Венетия больше ничего не вспомнила, но я была рада, что наше общение наладилось. Когда мы проскользнули в палату к отцу и некоторое время посидели рядом с его кроватью, молча, бок о бок, я вдруг осознала, что все действительно изменилось. Венетия стала другой — более человечной — и я тоже. В общем-то, мне пора было измениться. Пора было перестать извиняться за то, кем я являюсь и почему поступаю именно так. Возможно, мама была права, когда побуждала меня уехать из Лондона и повидать что-то еще, выйти из зоны комфорта. Разве можно наполнить свою жизнь новым смыслом, продолжая ходить по предсказуемой орбите и делать то же, что и всегда?
Потом явилась медсестра и заставила нас уйти. Я помогла Венетии подняться с маленького стула, и мы вышли в коридор. Моя младшая сестра подозрительно поглядывала на двери, мимо которых мы проходили, и бормотала что-то о кампании в поддержку чистоты в медицинских учреждениях. Мы остановились перед лифтами, и Венетия принялась копаться в сумке в поисках платка, но тут дверь со звоном открылась и из лифта вышел Эндрю.
— Второй раз за день. Вот это удача! — произнес он, улыбаясь мне. — Я принес кое-что твоему отцу. — Он показал мне коробочку. — Это халат. Мужчине необходимо уединение, а к нему постоянно вламываются медсестры. Да еще это унижение в виде подкладных суден… Ужас. И, — Эндрю вынул из кармана «Curly Wurly», — я захватил еще кое-что, благодаря чему можно вернуть себе форму. Больничная еда такая гадость! Я бы принес отбивную из молодой баранины, но подумал, что запах меня выдаст.
— Как это мило! Он будет рад тебя видеть.
Посмотрев на «Curly Wurly», я почувствовала, как у меня в горле образовался ком, и быстро и крепко обняла своего друга. Объятия получились неловкими и несколько неожиданными. Отойдя от Эндрю, я заметила, что он покраснел от удовольствия. Он уже собирался было открыть рот, но тут Венетия отвлеклась от своей сумки и сурово ткнула пальцем в шоколадку:
— Ему нельзя это есть, ты же знаешь!
Эндрю только сейчас заметил ее и слегка вздрогнул, но все же склонил голову в холодном приветствии:
— Венетия.
— Эндрю.
Они невзлюбили друг друга с того самого дня, когда моя младшая сестра случайно-нарочно выпустила воздух из шин его драгоценного велосипеда «Raleigh Chopper», а Эндрю случайно-нарочно уронил в дренажную канаву за нашим участком ее любимую заколку с бабочкой, и она лежала там несколько недель в грязи, заметная, но недосягаемая из-за решетки. Открытая вражда началась, когда Венетия рассказала всем, что Эндрю до сих пор спит под пуховым одеялом с изображением Микки Мауса, а Эндрю отомстил, похитив одну из ее Барби и оставив записку с требованием выкупа, которую Венетия хранила до сих пор, чтобы в решающий момент обнародовать. За последние два десятилетия они научились терпеть друг друга, как и положено взрослым людям в приличном обществе, но желание вернуться к былым временам — с похищением кукол и повреждением велосипедов — постоянно витало в воздухе.
— Я забираю эту шоколадку. — И Венетия протянула руку из-за моей спины.
— О, нет, не заберешь. — Эндрю увернулся, и я оказалась посредине довольно неудобного сэндвича из тел.
— Ради бога! — Я закатила глаза. — Это же больница.
— Скажи ему, чтобы он не давал дешевый шоколад нашему отцу, который находится на пороге смерти! — прошипела Венетия.
— Он не находится на пороге смерти! — возмущенно отозвалась я.
— Скажи ей, что человеку нужно что-то есть, — покачал головой Эндрю.
— Скажи ему, что шоколадки, купленной в газетном киоске на первом этаже, мог касаться кто-нибудь из санитаров. Она буквально сочится микробами! — возмущенно воскликнула Венетия.
— Значит, не прикасайся к ней, — пожал плечами Эндрю.
— И не буду.
— Отлично.
— Отлично.
