Судья Монтенегро отправился в поместье «Эль Эстрибо». Его сопровождали санитарный врач Канчукаха, писарь Пасьон, сержант Кабрера, Арутинго и пикет жандармов. Дон Мигдонио приказал встретить его со всей пышностью. Каждые шесть часов ему сменяли лошадей и подавали жаркое. И через пять дней они проехали под каменной аркой, где пятьдесят лет назад повесил серебряное стремя дед дона Мигдонио. Нынешний хозяин – в бриджах, кожаной куртке и высоких сапогах, с шелковым платком на шее – встречал славное шествие, несколько испуганное размерами его дома.

Дом этот, в сто метров длиной, был весь усеян выцветшими окнами и дверями и так запущен, что никто не мог бы угадать замысел строителей. Мощеный двор зарос травой. Из куч навоза повылезали оборванные и призрачные пеоны, у которых совсем не было лиц. Гости пересекли двор и проникли в столовую уставленную старой английской мебелью, явно томившейся среди аляповатых настенных украшений. Обед их ждал грандиозный. Несколько часов они ели, потом пили водку и пунш. Обедали все: судья был везде почетным гостем, а писцы и жандармы, несмотря на свое невысокое положение, автоматически включались в любую церемонию. Только к шести вечера судья решился:

– Надеюсь, дон Мигдонио, вы уделите мне минутку.

Они закрылись в кабинете. О чем они говорили целый час известно не больше, чем о содержании переговоров, которые Сан-Мартин и Боливар вели в Гуаякиле.

– Подите-ка сюда, сержант! – крикнул наконец судья. Тот поставил на стол рюмку с коньяком и пошел, к ним. Новая беседа осталась такой же тайной, как совещание Наполеона с Александром I.

– Канчукаха, идите-ка сюда, мой друг! – снова позвал судья вконец освоившийся в краю исторических загадок. Дальше версии расходятся. Одни летописцы утверждают, что совещание шло не до ночи, а несколько дней кряду и проходило в основном в дальнем конце поместья. Изобличая тех, кто клянется, что видел, как начальство, громко смеясь, ходило по двору в обнимку' историки ставят вопрос так: 1) в тот вечер (а может, наутро) власти признали, что Эспириту Фортунато и четырнадцать его друзей погибли от коллективного инфаркта. 2) Можно ли это установить без кропотливого расследования? Нет, нельзя… 3) Следовательно, им пришлось добираться до туманных рубежей поместья. Как бы то ни было, приговор был ясен – пеонов сразил первый, известный науке коллективный инфаркт, Судья определил, что несчастные не вынесли высоты, ведь одно дело – жить на 5000 метров выше уровня моря, а другое – войти в гостиную хозяйского дома. Какое сердце выдержит! Янауанка торжествовала – не столице, а бедному, хотя и приличному, городку выпала честь величайшего открытия. Да, истинный талант проявится и в глуши!

Я поссорился с судьей Монтенегро из-за гнедого по кличке Белолобый:. Вскоре после того, как судья женился на донье Пепите Барда, моего коня забрали надсмотрщики из ее поместья. Я пошел по следу и нашел его, он ржал у них на конюшне.

– Зачем вы мою лошадь взяли? – спросил я у конюха.

– Хозяин, приказал всех брать, кто его пастбища портит.

– Он у вас не пасся.

– Не знаю, дон Эктор, вы с ними поговорите.

Я пошел к ним и спросил судью. Меня провели во дворик. Судья сидел там и читал газету.

– Как живешь, Чакон?

– Я ничего, сеньор, а вот конь мой – худо.

Судья нахмурился:

– Какой еще конь?

– Которого ваши люди взяли.

– Наверное, ел мою траву.

– Он у вас не пасся, сеньор. Там моя земля.

Судья взглянул на меня сердито.

– Ничего не знаю. Зато знаю, что вы все мои пастбища портите.

– Господин судья…

Но он не дал мне договорить.

– Ничего знать не хочу! Пошел отсюда, дерьмо!

Я ушел, себя не помня от досады, и отправился в город. В тот же день я подал жалобу в субпрефектуру. Слушать меня не стали. «Власти, – сказал дон Аркимедес Валерио, – не решают частных дел. Твое дело частное. Я его решать не волен».

