Двадцать восьмое ноября медленно двигалось по пампе, коварно пробиваясь сквозь туман. На всех вершинах стражи смотрели, не едут ли помещики или власти. Никто не ехал. Царила унылая тишина. Что же это? Почему землевладельцы не спешат вернуть свои земли? Общинникам было не по себе. Они ждали сопротивления. Им казалось, что занять землю, не пролив крови, – все равно, что без крови родить дитя. Но Гарабомбо смеялся:

– Не бойтесь! Еще надоест сражаться!

Двадцать девятого – день этот был немощным с младенчества – прискакал Эксальтасьон Травесаньо на гордом коне, названном в честь реки Пальянги, он доложил, что отряд жандармов из Серро перекочевал в Андаканчу и направился сюда. Гарабомбо объехал ряды неподвижных всадников.

– Вот вам!

Он приказал, чтобы все сунули под пончо по тростине. Издали покажется, что это ружья. Скотокрад сообщил, что приближается отряд – лейтенант, сержант, десять жандармов. К полудню отряд добрался до холодных вод Чукупампы. На другом берегу начинались владенья общинников. Дождь хлестал по степи, под дождем бродили ламы, которым не было дела до людских забот, до всех этих инков, царей, вице-королей, президентов, куда менее долговечных, чем бессмертные пастбища.

– Это разведка, – сказал де ла Роса, увидев, что винтовки висят на ремне.

– Они нам машут, – засмеялся Мелесьо Куэльяр, и щеки его зарделись, словно ему одному махали фуражками жандармы.

Лейтенант обернулся к сержанту Астокури.

– Вы их знаете!.. – сказал он, стараясь не выдать своей нерешительности. – Идите поговорите с ними.

Сержант Астокури посмотрел на всадников. Их было много. Эти гордые, мрачные люди совсем не походили на кротких общинников, которых он знал.

– Один, господин лейтенант?

– Да, конечно.

Сержант двинулся вперед; сердце его ушло в пятки, но он размахивал белым платком. Общинники замахали в ответ шляпами и шахтерскими шлемами. Астокури обрадовался, узнав благоразумного Травесаньо, и въехал верхом в реку.

– Что за лошадь? – спросил Подсолнух, направляясь к его кобыле.

– Ты куда, мерзавец?

– Она в меня влюбилась, – сказал Подсолнух.

– К полиции тебя тянет? – съязвил Конокрад, которому надоело это хвастовство. – Стой, морда!.

Лейтенант увидел, что сержанта встретили мирно, и тоже въехал в реку, глядя на холмы, испещренные всадниками.

– Ну что, ребята?

– Пашем, господин лейтенант, – почтительно отвечал Куэльяр.

Лейтенант обвел рукой взъерошенный горизонт.

– Значит, заняли поместья? Рад за вас! Слишком они много себе позволяют! У нас в Перу не поплачешь – грудь не дадут.

Он улыбнулся.

– Ах, хорошо, господин лейтенант! – крикнул де ла Роса и подбросил шляпу в воздух.

– Давно бы так! Это стране и нужно – покончить с кровопийцами!

– Да здравствует лейтенант! – заорал Марселино Ариас, адъютант де ла Росы.

Все подхватили. Никто не ждал от жандармов такой отваги.

– Когда заняли, ребята?

– Мы их не занимали, – вежливо ответил Амадор.

– А помещики жалуются, что вы ограды поломали, заняли тысячи гектаров. Плачут по своему добру! Говорят, на одной проволоке потеряли пять миллионов.

– Это неправда, господин лейтенант! Мы живем тут с давних времен. Взгляните на стены. Новые они? Взгляните на очаги, зола там старая. Мы живем тут много лет. Помещики со зла на нас наговаривают.

– Вижу, – сказал лейтенант, глядя на поросшие травой стены.

– Выпьете с нами?

– Выпью!

Он отхлебнул водки. Все снова закричали.

– А что, господин лейтенант, если мы вам в подарок споем гимн? – спросил Кайетано.