Но Венетия все равно потянулась за шоколадкой. Я ожидала этого, поэтому быстро отошла в сторону, и она врезалась прямо в Эндрю, который, будучи джентльменом до мозга костей, поймал ее в довольно странные объятия. А затем они отпрянули друг от друга, размахивая руками.
— Палата отца там, чуть дальше по коридору, — усмехаясь, сказала я. — Два поворота направо. Очень мило, что ты зашел его навестить, Эндрю, да еще и в свой выходной. Что ж, увидимся позже, ладно?
— Я договорился снова взглянуть на то место, где будет ресторан, Эдди. В субботу в десять тридцать. Я так тебя расхваливал, что продавец очень хочет с тобой познакомиться.
— Продавец? Ресторан? — оживилась Венетия.
— Мы с Эдди открываем свое дело. — Эндрю светился от счастья.
— Что? — Моя сестра была настолько удивлена, что забыла об оскорблениях.
— Ну, — протянула я, поспешно сглотнув, — не то чтобы уже открываем, пока просто ищем место. Еще ничего не решено…
— Он будет называться «Le Grand Bleu». Это рядом с Кренли Гарденс. Мы пойдем смотреть на него в субботу, — сказал Эндрю. — Я пришлю тебе адрес, Эдс.
— Когда вы обо всем договорились? И почему я все узнаю́ последней? — настойчиво поинтересовалась Венетия.
— Потому что не все на свете нуждается в твоем одобрении, — высокомерно отозвался Эндрю. — И потому что, черт побери, еще ничего не произошло.
Рядом со мной со звоном открылась дверь лифта, однако Венетия стояла как громом пораженная. По всей видимости, идея Эндрю постепенно начинала ей нравиться.
— Знаешь, Эдди, хоть я и не одобряю выбранного тобой партнера — могу ли я каким-то образом отговорить тебя от идеи связаться с воплощением Сатаны? — вынуждена признать, что это потрясающая идея. Я всегда знала, что у тебя есть коммерческая жилка. — Сестра бросила на меня взгляд, полный восхищения. Двери начали закрываться. — Супер! И такой роскошный район. Знаешь… — Она сглотнула, и ее голос вдруг стал хриплым и глуховатым. — Мама была бы очень рада. О Эдди… — Венетия сложила руки на животе и блаженно улыбнулась.
Я бросила на Эндрю взгляд и вздохнула, а затем нажала кнопку — наверное, в сотый раз, — и дверь снова открылась.
— Возможно, — сказала я, входя в лифт, скорее себе, чем кому-то еще, потому что Венетия все еще стояла на лестничной площадке, радостно кивая. — Но кто знает, что бы она подумала об этом на самом деле?
Когда я вернулась в кондитерскую, было тихо. В кухне Клер томилась от ожидания, протирая шкаф в глубине помещения и напевая старинные оперные мелодии. Я удалилась в кабинет, якобы для того, чтобы заняться бумажной работой, а на самом деле чтобы наконец дозвониться до мистера Трогмортона-старшего. Я в пятый раз набрала окстедский номер, и в полумраке маленькой комнатки дисплей зажегся ярко-зеленым светом. Я поговорила с секретарем, сообщившим мне, что мистер Трогмортон примет мой звонок «буквально щас», а затем устроилась в кресле поудобнее, откинувшись на спинку, а ноги поставив на маленькую мусорную корзину напротив, и стала ждать.
Прошло меньше минуты, и в трубке послышался довольно приятный голос:
— Алло?
Говорил пожилой мужчина.
— Миссис Харингтон?
На этот раз я не растерялась.
— Нет. Вообще-то это Адель Харингтон, — отозвалась я. — Я дочь Элизабет Харингтон. Моя мать умерла год назад.
— О, что ж, я искренне огорчен.
— Вы ее знали? Я имею в виду, знали ли вы ее лично?
— В общем-то да. — В голосе мистера Трогмортона послышалось удивление. — Не очень близко, конечно, но я несколько раз встречался с ней после смерти ее отца.
— Вы имеете в виду, в пятидесятых годах? — осторожно уточнила я. — Когда ей было семнадцать?
И затаила дыхание. Однако мистер Трогмортон был явно не глуп.
— Мисс Харингтон, позвольте для начала узнать, что происходит.
