригинальный интерес наступает в моей жизни, – провозглашает он. – Сколько лет я ничего себе не дозволял! Но я им теперь возьму свое!» И пускается во все тяжкие: идет в ресторан! С полным на то основанием: «Я столько годов сдерживал свой характер. У меня, может, невроз сердца наступил от такой тихой, ненатуральной жизни… Я желаю знать свое полное развлечение. Полное категорическое веселье. Я опущусь на дно морское. Я сам не знаю, чего я сейчас сделаю, но я чего-то такое сделаю!»

И тут наступает отрезвление ясное и трагическое: все предыдущие жертвы были напрасными. «Нет, вы не понимаете моей глубины, – не хочет сдаваться Барбарисов. – Я не с горя пью и веселюся. Я, может, за свои деньги желаю узнать полное веселье, какое только бывает и какое случается!» И допытывается у своего спутника: «Ты мне сообщи, какое еще бывает небесное мелкобуржуазное наслаждение. Ну чего? Еда? Ну еду жрали… Раки? Ну чего еще? Скажи же, черт побери! Чего еще бывает на свете? Чего я такое промигал?»

И ответа нет. «Выпить еще и еще раз. Вот и все», – советует спутник.

В третьем акте Зощенко создает ирреальную, почти фантастическую ситуацию. А никакого лишения членства партии не было вовсе. Может, Барбарисову это приснилось. И напрасно он сорвал со стенки лозунги и портреты вождей, напрасно выгнал из дому жену, затеял в ресторане скандал с проституткой, избил еврея, попал в милицейский протокол. Его ждут в партийной комиссии, и соседи снова преклоняются перед гегемоном.

Мятущийся Барбарисов – таким мы его еще не видели. Готовый показать свою власть и внезапно заискивающий перед каждым, самоуверенный, наглый и трясущийся от страха.

В комиссии, куда герой является в финале, ему сообщают: произошла ошибка, он не восстановлен.

– Может, впоследствии можно надеяться? – спрашивает он.

– Там видно будет, – отвечает секретарь.

Барбарисов медленно спускается вниз по лестнице:

– М-да… Я бы сейчас находился тише воды, ниже травы. – Орет: – Братцы!.. – Быстро во второй раз бросается вверх по лестнице. Пробегает полмарша. И снова медленно спускается вниз. Разводит руками.

Невеселый конец веселой истории. Кто без греха, кому безразличен герой зощенковской пьесы, может бросить в него камень. Если захочет и позволит совесть. А может, стоит задуматься над его судьбой. Случайная ли она или в самом деле вовсе не типична, в чем так яростно обвиняли Зощенко когда-то.

Дабы не мешать этим раздумьям или (упаси боже!) оказать на них давление, добровольно откажемся от традиционных ссылок на прессу, как положительно, так и отрицательно оценившую спектакль Театра сатиры. Вместо этого процитируем небольшое эссе Давида Гутмана, переданное мне в свое время Леонидом Осиповичем. Не знаю, публиковалось ли оно когда-нибудь. Утесов хранил его с 1930 года, когда вскоре после премьеры «Уважаемого товарища» оно и было написано.

Давид Григорьевич поставил в Театре сатиры не только эту пьесу. Несколько раньше появилась комедия «Республика на колесах», где Утесов сыграл Андрея Дудку, того самого, спевшего «С одесского кичмана» – песню, от которой ее исполнителю пришлось потом всю жизнь отмываться. Гутман и вовлек «Лёдю» в эту авантюру.

«– Старик, сказал он мне, – вспоминал Утесов, – ты можешь быть свободен от чего угодно, но только не от меня. Ты мне нужен. Я ставлю феерическую пьесу – возьми эти слова в кавычки. О махновщине. В ней центральная роль бандита. Кто может сыграть бандита лучше тебя?

– Вы считаете, что эта роль по моему характеру?

– Не придирайся к словам. По твоим способностям.

– Спасибо и на том. – И я вступил в Театр сатиры».

