Джулиан Эвенел с удивлением смотрел на почтенного чужестранца.

— Черт меня побери, — вскричал он, — эти новоявленные священнослужители, оказывается, соблюдают посты, а вот прежние-то — те уступали сладость воздержания своей пастве.

— Мы не признаем поста, — сказал проповедник. — Мы полагаем, что вера заключается не в том, чтобы ость или не есть какую-то пищу в определенные дни; и, каясь, мы раздираем сердца наши, но отнюдь не одежды.

— Тем лучше. Тем лучше для вас и тем хуже для портновского сословия, — пошутил барон. — Но иди сюда и садись, а если тебе уж непременно нужно угостить нас образчиком твоего ремесла, так и быть, бормочи свои заклинания.

— Сэр барон, — ответил проповедник, — я нахожусь на чужой стороне, где и профессия моя и вероучение мало известны и, как видно, толкуются превратно. Потому долг обязывает меня вести себя так, чтобы в лице смиренного слуги господа уважалось достоинство владыки моего и чтобы грех, лишенный узды, не ликовал от безнаказанности.

— Постой! Ни слова больше! — остановил его барон. — Тебя прислали сюда, чтобы я спас твою шкуру, а вовсе не для того, надеюсь, чтобы ты читал мне проповеди или руководил мной. Чего ты, собственно, добиваешься, сэр проповедник? Помни, ты имеешь дело с человеком не особенно терпеливым, который любит, чтобы за его столом поменьше разговаривали и побольше выпивали.

— Короче говоря, — произнес Генри Уорден, — эта леди…

— Что это значит? — закричал барон. — Какое тебе дело до нее? Что ты хочешь от этой дамы?

— Кто она? Твоя хозяйка? — спросил проповедник после минутного молчания, в течение которого он, по-видимому, подыскивал самое приличное выражение для своей мысли. — Я спрашиваю: она твоя жена?

Несчастная молодая женщина, желая спрятать свое лицо, закрыла его обеими руками, но яркая краска, залившая ее лоб и шею, показывала, что щеки ее тоже пылают как в огне; а стекавшие по тонким пальцам слезы свидетельствовали о глубине ее скорби и стыда.

— Клянусь прахом моего отца! — воскликнул барон, выскочив из-за стола и отшвырнув ножную скамеечку с такой силой, что она ударилась о противоположную стену. Но сейчас же, овладев собой, он пробормотал: — Не глупо ли лезть на рожон из-за болтовни какого-то дурака? — Он снова сел на место и продолжал холодно и язвительно: — Нет, сэр священник или сэр проповедник, Кэтрин мае не жена. Перестань хныкать, глупая плакса! Да, она мне не жена, но ее руки соединены с моими, и это дает ей право считаться честной женщиной.

— Соединены руки? — повторил Уорден.

— Разве тебе, святой человек, этот обычай неизвестен? — продолжал Эвенел тем же насмешливым топом. — Изволь, объясню. Мы, жители границы, более осмотрительны, чем ваши простофили из внутренних областей, Файфа или Лотиана. Мы кота в мешке не покупаем. Прежде чем заклепать на себе цепи, мы любим проверить приходятся ли наручники по запястью; и жен мы берем, как лошадей, на предварительное испытание. Если мужчина и женщина соединили руки — значит, они муж и жена на один год и один день. Кончится этот срок — и каждый из них волен выбрать себе другого супруга, или, по обоюдному желанию, они могут призвать священника и соединиться на всю жизнь. Теперь, я думаю, тебе ясно, что значит соединение рук.

— В таком случае, — заявил проповедник, — братски радея о спасении твоей души, благородный барон, я тебе скажу, что обычай этот нечестивый, грубый и развратный; упорствующему в нем он опасен, даже гибелен. Обычай этот связывает тебя со слабым существом — девицею, лишь доколе она внушает тебе страсть, а когда она внушает к себе великое сострадание, сей обычай освобождает тебя от заботы о пей, потакая лишь низменным чувствам и попирая великодушную и нежную привязанность. Истинно говорю тебе, что тот, кто замышляет разорвать подобный союз и бросить обманутую женщину с беспомощным младенцем, тот хуже хищника пернатого. Коршун и ястреб не покинут самки, доколе их детеныши не научатся летать. Но паче всего, говорю я, противоречит сей обычай чистому христианскому учению, которое того ради соединяет мужчину с женщиной, дабы она разделяла труды его, утешала в скорби, выручала в опасностях, опорою была в печали. Жена — это не игрушка суетных часов и не цветок, сорванный для того, чтобы бросить его, когда вздумается.

