Вверх по ущелью, окутанному ноябрьским туманом, медленно, но верно ехал отец Евстафий. Он не мог не поддаться тому грустному настроению, которое порождает созерцание природы в это время года. Река, казалось, роптала уныло и глухо, как бы оплакивая уходящую осень. В рощах, местами окаймляющих ее берега, только листва дубов еще сохраняла тот бледно-зеленый цвет, который предваряет переход к буро-ржавым оттенкам. Ивы стояли почти обнаженные, а их листья устилали землю, шурша под ногами мула и разлетаясь от каждого дуновения. Листва других деревьев, совершенно засохшая, еле держалась на ветвях, ожидая первого порыва ветра, чтобы осыпаться.

Монах погрузился в размышления, которые с особой силой возбуждаются в душе приметами наступившей осени. «Вот они, — думал он, взирая на опавшие листья, — вот они лежат передо мной, упования нашей юности, расцветшие раньше всех, чтобы быстрее всех увянуть, столь прелестные весною и столь бренные зимой. Но и вы, уцелевшие, — продолжал он, глядя на засохшие листья, еще висящие на ветвях буковых деревьев, — вы подобны горделивым мечтам отважного человечества, которые расцветают позднее и все еще увлекают зрелый ум, хотя он и постиг их безрассудство. Ничто здесь не вечно, ничто не просуществует долго, разве что листья могучего дуба? Они появляются тогда, когда у остального леса листва уже прожила половину своего срока. Поблекшая, слинявшая зелень — вот все, что у него теперь осталось, но эти признаки жизненной силы он сохраняет до конца. Так пусть же таким будет и отец Евстафий! Радужные надежды моей молодости я растоптал ногами, как топчу этот сухой лист; горделивые мечты моей зрелости я вспоминаю теперь, как пустые химеры, которые давно поблекли; но мои церковные обеты, мое духовное призвание, которому я последовал в более поздние годы, — они будут жить, пока живет Евстафий. Возможно, что меня подстерегают опасности, да и силы мои невелики, но она будет жить, эта гордая решимость служить моей церкви и бороться с ересями, ее раздирающими».

Так говорил — или по крайней мере так думал — человек фанатической веры, порожденной недостаточностью образования, смешивавший насущные потребности христианства с непомерными и захватническими претензиями римской церкви и защищавшей свое дело с жаром, достойным лучшего применения.

В то время как монах, будучи в таком созерцательном настроении, подвигался вперед, ему нет-нет да и казалось, что он видит перед собой на дороге женщину в белом одеянии, в позе глубокой печали. Но это впечатление было настолько мимолетным, что, как только он начинал пристально глядеть в ту сторону, где он только что видел фигуру, неизменно оказывалось, что он принял за видение нечто весьма обыкновенное — белый камень или поваленный ствол березы с серебристой корой.

Отец Евстафий слишком долго жил в Риме, чтобы разделять суеверные страхи малообразованного шотландского духовенства. Но все же ему показалось удивительным, что фантастический рассказ ризничего мог произвести на него такое сильное впечатление. «Странно… — подумал он. — Эта история, которую брат Филипп, несомненно, выдумал, чтобы скрыть свои неблаговидные поступки, так крепко засела у меня в голове, что мешает мне предаться более серьезным размышлениям, — мне следует взять себя в руки. Я начну читать молитвы и выкину из памяти всю эту ерунду».

Приняв это решение, монах стал набожно шептать молитвы, перебирая четки, в точности следуя предписаниям своего ордена, и его уже больше не тревожили никакие видения, пока он не подъехал к башне Глендеарг.

Госпожа Глендининг, стоявшая у калитки, вскрикнула от удивления и радости, увидав уважаемого отца Евстафия.

— Мартин! Джаспер! Где же вы все? — засуетилась она. — Помогите же сойти высокочтимому помощнику приора и отведите мула на конюшню. О святой отче! Сам бог привел вас сюда, чтобы помочь нам. Я только что вновь собиралась— послать верхового в монастырь, хотя мне и совестно было тревожить ваши преподобия.

