Когда Арутинго Вулканический Зад хочет особенно унизить Янакочу, он вопрошает: «Кто у вас самый храбрый? Чакон?» Люди, чуя недоброе, пытаются увильнуть от ответа, но, ударив кулаком по стойке, он орет: «Верно я говорю?» – «Верно, дон Эрмихио». И тут он, хлебнув еще раз, громко хохочет: «Чего ж он тогда оделся женщиной?» Крыть нечем – женщиной он оделся. Однажды дождливой ночью Сульписия дала ему юбку, шаль и шляпу. У нее у самой было одно платье, и Чакону пришлось надеть ее юбку, а шляпу и шаль – какой-то вдовы. Это верно, но верно и то, что судья несколько месяцев не выходил из дому. Любитель прогулок по площади и размышлений на балконе внезапно разуверился в радостях мира и ушел в затвор. Гулять он перестал. Нотабли обрастали бородой, поджидая его на углу. Судья, утративший вкус к передвиженью, лишил сограждан лицезрения Черного Костюма. Суд лопался от нерешенных дел, и для дона Сесара наступило золотое время. Миролюбивый секретарь каждое утро являлся к судье с кипой бумаг и входил в дверь, у которой дежурили толпы угрюмых людей, а через час выходил из нее с кипой приговоров. На обратном пути его осаждали родные осужденных. «Как там мой муж, дон Сесар?» – «Выходит». – «Как дон Поликарпо?» – «Выйдет в конце месяца». Судья болел душой за род человеческий. Он мрачно и молча бродил по коридорам, сдвигая шляпу то вправо, то влево, а тяжелая некогда рука прощала, вникала и миловала, словно он, не искавший радостей дружбы, обернулся к ним наконец. На улицу же он не выходил. Однако народ еще долго не решался показаться на площади в предзакатные часы его прогулок. Лишь некая очумевшая от счастья: парочка два дня подряд прошлась по площади в шесть часов. Ни жандармы, ни лавочники не посмели вмешаться. «Почему судья не выходит?» – удивлялись коммивояжеры. «Занимается…» – с неохотой отвечали им торговцы. Чем же он занимался? Вникал в тайны вселенной? Блуждал но лабиринтам сокровенных знаний, по тропкам ведовства? Весь день из его дверей выходили люди и возвращались с покупками или подарками. Они несли мясо, кур, консервы, водку; книг вроде не было. Да и где их возьмешь? В Янауанке нет книготорговцев, и купить можно только ежегодный альманах. «Он колдует, – под секретом сообщал Ремихио. – А носят ему сов, я сам видел».

Однажды грозовою ночью Эктор Сова перепрыгнул стену загона и прокрался к хижине, где Сульписия постилала себе на ночь овечью шкуру.

– Кто там? – спросила она, сжимая влажной ладонью рукоятку мачете.

– Это я, мать! Чакон.

– Слава тебе, господи! Откуда ты, Эктор?

– Не зажигай света, мать!

– Иди к огню, Эктор, погрейся. Голодный, а?

Он продрог и не ответил.

– Что ты там ешь, Эктор?

– Я почти что не ем.

– Где ты спишь?

– Где ночь застанет. Ладно, чтоб его убить, я и не то перетерплю.

Сульписия покачала головой.

– Ты его не убьешь. Он не выходит из дому. Его стерегут день и ночь триста человек. Он не выйдет, пока тебя не схватят. Жандармы рыщут повсюду, чтоб тебя поймать.

– Я знаю.

– Жандармы стерегут по всем углам на площади. Там только паук проскочит.

– Скажи-ка еще раз, мать!

– Только паук проскочит…

В жарком отсвете огня она увидела, как сверкнул его взор.

– А что, если я переоденусь?

Сульписия улыбнулась.

– Кем же ты оденешься, Эктор?

– Может, женщиной…

Сульписия засмеялась.

– Что народ скажет?

– А что, если я переоденусь и проберусь к нему на кухню?

– Смеяться будут! Ох, засмеют!..

– А если я им вынесу под юбкой его голову?

Лицо ее было плохо видно в свете свечи.

– Спросим коку, Эктор.

Он уже не дрожал. Они сели на пол и вынули по пригоршне коки. Кока не солжет, если спросишь еес чистым сердцем. Будет горчить – жди беды, вкусно жевать – бояться нечего. Они встали на колени.

– Матушка Кока, ты знаешь много, знаешь пути и дороги. Матушка Кока, Чакон хочет переодеться женщиной и убить одного злодея. Схватят его или нет? Матушка Кока, зеленая хозяйка, мы тебе верим – воде не верим, меди не верим, зверю не верим, только тебе, матушка.

Они ожесточенно жевали.

– Матушка Кока, зеленая хозяйка, помощница наша! Это я, Сульписия! Скажи мне правду. Скажи, что будет, если Чакон переоденется? Что будет, если мы пойдем убьем злодея? Схватят нас или нет? Убьют или нет? Матушка, скажи нам!

– У меня не горчит, – радостно сказал Чакон. – Меня не схватят. А тебе она что сказала?

– Все хорошо, – ответила Сульписия. – Знаешь, у меня у самой одно платье. Юбку я тебе дам, а шали второй нету. Здесь у меня соседка есть. Подожди, Эктор, сейчас приду. Я ей как-то одолжила мешок картошки. Она мне даст какую-нибудь тряпицу.