— Клянусь всеми святыми, весьма назидательная проповедь! — отпарировал барон. — Задумана хитро, произнесена с толком, и особенно хорош выбор слушателей. Теперь вы раскройте уши, сэр евангелист! Вы думаете, что имеете дело с дурачком? Думаете, я не знаю, как ваша секта окрепла при Гарри Тюдоре именно потому, что вы помогли ему спровадить его Кейт и завести новую? Так почему же мне нельзя с той же христианской свободой разойтись с моей? Знаешь, держи лучше язык за зубами, благослови добрую трапезу и не вмешивайся в чужие дела. Тебе не одурачить Джулиана Эвенела.

— Джулиан Эвенел самого себя одурачил и опозорил, — сказал проповедник, — даже если он ныне пожелает воздать толику справедливости этой бедняжке, разделившей с ним его домашние заботы и печали! Но разве в его силах теперь возвести эту женщину в высокий сан целомудренной и незапятнанной супруги? Разве в его силах избавить своего ребенка от позора незаконного рождения? Правда, он может дать обоим свой титул: ее сделать законной женой, а его — законным сыном, но в общем мнении их имена все равно будут запятнаны клеймом, которого не сотрут его запоздалые усилия. Хоть время и ушло, барон Эвенел, поступи справедливо с этой женщиной. Прикажи мне соединить вас навсегда и ознаменуйте день вашего бракосочетания не пиршеством и попойкой, а раскаянием в былом грехе и решением вести лучшую жизнь. И тогда я благословлю обстоятельства, открывшие мне доступ в этот замок, хотя меня привело сюда бедствие и я не знал своего пути, подобно древесному листу, северным ветром гонимому.

Некрасивые, даже грубые черты лица вдохновенного проповедника оживились и облагородились, выражая горячность и самозабвенность его порыва; и свирепый барон, вопреки необузданности и презрению к религиозным и нравственным законам, ощутил, может быть в первый раз в жизни, что он подавлен умом и волей другого человека и не знает, как ему быть. Предавшись размышлениям, колеблясь между стыдом и гневом, он сидел молча, присмирев под тяжестью справедливого порицания, столь смело брошенного ему в лицо.

Грустная молодая женщина, ободренная молчанием своего властелина и его очевидной нерешительностью, забыла страх и смущение в робкой надежде, что Джулиан смягчится; не спуская с него встревоженного и умоляющего взгляда, она потихоньку приблизилась к нему и наконец положив дрожащую руку на его плечо, осмелилась прошептать:

— О благородный Джулиан, прислушайся к словам этого доброго человека! — Прикосновение Кейт и ее речь оказались несвоевременными и произвели на гордого и самовластного Эвенела действие, противоположное ее надеждам.

Разъяренный барон сорвался с места и грозно закричал;

— Безмозглая девка! Ты еще поддакиваешь этому бродяге, который при тебе оскорбил меня в моем собственном доме? Прочь отсюда и знай, я не поддамся ни лицемерам, ни лицемеркам!

Пораженная громовым окриком барона и яростью в его взоре, Кейт отшатнулась и, смертельно побледнев, попыталась выполнить его приказание; повернувшись к двери, она сделала несколько шагов, но у нее подкосились ноги, и она упала на каменный пол, да так неловко, что в ее положении это могло привести к роковой развязке. Кровь заструилась по ее лицу. При виде такой жестокой сцены Хэлберт Глендининг не мог сдержаться: у него вырвалось глухое проклятие, и, вскочив с места, он схватился за меч, готовый немедленно расправиться с жестокосердным негодяем. Но Кристи из Клинт-хилла, угадав его замысел, успел крепко схватить юношу обеими руками и не дал ему шевельнуться.

Однако гневный порыв Глендининга длился лишь мгновение, так как оказалось, что сам Эвенел, встревоженный последствиями своей жестокой выходки, старался приподнять и на свой лад утешить перепуганную Кэтрин.

