Разгульная толпа, чье веселье было столь ужасным образом нарушено, испустила крик яростного возмущения; но в первую минуту из-за отсутствия у нее оружия, а также будучи устрашена гневным лицом Роланда Грейма и его обнаженным кинжалом, замерла в нерешительности. Аббат, потрясенный до глубины души, воздев руки к небу, молил господа о прощении за кровопролитие, совершенное в святилище. Только лицо Мэгделин Грейм выражало радость и удовлетворение от того, что младший представитель ее рода сурово покарал безбожника; но по ней было видно также, что она охвачена безумным страхом за судьбу любимого внука.

— Пусть издыхает богохульник! — сказала она. — Пусть умрет он на этих священных плитах, оскверненных его прикосновением!

Но гнев толпы, скорбь аббата и экзальтация неистовой Мэгделин оказались беспричинными и напрасными. Якобы смертельно раненный Хаулеглас проворно вскочил на ноги и закричал:

— Чудо, чудо, братцы! Самое настоящее чудо, не хуже всякого другого, что когда-либо совершалось в Кеннаквайрской обители. И, как ваш законно избранный аббат, я велю вам, братцы, никого не трогать без моего приказания. Ты, волк, и ты, медведь, держите этого шалого мальчишку, но не делайте ему больно. А ты, преподобный отче, со всеми твоими присными, отправляйтесь-ка вы лучше по кельям; ибо наше совещание окончилось так, как кончаются все совещания: каждый остался при своем мнении; а если мы затеем драку, то и тебе, отче, и твоей братии придется солоно, да и церковь останется в накладе. Поэтому берите-ка ноги в руки и улепетывайте отсюда подобру-поздорову!

Галдеж уже начинался снова, но отец Амвросий все еще колебался; ему было не совсем ясно, в чем состоит сейчас его долг, — встретить ли грудью натиск или сохранить себя до более благоприятного времени. Его самозванный собрат, аббат Глупости, заметил, что он в затруднении, и сказал более естественным тоном, без того ломанья, в котором он раньше усердствовал, чтобы лучше играть свою роль:

— Мы пришли сюда без злого умысла — просто для того, чтобы повеселиться; мы лаем громко, но кусаемся не больно, а главное, не хотим вам сделать ничего худого. Поэтому перестаньте нам мозолить глаза, пока дело не обернулось худо: сокол, который уже взлетел, свисти ему не свисти, обратно не вернется, и из пасти гончей нелегко вырвать добычу. Стоит этим ребятам разойтись снова, и сам дьявол не удержит их, а не то что аббат Глупости.

Братия сгрудилась вокруг аббата Амвросия и стала упрашивать его отступить перед неудержимым напором. Это разгульное празднество, говорили они, представляет собой старинный обычай, который признавали его предшественники, и в прежние времена, при аббате Ингильраме, бывало, сам почтенный отец Николай изображал дракона.

— И вот теперь мы пожинаем плоды того, что когда-то было столь безрассудно посеяно, — сказал отец Амвросий. — В свое время людей научили глумиться над тем, что свято: так можно ли удивляться, что потомки безбожников стали разбойниками и грабителями? Но пусть будет по-вашему, братья мои, идите к себе и вкушайте отдых. А тебе, женщина, я велю уйти отсюда вместе с нами, не произнеся больше ни слова: ты должна сделать это ради твоего уважения ко мне и ради безопасности молодого человека, который тебе дорог. Однако постойте… Что собираетесь вы делать с этим юношей, которого вы держите как пленника? Подумали ли вы о том, — продолжал он суровым тоном, обращаясь к Хаулегласу, — что на нем ливрея дома Эвенелов? Люди, не страшащиеся божьего гнева, должны убояться хотя бы гнева человеческого!

— Не обременяйте себя заботой о молодом человеке, — ответил Хаулеглас. — Мы знаем, кто он и откуда.

— Прошу вас, — умоляюще сказал аббат, — не причиняйте ему зла за опрометчивый поступок, который он в своем пылком рвении чуть было не совершил.

— Говорю вам, не обременяйте себя заботой о нем, отче, — повторил Хаулеглас, — и живо отправляйтесь отсюда со всей вашей свитой мужеска и женска пола, или же я не ручаюсь, что эта самая святая убережется от позорного стула. А что касается злых умыслов, то им в моем брюхе не поместиться, — добавил оратор, похлопав себя ладонью по объемистому животу, — оно слишком туго набито соломой и клееным холстом; великое спасибо им обоим: они выдержали кинжал этого сорвиголовы не хуже миланских лат.