Я вернулся в Уараутамбо и глазам своим не поверил: забрали остальных моих коней – рыжего, каурого, буланого, гнедого и кобылу Плаксу. (Ее так прозвали потому, что она плакала, когда разлучалась с другими лошадьми.) Надсмотрщики из поместья никогда не выпустят лошадь, если им не дашь сто солей. А пока что ее не кормят и не поят. Сколько там коней полегло!

Я пошел к Паласину, одному из управляющих.

– Зачем вы меня обижаете, дон Максимо? Что ж мне делать теперь? Я разорен.

– Ты слишком заважничал, Чакон. Судья тебя хочет проучить.

– Где же мне взять триста солей?

– Восемьсот, Эктор.

У меня было десять, и я купил бутылку водки.

– Помогите мне, дон Максимо.

– Ты слишком гордый, Чакон.

– Вы пейте, сеньор Паласин, и простите меня!

– Не могу. Мне велено гайки подкрутить.

Я все просил, а он допивал мою бутылку.

– Нет у меня таких денег. У меня в жизни столько не было. И не будет!

– Отдай мне одного коня.

Что ж мне оставалось? Чем всех потерять, сохраню хоть четверых.

– Какого вам?

– Гнедого, – отвечал он.

– Нет, сеньор Паласин. Я его сильно люблю, берите другого.

Но я не смог спасти Белолобого.

Верховный суд утвердил приговор судьи. Дон Мигдонио решил доехать в город, чтобы достойно отблагодарить за внимание и помощь. Когда судья узнал от одного пеона, что едет дон Мигдонио, от которого в один день могли понести шесть Женщин, он велел жене забить несметное количество, свиней, козлят и кур. За исключением сенатора (из бывших писцов), Янауанку еще не удостаивал посещением такой вельможа. Супруги местных начальников разобрали кремы и духи, томившиеся на прилавках; судья совершал одинокие прогулки, еще глубже, чем всегда, погруженный в мысли, а нотабли мучились сомнениями, стараюсь угадать, кого же позовут. Однако напрасно: он пригласил всех.

Знатного гостя встретили На подступах к городу. Дон Мигдонио де ла Торре-и-Коваррубиас дель Кампо дель Мораль вступил в Янауанку под вечер. Его рыжие баки а-ля маршал Сукре и медная борода сильно поразили народ, и он прогарцевал под аплодисменты по выметенным узниками улицам. Сержант Кабрера построил на пути своих воинственных жандармов. Рыжебородый вельможа завидел издалека зардевшуюся донью Пепиту, взмахнул перед нею шляпой, спешился и поцеловал ей руку. Судья, не знакомый с тонким обращением, схватился было за револьвер, и душу его сотрясли чувства, сотрясавшие, по слухам, и душу самого президента, когда чужеземный посланник поднес к губам могучую руку Первой Дамы, которая ужасно испугалась ревнивого диктатора и. крикнула: «Аполинарио!»

Вечером начался праздник. По дому судьи (двор которого, кстати сказать, запрудили мулы, груженные подарками из поместья) сновали отцы города, чисто вымытые, причесанные и в новых рубашках. Дон Аркимедес Валерио был в синей парадной форме, хранившейся для торжеств, и в пунцовом галстуке. Заметим, что именно это невинное щегольство в конце концов его и погубило. Превратности службы загнали его в другой край, где завистники пустили слух, что он завзятый экстремист; тамошний префект его не терпел, ибо он не сумел организовать в городе борделя (а префект мечтал завести бордель в каждой округе), и счел красный галстук признаком левых взглядов. Его выгнали, и он умер нищим. Сейчас же, не предвидя этих бед, он не без важности поздоровался с доном Мигдонио де ла Торре-и-Коваррубиасом. дель Кампо дель Моралем.

Судья дошел до того, что велел подмести весь дом и даже протереть полы керосином, чей запах смешивался теперь с запахом пота, исходившим от дам, которые притащили сюда своих отпрысков. Эти сопляки (носы их и впрямь была забиты соплями) заглушали своим визгом музыку.

Отцы и матери города танцевали на опилках, которыми посыпали скользкий от керосина пол. Такого безумного веселья здесь еще не бывало. К утру, когда ноги уже не двигались, дон Аркимедес спросил:

– А не сыграть ли нам в покер?

– Прекрасная мысль! – сказал дон Мигдонио, который было заскучал.