Куэльяр запел первым, хотя и не совсем точно. Лейтенант и сержант взяли под козырек. Жандармы на том берегу вытянулись в струнку.

– Прощайте, ребята!

И под восторженные крики он повернул коня. Они с сержантом переехали вброд Чукупампу, а вскоре часовые сообщили, что отряд направился в Карауаин, обогнул Айгалканчу и спустился мимо Сантьяго-Пампы туда, откуда вышел – в поместье Андаканча.

Полуденное солнце разогнало тучи, двигавшиеся строем к Белым Горам, и на радость общине залило золотом степь. Полиция и та. признала, что требования их справедливы!

– Не видел бы, не поверил, – вскричал казначей Освальдо Гусман. – Ну, не думал я!

– А что? Они тоже перуанцы. Видел их? Индейцы, как мы, – ликовал Армас.

– Значит, верите, что рак свистит? – мрачно спросил Гарабомбо.

– Ты о чем?

– Они не поздравлять, они разузнать приходили. Тактика!

Но карканье это не умалило радости. Землю пахали с песнями, играли на гитаре. Уаманы и Сарате, лучшие музыканты провинции, вступили в спор, отбросив модные песенки. Сарате начали:

Сегодня, двадцать седьмого, Великий день для общины, Сегодня, двадцать седьмого, Общинники забирают Свои законные земли.

Они победоносно взглянули на соперников, и те, лишь подкрепившись водкой, смогли ответить:

Держитесь, братья Проаньо, Держись и ты, Ромуальда! Не будет вам вкусной каши, Ни молока, ни сыра. А ты победишь, Гарабомбо!

И молодецки выбили чечетку под восторженные крики. Чтобы выгадать время, братья Сарате продолжили, меняя ритм:

Держись, Матильда! Держись Убальдо! Не будет вам сыра! По мерзлой пуне, холодной пуне, Спешит, Гарабомбо!

Но Уаманы были в ударе. Едва Сарате умолкли, они победно спели:

Я вот пою, танцую, А ты сегодня заплачешь, Помепгачек, ох, помещик! Хватит, повеселился, Помучал меня, индейца.

Признавая победу несравненных Уаманов, Сарате сняли шляпы, и все запели вместе:

Да, я пою, танцую, А ты сегодня заплачешь! Хватит, повеселился, Помучал меня, индейца!

По приказу Гарабомбо раздавали водку, которую брали, как дань, с торговцев Чипипаты. Народ пахал и плясал. В четыре часа часовые закричали:

– Кто-то едет!

Сумерки ощетинились всадниками.

– Едут, едут!

Песни угасли, зазвенели команды, кавалерия вскочила на коней и за минуты построилась позади Гарабомбо. Но тут раздался крик:

– Это Ранкас!

И часовой подбросил шляпу в воздух.

Да, это община селенья Ранкас, прослышав о подвиге Янауанки, спешила помочь едой и водкой. Посланцы пели. А когда сумерки сменились тьмой, на западе показались лошадки и знамена общинников. Впереди, в красивом пестром пончо, ехал выборный Агапито Роблес.

Огромные звезды усыпали прозрачное небо. Общинники Ранкаса, Янакочи и Янауанки собрались, в большом волнении, вокруг костров. Гости принесли первые новости: двенадцать поместий, двести тысяч гектаров, свободны!

– И «Эль Эстрибо»?

– Дон Мигдонио де ла Торре бежал.

– И Парья?

– Заняли!

– И Кутак?

– Забрали!

– И Масиаса все поместья?

– Да, все.

– И поместья Фернандини?

– Одни мы заняли, из других они сами сбежали.

Семейство Фернандини владело ста тысячами гектаров – Ракраканчей, Киске, Уанкой и Ла-Кинуа. Каждую победу встречали радостным криком.

– А Чакапампа?

– Заняли мы ее, братья! Община уже строит часовню.

– В поместье все изгороди поломали.

– В Киске сорвали всю проволоку.

– А как в «Дьесмо»?