Действительно, кинжал Роланда Грейма вонзился в набивку искусственного брюха, которое входило составной частью в маскарадный костюм аббата Глупости, и лишь сила толчка свалила на мгновение это почтенное лицо на пол.

— Да что ж это такое, братцы? — воскликнул аббат Глупости. — Почему у вас такие постные рожи? Не собираетесь ли вы отказаться от своего старинного развлечения из-за бредней какой-то старухи о святых да о чистилище? А я-то грешным делом думал, что вам давно уже охота поразмяться… Эй, грянь, барабан, играй, арфа, ударьте по струнам, скрипачи, пляшите все и веселитесь сегодня, а завтра — хоть трава не расти! Медведь и волк, следите за вашим пленником, гарцуй, конек, шипи, дракон, вопите вовсю, мальчишки! Мы старимся с каждой минутой, потерянной зря, а жизнь слишком коротка, чтобы тратить ее на игру в молчанку.

Это энергичное увещание возымело желаемое действие. Церковь наполнилась запахом паленой шерсти и жженых перьев, заменившим собой аромат фимиама; в чаши для святой воды налили грязную дождевую воду, а затем разыграли пародию на богослужение, причем роль священника у алтаря исполнял лжеаббат. Люди пели игривые и непристойные песни на мелодии церковных гимнов; портили, рвали и ломали все, что попадалось им под руку из принадлежавшего аббатству имущества, то есть прежде всего — облачение и церковную утварь. Предаваясь самым нелепым выходкам, какие только могла подсказать им в эти минуты полнейшей свободы их буйная фантазия, они постепенно перешли к более серьезным разрушительным действиям: стали стаскивать с мест и уничтожать деревянные статуи, разбили витражи, уцелевшие после предыдущего нападения на церковь, и, с неослабевающим рвением разыскивая скульптуры, которые считались предметами идолопоклоннического обожания, начали истреблять орнаменты, сохранившиеся еще на гробницах и капителях колонн.

Страсть к разрушению, подобно всякой другой склонности, усиливается, когда не встречает противодействия; и самая буйная часть сборища, раззадоренная картиной уже нанесенного ею вреда, стала испытывать потребность в разрушениях еще более значительного масштаба. Подстрекатели начали кричать:

— Надо вовсе смести это старое воронье гнездо, оно слишком долго служило папе и его присным!

И они затянули балладу, которая тогда была распространена в низших классах общества:

— Нас в темноте отец святой Хотел держать до гроба; Когда слепца ведет слепой, Глядишь — в болоте оба! Одно лишь зло Проистекло От римского главы… Эх, в самый раз пуститься в пляс Под зеленью листвы! Богач-аббат не служит треб, — Он непотребством занят; А брат-монах ест даром хлеб, Из нас деньжонки тянет. И требник есть — Да не прочесть… Вот братья каковы! Эх, в самый раз пуститься в пляс Под зеленью листвы! [26]

Громко распевая хором эту балладу, сочиненную каким-то поэтом-сатириком на мотив известной охотничьей песни, люди аббата Глупости с каждой минутой расходились все больше, так что сам их преподобный прелат уже не мог справиться с ними, — как вдруг в церковь вошел закованный в латы рыцарь в сопровождении нескольких вооруженных ратников и решительно потребовал прекратить буйство.

Забрало у рыцаря было поднято, но даже если бы оно закрывало его лицо, ветви остролиста было достаточно, чтобы узнать сэра Хэлберта Глендининга. Проезжая по пути домой через деревню Кеннаквайр, сэр Хэлберт услышал доносившийся из церкви рев и, по-видимому, тревожась за судьбу брата, тотчас поспешил туда.

— Что все это значит, люди добрые? — спросил он. — Ведь вы христиане и королевские подданные, а разрушаете церковь, словно какие-то язычники!

Все сразу утихли, хотя кое-кто был, без сомнения, удивлен и обескуражен, услыхав порицание, а не благодарность от такого ревностного протестанта.

Наконец дракон решил взять на себя роль оратора и, раскрыв свою картонную пасть, проревел:

— Мы выметаем из церкви папизм железной метлой.

— Как, друзья мои! — возразил сэр Хэлберт Глендининг. — Неужели вы не видите, что в вашем кривлянье и ряженье больше папизма, чем в этих каменных стенах? Раньше избавьтесь сами от изъязвляющей вас проказы, а уж потом толкуйте об очищении каменных стен; подавите в себе дерзкое своеволие, ведущее лишь к пустому тщеславию и греховной невоздержанности, и знайте, что вы предаетесь сейчас одной из тех нечестивых и бесстыдных забав, которые измыслили сами же римские священники, чтобы сбить с истинного пути и низвести до животного состояния души, попавшие в их сети.