С Утесовым Гутман познакомился в самом начале двадцатых годов, когда он возглавлял Теревсат (Театр революционной сатиры), явившись крестным отцом Утесова, впервые ступившего на драматическую сцену. «Свободный театр» Давид Григорьевич недолюбливал. Это все пояснения, без которых эссе режиссера может быть не совсем понято. У эссе есть название – «Веселый попутчик». Вот несколько абзацев из него.

Леонид Утесов (третий слева) на Калининском фронте.

1942 год

«Он пришел к нам в вагон на большой узловой станции. Его сразу и охотно приняли в семью пассажиров, все поняли, что это „свой“. Ни манерами, ни багажом он ничуть не разнился от остальных. Такой же простой и такой же ищущий лучших мест, хорошей жизни не только для своей шкуры, а так, чтобы всем было тепло.

А раз поверили, раз признали своим, значит, дали паспорт на жизнь, дали право располагаться и устраиваться, как удобнее. И взамен потребовали только искренность и прямоту.

И вот тут-то Утесов и развернулся. За несколько последних лет сколько им разбросано смеха, улыбок, блесток. Не его вина, что большую часть времени он проработал в плохом театре, но все москвичи и ленинградцы умели отделять Утесова от окружавших его случайных с бору по сосенке номеров.

Пущенное кем-то название „синтетический“ актер у нас уродливо разрослось просто в актера, который ничего не умеет делать хорошо, но плохо делает все. И швец, и жнец, и на дуде игрец.

Утесов в этом плане исключение. В нем действительно задатки подлинного „синтетического“ лицедейства. Он почти с одинаковым успехом может вызвать эмоции радости и горя. Ему нетрудно сыграть и драму, и комедию.

Утесову не везло. Он мало работал с культурной режиссурой. Он весь свой путь на театре проделал один, без какой-либо помощи извне. Но, мне думается, зарядка этого актера талантом и разнообразными способностями тем значительна, что новый, теперешний театр еще много может взять от него и полезного, и нужного.

И потом, он еще такой молодой.

Он еще долго сможет идти по пути с современностью.

А попутчик он веселый – с ним хорошо».

И еще один факт. Вскоре после премьеры «Уважаемого товарища» одна из ленинградских газет провела опрос, кто самый популярный человек в нашем городе. Большинство читателей назвали Михаила Зощенко и Леонида Утесова.

 

Друзья встречаются вновь

Тридцатые годы – время поисков Зощенко. Он реже пишет юмористические рассказы, создает сочинение крупной формы – блистательную «Голубую книгу», работает над исследованием, почти научной повестью «Возвращенная молодость», впервые обращается к документалистике в повести «Возмездие».

Но Утесов всегда чувствует дружескую руку Зощенко. Писатель не пропускает за редким исключением ни одной новой утесовской программы и всегда находит время обсудить их.

А когда Утесов искал переводчика для создания песни о неисправимом оптимисте старичке-еврее, и в радости, и в горе спасающемся веселой музыкой, Зощенко рекомендует ему поэтессу Елизавету Полонскую.

– Мы познакомились с ней в девятнадцатом году, входили в одну группу «Серапионовы братья». По-моему, у нас никто, как она, не чувствовал слово и форму стиха.

И Полонская пишет прекрасное стихотворение «Дядя Эля», ставшее с музыкой Николая Пустыльника одной из лучших песен утесовского репертуара. Премьера ее прошла в 1939 году и благодаря и стихам, и музыке, и актерскому мастерству исполнителя, и изобретательности инструментовщика вызвала овацию зала.

Зощенко был удовлетворен, а Утесов не уставал повторять:

– Теперь вы понимаете, почему советы Михаила Михайловича для меня всегда на вес золота!

Война разлучает друзей на годы. Утесов выпускает в московском «Эрмитаже» программу «Бей врага!», выступает перед красноармейцами на Калининском фронте, дает благотворительные концерты, весь сбор от которых идет на самое необходимое во время войны благо – строительство боевого истребителя. Самолет «Веселые ребята», рассказывали, был в строю все военные годы.

Зощенко в первые месяцы блокады Ленинграда работает на радио, пишет с Евгением Шварцем антифашистский скетч, едет с группой писателей осенью 1941-го в эвакуацию в Алма-Ату. Там работает на «Мосфильме», влившемся в Центральную объединенную киностудию, – правит сценарии, помогает авторам в заявках на новые фильмы и продолжает начатый еще в мирное время труд – большую повесть, получившую название «Перед восходом солнца».

