Меня разбудил телефонный звонок. Было темно, и я на миг растерялась, почувствовав запахи, такие знакомые и незнакомые одновременно. Телефон продолжал трезвонить, и я начала лихорадочно оглядываться по сторонам. Наконец я поднялась, чтобы ответить.

— Эдди, — услышала я в трубке голос миссис Бакстер. Казалось, она с трудом переводит дыхание. — Я звоню, чтобы сообщить тебе, что операция прошла хорошо, но твоему отцу придется несколько дней полежать в больнице. Врачи хотят понаблюдать за ним, убедиться, что с ним все в порядке. Ему нельзя волноваться и напрягаться… Я покурю и пойду. Эдди?

— Миссис Бакстер, — тихо произнесла я, прижимая телефон к уху и чувствуя, как меня захлестывает волна облегчения. — Слава богу…

— Да. — Ее голос казался усталым, но в нем тоже слышалось облегчение. — Слушай, я приехала сюда и только потом поняла, что не захватила теплые носки. Это было очень глупо с моей стороны — здесь не самое уютное место. Ты не привезешь завтра несколько пар? И кардиган, тот, коричневый, с заплатками на локтях…

— С заплатками на локтях, — пробормотала я. — Конечно.

— Ладно, тогда я пойду. Я отправила Венетию домой. Здесь Джас, и нужды приезжать кому-то еще совершенно нет. Отец некоторое время поспит, а завтра, уверена, будет рад тебя видеть. Приезжай с утра, милая. Я договорилась с медсестрой. И не волнуйся, ладно? Все в порядке. Итак, я пошла. Нужно накормить ужином мистера Би.

— Конечно. Спасибо, миссис Би.

Я положила трубку и замерла, опершись на столик в прихожей и глядя на часы. Было чуть меньше восьми. Я проспала всего час или около того, но, выпрямившись и размявшись, обнаружила, что тошнота отступила и в голове прояснилось.

На улице зажглись фонари, отбрасывая на входную дверь желтоватые пятнышки света. Снова пошел дождь. Он барабанил по небольшому навесу над крыльцом и металлическим контейнерам, создавая успокаивающий белый шум. Время от времени по улице проезжал автомобиль, а затем снова становилось тихо. Я стояла, прислушиваясь. Я чувствовала себя совершенно опустошенной — после того как сообщила о своих чувствах, о запутанных отношениях между мной и матерью. В то время как они с Венетией понимали друг друга с полуслова, а Джас жил своей жизнью, я искала убежища в объятиях отца, который любил нас, но больше всех — мою мать. Она была для него на первом месте. Всегда. И вот появилась Фиби Робертс и взорвала все это — то, что я считала нерушимым и неотделимым от меня. Я вспомнила, как вчера весь день усердно заставляла себя поверить в то, будто мои отец и мать не способны на обман, и сама себе показалась смешной. Как же глупо было не понять всего этого сразу! А теперь…

Ветви глицинии за окном раскачивались на ветру, отбрасывая на землю и стены похожие на щупальца тени, а дождь все шел и шел, заставляя меня чувствовать себя свободной и растерянной, и я без руля и без ветрил плыла среди теней, иногда натыкаясь на воспоминания. Это чувство — ощущение неприкаянности — меня пугало. И в этом жутком безмолвии, среди привычной мебели, очертания которой были искажены вспучивающимися тенями, на краткий странный миг мне вдруг показалось, что дом вокруг меня дышит, расширяясь и сжимаясь, словно какое-то неизвестное науке, неземное существо. Я вздрогнула и снова оперлась на столик в прихожей, вцепившись пальцами в его край. Где-то здесь была настоящая история моей семьи, где-то здесь прятался секрет моей матери. И где-то здесь должна быть моя собственная история. И, возможно, история одного мужчины — моего настоящего отца.

При этой мысли я глубоко вздохнула, и этот вздох показался мне очень протяжным. Мне не хотелось думать об этом прямо сейчас, теперь, когда мой отец в больнице и мне известна его тайна. Сейчас я намеревалась подняться наверх и найти носки, которые захвачу с собой.

Я пересекла темный холл и направилась к лестнице. Вдоль нее висели картины и фотографии — черно-белые детские, старые школьные, официальные семейные. Все это было настолько привычным, что со временем стало казаться рисунками на обоях. Поднимаясь по лестнице и глядя на снимки, я думала о том, что сейчас они выглядят странно плоскими, и слегка удивилась, когда мой взгляд упал на маленькую девочку с темными кудрявыми волосами, затянутыми в две тугие косы. Она сидела в окружении людей, лица которых показались мне смутно знакомыми.

На втором этаже находились спальни. Ветер усилился, окна были залиты дождем. Над деревьями, росшими вдоль Роуз-Хилл-роуд, висели тучи, из-за которых тщетно пыталась выбраться луна. Я толкнула дверь в родительскую спальню и, переступив порог, подошла к изножью кровати. Будильник, стоявший на половине отца, тихо тикал — казалось, маленькая птичка стучала клювом по деревянному столу. Я включила стоявший у дверей торшер, не решаясь зажечь верхний свет, затем, шаркая, обошла кровать с другой стороны и, немного помедлив, открыла шифоньер. В нем хранилась одежда моего отца: рабочие пиджаки, старые джемперы, большей частью серые и коричневые, мягкие шерстяные брюки. Вещей было мало, они были поношенные, но чистые, отутюженные и тщательно сложенные миссис Бакстер, которая боялась, как бы другие бухгалтеры не подумали, что после смерти жены мой отец опустился.