— Вот оно как! И вы туда же! — проворчал дракон с такой злобой, которая вполне соответствовала его роли злого чудовища. — Лучше уж было нам оставаться по-прежнему католиками, если у нас отнимают право развлекаться по-своему.

— Как смеешь ты так отвечать мне? Да и что это за развлечение — ползать по земле, подобно пресмыкающемуся? Вылезай-ка из своей шкуры, или, клянусь честью, я обойдусь с тобой, как с гусеницей, которую ты из себя корчишь.

— Как с гусеницей? — повторил оскорбленный дракон. — Да ведь я такой же человек, как и ты, даром что нет у меня рыцарского титула.

Вместо ответа рыцарь нанес дерзкому дракону таких два удара тупым концом копья, что, не будь достаточно прочными обручи, составлявшие ребра этого сооружения, треснули бы ребра самого актера. Не дожидаясь того, чтобы разгневанный рыцарь отвесил ему еще один удар, лицедей поспешно вылез из своей скорлупы. Став на ноги, бывший дракон явился сэру Хэлберту Глендинингу в хорошо ему знакомом обличье Дэна из Хаулетхэрста, с которым он водил дружбу в прежние годы, когда судьба еще не подняла его высоко над тем состоянием, какое ему было уготовано рождением. Поселянин сердито смотрел на рыцаря, и тот мог прочесть в его взгляде укор за нападение на старого приятеля; да и сам Глендинннг, по своей природной доброте, уже раскаивался, что так круто обошелся с ним.

— Я нехорошо поступил, ударив тебя, Дэн, — сказал рыцарь, — но, право же, я не узнал тебя. Ты как был, так и остался шалым парнем. Приходи-ка лучше ко мне в замок Эвенелов, и мы вместе поглядим, как летают мои соколы.

— И если мы не покажем ему соколов, которые взмывают вверх, как шутихи, — сказал аббат Глупости, — ваша милость может отдубасить меня так же крепко, как вот сейчас его.

— Это еще что такое, милейший? Как ты оказался здесь? — произнес рыцарь.

Аббат, поспешно сбросив искажавший его физиономию фальшивый нос и накладное брюхо, которое составляло часть его маскарадного одеяния, предстал перед хозяином в своем истинном виде Адама Вудкока, эвенелского сокольничего.

— Ах, мошенник! — воскликнул рыцарь. — Как посмел ты явиться сюда и учинить беспорядок в доме, где живет мой брат?

— Прошу прощения у вашей милости, но я нахожусь здесь именно по этой причине. Я услыхал, что народ собирается избрать аббата Глупости и, конечно, тут же подумал: ведь я пою, пляшу, прыгаю спереди назад через палаш, так что, в общем, умею валять Дурака не хуже всякого другого, кто домогается званий и чинов, и могу вполне рассчитывать, что справлюсь с этой ролью; а коли мне удастся быть избранным, то я могу оказаться не без пользы брату вашей милости, в случае если дело обернется худо для церкви монастыря святой Марии.

— Ты хитрый плут, — сказал сэр Хэлберт. — Только мне сдается, что из одной лишь любви к моему семейству ты едва ли сдвинешься и на ярд, а вот из любви к элю и бренди — не говоря уж об озорстве и буйстве — с легкостью пробежишь целую милю. Ну довольно, уводи своих буянов отсюда прочь, в трактир, если им это по душе, и вот вам деньги на расходы. Беситесь дальше весь остаток дня, а завтра станьте снова рассудительными людьми и научитесь впредь служить доброму делу как-нибудь получше, не превращаясь в шутов и головорезов.

Подчиняясь приказу хозяина, сокольничий стал собирать своих присмиревших людей, нашептывая им на ухо:

— Пошли, пошли, tace, — это по-латыни то же, что по-нашему «помалкивай»; не унывайте из-за пуританства нашего рыцаря: мы порезвимся на славу у бочек с крепким элем в пивоварне Мартины-трактирщицы. В путь, арфа и бубен, волынка и барабан, и ни звука, покуда не вышли из церковного двора, а потом гряньте снова, да так, чтобы небу было жарко! Вперед, волк и медведь! Старайтесь держаться на задних лапах, пока не перешагнули за порог церкви, а там уж покажете себя заправскими зверьми. И какой черт принес его сюда портить нам праздник! Но не надо его сердить, друзья мои: его копье — не перышко, ребра Дэна знают об этом кое-что.