Нельзя сказать, что его голос прозвучал недружелюбно, но я словно налетела на небольшую стену. Меня постепенно начинала раздражать необходимость прикладывать столько усилий, чтобы получить информацию. Поэтому я кратко рассказала мистеру Трогмортону о появлении Фиби и о том, что нам удалось узнать.
Некоторое время он молчал, а затем произнес:
— Что ж, мисс Харингтон, мне очень жаль, что я ничем не могу вам помочь, и дело не в том, что я обязан соблюдать конфиденциальность. Я действительно ничего не знаю об истории, которую вы мне только что рассказали. Все, что мне известно, — мы с мистером Холлоуэем составили завещание, согласно которому все его имущество после смерти отходило его дочери. Когда мистер Холлоуэй скончался, я разыскал ее, и мы несколько раз встречались, чтобы уточнить кое-какие детали и разобрать вещи в доме в Лимпсфилде. Ваша мать запомнилась мне как очень умная, талантливая женщина, и мне действительно искренне жаль слышать, что…
— А когда это было? — Я затаила дыхание, поскольку следующие несколько минут могли изменить абсолютно все. — Ну, то есть когда он умер?
— О, это произошло несколько лет назад… дайте подумать… кажется, в середине девяностых. Если вы подождете, я уточню.
Мистер Трогмортон отошел от телефона, и я услышала на заднем плане фортепианную музыку. Я с удивлением осознала, что Джордж Холлоуэй был жив, жив до недавнего времени! В то время когда мама была беременна, в то время когда мы родились, а затем — и это было невероятно — несколько десятилетий жил в доме в Лимпсфилде, в то время как мы с мамой жили в Хэмпстеде, и она притворялась, будто оба ее родителя умерли, когда она была еще совсем молода.
— Мисс Харингтон?.. Да, я не ошибся: он умер в апреле 1996 года. На то, чтобы отыскать его дочь, ушло совсем немного времени. В моих записях указано, что я говорил с миссис Харингтон двадцатого апреля, известил ее о случившемся. Впервые мы с ней встретились после похорон. Значительно больше времени потребовалось на то, чтобы продать дом и имущество. — Мистер Трогмортон помолчал. — Я, конечно же, не знал, что там была за история, и это меня не касалось, однако могу вам сказать, что ваша мать была намерена продать дом. Убедить ее принять решение по поводу обстановки было практически невозможно. Миссис Харингтон велела мне продать дом как можно скорее; она не хотела иметь с ним ничего общего. К сожалению, по ряду причин, связанных с налогами и тому подобным, иногда требовалось ее присутствие. Позднее миссис Харингтон сказала мне, что побывала в родительском доме и даже с чьей-то помощью разобрала вещи. Мне было поручено продать все имущество и положить деньги на банковский счет мистера Холлоуэя, что я и сделал. Проблем не возникло… Мисс Харингтон, вы еще слушаете?
Я ловила каждое его слово. Мой мозг работал очень быстро, расставляя по местам новые фрагменты информации, которые мне удалось получить. Я крепко сжимала в кулаке линованный желтый лист бумаги, вырванный из блокнота.
— Вот как. А вы не знаете… Я имею в виду, вам неизвестно, что между ними произошло? Почему они отдалились друг от друга?
— Не знаю. Мне очень жаль. — Судя по голосу, мистер Трогмортон говорил искренне. Я была уверена, что он пытался вспомнить еще какую-нибудь информацию, которой мог бы со мной поделиться. — Джордж Холлоуэй никогда не упоминал об этом. Он заранее позаботился о собственных похоронах и был погребен рядом с женой во дворе Лимпсфилдской церкви. Его завещание не вызывало никаких вопросов, других наследников не было. Мистер Холлоуэй сказал лишь, что они с дочерью долгое время не общались. Вот и все.
— И ничего о детях, о близнецах, о Брайтоне, о Хартленде?
— Ничего. Простите.
За дверью кабинета я услышала веселое бормотание и смех Грейс.