— Тревоги для нас не имеют значения, сударыня, — отвечал отец Евстафий. — Чем я могу быть вам полезен? Я приехал навестить леди Эвенел.

— Как хороша — воскликнула госпожа Элспет. — А я как раз из-за нее-то и собиралась послать за вами: бедная леди, видно, и до завтрашнего дня не протянет! Не будете ли вы так добры пройти к ней?

— А разве она не исповедовалась у отца Филиппа? — спросил монах.

— Исповедовалась, — отвечала госпожа Глендининг, — и именно у отца Филиппа, как ваше преподобие справедливо заметили… Но… но мне хотелось, чтобы она совершенно очистилась покаянием от всех грехов. А мне показалось, что у отца Филиппа на этот счет остались сомнения… Да тут еще была книга, которую он взял с собой, так что… — И она запнулась, как бы не желая продолжать.

— Говорите все начистоту, госпожа Глендининг, — заметил отец Евстафий. — Это ваш долг ничего от нас не скрывать.

— Ах, ваше преподобие, с вашего разрешения, я бы от вас никогда ничего не скрыла, кабы только я не боялась повредить этим бедной леди. Она прекрасная женщина, живет с нами уже не первый год, и лучше ее я никого не знаю. Но это дело — пусть уж лучше она сама вам объяснит, ваше преподобие.

— Сначала вы мне скажите, госпожа Глендининг, и я еще раз повторяю — это ваш долг мне все рассказать.

— Книга эта, — несмело начала вдова, — которую отец Филипп увез из Глендеарга, книга эта, с разрешения вашего преподобия, нынче утром таинственным образом вернулась к нам.

— Вернулась? — воскликнул монах. — Как так?

— Ее принесли обратно к нам, в башню Глендеарг, — продолжала госпожа Глендининг, — а как — это уж один бог знает. Но это та книга, которую отец Филипп вчера увез. Старый Мартин — наш работник и слуга леди Эвенел — выгонял наших коров на пастбище, а надо вам сказать, досточтимый отец, что по молитвам святого Вальдгэва и по милости обители у нас есть три добрых молочных коровы…

Монах чуть не застонал от нетерпения. Но он вовремя вспомнил, что женщина такого нрава, как почтенная вдова Глендининг, подобна волчку: не трогай его, когда он вертится, — он остановится, но если вздумаешь его подхлестывать, он будет вертеться без конца.

— Но оставим наших коров, ваше преподобие (хотя, уверяю вас, редко в каком стаде найдется такая скотина).

Работник выгонял их на пастбище, а мои молодцы — это Хэлберт и Эдуард, которых ваше преподобие видели в праздничные дни в церкви (а в особенности вы должны помнить Хэлберта, так как вы изволили его гладить по голове и подарили ему значок святого Катберта, что он носит на шапке), и с ними еще была Мэри Эвенел (это дочка леди Эвенел), — так вот, они побежали за стадом и принялись играть и носиться по лугу, ваше преподобие, как это привычно детям. Вскоре они потеряли из виду и Мартина и коров, и им вздумалось залезть в узкую расселину, которую мы зовем Корри-нан-Шиан, где в самой глубине течет родник, и вот там вдруг они видят — с па-ми крестная сила! — что сидит у родника женщина вся в белом и ломает руки. Ребята, конечно, перетрусили, увидав перед собой незнакомую женщину (кроме Хэлберта — ему на троицу минет шестнадцать, и он никогда ничего не боялся), но когда они к ней подошли — ее и след простыл.

— Стыдитесь, сударыня! — перебил ее отец Евстафий. — Такая рассудительная женщина — и вдруг верит всяким бредням! Дети попросу соврали — вот и все.