— Клянусь своей бессмертной душой, — сказал Дэн, — будь это кто-нибудь другой, а не мой закадычный товарищ, отведал бы он старинного палаша моего папаши.

— Тс, нишкни! — сказал Адам Вудкок. — Держи, братец, язык за зубами, если тебе дороги твои кости. Что поделаешь! Надо принимать всякую монету, которая в ходу, если ее дают не с тем, чтобы нанести обиду.

— Не хочу я принимать этаких монет, — сказал Дэн из Хаулетхэрста, сердито отбиваясь от Адама Вудкока, который тащил его прочь из церкви.

В этот момент взгляд сэра Хэлберта Глендинянга, острый и наблюдательный, какой обычно свойствен людям военным, приметил Роланда Грейма между его двумя стражами, и удивленный рыцарь воскликнул:

— Эй, сокольничий! Вудкок! Ты что же, привел сюда пажа миледи, одетого в ливрею моего дома, чтобы он участвовал в вашем разгульном празднестве вместе с твоими волками и медведями? Раз уж вы затеяли такое представление, так могли бы вырядить и его, ну хоть обезьяной или как-нибудь иначе, если бы захотели поберечь честь моего дома. Подведите-ка его сюда, молодцы!

Адам Вудкок был слишком честен и прямодушен, чтобы смолчать, услышав, что юношу винят в проступке, которого он не совершал.

— Клянусь, — произнес он, — святым Мартином Буллионским…

— А что у тебя общего со святым Мартином?

— Да не очень-то много, сэр, если не считать того, что когда он посылает дождь, мы не можем спускать соколов; но я хочу сказать вашей милости, что я, как честный человек…

— А правильней сказать — как лживый мошенник: такое заверение было бы более правдивым.

— Ну что ж, если ваша милость не позволяет мне говорить, — промолвил Адам, — я могу и придержать язык, но только этот паренек пришел сюда совсем не по моему приказанию, — вот и весь сказ.

— А потому, что это ему самому взбрело в голову; охотно верю, — сказал сэр Хэлберт Глендининг. — Подойди-ка сюда, юноша, и скажи мне, позволила ли тебе твоя госпожа удаляться на такое расстояние из замка и позорить ливрею моего дома участием в подобном игрище?

— Сэр Хэлберт Глендининг, — с достоинством отвечал Роланд Грейм, — ваша супруга разрешила или, вернее, приказала мне впредь распоряжаться моим временем как мне заблагорассудится. Я оказался совершенно невольно свидетелем этого, как вы изволите выражаться, игрища; а ливрею вашего дома я сброшу тотчас, как достану одежду, лишенную знаков унизительного рабского положения.

— Как понимать все это, молодой человек? — спросил сэр Хэлберт Глендининг. — Говори прямо, я не охотник до загадок. Моя жена благоволила тебе — это мне известно. В чем же ты провинился перед ней, что она решила дать тебе отставку?

— Да ни в чем особенном, — сказал Адам Вудкок, отвечая вместо Роланда. — У него вышла со мной глупая ссора, которую в еще более глупом виде представили моей уважаемой госпоже, и за это бедный мальчик поплатился местом. Я, со своей стороны, должен прямо сказать, что был кругом неправ, за исключением вопроса о том, нужно ли мыть мясо для соколят. Здесь я твердо уверен в своей правоте.

Вслед за этим добряк сокольничий подробно рассказал своему хозяину о нелепой стычке, которая навлекла на Роланда Грейма опалу его госпожи; при этом он так старался представить дело в благоприятном для пажа свете, что сэр Хэлберт не мог не догадаться о его благородных побуждениях.

— У тебя доброе сердце, Адам Вудкок, — сказал он.

— Уж такое доброе, какое только может быть у человека, имеющего дело с соколами, — отозвался Адам. — Да и у мейстера Роланда не злее. Но он по своему положению вроде как дворянин, и потому ему кровь легко бросается в голову; ну, а мне тоже.

— Так вот, — сказал сэр Хэлберт, — как бы там ни было, а жена моя приняла чересчур поспешное решение, ибо проступок юноши, которого она столько лет воспитывала, не был столь уж оскорбителен, чтобы надо было прогнать его. Впрочем, я не сомневаюсь, что он отягчил свою вину дерзкими речами. Во всяком случае, все это соответствует тем целям, которые я преследую. Уведи своих людей, Вудкок, а ты, Роланд Грейм, останься при мне.