Беда не приходит одна, и через несколько недель мой кум Полонио Крус дал мне своих лошадей, а я как на грех не доглядел, и их снова забрали. Я опять пошел в поместье, и меня опять не стали слушать. На сей раз пришлось отдать чужую лошадь, а кум с досады сказал мне: «Твоя вина». И правда, вина была моя. Я отдал ему взамен кобылу, и он ее полюбил.

Но пришла другая беда, похуже. Чтобы поправить дела, я засеял брошенную землю, называлась она Янасениса. Посеял десять мешков, семена выбрал на славу. Картошка бывает разная: рассыпчатая – самая вкусная; желтую хорошо берут; белая идет в стряпню; есть и сорт, который идет на крахмал. Я выбрал семена покрупнее, разных цветов. Земля мне отплатила, картошка взошла на славу. В апреле она цвела – красота, да и только! Тут и случилось несчастье: как-то ночью помещичье стадо разорило мое поле. Да, не везет! На другую ночь скотина опять пришла. Я их отгонял камнями, но не отогнал. Изловил я пастуха и спрашиваю:

– Чего тут ходишь?

А он голову опустил.

– Судья приказал тут пасти. Мы и сами не рады, дон Эктор.

Опечалился я, пошел в город, прямо к судье. Он куда-то собрался. Я говорю:

– Разрешите к вам обратиться?

А он идет и идет.

– Это насчет картошки?

– Да, сеньор.

Он остановился.

– Все тебе плохо, Чакон! В третий раз лезешь. Я этим не занимаюсь. Говори с женой.

Донья Пепита думает, что женщине все можно, и бранится похуже пьяницы. Хотел я с ней поговорить, но она была занята – пересчитывала серебро и отрезы. Я прождал все утро, а к полудню она вышла во дворик и кричит:

– Кристина! Кристина!

К ней поскорее побежали две девушки.

– Расчешите мне волосы.

Они вынесли два креслица, хозяйка села в одно, а девица – в другое.

– Говори побыстрее, мне некогда, – сказала донья Пени та и опустила волосы на лицо.

– Донья Пепита, ваше стадо поело мою картошку!

Девица, которая ее чесала, посмотрела на меня. Я ее еще маленькой знал. Как-то, помню, поймал для нее форель…

– А кто тебе сказал, индеец поганый, что это твое поле?

– Я сам его засеял, сеньора. Она вздернула голову.

– А зачем ты там сеял, мразь?!

– Оно никому не нужно. Община мне разрешила.

– А кто она такая, чтобы разрешать? Община, подумаешь! Плевала я… Здесь ничьих земель нет. Здесь все земли мои.

– Почему это, сеньора? Там ведь никто не сеял еще при моих дедах.

– А я рада! – закричала она, поднимая с лица волосы. – Я очень рада, что мои овцы сожрали твою картошку! Ты – паршивый индеец и нахал! Человеческих слов не понимаешь, вечно лезешь! Еще попляшешь у меня!

Расставили столы. Дон Мигдонио де ла Торре-и-Коваррубиас дель Кампо дель Мораль, судья Франсиско Монтенегро, субпрефект Валерио и алькальд дон Эрон де лос Риос уселись за карты. Вскоре они совсем проснулись. Когда же карты раздали в третий раз, Козья Лапа тихо посоветовал судье поднять ставки. Дон Мигдонио, который как раз придерживал стрит от короля, очень рассердился. Прочие возгорелись духом, взвинтили ставки до пяти тысяч, и прикарманил их судья. Игроки очертя голову ринулись в лабиринты азарта и не опомнились до восьми утра. Собственно, тогда их и прервали – пригласили перекусить, но утиный бульон не понравился дону Мигдонио, как раз проигравшему одиннадцать тысяч. Надо заметить, что скупость его превосходила даже суеверную трусость, и он готов был бы ради десяти солей ночью копать на кладбище землю, лиловея от страха. А теперь, поспешно восклицая: «Ну, как же расстаться с такими хорошими друзьями!», он наотрез отказался прекратить столь интересную игру. Все вздремнули и в одиннадцать утра снова засели за карты. Играли весь день, а вечер, немилостивый к хворым, принес удачу дону Мигдонио. Когда подали курицу с перцем – поистине сикстинскую капеллу местной кухни! – судья проигрывал четырнадцатую тысячу и не пожелал расстаться с гостями, с неудовольствием косясь на везучего субпрефекта. К ночи снова сели за карты, и дон Аркимедес обрел былую милость, но к утру опять утерял ее, так как перед ним лежало восемнадцать тысяч. На сей раз услады дружбы особенно пленяли дона Мигдонио. Игроки вздремнули и сели за карты в полдень. Играли они девяносто дней подряд. Я кусал руки, чтоб не плакать.