— Нет, сэр, тут что-то не так, — возразила почтенная хозяйка дома. Во-первых, они мне никогда за всю жизнь не лгали, а потом я должна вам открыть, что на том самом месте, где сидела белая женщина, они нашли книгу леди Эвенел и принесли ее в башню.

— Вот это наконец достойно внимания! — воскликнул монах. — Вы не знаете, в здешней округе не найдется другого экземпляра этой книги?

— Нет, ваше преподобие, — отвечала Элспет. — Откуп да бы ей взяться? Да будь их даже двадцать штук, все равно здесь некому их читать.

— Так это наверняка та самая книга, которую вы отдали отцу Филиппу?

— Это так же верно, как то, что я с вами сейчас разговариваю, ваше преподобие.

— Очень странно! — произнес отец Евстафий, принимаясь в задумчивости ходить взад и вперед по комнате.

— Я была как на угольях, так мне хотелось узнать, что вы, ваше преподобие, на это скажете, — продолжала госпожа Глендининг. — Я все на свете готова сделать для леди Эвенел и для ее семейства, и я это, кажется, доказала, и ее слугам я желаю добра, и Мартину и Тибб (хотя Тибб и не всегда так почтительна со мной, как я могла бы ожидать), но мне думается, не слишком это ладно, что около леди увиваются ангелы, духи или феи, когда она гостит в чужом доме, да и для дома это нехорошая слава. А ведь, кажется, все для нее здесь делается, и ничего ей это не стоит — как говорится, ни гроша, ни труда. Но тут не только худая слава, а вот еще что: вовсе это не безопасно, когда в доме заведутся волшебные существа. Правда, я навязала по красной нитке на шею моим ребятам (так она, по материнской любви своей, продолжала их называть) и каждому дала хлыстик из рябиновой ветки и еще зашила в подкладку их камзольчиков по кусочку вязовой коры. И очень хотелось бы мне узнать, ваше преподобие, что еще может сделать одинокая женщина, чтобы отвратить от себя духов и фей? Ах, беда! Я, кажется, дважды назвала их по имени!

— Госпожа Глендининг, — сказал монах несколько неожиданно, после того как достойная женщина наконец замолкла, — скажите, пожалуйста, знакома вам дочка мельника?

— Знакома ли мне Кейт Хэппер? — отвечала вдова. — Да уж так знакома — я ее знаю как облупленную. Разбитная была девка Кейт, когда мы с ней покумились, лет этак двадцать тому назад.

— Это, должно быть, не та девица, о которой я говорю, — возразил отец Евстафий. — Той, о которой я спрашиваю, лет пятнадцать, не больше. Такая черноглазая; может быть, вы ее видели в церкви?

— Ваше преподобие, разумеется, правы — это, должно быть, племянница моей кумы, о которой вы изволите говорить. Только сама-то я, слава богу, слишком усердно молюсь за обедней, чтобы разбирать, какие у молодых девок глаза, черные или зеленые.

Почтенный помощник приора был все-таки настолько от мира сего, что не мог не улыбнуться на хвастливое замечание вдовы, что она стоит выше всяких искушений, в особенности принимая во внимание, что подобные искушения опасны скорее для мужского пола, чем для женского.

— Тогда, может быть, — заметил он, — вы знаете, госпожа Глендининг, как она одевается?

— А как же, ваше преподобие, — отозвалась вдова довольно охотно. — Она носит белую юбку — наверно, потому белую, что на ней мучная пыль не так видна, — а сверху синюю накидку, но это уж только для того, чтобы было чем покичиться.

— Так не она ли и принесла обратно эту книгу и удрала, когда дети ее увидели? — спросил отец Евстафий.