— Успокойся, — говорил он, — перестань ты, глупенькая! Успокойся, Кейт! Знаешь, хоть я и не слушаю этого бродягу проповедника, но не известно, что может случиться, если ты родишь мне крепкого мальчугана. Ну, ну, не надо! Утри слезы, позови своих служанок. Эй, вы! Да куда же запропастились эти дряни! Кристи! Роули! Хатчен! Тащите их сюда за волосы!

Вслед за тем в комнату стремительно вбежали встревоженные, растрепанные служанки. Они вшестером унесли на руках свою госпожу, которую, впрочем, с одинаковым правом можно было назвать и их подругой. Кейт казалась чуть живой от страха; она прижимала руки к сердцу и тихонько стонала.

Как только бедняжку унесли, барон, подойдя к столу, налил себе и выпил вместительный кубок вина, затем, видимо стараясь овладеть собой, обратился к проповеднику, которого, недавняя сцена преисполнила ужасом.

— Вы отнеслись к нам чересчур сурово, сэр проповедник, но вы представили мне такие рекомендации, что я не сомневаюсь в ваших добрых намерениях. Мы народ более горячий, чем вы там, в Файфе и Лотиане. Примите мой совет: не пришпоривайте необъезженного коня, не забирайтесь плугом слишком глубоко в целину, проповедуйте нам духовную свободу, и мы будем вас слушать, но духовного ярма не потерпим. А теперь садитесь, выпейте старого хереса за мое здоровье, и поговорим о чем-нибудь другом.

— Именно от духовного рабства я и явился освободить вас, — тем же укоризненным тоном сказал проповедник. — От рабства более страшного, чем самые тяжкие земные оковы, — от ваших собственных низменных страстей.

— Садитесь, — гневно приказал ему Эвенел. — Садись, пока цел! Иначе, клянусь шлемом моего отца и честью моей матери…

— Знаешь, — шепнул Хэлберту Кристи из Клинт-хилла, — если он откажется сесть, я и ломаного гроша не дам за его голову.

— Лорд барон, — произнес Уорден, — ты думаешь, что устрашил меня до крайности. Но если встанет вопрос: схоронить ли свет евангельского учения, которое мне велено нести в мир, или загасить огонек моей жизни — мой выбор сделан. И я говорю тебе, как Иоанн Креститель говорил Ироду: не должно тебе иметь эту женщину, и пусть разверзнется предо мной темница, грозящая смертью, молчать я не буду, почитая прежде всего не жизнь мою, а долг проповедника.

Взбешенный стойкостью старика, Джулиан Эвенел правой рукой с силой отшвырнул от себя кубок, из которого собирался выпить за здоровье гостя, а с левой согнал птицу, и она стала неистово кружить по комнате. Первым движением барон схватился за кинжал, но, передумав, воскликнул:

— В темницу дерзкого бродягу! И не сметь за него заступаться! Лови сокола, Кристи, остолоп! Если только он улетит, я всех вас пошлю его ловить! И чтоб я больше не видел этого двуличного святошу! Силой тащите его, если будет упираться.

Оба приказания были немедленно выполнены. Кристи успел поймать сокола, наступив ногой на постромки, а Генри Уорден, не проявив ни малейших признаков испуга, был уведен двумя стражниками. Джулиан Эвенел еще некоторое время прохаживался по зале в мрачном молчании, потом отрядил куда-то одного из своих телохранителей, шепотом приказав ему, вероятно, справиться о здоровье бедняжки Кэтрин, — а вслух сказал:

— До чего дерзки эти церковники, клянусь небом! Суются не в свои дела… Без них мы были бы куда лучше!

Тут он получил от своего посланца ответ, несколько умиротворивший его раздражение, и сел за стол, приказав своей свите последовать его примеру. Все уселись и молча принялись за еду.

За ужином Кристи тщетно старался подпоить своего юного гостя или по крайней мере вызвать его на откровенность. Отговариваясь усталостью, Хэлберт не отведал крепкого вина и пил только настойку на вереске — обычный напиток за домашним столом в те времена. Ни одна искорка веселости не оживляла общего хмурого настроения, пока наконец барон, выведенный из терпения гробовым молчанием своей свиты, не стукнул кулаком по столу, закричав:

— Это еще что такое! Господа стражники-кавалеристы, что вы сидите над тарелками, точно сборище монахов или нищенствующих? Если уж говорить неохота, пусть кто-нибудь песню затянет, что ли! К жаркому полагается музыка и веселье, иначе оно плохо переваривается. Луис, — обратился он к одному из самых молодых своих приспешников, — ты всегда рад петь, и просить тебя не нужно.