Паж молча последовал за рыцарем в дом аббата; когда они вошли в первую комнату, оказавшуюся незапертой, сэр Хэлберт послал одного из своих сопровождающих сообщить его брату, сэру Эдуарду Глендинингу, что он желает поговорить с ним. Ратники, отпущенные своим начальником, в приподнятом состоянии духа отправились в трактир Мартины, вдовы конюха, чтобы присоединиться к веселой компании, которую свел туда их товарищ, Адам Вудкок. Паж с рыцарем остались наедине. Сэр Хэлберт Глендининг некоторое время в молчании мерил шагами пол, а затем обратился к Роланду с такими словами:

— Ты мог заметить, юноша, что я не часто удостаивал тебя своим вниманием. Я вижу, ты уже покраснел, но не говори ни слова, пока не выслушаешь меня до конца. Так вот, я редко удостаивал тебя своим вниманием, но не потому, что не находил в тебе качеств, заслуживающих похвалы. Нет, я видел их, но также видел и нечто заслуживающее порицания и считал, что похвала может это только усугубить. Твоя госпожа, распоряжаясь штатом своих слуг по личному усмотрению, на что она имеет неоспоримое право, решила выделить тебя из всех прочих и обращалась с тобой скорее как с родственником, а не как со слугой. И хотя ты, будучи взыскан ее милостями, выказал себя тщеславным и дерзким мальчишкой, все же было бы несправедливо отрицать, что ты извлек для себя пользу из твоего обучения и воспитания и что в тебе часто вспыхивает дух благородный и мужественный. Более того — было бы невеликодушно, позволив тебе вырасти таким своевольным и диким, обречь тебя на нужду и скитания за то, что ты проявил раздражительность и неумение держать себя в руках, порожденные тем же слишком нежным воспитанием. По этой причине, а также ради репутации всего штата моих слуг, я решаю оставить тебя в моей свите до тех пор, пока не смогу прилично тебя устроить где-нибудь в другом месте и не буду при этом уверен, что, выходя в широкий мир, ты не уронишь достоинства семьи, которая тебя воспитала.

Хотя в речи сэра Хэлберта Глендининга и было нечто лестное для гордости Роланда, но вместе с тем она содержала немало и такого, что, на взгляд юноши, было равносильно ложке дегтя в бочке меда. И все же его совесть тут же подсказала ему, что он должен с почтительной благодарностью принять предложение, сделанное супругом его доброй покровительницы; а благоразумие, в сколь малой степени он им ни обладал, заставило его признать, что его ожидает совершенно различное будущее в зависимости от того, вступит ли он в мир, состоя в свите сэра Хэлберта Глендининга, столь прославленного своим умом, отвагой и весомостью своих суждений в государственных делах, или же отправится странствовать со своей родственницей Мэгделин и станет орудием исполнения ее замыслов, которые ему представлялись химерическими.

Все же сильное нежелание возвращаться на службу, от которой он был так унизительно отставлен, почти перевешивало эти соображения.

Сэр Хэлберт, с удивлением посмотрев на Роланда, продолжал:

— Ты как будто колеблешься, юноша. Неужто открывающиеся тебе пути так заманчивы, что ты должен еще поразмыслить, прежде чем принять мое предложение? И нужно ли объяснять тебе, что, хотя ты глубоко оскорбил свою благодетельницу, вынудив ее отослать тебя, ей, без сомнения, будет горько и тяжко сознавать, что ты, лишенный всякого попечения, предоставленный самому себе, скитаешься в мире, охваченном беспорядками, — я имею в виду нашу Шотландию. Хотя бы из чувства благодарности ты обязан поберечь ее; да и простой здравый смысл говорит, что ты ради своего же благополучия должен принять мое покровительство, поскольку, отказавшись от него, ты подвергнешь большим опасностям и свою жизнь и свою душу.

Роланд Грейм ответил в почтительном тоне, но с заметной горячностью:

— Я глубоко благодарен вам, милорд, за оказываемую мне поддержку и счастлив узнать, что порой вы все же снисходили до того, чтобы удостоить меня своим вниманием. Только скажите, где и как могу я ценою жизни доказать свою преданность и благодарность той, кто была для меня неизменно благодетельницей с моих детских лет, и я с радостью умру за нее.

Он замолчал.

— Все это одни лишь слова, юноша, — сказал Глендининг, — к громким изъявлениям чувств нередко прибегают для того, чтобы заменить ими действительные услуги. Я не знаю, как мог бы ты послужить леди Эвенел, рискуя своей жизнью; могу сказать только, что она была бы рада, если бы ты пошел по такому пути, на котором твоей жизни и твоей душе не будет грозить опасность. Что же мешает тебе принять предложенное покровительство?