Справа, на маминой стороне шифоньера, все было так же, как всегда. Брюки и блузки аккуратно висели на вешалках, джемперы были сложены внизу, в выдвижных ящиках лежало белье и кофточки, разложенные по цветам и степени востребованности. Я невольно протянула руку, чтобы поправить рукав рубашки, но остановилась, прежде чем успела коснуться ткани. До меня донесся слабый аромат с нотками бергамота и ванили. «Шанель № 5». Классический, бессмертный запах, противоречивый, как моя мама, то теплая и яркая, то скрытная и загадочная. Этот аромат разогнал туман, возникший у меня в голове, устремился в дальние уголки моей памяти, и я увидела, как моя мама поднимает руки, чтобы сделать небольшой пируэт. Я отшатнулась, испугавшись отчетливости этого образа, и, не прикасаясь к вещам, снова осторожно вдохнула. Однако воспоминание улетучилось так же быстро, как и появилось. Оно ушло, а я вновь растерялась, лишилась почвы под ногами, утратив связь с тем, что знала. Я стала чужой в этом доме, чужой в собственной жизни.

Внезапно что-то зашуршало. Я напряглась, прислушиваясь. Сердце гулко билось в груди. Ничего, просто дом устраивался на ночлег. Дождь еще сильнее стучал в окна, шуршали шины по асфальту. Я поспешно вернулась к отцовской половине шифоньера и принялась перебирать вещи, пока не нашла в ящике коричневый кардиган и несколько свернутых пар носков. Кроме этого я взяла рубашку и тонкий шарф. А затем крутанулась на пятках и окинула комнату взглядом, ища, что еще может понадобиться моему отцу.

Кровать была аккуратно застелена пуховым одеялом, наброшенным поверх подушек. На мамином прикроватном столике лежал роман Дафны дю Морье, открытый на той самой странице, которая была прочитана последней, и миссис Бакстер дважды в неделю смахивала с нее пыль. Ребекка. Я взяла книгу, повертела ее в руках. Она пролежала открытой целый год… Я поспешно положила ее обратно, рядом с фотографией матери в серебряной рамке. Она была сделана в то время, когда моя мама стала старшим ассистентом. На снимке она была именно такой, какой я ее запомнила: ресницы полуопущены, как будто мама хотела, чтобы выражение ее лица полностью соответствовало должности, которую она занимала.

Я уже собиралась выйти из комнаты, но вдруг заметила еще одну фотографию, которой прежде не видела — или, быть может, на которую прежде не обращала внимания. Наполовину скрытая за лампой, старинная деревянная рамка; на снимке — женщина и девочка. Были видны только их лица. Я покачала головой и прищурилась. Если бы не старомодная прическа и не легкий оттенок сепии по углам, этой девочкой могла бы быть я.

Присмотревшись внимательнее, я осознала, что это действительно другая версия значительно более юной меня: похожие черты лица расставлены чуть иначе, чуть более высокий лоб, чуть более резкие очертания скул. И все же ошибиться было невозможно: это моя мать. Моя невероятно юная мать рядом с собственной матерью, моей бабушкой. У той — прямые, тоже темные волосы, ямочка на подбородке, такая же, как у меня, и такие же серые, немного раскосые глаза. Мама и бабушка на снимке не улыбались, хотя нельзя было сказать, что настроение у них грустное. Казалось, что им очень хочется убежать куда-то вместе.

Констанс — так звали мою бабушку. Констанс Холлоуэй. Я знала лишь, что она и дедушка умерли, когда моей матери едва исполнилось семнадцать. Мама очень мало рассказывала о Констанс, а я никогда ее не расспрашивала. В нашей жизни постоянно присутствовали родственники отца, и у меня не было особого желания иметь еще одних бабушку и дедушку, еще одну толпу тетушек, дядюшек и кузенов. Но почему, почему я так мало разговаривала с мамой, почему не спросила о ее собственной матери? Может быть, я думала, что для таких разговоров она слишком скрытная, слишком отстраненная? Но что было бы, если бы я приложила больше усилий, если бы проявила интерес к ее прошлому? Может быть, тогда мама рассказала бы мне о том, что имело для нее значение?

Глядя на лица на снимке, я задумалась о том, что пришлось пережить этой юной девушке. Она отдала своего ребенка и потратила жизнь на то, чтобы это скрыть. Каково ей было знать, что где-то растет ее маленькая дочка, учится ползать, ходить, бегать, нервничает, первый раз отправляясь в школу, поступает в университет, устраивается на работу, покупает дом? Этой девочки не было на фотографиях, развешанных вдоль лестницы, а ведь ее лицо должно быть рядом с моим.

Я коснулась изображения матери, затем изображения Констанс, провела пальцем по складочке ее губ, по глазам, немного косящим, но, безусловно, не грустным. Мне очень захотелось почувствовать связь с ней, ведь я была внучкой Констанс Холлоуэй, и она продолжала жить во мне. Наше прошлое и наше настоящее неразрывны, и меня охватило желание испытать чувство сопричастности, но чем пристальнее я вглядывалась в фотографию, тем дальше уплывали от меня эта женщина и девочка, возвращаясь в свой мир цвета сепии с закругленными краями, пока от этих глаз, которые я так хорошо знала, не остались лишь темные точки на аккуратных бледных лицах в форме сердца.