Нет. Я не спал. Я глядел на этого измученного юношу, на Криспина, и в сердце моем оживали воспоминания. Криспин так Похож на молодого Лоренсо Чавалию! В 1881 году Лоренсо ехал со мной по этой самой дороге прятать Грамоту. Чилийцы разоряли тогда нашу землю, они тоже чужие нам. и почти так же жестоки, как и те, кого мы зовем чужаками: помещики из иностранцев, от которых вот уже много десятков лет мы напрасно пытаемся освободиться. Это случилось в 1881-м. Да, в 1881-м. Мне было 63 года. По чьей воле я перестал с той поры стареть? Да все равно! Важно то, что я вечно борюсь за наше дело. Одно за другим проходят поколения, люди родятся и умирают, всходит и созревает маис, сохнут и разливаются реки, а я все живу. Живу и борюсь. Иногда по ночам я думаю: может быть, не один я осужден вот так не смыкать глаз? На ярмарке в Пакараос, году в 1768, мне кто-то рассказывал, будто глава общины Мичивилки тоже никогда не спит. Значит, так надо, чтоб были люди, которые бодрствуют вечно и ничего не забывают. Мы не уснем до тех пор, пока не примут от нас прошение, не вернут нам землю. Может статься, так и не придется никогда сомкнуть усталые веки. Нет, я не сплю. Я вспоминаю, что было с нами во время той войны.

Жеребец по имени Рассеки-Ветер стоял по грудь в снегу на перевале, неподалеку от дома Фермина Эспиносы, и, не сходя с седла, я смотрел, как пламя пожирало Янакочу. Я помню тех, кто был рядом – весь цвет нашего селения: дон Кристобаль де Рохас, дон Доминго де Агуи, дон Фелипе Часо, дон Хуан Марсело, дон Антонио Эспириту и молодой Лоренсо Чавалия. Они походили на тени, скорбные тени. Я видел их лица, их глаза.

– Да будут прокляты чилийцы! – воскликнул сквозь слезы Хуан Марсело. – Ни старых они не щадят, ни малых. Придет зима, где найдут кров наши дети? Птички сичи не пели во время сева. Значит, холодная будет зима.

Волосы Хуана побелели от снега, он казался стариком.

– О чем ты плачешь? – отвечал Лоренсо Чавалия. – Война есть война. Если бы пришлось, мы сожгли бы всю Чили, от края до края.

– Юноша, – перебил я его, – я видел много войн. Видел, как рыдает вдова над телом мужа, сраженного во цвете лет. И сам я остался сиротой. Тщеславным сеньорам нужна война, только им, а больше никому.

– Да будут прокляты чилийцы! – снова кричит, рыдая, Хуан Марсело.

Молодой Чавалия показывает мне свои руки.

– Не меньше семи чилийских вдов будут плакать всю свою жизнь.

Верно! Возле Уараутамбо чилийцы праздновали свою победу. Хитрый молодой Чавалия пришел к ним, обещал проводить по королевской дороге чилийский патруль. Он привел их прямо к пещере Уманкатай, и тут люди Просперо Лукано напали на них. Там, в пещере, и закопали чилийский патруль.

Огонь охватил колокольню нашей церкви. Легкий дым поднимался над кварталом Тамбо. Мы стояли и глядели, как огонь пожирал труды стольких поколений, и даже здесь, в Гойльярискиске, снег розовел в отсветах пламени. Огромный язык взмыл над кварталом Раби. И тут не выдержал Антонио Эспириту, Словно обезумел он – бросил поводья, стал бить себя ладонями по лицу.

– Что с тобою, Антонио? – спросил я.

Но он не мог успокоиться, все бил и бил себя по щекам. Дотом скатился с лошади и повалился на колени у ног моего жеребца по имени Рассеки-Ветер. «Жизнь наша подобна летучему дыму», – подумал я.

– Мне семьдесят лет. За всю мою жизнь ни перед кем не стоял я на коленях, – крикнул Эспириту. Он лежал у ног моего жеребца, седобородый, как деревянный апостол Петр, что горел сейчас в церкви Янакочи. – Ты говоришь, что тебе шестьдесят три года, Раймундо Эррера. Ты моложе меня. Но ты упорный, и вот я склоняюсь перед тобой.

– Перед одной лишь матерью подобает склоняться мужчине, Антонио Эспириту.