— Мысль о моей единственной оставшейся в живых родственнице, — ответил Роланд, — по крайней мере единственной, какую я когда-либо знал. Мы снова вместе с тех пор, как я был изгнан из замка Эвенелов, и мне надо посоветоваться с ней, могу ли я пойти по пути, на который вы меня зовете, или же ее старческие немощи и ее намерения в отношении меня, с которыми я обязан считаться, требуют того, чтобы я оставался с нею.

— А где эта твоя родственница? — спросил сэр Хэлберт Глендининг.

— Здесь, в этом доме, — ответил паж.

— Так пойди и отыщи ее, — сказал рыцарь Эвенел, — ибо было бы весьма непочтительно не испросить ее согласия; но она поступила бы крайне неумно, если бы отказалась дать его.

Роланд вышел из помещения и отправился искать Мэгделин; сразу после его ухода пришел аббат.

Сэр Хэлберт и отец Амвросий встретились так, как обычно встречаются братья, которые нежно любят друг друга, но видятся не часто. Именно таковы и были их отношения. Их связывала взаимная любовь, но советник Мерри во всей своей деятельности, в своем образе жизни и в своих взглядах являл собою полную противоположность римско-католическому священнослужителю; и, конечно же, они не могли часто бывать в обществе друг друга, не оскорбляя этим своих союзников и не вызывая у них подозрений.

После того как они сердечно обнялись и аббат радостно приветствовал брата, сэр Хэлберт Глендининг выразил свое удовлетворение тем, что ему удалось прибыть вовремя и прекратить безобразия, учиненные Хаулегласом и его буйной компанией.

— И, однако, — сказал он, — когда я смотрю на твое одеяние, мне невольно приходит на ум мысль, что аббат Глупости все еще пребывает в стенах монастыря.

— Зачем придираться к моему одеянию, Хэлберт? — сказал аббат. — Это духовные доспехи, соответствующие моему призванию в этом мире; и в этом качестве оно подобает мне так же, как тебе — нагрудные латы и перевязь для меча.

— Но мне думается, что едва ли разумно надевать доспехи, когда нет сил сражаться; опасное безрассудство бросать вызов противнику, с которым нельзя справиться.

— Этого, брат, никто не вправе утверждать, пока битва не кончилась, — сказал аббат Амвросий. — Но если бы дело обстояло именно так, как ты говоришь, все же, думается мне, отважный человек, даже отчаявшись в победе, скорее предпочтет погибнуть в борьбе, нежели сложить меч и щит, вступив в низкий, бесчестный сговор с надменным врагом. Но не будем пререкаться о том, в чем мы не можем достичь согласия; лучше ты останься и раздели с нами — хотя ты и еретик — праздничную трапезу по случаю моего вступления в должность. Тебе не следует опасаться, брат, что в этом случае твои чувства ревнителя строгой воздержанности, которая в старину была присуща церкви и о восстановлении которой ты печешься, будут оскорблены роскошным монастырским пиром. Дни, когда аббатом был наш старый друг отец Бонифаций, миновали; и у настоятеля монастыря святой Марии нет больше ни лесов, ни рыбных прудов, ни рощ, ни пастбищ, ни полей с колосящимися злаками; нет у него теперь ни овец, ни коров, ни красного зверя, ни дичи; нет амбаров, наполненных пшеничным зерном, нет погребов с вином и маслом, с элем и медом. Должность келаря больше не нужна; и мы можем поставить перед тобой только такое угощение, какое в старинной повести отшельник предлагал странствующему рыцарю. Но если ты откушаешь с нами, мы сами будем с радостью в сердце есть эту скудную пищу и скажем спасибо тебе, брат, за то, что ты вовремя защитил нас от этих негодяев безбожников.

— Дорогой брат, — сказал рыцарь, — я глубоко сожалею, что не могу побыть с тобой подольше; но нам обоим не к лицу, если я, принадлежащий к реформатской церкви, окажусь за вашим столом во время праздничной трапезы; и если я смогу когда-либо в дальнейшем, к своему удовольствию, оказать тебе серьезную помощь, то лишь потому, что меня нельзя будет заподозрить в поддержке или поощрении ваших религиозных обрядов и церемоний. Мне придется употребить все свое влияние, которым я пользуюсь среди моих друзей, чтобы защитить смельчака, отважившегося, вопреки закону и парламентским эдиктам, принять на себя сан аббата в монастыре святой Марии.

— Не обременяй себя такой трудной задачей, брат, — ответил отец Амвросий. — Я отдал бы все на свете за то, чтобы ты стал защищать церковь ради нее самой; но пока ты, к несчастью, остаешься ее врагом, я не хочу, чтобы ты ставил под угрозу свою безопасность или хоть в чем-то доставлял себе неприятности, защищая лишь меня одного… Но кто это идет сюда с явным намерением помешать беседе братьев, на которую злая судьба наша отвела всего несколько минут?

