Старинные формы траура неизменно соблюдались в Гленаллен-хаузе, хотя это никак не вязалось с тем упорством, с которым члены семьи, как считалось в народе, отказывали своим покойникам в слезах — этой обычной дани, приносимой мертвым. Мы уже отметили, что когда пришло роковое письмо с извещением о смерти второго и, — как некогда думали, — любимого сына, рука графини осталась тверда и веки ее дрогнули не больше, чем при чтении обыкновенного делового письма. Одно небо знает, не ускорило ли это подавленное гордостью материнское горе ее собственную кончину. По крайней мере все нашли, что апоплексический удар, так скоро после того оборвавший ее существование, был местью разгневанной природы за запрет, который она налагала на свои чувства. Но, отказываясь от обычных внешних проявлений горя, леди Гленаллен тем не менее распорядилась задрапировать траурной материей многие апартаменты, в том числе свою комнату и комнату графа.

Поэтому граф Гленаллен сидел сейчас в комнате, завешенной черной тканью, свисавшей мрачными складками с высоких стен. Экран, также покрытый черным сукном и поставленный против высокого и узкого окна, сильно умерял неровный свет, проникавший сквозь цветные стекла, изображавшие с искусством, присущим четырнадцатому веку, жизнь и печаль пророка Иеремии. Стол, за которым сидел граф, освещался двумя серебряными лампами чеканной работы, струившими тот неприятный и неопределенный свет, который возникает от смешения искусственного и дневного. На том же столе можно было видеть серебряное распятие и две-три пергаментные книги в переплетах с застежками. Большая картина, изображавшая мученичество святого Стефана, восхитительное творение Спаньолетто, служила единственным украшением комнаты.

Обитатель и хозяин этого безрадостного помещения был еще сравнительно молод, но так надломлен болезнью и нравственными страданиями, так призрачно худ и бледен, что казался живым мертвецом. И когда он поспешно встал и пошел навстречу посетителю, это стоило ему напряжения, почти непосильного для его истощенного организма. Когда они оказались друг против друга посреди комнаты, контраст между ними стал особенно разителен. Здоровый цвет лица, твердая поступь, прямой стан и смелая осанка старого нищего свидетельствовали о том, что стойким и удовлетворенным в старости человек бывает и на самой низкой ступени общественной лестницы, до которой он может опуститься, тогда как запавшие глаза, бесцветные щеки и трясущееся тело стоявшего перед ним аристократа показывали, что богатства, власти и даже молодости еще недостаточно, чтобы обеспечить покой души и крепость тела.

Граф встретил старика посреди комнаты и, приказав его спутнику выйти в галерею и никого не пускать в прихожую, пока не прозвучит звонок, ждал нетерпеливо и настороженно, пока не услышал, как затворилась дверь сперва его комнаты, а затем — прихожей и щелкнули ручки обеих. Убедившись, что теперь его не могут подслушать, лорд Гленаллен подошел к нищему вплотную и, вероятно принимая его за переодетого члена какого-либо религиозного ордена, торопливо, но все же неуверенно обратился к нему:

— Во имя всего, что наша религия считает самым святым, скажи мне, почтенный отец, чего я должен ожидать от посланца, который вручил мне знак, связанный с такими ужасными воспоминаниями?

Старик, ошеломленный приемом, столь непохожим на то, чего он ожидал от гордого и могущественного лорда, не знал, что ответить и как разъяснить ему его ошибку.

— Скажи мне, — продолжал граф с еще большим трепетом и мукой в голосе, — скажи мне, не затем ли ты пришел, чтобы сказать, что всего сделанного для искупления ужасной вины недостаточно, и наложить новую и более суровую епитимью? Я не уклоняюсь от нее, отец, дай мне пострадать за мое преступление здесь, пусть пострадает тело, но спасется в ином мире душа!

У старика хватило сметливости понять, что он должен прервать откровенные излияния лорда Гленаллена, иначе он, Эди, станет поверенным таких тайн, о которых ему лучше не знать.

— Ваша светлость, — торопливо, дрожащим голосом заговорил он. — Я не вашей веры, и я не священник, а с вашего позволения — всего лишь бедный Эди Охилтри, королевский нищий и покорный слуга вашей светлости.

Вслед за этим объяснением он отвесил на свой лад низкий поклон, потом выпрямился, оперся рукой на посох, откинул свои длинные белые волосы и устремил взгляд на графа, ожидая ответа.

— Так ты, — промолвил граф, от неожиданности на время лишившийся речи, — так ты, значит, вовсе не католический священник?

— Боже меня от этого упаси! — воскликнул Эди, растерявшийся и на миг забывший, с кем он говорит. — Я, как уже сказал, всего лишь королевский нищий и слуга вашей светлости.

Граф поспешно отвернулся и раза два или три прошелся по комнате, чтобы успокоиться после допущенной им ошибки; потом он опять подошел к нищему и строгим, повелительным голосом спросил, как тот позволил себе вторгнуться в его уединение и откуда взял кольцо, которое отважился прислать. Но Эди был не робкого десятка, и этот вопрос меньше смутил его, чем доверительный тон графа в начале их разговора. На повторный вопрос, кто дал ему кольцо, он спокойно ответил:

— Некто, кого граф знает лучше, чем я.