Мистрис Глендининг призадумалась. Ей вовсе не хотелось опровергать заключения монаха, но она никак не могла понять, зачем бы мельниковой дочке забираться так далеко от своего дома, да еще в такое глухое место? Неужто только для того, чтобы оставить там старую книгу трем ребятишкам, и притом еще от них прятаться? А главное, она никак не могла взять в толк, почему бы девушке, раз она в доме всех знала (а при этом сама госпожа Глендининг всегда все честно платила, что с нее следовало за помол, и мельнику и засыпкам), почему бы ей, мельничихе, попросту не зайти к ним отдохнуть, закусить и порассказать, что у них делается на мельнице.

Как ни странно, именно эти возражения окончательно убедили монаха, что его догадки были верны.

— Сударыня, — сказал он, — вы должны быть очень осторожны в ваших разговорах. Это пример, и, боюсь, не единственный пример, того, как далеко простирается власть врага рода человеческого в наши дни. Это дело следует проверить до тонкости, пропустить его через мельчайшие сита.

— Само собой, — согласилась Элспет, стремясь понять мысли помощника приора и ответить ему в тон. — Я частенько думала, что мельники на монастырской мельнице уж больно небрежно просеивают нашу муку, да и мелют зерно они тоже кое-как. Недаром народ болтает, что они не остановятся перед тем, чтобы пригоршню золы подсыпать добрым людям в муку.

— В этом мы тоже разберемся, сударыня, — отвечал помощник приора, не без удовольствия убеждаясь, что почтенная женщина не поняла его. — А теперь, с вашего разрешения, я хочу повидать леди Эвенел. Пожалуйста, пройдите к ней и предупредите, что я хочу ее видеть.

Госпожа Глендининг, исполняя его просьбу, удалилась наверх, а монах, продолжая в волнении ходить из угла в угол, принялся размышлять о том, как ему лучше с надлежащей кротостью, но и с успехом выполнить возложенный на него свыше тяжкий долг. Он решил, подойдя к одру больной, начать сразу с упреков, но смягчить резкость выражений из снисхождения к ее телесной слабости. Однако если она вздумает возражать (на это ее могут вдохновить недавние примеры закоренелого еретичества), ему придется опровергать хорошо ему знакомые заблуждения.

Преисполненный пламенного негодования на ее беззаконное вторжение в обязанности духовного лица по изучению священного писания, он представлял себе те возражения, которые он бы мог услышать от приверженцев новейшей школы ереси. Но он предвкушал и свою победу, когда увидит спорщицу распростертой ниц перед ним, ее исповедником. И он заранее сочинял в уме то страстное, но целительное увещание, с которым он обратится к ней, пригрозив лишить ее последнего утешения церкви. Он будет заклинать ее спасением ее души открыть ему все те мрачные и злокозненные тайны, благодаря которым ересь проникла в самые отдаленные уголки земель, принадлежащих самой церкви; он спросит ее, кто же были эти враги, которые так незаметно передвигались с места на место, что ухитрились вернуть запрещенную церковью книгу туда, откуда она прямым ее распоряжением была изъята; и, наконец, он узнает у нее, кто же поощрял дерзновенную и нечестивую жажду знания, которая мирянам вредна и не имеет для них смысла и только помогает дьяволу-искусителю прибегать к привычным ему соблазнам тщеславия и честолюбия.

Однако почти все, что он так тщательно придумал, выскочило у него из головы, когда Элспет вернулась и, едва успевая утирать фартуком слезы, неудержимо льющиеся из глаз, жестом пригласила его следовать за собой.

— Как? — воскликнул монах. — Неужели она уже кончается? Нет, церковь не должна осуждать и отвергать, когда есть надежда на конечное спасение.

И, забыв о всяких раздорах, почтенный помощник приора бросился в ту маленькую горницу, где на убогой постели, которую она занимала с тех пор, как несчастная судьба привела ее в башню Глендеарг, вдова Уолтера Эвенела отдала душу создателю.