Как раз в этот момент дверь отворилась, и в комнату вошла Мэгделин Грейм.

— Кто эта женщина? — довольно резко произнес сэр Хэлберт Глендининг. — Что ей здесь надо?

— То, что вы меня не знаете, — сказала старуха, — не имеет значения; я пришла сюда по вашему же желанию, для того, чтобы сообщить вам о своем полном согласии на возвращение юного Роланда Г'рейма к вам на службу. Вот и все, что я хотела сказать, и я не стану дольше докучать вам своим присутствием. Она повернулась, собираясь уйти, но сэр Хэлберт Глендининг остановил ее и стал расспрашивать:

— Кто вы? Каково ваше занятие? Почему вы не подождете моего ответа?

— Когда я еще принадлежала к этому миру, — ответила она, — я носила далеко небезызвестное имя; а теперь я убогая паломница Мэгделин, радеющая о благе нашей святой церкви.

— Ах, вот как! — сказал сэр Хэлберт. — Значит, ты католичка! А моя жена, насколько я помню, говорила мне, что Роланд Грейм происходит из реформатской семьи.

— Его отец, — ответила старуха, — был еретик или, вернее сказать, не исповедовал ни истинной веры, ни ереси, не признавал ни божьей, ни антихристовой церкви. И я тоже — ибо наше грешное время порождает грешников — делала вид, будто приемлю ваши нечестивые обряды, но мне было дано на это разрешение, и грех был мне заранее отпущен.

— Как видите, брат, — сказал сэр Хэлберт с лукавой улыбкой, — мы не без оснований обвиняем вас в недобросовестности.

— Нет, брат, ты к нам несправедлив, — ответил аббат, — эта женщина, как ты можешь судить по ее поведению, не вполне в своем уме. Но, кстати сказать, ум ее помрачился из-за преследований со стороны ваших грабителей-баронов и вашего якобы терпимого духовенства.

— Я не буду спорить об этом, — сказал сэр Хэлберт. — В наше несчастное время совершается столько зла, что обеим церквам с избытком хватит, за что держать ответ.

Произнеся эти слова, он подошел к окну и, высунувшись из него, затрубил в рог.

— Почему ты уже созываешь своих людей? — спросил аббат. — Ведь мы провели вместе всего лишь несколько минут.

— Увы! — произнес старший из братьев. — Даже эти минуты были омрачены разногласием. Я подал сигнал, чтобы мне подвели коня, а тороплюсь уехать я потому, что предотвратить последствия твоего сегодняшнего безрассудства можно только в том случае, если я начну действовать без промедления. А ты, почтеннейшая, изволь сообщить своему юному родичу, что мы сейчас же садимся на коней. Я не хочу, чтобы он возвращался со мной в замок Эвенелов: это повело бы к новым ссорам между ним и другими слугами или по крайней мере к насмешкам, которые больно уязвили бы его гордость, а я желаю ему добра. Поэтому он поедет в Эдинбург вместе с одним из моих людей, которого я сейчас же отправляю туда с поручением рассказать обо всем, что здесь произошло. Ну как, это вам по душе? — добавил он, пристально посмотрев на Мэгделин Грейм, но та выдержала его взгляд, сохраняя на своем лице холодно-бесстрастное выражение.

— Если уж кто-нибудь должен потешаться над Роландом, бедным одиноким сиротой, — сказала она, — то пусть это будет какой угодно люд, но только не челядь замка Эвенелов.

— Не бойся, почтеннейшая, никто не обидит его, — ответил рыцарь.

— Возможно, — отозвалась Мэгделин, — вполне возможно, но я полагаюсь больше на его собственное умение постоять за себя, нежели на вашу поддержку. — С этими словами она покинула комнату.

Рыцарь поглядел ей вслед, а затем, обернувшись к брату и самым горячим образом пожелав ему благополучия и счастья, попросил простить его за то, что он должен сию же минуту удалиться.

— Мои люди, — сказал он, — сильно налегают на эль и не могут бросить пирушку из-за того, что где-то там трубит рог.

— Ты сам освободил их от более крепкой узды, Хэлберт, — заметил аббат, — и тем научил их непокорствовать тебе самому.

— Не опасайся этого, Эдуард, — ответил Хэлберт, никогда не называвший брата его монашеским именем Амвросий. — Никто не выполняет требований нравственного долга лучше тех, кто свободен от рабских обязанностей.