Сульписия вернулась через полчаса и принесла старую синюю шаль и разъеденную дождями фетровую шляпу. Храбрец Чакон переоделся женщиной.

– Сходи, Сульписия, на площадь, – сказал он. – Купи чего-нибудь.

Она вернулась в испуге.

– Дело плохо, Чакон. Кабрера меня заметил.

Чакон перестал жевать.

– Как это?

– Остановил меня и говорит: «Ты что тут делаешь? Чего в такое время ходишь?»

– А ты что?

– Иду, мол, из Серро-де-Паско, ищу, где переночевать. А он с меня шляпу снял и спрашивает: «Ты часом не Эктор Чакон?»

– Как же мне быть?

– Пойдешь в город – изловят. Ты лучше беги.

– Я домой пойду.

– Домой?

– Меня ищут в горах. Им и не примерещится, что я дома прячусь.

Худой, скуластый, обросший человек смотрел на Сульписию, и она видела в последний раз его обожженное бедами лицо.

Молнии скрестились в полночном небе. Чакон скользнул в свою дверь и увидел опаленное страхом лицо Игнасии. «Это я, Эктор», – шепнул он, но ясно понял, что страх не прошел. Не зажигая света, он дополз до овчины, одной рукой спуская штаны, и не успела Игнасия сказать слово, как он был рядом.

Лишь когда занялась заря, они разомкнули объятья, Эктор присел на овчине и закурил.

– Что с тобой, Игнасия?

– Ты все думаешь вершить руд?

– Я не отступлю до конца.

– Все у нас боятся. Жандармы теперь чуть ли не в миску лезут.

– Придется вам привыкать.

– Что ты сделаешь один? Тебя убьют. Кто за детьми присмотрит?

– Убьют – умру. Не убьют – жив буду. Такая уж моя судьба.

Сигарета обжигала ее, как его горящий взор.

– Я не могу отступить. Теперь бороться надо насмерть, до последней капли крови.

– Ты очень изменился, Чакон. Я тебя не узнаю.

– Я с богатыми не полажу. Они плохие люди. В тюрьме, говоришь, умру? Лучше уж в схватке,…

– Слушай, Чакон, картошка поспела, пора ее складывать в сарай. Дети гуляют, все я одна, – устало говорила Игнасия, – без мужа.

– Я тебе помогу. Я дома останусь.

– Здесь тебя не ищут. Жандармы ходят к твоим бабам.

– У них, у бедняг, мужей забрали, вот они мне и помогают.

– Светает, Эктор. Ты устал. Я тебе поесть сготовлю, а ты поспи. Как ты там спишь по чужим домам?

– Бывает, на ходу сплю.

– Вот и отдохни.

– Я посплю, а потом картошкой займусь.

– А я схожу в лавочку. Я скоро.

Но скоро пришла не она, а славная жандармерия, Здесь авторы его жития не совсем согласны: те, кто хотят его допечь, нашептывают, что предала его Игнасия, и даже утверждают, будто по нищете своей она в то дождливое утро протянула руку за пригоршней красновато-желтых бумажек. Ремихио с этим не согласен и, оправившись от припадка (а ему все хуже, он чуть не каждый день бьется в пене), говорит: «Это его дочка Хуана». Неужели правда? «Ее мужа забирали в солдаты, – говорит горбун. – Ему было под тридцать, но они ему годы сбавили. А Хуана поменяла его на отца. Я сам видел в списке его имя». Этого быть не может. Военные не подпускали Ремихио к бумагам, он у них только мусор выносил.

Чакон барахтался в тяжелом, страшном сне. Он месяцы не спал под настоящей крышей. Ему снилось, что его колет острый шип. Он поднял ногу и рассмотрел, ступню. Она была вся в камешках, как маис в зернах, и он их обобрал, но оказалось, что ни мяса, ни кости нет – пустая кожа. Он очень устал и проснулся лишь тогда, когда завыли псы и загрохотали выстрелы. Он открыл глаза. В окошко сарая ударялись пули. Дом окружали жандармы. Чтобы его напугать, они стреляли целый час, а он сидел, притаившись за мешками, и слушал, как щелкают пули о дерево. К полудню выстрелы стали реже и над перепуганной Янакочей нависла искусанная псами тишина. Эктор прильнул к щели между досками.

– Чакон! – кричали жандармы. – Не стреляй, тут дети.

Глаза, способные разглядеть ящерицу в безлунной ночи, разглядели за школьными фартучками девять жандармов и дюжину стрелков. Некоторых он узнал, взглянул на свой револьвер и взвесил на руке мешочек с пулями.

– А, черт!

– Эй ты! – крикнул Кабрера. – Не будешь стрелять – не убьем!

Эктор приоткрыл окно и заморгал от яркого света. Он увидел Янакочу, пастбища, путь в Уараутамбо, морду гнедого, предостереженья Пис-писа, неудавшийся мятеж однокопытных, тридцать лет тюрьмы, нацеленные дула винтовок и пошел до ступенькам вниз.

Сержант Кабрера смотрел на него с восторгом, со злобой, с завистью.

– Вот ты и оступился! – кричал он. – Нашлась, на тебя управа!