— Мистер Трогмортон, похоже, мне пора. Я очень благодарна вам за этот разговор. Если вы не возражаете, я обдумаю услышанное, и если у меня появятся еще какие-нибудь вопросы…
— Вы мне позвоните, — ободряющим тоном произнес он. — Мне тоже нужно подумать, может быть, я вспомню что-нибудь еще. Я сохраню ваш номер и, если что, свяжусь с вами. А вы, если будете в Окстеде… Заходите на чашечку чая. Буду очень рад видеть вас в своем кабинете. Просто дайте мне знать. Сейчас у меня совсем немного работы. — И он усмехнулся. — Мой сын справляется за двоих.
— Кстати, — произнесла я, — у меня есть еще один, последний вопрос. Мой дедушка, раз уж вы с ним встречались… Мне просто интересно, каким он был.
Последовала пауза, а затем мистер Трогмортон заговорил, и в его голосе уже не было тепла.
— Я знал его не слишком хорошо, и, думаю, никто не мог бы этим похвастаться. Мистер Холлоуэй показался мне строгим человеком, очень консервативным — как-никак, церковный староста. Он мало тратил на себя, держался особняком. — Он помолчал. — Жил один в большом доме. Его жена умерла несколько десятков лет тому назад, а дочь, как вы мне сейчас рассказали, оборвала с ним все связи. Если мне позволено будет сделать предположение, я замечу, что он был очень, очень одинок. — Мой собеседник вздохнул. — Семейная жизнь — это тяжкий труд. Во всех отношениях. Желаю вам удачи, мисс Харингтон. И надеюсь, мы с вами еще побеседуем.
Я положила трубку и невидящим взглядом уставилась в столешницу. Строгий, консервативный Джордж Холлоуэй не мог желать, чтобы его восемнадцатилетняя дочь родила ребенка вне брака, поэтому запер ее в доме для незамужних матерей на полгода, вплоть до нашего рождения, и побывал в больнице после того, как мы появились на свет. Скорее всего, именно он дал указания доктору предложить Мейделин Робертс обоих детей.
Я помнила, как внутри у меня что-то окаменело, когда я представляла себе, как моя мать выбирает между двумя маленькими свертками; когда осознала, что мои родители лгали мне сорок лет. Разговор с мистером Трогмортоном навсегда останется в моем сердце: слушая, как он описывает Джорджа Холлоуэя, я чувствовала, что камень у меня внутри начинает покрываться трещинами, — то место, где вина моей матери, ее отказ от нас, ее стремление получить свободу любой ценой столкнулись с моей собственной сложной печалью, моими разрозненными, бессвязными воспоминаниями о ней. Я думала об указующем персте и, чувствуя облегчение и тоску, отпустила все это; вместо этого я подумала о подводной зелени внутри маленькой полотняной палатки. Я никогда не забуду о дне твоего рождения.
Лимпсфилд, 8 января 1959 года
Сегодня у меня был посетитель. Я видела его из окна и сначала не узнала — в темном костюме, с зачесанными назад волосами он показался мне незнакомым, ведь в последний раз, когда я его видела, эти самые волосы спадали ему на лоб, а взгляд горел, проникая в самую душу, — как раз перед тем, как он меня поцеловал. Это было в день моего рождения, когда мы прятались в хартлендском саду.
Стоит мне вспомнить о той ночи, и меня захлестывает волна боли, пронзают стрелы вины и сожаления, и так же, как сухой, мучительный кашель, с которого началась мамина смерть, тот поцелуй стал предвестником конца, поцелуем смерти, и воспоминание о нем затаилось внутри меня подобно горькой пилюле.
Я смотрела, как он ждет на улице, подняв воротник и пытаясь защититься от январского дождя. Я не спустилась к нему, и он наконец ушел.
Лимпсфилд, 9 января 1959 года
Сегодня он вернулся. Я ждала, когда он уйдет, и из-за этого не успела на автобус. Отец очень разозлился, когда я опоздала к ужину.
Лимпсфилд, 12 января 1959 года
Сегодня он вернулся; говорил с Эллен. Она указала на окно, и я отошла назад, вглубь комнаты. Надеюсь, он меня не заметил.
Лимпсфилд, 15 января 1959 года
Сегодня он ждал внутри, у входной двери, поэтому я не увидела его из окна и, думая, что его нет, буквально налетела на него, боясь снова опоздать на автобус.
