Шульженко не укладывалась в стандарты. По крайней мере в те, что возникали от общения с эстрадными певцами.
Однажды, зайдя к ней, я увидел на ее ночном столике томик Альфреда Мюссе на французском.
– Слог у него музыкальный, – сказала она. – В переводах он, увы, теряется. В гимназии Дашковской наша классная дама говорила с нами только по-французски, и я наслаждалась музыкой ее речи. С утра до вечера она сидела за своей миниатюрной кафедрой на всех занятиях, мы привыкли к ее бдительному оку, ее замечаниям и болтали по-французски не только на ее уроках, но и на переменках, по дороге домой. Если хотите, это был наш сленг. Им пользовались все гимназистки. Чудный сленг, думаю, всем пригодившийся. Не в пример тому полуязыку, на котором изъясняется современная молодежь. Он для меня просто мусор.
Кстати, к французскому Шульженко нередко прибегали ее подруги, приносившие бывшие тогда в жестком дефиците зарубежные журналы, в том числе и мод. Шульженко переводила им статьи об уходе за лицом, руками и ногами, о гимнастике для них (ею она занималась ежедневно с утра по часу), прочих «маленьких хитростях» и, конечно, о современной моде, которая в Москве оставалась почти недоступной.
Мне казалась необычной и страсть Щульженко к чтению, к современной литературе. Несколько лет она выписывала «Новый мир». Во всяком случае до тех пор, пока его возглавлял Александр Твардовский, поэт, ею очень почитаемый. Чтецов, что работали с ней в одной программе, в частности Фрейдлина, она часто просила:
– Исполните что-нибудь из «Теркина», к примеру, главу о бане. И успех гарантирован, и публику приведете в хорошее настроение, что мне, как нельзя, на руку!
А ее любовь к кино! Она старалась не пропустить ни одной стоящей картины. К «стоящим» относились прежде всего фильмы о любви, мелодрамы и мюзиклы. Главным образом, заграничные. Неподалеку от ее дома в кинотеатре «Баку» она была завсегдатаем, а перед каждым Московским кинофестивалем звонила администратору Дома кино и просила забронировать ей абонементы на вечерние просмотры.
Фестивальную программу этого клуба киношников она справедливо считала лучшей и на две недели просмотров отменяла все свои концерты. Как заядлый фанат, обсуждала взволновавшие ее ленты (с тех, что оставляли ее равнодушной она уходила) и, случалось, звонила: «Обязательно посмотрите последний фильм Клода Лелюша!» или «Не пропустите картину с запрещенным Ивом Монтаном!» Запрет на певца обрушился после его поддержки чехов, мечтавших о «социализме с человеческим лицом». Чаще всего эти рекомендации касались французского кино, к которому она была неравнодушна.
Об ее отношении к живописи я узнал случайно. Как-то Клавдия Ивановна попросила:
– Пойдемте к Руслановой. Я договорилась с ней, нужно посмотреть одну вещь и ваш совет мне необходим.
Лидия Андреевна жила в квартале от Шульженко, в угловом доме на Ленинградке, где находился фирменный магазин «Мясо» На его витринах красовались пирамиды банок с морской капустой, изредка появлялась колбаса, а то и «микояновские» полуфабрикаты, в частности, «суповые наборы», о которых Шарик из Простоквашина говорил: «Лучше всего мясо покупать в магазине. Там костей больше!»
С Руслановой я познакомился, когда она приходила в «пасторский домик» Всесоюзной студии грамзаписи на улице Станкевича. Главный редактор Клавдий Клавдиевич Тихонравов составил тогда ее первый, после отсидки, диск-гигант, включив в него лучшие записи, сделанные на «Магнитке», – чистые, звонкие, без щелчков и шипа. Они чудом сохранились в подвалах ДЭЗ и в первые послевоенные годы звучали в эфире. Лидия Андреевна слушала их вместе с составителем в комнате художественного совета, куда со скоростью молнии набивались все сотрудники студии – популярность Руслановой была ни с чем не сравнимой.