– Все склоняется перед временем. Я это знаю и понял, что следует склониться пред тем, кто лучше меня. Прежде я не соглашался с тобой, Эррера. В 1880 году, когда чилийцы подходили к ущелью Чаупиуаранга, ты собрал совет Янакочи. Ты сказал тогда: «Жители Лимы танцевали, когда чилийцы окружили город. И вот – они побеждены. Теперь неважно, горец ты или житель побережья. Враг приближается, сжигая все на своем пути. Я был в Хаухе. Пепел лежит по берегам Мантаро, где возвышались красивые дома. Власти общины не сумели спасти их, и грамоты на владение землей тоже погибли в огне».

Он стоял на коленях и молил о прощении, а снег серебрил его и без того седые кудри.

– Ты сказал: «да не случится того же с нами. Десятки лет мы боролись – и в тысяча семьсот пятом году получили Грамоту на нашу землю. Она хранится у члена Совета общины дона Антонио Эспириту. Он уважаемый гражданин. У него есть ферма, скот. Он богат. Если чилийцы начнут жечь Янакочу, то прежде всего подожгут дом дона Антонио Эспириту». А я спорил с тобой: – «Чилийцы родились на побережье, им не под силу перейти Нудо-де-Паско». Я старше тебя, меня уважали, и я заставил тебя умолкнуть. Как я жалею об этом! И вот чилийцы уже в ущелье Чаупиуаранга. Я выплакал себе глаза, горюя о сыновьях, что ушли воевать и уже никогда не вернутся. Я думал, у меня нет больше слез, но, видишь, я снова плачу – моя семья осталась без крова среди жестокой зимы, но я покину их, я пойду по твоему совету, дон Раймундо Эррера (ты видишь, я старше тебя, но я говорю тебе «дон»), пойду в Карамарку прятать нашу Грамоту. Не знаю, доберусь ли до вершины, ведь я так слаб, но горе и ярость поддержат меня.

Заржал жеребец Рассеки-Ветер.

– Наша Грамота уцелела. Я был упрям, но этот человек – дон Антонио Эспириту указал на меня – ударил меня кулаком. Он провел по щеке. – Чилийцы приближались, и он, Эррера, – распухшие губы дона Антонио дрожали, – он отобрал у меня Грамоту и спрятал у дурачка Росендо. Ведь дурачок есть дурачок. Ты ошибаешься, юный Чавалия; люди не делятся на чилийцев и перуанцев. Они делятся на плохих и хороших, а еще вернее – на. богатых и бедных. Я плачу, быть может, последний раз в жизни и говорю тебе: вот этот самый Раймундо Эррера, что стоит сейчас перед тобой, был солдатом, был голоден и изранен, и чилиец лечил его и делился с ним пищей. Кто из помещиков поступил бы так? С нами, перуанцами, они храбрецы, а наступают чилийцы – и они струсили. Ну, а дурачок он дурачок и есть. Один добрый чилиец пожалел его и шепнул: «Кричи: да здравствует Чили!». «Да здравствует Чили!» – закричал дурачок Росендо. И тем спас свою лачугу. Единственный дом в селении, который уцелел! А дон Раймундо Эррера закопал нашу Грамоту в свинарнике дурачка Росендо. И она тоже уцелела.

Он показал суму, в которой хранилась Грамота.

– Дон Раймундо Эррера прав. Грамота в безопасности только на высоких вершинах Карамарки. В Карамарке живет Мауро Лукас. Это человек верный, я его знаю. Он будет хранить нашу Грамоту, а кончится эта проклятая война, что высасывает из людей все соки… – Голос Антонио Эспириту пресекся, он побледнел, прижал к сердцу жилистую руку, начал хватать ртом воздух. И вдруг – упал мертвым.

В ту ночь я тоже не спал. Я вспоминал Атуспарию, алькальда индейского селения Анкаш. Я знал его. Он тоже всегда бодрствовал. Земляки не умели ценить Атуспарию, отравил его кто-то. Умер он, так и не уснув ни разу за всю свою жизнь. И мертвый глядел все также неукротимо, и не смогли закрыть ему глаза. Что видит он там, под землей? Что увижу я, когда от меня останутся одни лишь глаза, мои глаза, что никогда не устают смотреть и всегда видят одно: мы подаем прошения, а над нами издеваются, нас обманывают, нас грабят, и в каждом поколении все повторяется снова, и нет конца нашим страданиям. Не один раз меняла русло река Пукуш, что теперь мертва. Но неизменной вечной рекою льются наши слезы, текут наши скорбные дни.