Он слабо улыбнулся, но его глаза оставались грустными, я это видела. Он пришел, чтобы узнать, как я; от меня давно не было вестей, и они волновались. Получила ли я цветы, в порядке ли я? Я невольно улыбнулась, потому что он напомнил мне, как в Хартленде постоянно спрашивали, все ли у меня в порядке. Но потом у меня возникло странное ощущение. С чего бы ему волноваться? Один поцелуй ничего не значит, особенно если он повлек за собой смерть, как это было в моем случае.
Он держал надо мной зонт, провожал меня до остановки и вел нейтральный разговор, до тех пор пока не пришло время садиться в автобус.
Лимпсфилд, 23 января 1959 года
Почти каждый день на этой неделе он ждал меня после работы и провожал на автостанцию. Я сказала ему, что мой отец не одобрит ни таинственности, ни частоты этих встреч. Но он возразил, что нет ничего постыдного в том, чтобы провожать девушку до автобуса. Ведь мы просто идем, переставляя ноги, чтобы не опоздать к ужину. Вот и все.
Я прохожу до автобусной остановки триста двадцать пять шагов (он — двести восемьдесят пять, потому что у него длинные ноги). Мы идем медленно, и не всегда при этом разговариваем, иногда молчим. Он угощает меня сладостями, плиткой шоколада или пирожным, а однажды принес книгу, о которой мы говорили. Честное слово, я не совсем понимаю, почему он продолжает приходить. Я ведь простая семнадцатилетняя девушка, которая еще ничего не видела, которой почти нечего предложить ему, нечего дать. К тому же я стала другой; все теперь другое. Я уже не та, что прошлым летом, легкомысленная, зараженная дурацким энтузиазмом в их мире веселья, солнца и блеска. Сейчас зима, и во мне нет всего этого. Я лишь тень, которая вспоминает о своей матери или обдумывает, как бы сбежать из отцовского дома, лишенная перспектив. В его мире, где даже зимой должно быть много интересных событий, таких как вечеринки, художественные выставки, театральные премьеры, я никто.
Меня это не тревожит. В некотором роде то, что было у нас с ним, абсолютно нереально. Это была летняя фантазия, ее даже увлечением нельзя назвать. Когда я сказала ему об этом, он ответил, что это неправда. А еще он сказал, что думал обо мне все это время, что не может выбросить меня из головы, что я совершенно не похожа на девушек, которых он встречал. Мне это кажется странным, поскольку в его мире, мире взрослых, где люди работают и живут самостоятельно, могут куда угодно отправиться на поезде, а не только ездить на автобусе по хорошо знакомой дороге между домом и курсами секретарей, наверняка есть много интересных девушек, ну, или женщин, утонченных, знающих, что такое любовь.
Может быть, ему не нужна моя любовь? Может быть, ему просто нравится со мной разговаривать? Не знаю. Мы обсуждаем книги, события, которые происходят в мире. Иногда он рассказывает мне о своей работе, а я ему — об учебе. Он видел фильм, о котором я читала в газетах, «Бен-Гур» с Чарлтоном Хестоном, и я позавидовала ему, поскольку мы с мамой очень хотели его посмотреть. Он предложил мне сходить в кино, прямо сейчас. «Пропусти занятия», — сказал он. Вместо того чтобы идти от остановки на курсы, нужно несколько раз свернуть в другую сторону и спуститься по улице к «Одеону». Мол, это будет вполне естественно. Я невольно рассмеялась и покачала головой, поскольку наши с ним — или, точнее, его и отцовские — понятия о том, что такое «естественно», совершенно не совпадают.
Мы ни разу не говорили о поцелуе или о времени, которое проводили вместе летом, и уж тем более об остальных обитателях Хартленда. В моих воспоминаниях это стало чем-то вроде цветного кинофильма о прошлом, вроде «Волшебника страны Оз», который я смотрела еще в школе. Вихрь ярких красок — зелень сада, морская синева, ослепительная белизна гальки под моим окном. Это уже нереально; даже мои воспоминания нереальны, они стали двухмерными и живут сами по себе, как будто я была всего лишь посторонним наблюдателем, а теперь просто отступила назад, за кулисы, и мне видны плоские картонные декорации розового сада, терраса и цветные фонарики на деревьях.