Клавдий Клавдиевич представил меня как редактора реставрационных записей, но вряд ли Русланова запомнила меня в орде любопытных. Однако когда мы с Клавдией Ивановной переступили порог ее дома, встретила как старого знакомого – с широкой улыбкой и распростертыми объятиями.
На улице трещал мороз и хотя в большой руслановской квартире было тепло, хозяйка утеплилась двумя шерстяными кофтами – одна поверх другой. Причем так, что «поверх» была с дырками на локтях, особенно заметными из-за разного цвета кофт. Она тут же предложила нам переобуться, говоря:
– Надевайте, надевайте тапки. Вы же – свои, не станете мне топтать ковры!
Клавдия Ивановна начала рассматривать реликтовый диван красного дерева, который, как выяснилось, Лидия Андреевна накануне предложила купить у нее.
– Настоящий, александрийский, – говорила она. – Да вы присядьте, почувствуйте комфорт! Другого такого не сыщите! Чудо просто!
Когда мы присели на чудо, обтянутое синим полосатым штофом, и я, откинувшись на его спинку, почему-то постучал по подлокотнику, Русланова тут же отреагировала:
– Прочный? Прочнее не бывает. Век прослужил и еще век прослужит!
Клавдия Ивановна о чем-то задумалась, а я подошел к небольшой картине на стене и спросил:
– Неужели подлинный Нестеров?
Угадать руку художника видевшему его работы не так уж сложно, но Лидии Андреевне это явно понравилось. И Клавдии Ивановне тоже. Вместе они начали водить меня от картины к картине, и я ощущал восторженные комментарии необычных экскурсоводов.
– А теперь посмотрите внимательно и скажите, чей это зимний пейзаж? – спросила Шульженко, опережая хозяйку.
Я застыл перед огромным, чуть ли не во всю стенку полотном с засыпанным снегом сосновым бором, от сверкающего в предзакатном солнце снежного покрова которого нельзя было оторвать глаз.
– Это Шишкин! – воскликнула Клавдия Ивановна. – Неповторимый и единственный, другого зимнего пейзажа у него нет!
– Его место, конечно, в Третьяковке, – грустно заметила Лидия Андреевна, – но когда я предложила этот уникум за 10 тысяч, жадина Фурцева, не взглянув на него, отрезала: «Только семь и ни копейкой больше?»
И Русланова позвала посмотреть еще один раритет.
– Он в спальне. Закройте глаза, – попросила она и добавила: – Куничка, тебе закрывать не надо!
Дамы под руки ввели меня в неосвещенную комнату, повернули лицом к стене и только тогда вспыхнул свет, направленный на картину. Я увидел действительно чудо: «Вирсавию» Брюллова, излучающую теплое сияние, – несомненно лучше той, что в Третьяковке.
Выходя, я бросил взгляд на постель, заваленную штуками ткани, синей и красной, с причудливыми золотыми узорами, – такая осталась разве только в Большом театре.
– Заметили? – спросила Клавдия Ивановна, когда мы спустились на Ленинградский проспект и направились к ее дому. – Пойдемте быстрее. Холод собачий и хочется чаю – у Лидии Андреевны угощать не принято. Я расскажу вам кое-что позже. – И, натянув шарф на подбородок, она наполовину закрыла лицо.
Дома был мгновенно накрыт стол: печенье, конфеты, большие красные чашки в белый горошек и такой же вместительный чайник, который внесла Шурочка.
– Так вот что я хотела вам рассказать, – начала Шульженко. – Русланова скупала картины у дворян – их в начале тридцатых выселяли из Ленинграда, всех подряд. Она делала благое дело: люди хоть что-то получали на обустройство и картины не пропали. А штуки набивного шелка, что вы видели, она раздобыла недавно в Подмосковье на кустарной фабрике – там работают по штампам еще царских времен. Зачем ей столько? Все очень просто и грустно. В концертах Лидия Андреевна выступать отказывается, поет только летом на стадионах и только под фонограмму прошлых лет. Считает, что голос после многолетней тюрьмы потускнел и звучит не так, каким остался в памяти слушателей. Денег на жизнь не хватает – она и приторговывает этим штофом. Надо понять ее, и никак уж не осуждать…