– Тут, братцы, ничего не вышло, – сказал Абдон Медрано. – Доносчики (их имена уже знают) сообщили заранее, и хозяева дали перейти межу, а потом стали стрелять. Пришлось уйти. Скотину надсмотрщики, все стреляя, загнали в реку. Чуть не пятьсот голов унесло!

– Слыхали про Ремихио?

Агапито рассказал о его беде, как посмеялись над ним власти.

Радость поутихла.

– Значит, мы сами не ведали, а им играли на руку?

– Бедный карличек!

– А я еще плюнул!

– Где ж он?

– Пропал.

– Может, спрятался? Стыдно ему показаться на люди. Надо его отыскать!

– Мы всю лощину обшарили.

– А в горах?

– Тоже не видать.

– Мы его поищем. Хоть тут что, а найдем! – сказал Гарабомбо. – Это мы тоже запишем на счет помещикам!

Искать начали с утра, обрыскали горы, но карлика нигде не было. Это в пятницу, а в воскресенье один из братьев Больярдо нашел лакированный ботинок. Поднявшись повыше, в заброшенной лачуге он обнаружил и письмо:

Матушка!
Ваш Ремихио.

Дон Ремихио говорит, что Вы мне отец. Нет, дон Ремихио говорит, он мне мать. Виноват, голова болит, нет света, а дон Ремихио говорит, что отец мой – он. Ах, все мы напутали, я вспомнил, дон Ремихио – это я!

Что бы он ни говорил, а мать у меня есть. Не из воздуха же я взялся! Невеста моя, сеньорита Консуэло, с которой я, увы, незнаком, говорит, что у меня отгниет горб, очень уж я зол на язык. Но я хочу Вас найти, матушка, не потому что я злой, а потому что я Вас люблю.
Ваш Сын.

В это самое время сеньоры пекари, вынув, что напекли, пускают меня переночевать в пекарне, на мешках. Хорошо там, тепло, как у Вас в утробе, когда я еще не был хромым!

Дон Ремихио говорит, Вас по злобе напоили отравой. Скотокрад говорит, если бы не порча, я был бы здоровым и бегал как олень. Или как другой Зверь, который бегает.

Матушка, только полоумный поверит, что его отец – его мать, а я всегда знал, что ты мой отец! Ведь если бы ты была мне мать, ты бы не родила меня хромым. На другой раз посоветую: заметишь, что у тебя в утробе хроменький, прими рвотного. Так с друзьями не поступают!

Папенька, Сова еще недавно и давно выбрал с общиной вместе человека три, чтобы их убили в драке, а потом бы за это убили судью. Я знаю, Скотокрад сказал: ему, бедняге, лучше помереть. Это про меня. Дескать, заждалась меня могила.

Значит, и от нас, хромых и горбатых, бывает польза.

Ах, хорошо в пекарне! Сеньоры пекари дают мне горелый хлеб, а сеньоры торговцы – поломанное печенье. Из. теста делают зверушек, лошадок, львов, баранов, тигров, а я, Вы не поверите, маменька, видел печенье, где зверь с горбом, называется дромадер.

Больше писать не могу, дон Ремихио мешает, все спрашивает, что мне пригрезилось. Пригрезилось мне, папенька, что Вы – моя маменька.

– Его почерк! – сказал Гарабомбо и закусил губу. Ему было Стыдно вспоминать об их последней встрече, которую и встречей не назовешь, потому что по дороге в Чипипату они столкнулись, и Ремихио улыбнулся, поздоровался, а Гарабомбо на него не взглянул.

– Что с тобой, Гарабомбо? – крикнул Великолепный. – Друзей не узнаешь? Или это я теперь невидимка?

И тогда Гарабомбо плюнул.

– У сукиных сынов нет друзей, Ремихио.

Двадцать девятого пришли первые вести о действиях Корасмы и Мандухалеса. Столица департамента ходила ходуном. По горам мчалась весть о том, что общинники снесли ограды во многих поместьях и победоносно обосновались там, где их издавна ждал лишь ужас. На всех площадях люди читали газеты, в страхе или в восторге, кто как. Что-то, неподвластное никакой угрозе, неслось, зажигая самый снег. (Всадник уже был стариком)