Встретились они в Ленинграде только в апреле 1944 года: Зощенко вернулся из Средней Азии, а Утесов после почти пятилетнего перерыва приехал в город, совсем недавно бывший блокадным. И в первый день, как рассказал Леонид Осипович, с ним случилась история:

«Наступала весна, город начинал прихорашиваться. Кое-где в окнах уже появлялись стекла, но фанера еще напоминала о пережитом.

Веселое апрельское заходящее солнце. Дворцовая набережная пустынна. Никого. Я иду по набережной. Мне радостно. Мне хорошо. Я люблю Ленинград. С ним столько у меня связано! Где-то слышен голос Левитана, но репродуктор далеко, и я не различаю слов. О чем же это он?

Спросить некого. Вдруг из двери дома напротив выбегает моряк в фуражке торгового флота. Он идет, пританцовывая.

– Молодой человек, – спрашиваю я, – о чем это Левитан?

Он прижимает руки к груди и, задыхаясь, говорит:

– Боже ж мой, Одессу ж освободили! А я же одессит.

– Я тоже одессит, – радостно говорю я.

– Да ну! А как ваша фамилия?

– Утесов.

– Ой, боже ж мой, да вы же одесский консул!

И мы стоим обнявшись, два одессита на пустынной набережной Ленинграда…»

Появление в тот же вечер за кулисами после концерта Зощенко для Утесова стало еще одним подарком.

– Как ты узнал, что я здесь?! – воскликнул Утесов.

– Во-первых, я пока не разучился читать, – улыбнулся он. – Во-вторых, еще не туг на ухо, а радио говорило о тебе всечасно. В-третьих, как же можно сегодня не выпить с одесситом!

В гостинице «Европейской» они засиделись допоздна. Зощенко похвалил военные песни, из которых преимущественно состояла программа концерта. Утесов бодро сообщил о своих военных маршрутах, о выступлениях в госпиталях, в одном из которых главврач, заглянувший случайно в зал, увидел, как после рассказа Зощенко безудержно гогочут раненые, и тут же приказал:

– Челюстники, на выход! Смех вам противопоказан!

Рассказал и о том, каким хохотом встречает любая аудитория зощенковскую военную «Рогульку», что он читает в каждом концерте. И теперь обязательно включит ее в новую программу «Салют».

– Людям надо смеяться, они смеяться хотят, а я что-то не пишу смешного. Сейчас начал «Партизанские рассказы» – веселья они не вызовут. На смешное сил нет, – сказал Зощенко.

И замолчал. Настроение его вдруг изменилось. Он и минуту назад был не очень оживленным, теперь нахмурился, поджал губы, ушел в себя.

– Что-нибудь случилось? – спросил Утесов.

Зощенко молчал. Пауза показалась бесконечной. Потом Михаил Михайлович медленно, через силу, сказал, что в Средней Азии закончил главный труд «Перед восходом солнца». Дело его жизни. Труд не поняли. То, что напечатал журнал «Октябрь», разгромили. Фраза «Я хотел доказать, что расистская теория бесчеловечна» была самой длинной и последней, что произнес Зощенко, оттого и запомнилась Утесову. И снова молчание.

– Вы понимаете, – рассказывал Леонид Осипович, – оцепенение охватило и меня. Я знал это качество Миши: его настроение передавалось окружающим и давило на них. Это происходило не всегда. Но я помню, как однажды в театр позвонил Корней Иванович Чуковский: «Приезжай, как только освободишься, в „Асторию“ – здесь собрались Илюша Ильф, Евгений Петров, Михаил Кольцов, Миша Зощенко, я притащил свою „Чукоккалу“, устроим веселый мальчишник!» Я приехал с опозданием и застал в обширном люксе странную обстановку: все сидели угрюмо и молчали. Один Женя Петров вяло что-то жевал, подливая в свой бокал. Я начал было что-то рассказывать, но запнулся и замолчал: вдруг понял, что это никому не нужно. А Зощенко сидел, уставившись в пол. Чувствовалось, что он глубоко страдает. Корней Иванович сделал попытку отвлечь его от горестных мыслей и положил перед ним «Чукоккалу», в которой столько любопытного и смешного. Но Зощенко перевернул несколько страниц, нашел свободное место и написал: «Был. Промолчал 4 часа». Поднялся и ушел, молча кивнув всем на прощание.