Когда я шел назад, солнце сильно пекло.

Через площадь пробежали дети. За ними гналась собака. Они обернулись, она убежала. Так и я – бегу, словно пес, как только помещики обернутся. Во рту у меня пересохло, и я зашел выпить к дону Глисерно Сиснеросу. А там я встретил Саломона Рекиса, муниципального агента Янакочи, и Авраама Карвахаля. Увидел их и словно с цепи сорвался.

– Какая ты к черту власть! – крикнул я и ударил Саломона.

– Чего ты, Чакон?

– Видишь, что со мной делают, – заплакал я, – И не поможешь.

Рекис отер кровь с губы, а Карвахаль сказал:

– Ты прав, Чакон. Ничего мы не значим!

– Выпей, брат, – сказал дон Глисерио. – Выпей рюмочку даром.

– Карвахаль прав, мы' ничего не значим, судья нас задавил.

– А ты этот скот задержи, когда другой раз придут. На это еще никто не решался.

– Запри их в стойла! А мы присмотрим, все ж начальство.

Я выпил.

– Прости меня, сеньор Рекис.

– Будь здоров, Чакон.

Я поговорил с соседями – Сантосом Чаконом и Эстебаном Эррерой (они тоже беспокоились, что поместье творит бог знает что), и мы приготовились встретить стадо. На следующую ночь, когда оно явилось, я крикнул соседей и попросил: «Помогите отвести их в стойло». И мы погнали в Янауанку пятнадцать голов помещичьего скота.

– Сеньор, – сказал я Рекису, – они восемь дней разоряют мое поле.

– Подай жалобу, напиши, сколько они попортили.

– А они будут тут?

– Да, они тут останутся, пока решится твое дело.

– Спасибо, сеньор.

Вдруг откуда ни возьмись явились два жандарма и прицелились в меня из револьверов. Рекис побелел, а они спрашивают:

– Ты откуда?

– Я скот привел, сеньоры жандармы. Хочу, чтоб мне убытки возместили.

– На тебя есть донос. Ты украл это стадо у судьи Монтенегро.

Я обернулся, а свидетелей нет.

– Они мне поле разоряют, они у меня…

– Ты их украл. Пойдешь с нами. И ты, Рекис.

– Я ничего не знаю, – забормотал Рекис. – Это он их привел. А я не знаю.

– Ладно. Отведи овец пастухам из поместья и убирайся.

– Спасибо, сеньоры, – обрадовался он.

– А ты, Чакон, иди. с нами.

Держали меня семь дней. А во вторник прямо из каталажки отвели к судье.

– Так, – сказал судья. – Уходите.

Жандармы отдали ему честь.

– Чакон, – сказал он мне, – очень уж ты умный. Очень ты нетерпеливый. Почему ты мое стадо увел?

– А почему вы мне поле разорили, сеньор?

Он поднял палец.

– На этот раз я тебя прощу, а на другой – просидишь полгода. Понял, дерьмо?

– Почему вы мне поле разорили? Как мне жить? Что я есть буду?

– Сей где-нибудь еще. Янасениса – моя.

Я вернулся в Янакочу. Дон Авраам Карвахаль удивился, что я на свободе.

– Как ты вышел, Эктор?

– Ногами, дон Авраам.

А старик мой меня обнял и говорит им:

– Ничего вы, власти, не стоите!

И плюнул на землю. Карвахаль опечалился.

– Тут одна власть, – говорит он; – судья.

– Навоз больше стоит, чем вы, – говорит старик.

– Судья нас всех пересажает, – говорит Рекис, – и ничего мы не сделаем. Сила есть Сила.

– Слушай, сеньор, – говорю я. – Судья мне сказал, чтоб я не сеял в Янасенисе, а то он меня на всю жизнь засадит. Как же мне жить?

– Община даст тебе надел, Эктор. Повыше, чем Чинче.

– Идем! – говорит мой старик.

Мы пошли, и я его спросил:

– Откуда взялись помещики, отец?

Он мне не ответил.

– Откуда они?

Он остановился.

– Откуда они, отец? Почему в Уараутамбо есть хозяин.

Старик мой присел на камень и ответил мне.

