Один лишь дон Медардо де ла Торре, отец дона Мигдонио, решился провести жизнь в седле и видел собственными глазами все концы поместья, носившего название «Эль Эсгрибо». Дон Мигдонио – огромный и крепкий, словно башня, испанец с огненной, королевской бородой – предпочел утешаться другой дворянской привилегией; его не занимало, что его земли входят в три климатические зоны, что урожаи у него велики, а скот самый отборный. Синие глаза помещика загорались, лишь когда речь заходила о «крестницах», У него были сотни восприемниц – все дочки всех пеонов принадлежали ему. Несколько раз ему предлагали выставить свою кандидатуру в сенат, но этой' сомнительной чести он предпочел необъятную перинную равнину своей кровати, твердо стоявшей на орлиных лапах. Его бессонные ночи осеняло крылами чучело хищной птицы, а днем он жадно листал книги куда заносили дату рожденья каждой родившейся в поместье девочки. Когда им исполнялось пятнадцать, их препровождали к нему в постель на доработку. Это не было новостью в поместьях – небывалой была лишь мощь его третьей ноги. Он был неистощим. Ему не хватало пяти девиц в сутки. Даже его пеоны гордились его мужской мощью и нередко бились об заклад, сколько крестниц он лишит невинности в бессонную ночь. Кроме этих развлечений, его занимала лишь проба силы. Руки у него были поистине могучие, и ни один объездчик лошадей не выдерживал его железной хватки. Только Эспириту Феликс – парень, способный удержать на бегу молодого бычка, – был ему равен, но не больше.
Что побудило армейцев приехать к нему за рекрутами? Не знаем. Однажды в пятницу в поместье прибыл офицер в полной форме и при оружии. Дон Мигдонио встретил его насмешливой и вежливой улыбкой, но офицер не отступил; не соблазнили его даже крестницы, которых послал ему гостеприимный хозяин. Приказ был ясен: набирать людей во всех поместьях. Дон Мигдонио капитулировал наутро, когда на завтрак подали дымящееся мясо.
– Дайте хоть самому выбрать… – вздохнул он.
– Ну как же, как Же, дон Мигдонио! – ответил офицер.
Дон Мигдонио велел собрать пеонов на большом мощеном дворе. Там их построили в ряды, приказали открыть рот и выбрали для службы отечеству пять лучших челюстей. Энкарнасьон Мадера, Понсиано Сантьяго, Кармен Рико, Урбано Харамильо и Эспириту Феликс заплакали в три ручья. Офицер тут же увел их, а дон Мигдонио вернулся к своим обычным занятиям – в этот день двум его крестницам исполнилось, пятнадцать.
Обо всем этом вспомнили тридцать месяцев спустя, когда рекруты, сверкая ботинками, вернулись со службы. Выходя из Серро-де-Паско, они страшно гордились обувью, но на подходе к поместью четверо пали духом и благоразумно разулись; один Эспириту вошел во двор, цокая каблуками. Казарма преобразила его. В холодных башнях он узнал от солдат, как велик мир. На неприютных нарах он узнал, что бывают права, есть конституция, а касаются они даже силачей свинопасов. Более того, он узнал, что по этим странным законам богатые и бедные равны. И еще того более: когда они решились пригласить капрала на именины Сантьяго, он рассказал. удивительную вещь – на юге, откуда он был родом, какой-то человек по прозвищу Белый сколачивает крестьянские профсоюзы.
– А что это, начальник? – спросил Эспириту.
– Да братства такие, чтобы бороться против неправды.
Он не понял, но через пять недель, когда они снова сидели в мерзейшем кабачке (на сей раз – по вине вконец зазнавшихся городских служанок); сержант Фермин Эспиноса открыл ему глаза.
– Хорошо бы сколотить это братство у нас в Поместье – сказал Эспириту, и взор его вспыхнул.
– Куда нам против дона Мигдонио! – пробормотал пьяный Харамильо.
Эспириту сложил крест-накрест два пальца.
– Вот святой крест, – сказал он, целуя их, – сколочу!
Когда дон Мигдонио увидел из окна начищенные на славу ботинки, он кинулся вниз, прыгая через каменные ступени.
– Добрый день, хозяин, – выговорил Эспириту, криво улыбаясь при воспоминании о том, как они мерились силой.
– А ну, разувайся, сволочь! – взревел дон Мигдонио. – Ты что выдумал? Тут я один хожу обутый! Слышишь, так тебя и так?
Эспириту чуть не заплакал, но не посмел возразить и не взглянул туда, где корчились в огне его ботинки, облитые керосином. Благоразумие же Мадеры, Сантьяго, Харамильо и Рико было вознаграждено – их не обыскали и ботинки остались при них. Чтобы, повспоминать славные казарменные денечки, канувшие в ватное море повседневности, они вынимали их и любовались тайком. Тридцать лет спустя, в свой смертный час, Сантьяго попросил, чтобы ему их показали.