— Некто, кого я знаю лучше, — так ты сказал? — нахмурился лорд Гленаллен. — Сию же минуту объясни свои слова, а иначе поплатишься за то, что проник сюда в час семейного горя!

— Меня послала старая Элспет Маклбеккит, — начал нищий, — чтобы сказать…

— Ты бредишь, старик! — прервал его граф. — Я никогда не слыхал такого имени. Но этот ужасный знак напоминает мне…

— Я теперь вспомнил, милорд, — сказал Охилтри. — Она говорила мне, что вам будет понятнее, если я назову ее Элспет из Крейгбернфута. Она носила это имя, когда жила во владениях вашей светлости, то есть вашей досточтимой матушки, упокой, господи, ее душу!

— Да, — произнес пораженный лорд, и его вытянувшееся бледное лицо стало еще более похоже на лицо трупа, — это имя вписано в самую трагическую страницу печальной истории… Но что ей может быть нужно от меня? Жива она или умерла?

— Жива, милорд, и умоляет вашу светлость повидаться с ней до ее смерти. Она хочет сообщить вам что-то, тяготящее ее душу, и говорит, что не может отойти с миром, пока вас не увидит.

— Пока меня не увидит?.. Что это может значить? Она просто выжила из ума от старости и болезни. Скажу тебе, мой друг, что менее года назад, узнав, что ей плохо, я сам заходил к ней в дом, но она не узнала ни моего лица, ни голоса.

— Если ваша светлость мне разрешит, — промолвил Эди, которому продолжительность беседы в значительной мере вернула его смелость старого солдата и природную словоохотливость, — если ваша светлость мне разрешит, я бы сказал… Вашей светлости, конечно, виднее, а только я так рассуждаю, что старая Элспет похожа на древние, заброшенные крепости и замки в горах: ее разум частью разрушился и опустел, а частью кажется еще тверже, и крепче, и выше, словно башня среди развалин. Страшная женщина!

— Она всегда была такой, — почти бессознательно произнес граф в ответ на замечание нищего. — Она всегда отличалась от других женщин, а своим нравом и складом ума больше всего, пожалуй, походила на ту, кого уже нет… Так она хочет видеть меня?

— Она очень просит, — ответил Эди, — доставить ей перед смертью эту радость.

— Это не принесет радости ни ей, ни мне, — сурово промолвил граф, — но я удовлетворю ее просьбу. Она, кажется, живет у моря, к югу от Фейрпорта?

— Между Монкбарнсом и Нокуиннокским замком, но ближе к Монкбарнсу. Ваша светлость, наверно, знает и лэрда и сэра Артура?

Лорд Гленаллен ответил лишь отсутствующим взглядом, словно не понял нищего. Видя, что его мысли витают где-то далеко, Эди не решился повторить свой вопрос, столь не существенный для дела.

— Скажи, ты католик, старик? — спросил граф.

— Нет, милорд, — гордо объявил Охилтри, вспомнив в эту минуту о неравномерном распределении милостыни. — Благодарение небу, я добрый протестант.

— Тот, кто по совести может называть себя добрым, имеет основание благодарить небо, какой бы вид христианства он ни исповедовал. Но кто из нас на это осмелится?

— Только не я, — сказал Эди. — Я остерегаюсь впасть в грех гордыни.

— Чем ты занимался в молодости? — продолжал граф.

— Служил солдатом, милорд, и немало ночей провел под открытым небом. Меня должны были произвести в сержанты, но…

— Служил солдатом! Значит, убивал, и жег, и грабил, и расхищал.

— Не скажу, — ответил Эди, — чтобы я был лучше своих товарищей. Грубое это ремесло, и война люба только тем, кто ее не отведал.

— А теперь ты стар, и несчастлив, и выпрашиваешь у сострадательного встречного еду, которую в молодости вырывал из рук несчастного крестьянина?

— Я нищий, это верно, милорд, но я не так уж несчастлив. Что до моих грехов, то я успел раскаяться в них и сложить их, если так можно сказать, у ног того, кто больше меня способен нести их, а что до моего пропитания, то никто не пожалеет старику куска хлеба. Так я и живу и готов умереть, когда меня призовет господь.

— Итак, в прошлом у тебя мало приятного или достойного, о чем ты мог бы вспомнить, а впереди, до перехода в вечность, — еще меньше, но ты доживаешь свои дни, довольный судьбой. Что ж, ступай! И, несмотря на свои годы, и нищету, и усталость, не завидуй хозяину этого замка ни когда он спит, ни когда он бодрствует. На, вот тебе!

Граф вложил старику в руку несколько гиней.

Эди посовестился бы, может быть, как и в других случаях, принять такой щедрый подарок, но властный тон лорда Гленаллена не допускал возражений. Вслед за тем граф позвал слугу.

— Проводи этого старика из замка и посмотри, чтобы никто не задавал ему вопросов. А ты, друг, иди и забудь дорогу к моему дому!

— Трудно мне это, — сказал Эди, взглянув на золотые монеты, которые он все еще держал в руке. — Очень трудно это, после того как ваша светлость изволили столько сделать, чтобы мне не забыть!

Лорд Гленаллен смотрел перед собой, словно не замечая дерзости старика, позволившего себе возражать ему, потом махнул рукой, чтобы тот уходил, и Эди мгновенно повиновался.