— Милосердный боже! — воскликнул помощник приора. — Неужели же из-за моей несчастной медлительности она отошла в иной мир без последнего напутствия церкви! Посмотрите хорошенько, сударыня, — нетерпеливо воскликнул он, — не осталась ли в ней хотя бы искорка жизни? Нельзя ли вернуть ее на землю, вернуть хотя бы на минуту? O! Если бы она могла хотя бы одним, самым неясным словом, одним самым слабым движением выразить свое участие в спасительных молитвах покаяния! Неужели же она не дышит? Вы уверены, что она не дышит?

— Она никогда больше не будет дышать, — отвечала вдова. — О, бедная сиротка, потерявшая отца, а теперь и мать! О, дорогая моя подруга, прожившая со мной столько лет, которую я никогда больше не увижу! Но она теперь наверняка на небесах, ибо какой же еще женщине там быть, если не ей? Ибо уж лучше ее женщины…

— Горе мне, — причитал несчастный монах, — если она отошла от нас без уверенности в своем спасении. Горе безрассудному пастырю, который позволил волку утащить избранную овцу из стада в то время, когда он готовил пращу и дубину, чтобы поразить зверя! Что, если в жизни, бесконечной для этой несчастной души, было уготовано блаженство? Как дорого обошлась ей моя медлительность! Она заплатила за мой промах спасением своей Души.

С этими словами он приблизился к безжизненному телу, полный глубокого раскаяния, столь естественного для человека его убеждений, всей душой исповедующего учение католической церкви.

— Увы! — промолвил он, взирая на остывший труп, от которого дух отлетел так незаметно, что улыбка осталась на тонких посиневших губах покойницы. — Увы! — повторил он, следя за спокойным выражением ее лица, столь истощенного болезнью, что никакая гримаса страдания не могла исказить его черты. — Вот лежит оно, поваленное древо, на том самом месте, где его сразил топор. Ужасно помыслить, что, может быть, из-за моего нерадения оно будет теперь гореть в вечном огне! — И он принялся снова и снова умолять госпожу Глендининг как можно подробнее рассказать ему все, что было ей известно об образе жизни и поведении усопшей.

Ответы были в высшей степени лестные для покойной леди Эвенел, ибо ее приятельница, весьма уважавшая ее при жизни (правда, не без легкого оттенка зависти), теперь, после ее смерти, просто боготворила ее и не могла найти достаточно сильных выражений, чтобы воздать ей хвалу.

Надо сказать, что хотя леди Эвенел в глубине души и сомневалась в некоторых догматах римской церкви, втайне отклонялась от этого извращенного христианского учения и прибегала к той книге, которая является основой христианства, — она тем не менее регулярно посещала церковные службы и, вероятно, еще не дошла в своих сомнениях до того, чтобы отвергать причастие. Таковы были взгляды ранних реформаторов той эпохи, стремившихся — по крайней мере временно — избежать раскола, пока неистовство папы не сделало его неизбежным.

Отец Евстафий с жадным вниманием прислушивался к каждому слову, которое могло убедить его в том, что леди Эвенел была тверда в исповедании основ истинной веры, ибо его мучила совесть, что он медлил в разговорах с хозяйкой Глендеарга, вместо того чтобы сразу поспешить туда, где он был особенно нужен.

— Если ты, — обратился он к недвижимому телу, — если ты не подлежишь страшной каре, ожидающей приверженцев лжеучений, если тебе придется страдать лишь некоторое время, чтобы искупить проступки, порожденные слабостью тела, но не смертным грехом, не бойся, что долгим будет твое пребывание в месте печали и воздыхания. Я постараюсь сделать все, чтобы помочь твоему освобождению, — я буду поститься, служить заупокойные обедни, читать покаянные молитвы и умерщвлять свою плоть, пока тело мое не станет подобно этим останкам, покинутым душой. Святая церковь, наша божественная обитель, сама наша присноблаженная покровительница матерь божия заступятся за ту, чьи заблуждения уступают стольким добродетелям. Теперь оставьте меня, сударыня, здесь, у ее смертного одра, — я совершу те обряды, которые необходимы при этих печальных обстоятельствах.