Как бы там ни было, это самая безмолвная, самая серая зима, и время сузилось до этих трехсот двадцати пяти шагов по темной ледяной площади. Иногда, в тот миг, когда я забираюсь в автобус и оборачиваюсь на прощанье, он машет рукой, и мне кажется, что я вижу, как в его смеющихся глазах мерцает поцелуй, и на миг вспоминаю о магии Хартленда и о тепле летней ночи.
Я сохраняю дистанцию или, по крайней мере, пытаюсь это делать. Для меня и он, и Хартленд связаны со смертью, с концом. Однако я чувствую, что постепенно оттаиваю. Повсюду так холодно. На курсах зябко, потому что здание очень старое и ветхое, и нам приходится сидеть за машинками в перчатках с отрезанными пальцами. В доме отца всегда холодно и темно: по всей видимости, он не считает нужным зажигать камины и включать свет, ведь там живем только мы вдвоем. По дороге тоже холодно, а в автобусе так зябко, что я с трудом встаю, когда приближается моя остановка. Дожидаясь автобуса на станции, я прыгаю на месте, чтобы не замерзнуть. Но когда я разговариваю с ним и вглядываюсь в его смеющиеся глаза, мне почему-то становится теплее.
Лимпсфилд, 5 февраля 1959 года
Сегодня я сделала это, я действительно сделала это! Заявила отцу, что нам назначили дополнительную лекцию, и предупредила, что немного опоздаю. На курсах я хотела сказать, будто записалась на прием к врачу и поэтому мне нужно уйти пораньше, но потом — по чудесному стечению обстоятельств — миссис Фелпс заболела, и теперь мне не нужно бояться, что моя ложь откроется.
Мы встретились с ним раньше назначенного времени, и вместо того, чтобы пройти обычные триста двадцать пять шагов, побежали — чтобы сэкономить время, а еще потому, что было ужасно холодно, — завернули за угол и спустились к «Одеону» — все так, как он и предлагал. Мне пришлось заставить себя подавить воспоминания, не думать о том, как мы приходили сюда с мамой, и дело было не только в том, что мы здесь бывали, но и в предвкушении запретного удовольствия, в понимании, что тебе нельзя здесь находиться. Мама никогда не лгала отцу, но у нас с ней была негласная договоренность: мы не рассказывали ему о своих походах в кино, зная, что он все испортит нотациями о фривольности и деградации английской молодежи, в то время как все, чего нам хотелось, — это восхищаться Гарри Грантом и Деборой Керр.
Но когда цель близко, когда ты рискуешь ради чего-то, что маячит на горизонте, очень важно извлечь пользу из каждого мгновения, насладиться каждой секундой. Стоило мне преодолеть свой страх и перестать оглядываться через плечо, отбросить прочь мучительные воспоминания о матери, и я сразу же ощутила, что снова готова стать легкомысленной.
Я сидела в заднем ряду теплого кинотеатра. Зажегся экран, и при виде раздвигающегося занавеса я испытала знакомый трепет. Музыка оркестра сопровождала новости. Я смотрела, как молодая королева перерезает какую-то ленточку, и с сочувствием подумала о том, как же ей холодно, а затем дождалась, когда зарычит лев и начнется фильм.
Возможно, он ожидал чего-то другого; вообще-то, наверняка так и было. Он думал, что мы будем целоваться, обниматься и перешептываться, как парочка, сидевшая прямо перед нами, а может быть, и желал чего-то большего, хотя я не совсем понимаю, чего именно он мог ожидать. Однако, что бы это ни было, я не воплотила в жизнь ни одну из его грез, поскольку в тот самый миг, когда экран зажегся, уставилась на него, увлеченная поворотами сюжета, то громкой, то тихой музыкой и романтическими отношениями между Эстер и Иудой. Я была похожа на соскучившееся по солнцу животное, повернувшееся к теплу и ярким краскам. У меня во рту был сахарно-приторный вкус попкорна.