Он повернулся, чтобы наконец уйти, но тут аббат снова сказал ему:

— Подожди еще немного, брат, сейчас нам принесут поесть. Не покидай этого дома, который мне должно сейчас называть своим, доколе меня не изгнали из него силой, прежде чем не вкусишь со мною хлеба.

В комнату вошел тот самый монашек, который исполнял обязанности привратника; он нес с собой незамысловатую закуску и бутылку вина. Почтительно поклонившись, он сказал, что ему удалось найти эту бутылку лишь после того, как он обшарил весь погреб.

Рыцарь наполнил небольшой серебряный кубок и осушил его залпом, сказав, что пьет за здоровье брата. Затем он похвалил вино, признав в нем рейнвейн самого высокого качества и хорошо выдержанный.

— О да, — сказал монашек, — оно находилось в укромном местечке, которое покойный брат Николай (упокой господи его душу!) называл уголком аббата Ингильрама; а ведь аббат Ингильрам воспитывался в Вюрцбургском монастыре, расположенном, как я понимаю, недалеко от тех мест, где растет эта превосходная лоза.

— Именно так, почтеннейший сэр, — сказал сэр Хэлберт. — И поэтому я убедительно прошу тебя вместе с моим братом выпить за мое здоровье кубок столь высоко зарекомендовавшего себя вина.

Старый тощий привратник бросил на аббата полный надежды взгляд. «Do veniam», — сказал игумен, и старик, схватив дрожащей рукой кубок с напитком, от которого давно отвык, медленно осушил его, стараясь продлить удовольствие, смакуя каждый глоток и наслаждаясь ароматом, а затем поставил кубок на стол, печально улыбнувшись и покачав головой, словно навсегда прощался с восхитительной влагой. Оба брата переглянулись с улыбкой. Но когда сэр Хэлберт попросил аббата в свою очередь поднять кубок и отдать должное вину, тот тоже покачал головой и ответил:

— Нынче для аббата монастыря святой Марии не время лакомиться. Вместо вина я выпью воды из источника, носящего имя нашей покровительницы, — добавил он, наполняя кубок этой трезвой влагой, — и пожелаю тебе быть счастливым, а главное, увидеть в истинном свете твои духовные заблуждения.

— А тебе, мой возлюбленный брат Эдуард, — подхватил Глендининг, — я желаю впредь руководствоваться во всем твоим собственным, свободным от предрассудков разумом и выполнять какие-нибудь более значительные обязанности, нежели те, что связаны с пустым званием, которое ты так необдуманно принял.

Братья расстались; оба испытывали при этом глубокое сожаление; и все же каждый из них, будучи тверд в своих взглядах, почувствовал некоторое облегчение, распрощавшись с другим, ибо, при большом взаимном уважении, они мало в чем были согласны друг с другом.

Вскоре после этого заиграли трубы, возвещавшие о том, что едет рыцарь Эвенел со свитой, и аббат поднялся на башню, чтобы с полуразрушенного крепостного вала посмотреть на всадников, которые двигались вверх по отлогой дороге к подъемному мосту. Его глаза были устремлены на это зрелище, когда к нему подошла Мэгделин Грейм.

— Ты пришла, сестра моя, — сказал он, — взглянуть в последний раз на своего внука. Вон там едет он под знаменем того, кто является доблестнейшим рыцарем Шотландии, — если только отвлечься от его вероисповедания.

— Ты можешь засвидетельствовать, отец мой, что этот человек, именуемый рыцарем Эвенелом, возымел желание снова взять моего внука к себе на службу не по моей просьбе и не по просьбе самого Роланда. То была воля неба, посрамляющего мудрейших в самой их мудрости и грешников в их кознях, — направить юношу ради блага церкви туда, где я больше всего хотела бы его видеть.

— Я не знаю, что ты имеешь в виду, сестра, — сказал аббат.

— Преподобный отец, — ответила Мэгделин, — разве ты никогда не слыхал о том, что есть такие могучие духи, которые могут сокрушить стены замка, когда они допущены внутрь, но не могут войти в дом, если их не пригласили и, более того, не втащили через порог? Дважды Роланда Грейма втаскивали в замок Эвенелов нынешние носители этого титула. Пусть они сами и отвечают за то, что из этого проистечет.

С этими словами она покинула башню, а аббат еще помешкал несколько минут, размышляя над ее словами, которые приписал ее душевному расстройству; после чего спустился по винтовой лестнице вниз, чтобы отметить свое вступление в высокую должность постом и уединенной молитвой, вместо того чтобы отпраздновать его пиром и благодарственным молебном.