Донья Пепита с. тревогой следила за поединком. Ни судья, ни помещик не сдавались и заходили все дальше в лабиринт комбинаций. Из-за стола они вставали, чтобы умыться или вздремнуть, а ели тут же, в гостиной, продымленной тысячами сигарет. Город, лишенный высших чиновников, не жил, а прозябал. Телеграммы и жалобы старели на конторках. На шестнадцатый день игры секретарь Монтенегро, писец Сантьяго Пасьон, испугался немного и посмел заглянуть в сплошное облако дыма.

– В чем дело, Сантьяго? – добродушно спросил судья, выигравший двадцать четыре тысячи.

– Простите, ради бога… – залопотал писец.

– Нет, говорите! – подбодрил его судья.

– Из сената спрашивают про арестованного Лоро. Телеграмма пришла.

– Это кто еще?

– Он кур воровал.

– Вы не бросите игру? – всполошился дон Мигдонио.

– А может, судить его здесь? – предложил Арутинго.

Дон Мигдонио вздохнул с облегчением. Через пять минут ввели Эгмидио Лоро, обвиненного в краже четырех кур. На его счастье, судья как раз выигрывал.

– Крал или нет? – спросил судья, листая дело.

– Как вам угодно, сеньор, – отвечал подсудимый.

Судья захохотал.

– Сколько просидел?

– Восемь месяцев, сеньор.

– Освободить, – сказал судья.

И он стал разбирать дела во дворе, в перерывах между партиями. Подсудимые понадеялись было на столь же счастливый исход, но прогадали. Многие являлись в часы его проигрышей: например, Маркое Торрес, обвиненный в краже мешка клевера, надеялся, что с него хватит отсиженного полугодья, но ему накинули еще три месяца, а когда он возроптал – и все шесть. Однако не всякое дело можно решить во дворе; так, пришлось отменить бал, на доходы от которого местный клуб «Одиннадцать друзей» рассчитывал купить футбольную форму.

В тот же день я сказал Сульписии, Аньяде и Сантосу Чакону:

– Судья приказал убираться из Янасенисы.

Сульписия побледнела.

– Мы же эту землю ногтями рыли!

И Сантос опечалился.

– Зачем нам уходить?

– Мы на этой земле умрем, – горевала Сульписия.

– Не уходи, Эктор! – просила Аньяда. – Кто с нами останется?

– Хотите с ним бороться?

– Я готов с ним бороться насмерть, – сказал дон Эстебан.

И мы решили бороться. Днем мы спали, а ночью по очереди дежурили на поле – Сульписия, донья Аньяда, Сантос Чакон, дон Эстебан и я. Мы не высыпались, но поле спасли. Картошка зацвела и весь май цвела на диво. Как-то мы выкопали несколько кустиков на пробу. Чудо, не картошка! На одном кусте мы насчитали сто двадцать клубней. Сто двадцать! Работники из поместья завидовали нам.

– Ну и картошка у Чакона! – наушничали они судье. – Хорошая картошка в тех местах…

А он сказал:

– Эти места надо отобрать. Выкиньте его оттуда.

Однажды под вечер Сульписия прилегла, а люди из поместья явились верхом и говорят:

– Картошку заберем всю до одной.

– Земля принадлежит Чакону, – начал дон Эстебан Эррера, но они его стегнули хлыстом.

Тут проснулась Сульписия.

– Дон Эктор не отдаст свою картошку, – сказала она. – Он за нее умрет. И не он один.

– Плевали мы на Чакона, – сказал Паласин. – Он тут ни при чем.

Мне стало не по себе.

– Народ над нами. посмеется, – горевала Сульписия. – Одно им уступи, другое – и совсем оберут.

Мы стали вспоминать, сколько судья нам причинил бед.

– Ну, – сказал я, – не один судья тут мужчина!

– Побереги себя, дон Эктор, – сказала Сульписия и на меня взглянула.

Я ей не ответил, сел в седло и отправился в поместье. Паласин удивился мне и даже не спросил, как я смел переехать мост без разрешения.

– Простите, сеньор Паласин, – сказал я. – Мне говорили, что вы ездили в Янасенису предупредить, что ваши заберут мой урожай.

– Да, Эктор. Судья приказал нам.

– А я хочу, – крикнул я, – чтобы все вы пришли мне помочь!

– Не ори! – взмолился Паласин. – Не подводи меня, Чакон.

Он был смелый с лошадьми, а судью боялся ужасно.