Элспет удалилась, а монах со страстным и искренним пылом (хотя и основанным на заблуждении) принялся читать молитвы о спасении души новопреставленной. Около часа оставался он в горнице смерти, а затем вернулся в залу, где застал все еще рыдающую приятельницу покойной.

Но было бы несправедливо полагать, что мистрис Элспет Глендининг могла забыть свой долг хозяйки, даже предаваясь печали столь длительное время. Не надо думать, что искренняя и глубокая скорбь об усопшей поглотила ее настолько, что она уже не была способна оказать надлежащее гостеприимство своему высокочтимому гостю — одновременно духовнику и помощнику приора, облеченному властью как в делах церковных, так и в особенности в делах светских, кровно касавшихся вассалов монастыря.

Прежде чем предаться безудержной скорби, она поджарила ячменный хлеб, открыла бочонок домашнего пива, поставила на стол самое лучшее масло, самую свежую ветчину и сыр и, только выставив на стол все это угощение, присела в уголок к камину, накрыла голову клетчатым фартуком и дала волю слезам и рыданиям. Во всем этом не было ни малейшей доли притворства. Достойная женщина считала, что поддержать честь дома для нее такой же священный долг, в особенности если гостем был монах, как любой долг, возложенный на нее свыше, и, только выполнив его, она могла позволить себе плакать о своем друге.

Увидев входящего помощника приора, она встала с намерением его угостить. Но он наотрез отказался от всего, чем она пыталась его соблазнить. Ни масло, желтее золота, лучше которого, по ее словам, не найти было нигде в округе, ни ячменные булочки, о которых «покойная праведница, упокой господь ее душу, говорила, что они уж больно хороши», ни пиво, ни какая-либо иная снедь из ее хозяйственных запасов не могли заставить помощника приора нарушить обет воздержания.

— Сегодня, — сказал он, — я не возьму в рот никакой пищи до самого захода солнца и буду счастлив, если это поможет мне искупить мой грех невнимания; но еще более счастлив я буду, если это незначительное лишение, с верой и чистым сердцем на себя возложенное, поможет хоть в малой степени душе усопшей. Но все же, сударыня, — добавил он, — проявляя заботу о мертвых, я не могу забывать и о живых. Я не хочу оставлять у вас эту книгу, которая может принести непосвященным такое же зло, какое древо познания добра и зла принесло нашим прародителям. Сама по себе книга превосходна, по она пагубна для тех, кому возбраняется ею пользоваться.

— О, я с радостью отдам вам книгу, ваше преподобие, — отозвалась вдова Саймона Глендининга, — ежели только мне удастся выманить ее у детей. Впрочем, они, бедняжки, сейчас так обревелись, что вы можете у них живую душу вынуть из тела и они того не заметят.

— Дайте им взамен этот молитвенник, сударыня, — сказал отец Евстафий, вынимая из кармана молитвенник с яркими картинками, — и я сам к вам как-нибудь заеду или при случае кого-нибудь пришлю, чтобы объяснить им значение этих рисунков.

— Какие чудные картинки! — воскликнула в восхищении госпожа Глендининг, забыв на минуту свое горе. — Уж эта-то книга, поди, совсем не похожа на ту, что была у покойницы. Ежели бы вы тогда приехали к нам, ваше преподобие, вместо отца Филиппа, насколько это было бы лучше. Хотя, я не спорю, отец ризничий тоже человек могучий, а уж говорит он так громко, что, поди, стены бы у нас повалились, кабы не были они такие толстые. Но об этом уже предки Саймона позаботились, да упокоит господь их души.

Монах приказал подать своего мула и собрался уезжать. Хозяйка дома все еще задерживала его своими расспросами о похоронах, как вдруг во двор, окружающий сторожевую башню, въехал всадник, вооруженный с ног до головы.