В «Европейской» было точно так же. Около полуночи Зощенко встал, обнял меня и ушел, не сказав ни слова…

Последняя их встреча была в 1947-м. Не минуло и года со дня позорного постановления сталинского ЦК КПСС и доклада главного идеолога партии, в которых Зощенко покрыли отборными ругательствами, обвинили в дезертирстве, трусости, предательстве. И объявили бессрочный приговор, не подлежащий обжалованию: все, написанное писателем, – издевательство над советским народом, плод заклятого врага.

Приговор этот приводили в исполнение не оружием, но не менее проверенным способом: в газетах, журналах, на радио началась травля Зощенко. Повсюду высказывались коллективные «одобрямсы» под голоса неподдельного гнева и искреннего возмущения: так было в студенческой аудитории, в заводском клубе, в колхозе и, разумеется, на собраниях братьев-писателей, что под руководством К. Симонова, А. Софронова, Н. Грибачева вершили над Зощенко нравственную, политическую и гражданскую расправу, способную во всех смыслах убить человека.

Артисты Теа-джаза Леонида Утесова осматривают истребитель «Веселые ребята» на Московском центральном аэродроме

Как только Утесов приехал в Ленинград, он сразу позвонил Зощенко. Тот будто и не узнал его голоса, переспрашивал звонившего, не ошибся ли он, может быть, ему нужна другая квартира. И долго сомневался, с каким «Лёдей» он говорит. Потом Утесов понял, что, затеяв эту игру, Зощенко осторожно предоставлял возможность опомниться и воскликнуть: «Ах, простите, я ошибся номером!»

Когда Леонид Осипович пришел к нему на квартиру, в доме на Канале Грибоедова, Зощенко сказал ему:

– Ты знаешь, твой звонок был первым. Мне теперь никто не звонит. Когда я встречаю знакомых на улице, некоторые из них, проходя мимо меня, разглядывают вывески на Невском так внимательно, будто видят их впервые. А недавно я столкнулся в переулке с писателем, хорошо знакомым, и поздоровался с ним. Автоматически. Тот на мгновение остолбенел, потом стремглав перебежал на другую сторону с криком: «Не погуби! Я не знаю тебя!» Со мной теперь опасно водить знакомство…

Сообщил, что печатать его всюду отказываются, все, что передавал в издательство, пришло обратно.

– Я думаю, не вернуться ли мне к профессии сапожника, – заметил Зощенко. – Я же умел когда-то тачать сапоги. Руки такое не забывают. Особенно если литература стала для них запретным делом.

«Я предложил Михаилу Михайловичу выйти пройтись, – вспоминал Утесов. – Он согласился. Мы шли вдоль канала, долго молчали. Увидев афишу о моих гастролях, я рассказал, что привез программу, посвященную восьмисотлетию Москвы, пригласил послушать ее. Он сослался на недомогание, заметив, что „антипатриота“ на такой спектакль не пустят. И горячо заговорил о том, что никогда не сможет понять этого постановления. Потом снова замолчал, как будто что-то в нем вдруг потухло.

А когда мы прощались, пробормотал: „Может, все это рассосется?“

На мои звонки он больше не отвечал».

В 1981 году вышла книга «Михаил Зощенко в воспоминаниях современников». Одна из ее глав – «Большой человек» – утесовская. В ней он пишет:

«Говорят о писательском бессмертии…

Думается мне, что творчеству Зощенко предстоит очень долгая жизнь.

Ах если бы он знал, что будет издана книга о нем, что друзья, знавшие и любившие его, расскажут – какой он был замечательный писатель и какой большой человек!..»

Дай-то бог, чтобы прекрасные слова Утесова о долгой жизни, что ожидает создания Зощенко, сбылись.