Но Эспириту не сдался; В память о давней клятве керосином выплеснулась тоска по сожженным ботинкам. Он касался душ бережно, словно трогал сломанную ногу. Из тех, кто делил с ним в Лиме печаль и тобой, не пошел за ним один. Сантьяго. Двадцать два месяца тайно сходились они в ущельях и пещерах, и наконец человек десять завидели сияющие контуры великого братства.
– Повесят вниз головой! – пугался Харамильо.
– Ничего, не помрешь, – отрезал Эспириту.
Зимой он решился на невероятное; пошел поговорить с хозяином. Слуги выслушали его и закрыли дверь. Три дня он стучался, а на четвертый день дон Мигдонио – быть может, припомнив былые схватки – соблаговолил выйти к нему. Эспириту стоял под каменной аркой в своей военной форме. Дон Мигдонио согнулся от злости, но синие его глаза были холодны.
– Значит, профсоюз хотите завести?
– Если разрешите, хозяин.
– Так…
– Работать будем лучше, хозяин.
– Так… А сколько вас?
– Немало, хозяин.
– Сколько?
– Двенадцать, хозяин.
– Неплохо придумали. Собери их и приходи. Поговорю со всеми.
Люди возмечтали бог весть что. Как же – Эспириту не только не выгнали, но сам. хозяин пригласил его прийти снова. Слуги слышали, как он приглашал, отчетливо произнося каждое слово. да, люди размечтались. Феликс собрал своих – их было уже не двенадцать, а пятнадцать, – и через неделю они предстали перед очами хозяина. Он приветливо встретил их, и им стало неловко. Никто не мог припомнить, чтобы пеон входил в господские покои. Одно дело – мечтать о братстве, другое – говорить с хозяином; но – по прихоти ли или потому, что ему припомнилась мать, – дон Мигдонио настойчиво звал их. Пришлось войти. Во рту у них пересохло. Сам Феликс упорно вспоминал, что ему доводилось беседовать за шесть, шагов с полковником, а это почти что хозяин.
Дон Мигдонио ждал их в дверях. Он был совсем другой, будто его околдовали.
– Заходите, ребятки, садитесь, – сказал он.
Они как во сне разглядели красные кожаные кресла, и мягкий диван в желтых цветах, и снежные кружева, которые сплела своей мраморной ручкой мать того, кому они решили нанести вред. Им стало не по себе, словно они замыслили измену.
– Чего вы хотите, ребятки? – приветливо спросил дон Мигдонио.
У Эспириту задрожали колени.
– Хозяин, я…
– Вот что, Феликс, чтоб тебе не мучиться, скажу сразу: я не возражаю, – сказал хозяин так же просто, как разрешил бы пить воду или мочиться на дворе. – Нет, не возражаю, даже рад. Я хочу пользы для поместья. Отметим это событие! – Он обернулся к слуге: – Принеси-ка из столовой графинчик.
Слуга – тот самый, что закрыл глаза покойному дону Медардо! – вышел, не скрывая, как ему противна эта черная неблагодарность, и принес графин с бокалами.
– Я только чокнусь. Вчера перепил, – весело сказал дон Мигдонио. – Ну, ребятки, ваше здоровье!
Они выпили залпом, чтобы выйти поскорей из водоворота сомнений. И дон Мигдонио велел налить по второй.
Они снова выпили.
– He пойму, что со мной, такое, – сказал Харамильо, хватаясь рукой за горло. – Дыхнуть не могу.
– И мне что-то плохо, – проговорил бледный Мадера, хватаясь за живот.
Он упал первым. Потом свалились еще трое, а остальные закорчились в диких судорогах. Дон Мигдонио глядел на них тусклым взглядом. Наконец Рико понял, сбил на пол портрет матери, но плюнуть на него не успел.
Однако Эспириту Феликс проклял ее прежде, чем хлынула кровь из его сожженной ядом утробы.
Через пятнадцать минут их вынесли ногами вперед, кое-как прикрывши рваными пончо искаженные, лица. Двор огласился воплями, однако поплакать родным не дали. Мулы стояли наготове: дон Мигдонио, не испугавшийся ни одного человека, страшно боялся дурных примет. Он просто трясся, когда собаки начинали выть, и не терпел похорон. Когда в поместье кто-нибудь умирал родичи поскорей заворачивали тело в саван, клали туда пахучих, трав, водружали все это на осла или на мула и покойник совершал путешествие к могиле, вырытой за пределами поместья, туда, где желтая ярость мертвецов не могла убить цветы и отравить воду. Тут было не до плача, горевали уже в пути, а поскольку поместье было почти бескрайним, поминки эти растягивались на несколько дней. Вначале холод гор не давал мертвецам разлагаться, но потом, в жарких ложбинах, провожающих не спасало даже то, что они затыкали ноздри. Мулы тоже страдали от мертвецов, раздраженных тем, что их лишили бдений и заупокойных молитв.
Пеонов увезли в полдень. В половине первого один из слуг тронулся галопом в другую сторону. Через пять дней он отправил телеграмму: «Янауанка, д-ру Монтенегро, главному судье. Почтением сообщаю смерти пятнадцати пеонов коллективного инфаркта. Поместье «Эль Эстрибо». Мигдонио де ла Торре».
– Черт! – сказал судья Монтенегро.