Я уже собой не владел.

– Нет, пускай он сам сейчас собирает!

Паласин чуть не сомлел.

– Чакон, дорогой, не ори ты так, а то сеньора услышит, она посуду пересчитывает.

– Тоните всех овец, пускай мое поле топчут!

– Чакон, миленький, хозяин услышит!

А я гарцую во дворе и кричу:

– Пускай идут, я им покажу! Я уж им покажу! Узнают они Чакона! Соберете картошку, когда меня убьете! Идите, собирайте!

Я как с ума сошел. Еду и плачу. Под самым городом мне повстречались Прокопио Чакон и Нестор Леандро.

– Племянник, – сказал я Прокопио. – Скоро будем бороться насмерть.

– Что случилось, дядя? – спросил Прокопио.

– Скоро придут собирать мой урожай. Мы им покажем. Вы мои родичи, а я сдаваться не буду.

– Не бесись ты, Эктор, – сказал Леандро. – С поместьем связываться нельзя. Мы люди бедные.

– Теперь бедные стали, гады!

– Мы в это дело не ввяжемся, – сказал Прокопио. – Нам тоже есть надо.

В июне все повторяли: «Уараутамбо соберет Чаконов урожай». Я не спал. Мы с Игнасией глядели в потолок.

– Что ты не спишь?

– Пить хочется.

– Боишься?

– Пить мне хочется.

– Игнасия, когда они заберут картошку, что будет с детьми?

– Зачем ты сеял в Янасенисе?

– Это. ничья земля, свободная.

– Раньше мы хоть что-то ели. Они ведь в своем праве. – Она заплакала. – Что хотят, то и делают.

– Не соберем урожая – люди над нами посмеются.

– Особенно я горюю из-за Сульписии.

Тогда я решил купить винтовку. Денег у меня не было, и я пошел к сеньору Ривасу. Вернее, остановил его как-то на улице.

– Сеньор Ривас, я к тебе насчет ружья.

– Зачем тебе ружье?

– Охотиться буду.

Он был человек опытный и только поглядел на меня.

– Исхудал ты, Чакон.

– Сам знаешь, Уараутамбо думает собрать мой урожай.

– Безобразие! Не имеют права. Мы все должны тебе помочь.

– Поможете, и вас засудят. Не лезьте, я уж сам, Мне бы только ружье. У меня карабин на одну пулю, одного и убьет, то ли дело винтовка.

– Ладно, дам тебе ружье.

– А патроны продашь?

– Они дорогие.

– Обменяй на барана. Хороший баран! Ягнята будут.

– Ладно, дам за него двадцать пять штук.

– Баран хороший, ты его полюбишь.

В тот же день я пошел с ружьем в Янасенису. Когда пришли люди из поместья, я у них на глазах убил птицу, крикнул: «И вы так помрете, гады! – .и погладил ружье. – Оно у вас кровь повытянет».

В общем, картошка осталась мне. Тогда я понял, что трусу земли не видать. Картошка цвела на диво, ее хватило бы на два года. На уборку, я прикинул, понадобится человек сорок.

А в один прекрасный день явился Паласин и с ним тридцать верховых. Увидел я пыль на дороге и понял, что мне конец.

– Чакон, – сказал мне Паласин, – здесь угнали коней. Без тебя не обошлось. Идем куда следует.

И меня увели.

Начальству мешать не смели, и донья Хосефина де лос Риос отменила званый чай. Отменили и открытие нового фонтана, и открытие кладбища, и водружение столба для знамени. Напрасны были все приготовления, но хуже всего пришлось арестованным. Незадолго до начала игры сержант Кабрера напился и велел нарисовать на каждом углу белую стрелку и написать: «Переход». Жители не знали такого слова, и сержанту во исполнение собственного приказа пришлось задержать двадцать с лишним нарушителей, прежде чем он приказ отменил. Субпрефект отказался разбирать их дело; Арутинго сказал: «Такую вшивоту нельзя держать во дворе», и они просидели под замком все три месяца игры. А к концу этих месяцев на окно сел черный дрозд – жалкий креольский вариант голубки, оповестившей Ноя о конце гнева божьего.

– Декабрь, – сказал дон Мигдонио. – Скоро дороги развезет.

– Да, дожди надвигаются… – отвечал судья.

– Перезимуем тут, – вздохнул дон Мигдонио, примиряясь с потерей четырехсот солей.