Однако почти в самом конце что-то заставило меня обернуться, и я осознала, что он наблюдал за мной в полутьме. Возможно, он смотрел на меня все это время, пока я улыбалась или плакала, сочувствуя мучениям больных в лепрозории. Со смущением я подумала о том, что, по всей видимости, выглядела очень глупо, как ребенок, болтая ногами под сиденьем и уплетая попкорн. Его лицо было непривычно оживленным, а когда его рука скользнула к моей, мне показалось, что это часть фильма, словно мы с ним не сидим на складных стульях, а тоже стали частью чужого мира смерти, страсти и отмщения. До самого конца я не осмеливалась пошевелиться, чувствуя его руку на моей и его плечо, прижимающееся к моему, и впервые с августа прошлого года у меня возникло ощущение, будто я именно там, где мне и следует быть, и делаю то, что должна.
Я была настолько безрассудна, что согласилась немного погулять, и мы побежали обратно на площадь, туда, где располагалась чайная, откуда можно было вовремя увидеть выезжающий из-за угла автобус. Я попросила официантку принести чай и булочку, потому что у меня было мало денег, однако он заказал нам мороженое «Никербокер Глори» — одно на двоих, и мы сидели друг напротив друга и ели его двумя ложечками. Люди вокруг нас говорили о бедном Бадди Холли, погибшем в авиакатастрофе, о Фиделе Кастро, освобождающем Кубу, но мое лицо лучилось от счастья и я продолжала улыбаться, поскольку «Бен-Гур» каким-то образом развеял воспоминания о маминой смерти, стоявшей между нами, а чайная довершила остальное. Здесь было так восхитительно тепло, так чудесно пахло свежими булочками. Кто-то включил музыкальный автомат. Карамель, которой было полито мороженое, стекала по моему горлу. Мы просидели слишком долго, ели мороженое и булочки и заказали еще один чайничек чая. Я все время держала его за руку и чуть было не опоздала на автобус.
Подумать только, всего месяц назад курсы казались мне лишь продолжением мрака, в который я погружена, и напоминанием о планах, которые строили мы с мамой, точнее о том, что они никогда не сбудутся. А теперь это мой билет на свободу. У меня есть не только триста двадцать пять шагов, но и его обещания. Потому что, конечно же, никто не стал бы приходить каждый день в самые темные и промозглые месяцы года лишь ради того, чтобы погулять. Мы почти не говорим о будущем, точно так же, как и о недавно минувшем прошлом, но он рассказывает о том, что ему нравится во мне и какого он обо мне мнения. В его голосе — настойчивость и отчаяние, я слышу это и могу думать лишь о том, что он хочет большего — больше времени, проведенного со мной, больше моего внимания. Если бы только я могла ему это дать! Мне так этого хочется! Всякий раз, когда я пытаюсь убедить себя в том, что такой человек, как он, не может иметь по отношению ко мне серьезных намерений, не может думать обо мне все время, он произносит что-нибудь особенное или просто улыбается, и я снова начинаю тешить себя надеждой на то, что он заберет меня с собой и будет моим навсегда. Глупая, чудесная, неукротимая надежда, возвращающаяся ко мне, несмотря на то, что я полагала, будто сумела изгнать ее навсегда.
Я лежу в постели, пытаясь набраться мужества, чтобы вытянуть ноги на холодной и влажной простыне, и пишу при свете заглядывающей в окно луны. Скоро я закрою дневник и буду еще чуть более осторожной, чем обычно, поскольку если мой отец когда-нибудь узнает о происходящем, я попрощаюсь с курсами раз и навсегда. Я открыла страницы о Хартленде, вынула фотографии, которые дала мне Фелисити после нашей поездки к морю. Одну из них я просто обожаю: он улыбается, стоя на волнорезе, и хотя я клялась не вспоминать больше о Хартленде, хотя Хартленд так же далек, как Изумрудный город, эта фотография заставляет меня думать иначе. Она живая, наполненная счастьем, и мне хочется спрятать ее под подушку. Лежа в постели, я пытаюсь воспроизвести в памяти каждую секунду, проведенную в чайной, мне хочется снова почувствовать, как его пальцы переплетаются с моими, и даже вспомнить строгий взгляд леди, стоявшей за прилавком, — она явно считала, что такой юной девушке, как я, неприлично у всех на виду держать за руку молодого человека.