Луис взглянул на своего господина, потом на сводчатый потолок комнаты, залпом осушил стоявший около него рог с вином или брагой и грубоватым, но приятным голосом запел новую песню на старинный мотив «Голубые береты пограничной стражи»:

Вперед, и Этрик и Тевиотдейл! Пора, черт возьми, вам в строй становиться! Вперед, вперед, Эскдейл и Лидсдейл! Голубые береты — все на границу! Яростный вихрь знамен Веет со всех сторон, Шлемы героев — направо, налево! Все на коней, как один, Дети гор и долин, В бой за Шотландию, за королеву! Скорее с холмов, где козы гуляют, Скорей из долин, где оленей мы бьем, Скорее к скале, где огонь пылает, Скорее с луком, щитом и копьем! Трубы трубят, Кони храпят, Пора брать оружье и в строй становиться! В Англии вспомнят не раз Битвы кровавой час С голубыми беретами здесь, на границе!

Эта удалая песня дышала воинственностью, которая в любое другое время нашла бы отзвук в душе Хэлберта, но сейчас чары поэзии не имели власти над ним. Он попросил у Кристи разрешения удалиться на отдых. Эту просьбу достойный начальник «Джеков» решил уважить, видя, что, при теперешнем настроении Хэлберта, нет смысла уговаривать его поступить на службу к барону. Но ни один вербовщик рекрутов, включая сержанта Кайта, не мог бы лучше, чем Кристи из Клинт-хилла, проследить, чтобы его добыча не ускользнула. Он сам проводил Глендининга в выходившую на озеро маленькую каморку с выдвижными нарами в стене и, прежде чем уйти, тщательно осмотрел целость железных перекладин с наружной стороны окна, а выйдя, не преминул запереть дверь двойным поворотом ключа. Это убедило молодого Глендининга в том, что он не должен рассчитывать выбраться из замка Эвенелов, когда ему вздумается. Как ни тревожны были все эти предзнаменования, он счел благоразумным не размышлять о них.

Оставшись в совершенном одиночестве, Хэлберт стал перебирать в памяти все события истекшего дня и, к своему удивлению, обнаружил, что и его собственное незавидное положение и даже смерть Пирси Шафтона взволновали его меньше, чем решительное и бесстрашное поведение его спутника, Генри Уордена. Провидение, всегда умеющее находить для своих целей надлежащих людей, воспитало в Шотландии для дела Реформации целый сонм проповедников, отличавшихся не столько образованностью, сколько неукротимой волей, смелостью духа и стойкостью в вере; пренебрегая всем, что преграждало им до-, рогу, эти люди добивались преуспеяния великого дела, которому служили, пусть самым тягостным путем, лишь бы он был кратчайшим. Иву колеблет дыхание нежного ветерка, а дубовый сук вздрагивает только от могучего голоса бури. В менее жестокий век, у более кротких слушателей эти вдохновенные проповедники не имели бы успеха, но велико было их воздействие на суровых людей того времени.

По этим же причинам Хэлберт Глендининг отнесся к увещаниям проповедника недоверчиво и строптиво, а его стойкостью в столкновении с Джулианом Эвенелом был поражен до глубины души. Речь Уордена, возможно, была неучтива и, безусловно, неосторожна — разве в таком месте и в таком окружении приличествовало укорять в прегрешениях феодала, которому и воспитание и положение обеспечивали независимость и власть? Но все поведение старика — благородное, непреклонное, мужественное — было обусловлено глубочайшей убежденностью в том, что он правильно понимает обязанности, налагаемые на него долгом проповедника и собственной совестью. И чем больше отвращения вызывало у Глендининга поведение Эвенела, тем более восхищался он отвагой Уордена, который сознательно подвергал опасности свою жизнь, чтобы заклеймить порок. Высшую степень доблести у человека, посвятившего себя религии, он сравнивал с воинской доблестью, требующей подавления всех эгоистических помыслов и приложения всех сил и способностей для исполнения долга, диктуемого высокой целью.

Хэлберт был в том юном возрасте, когда сердце человека радостно приемлет великодушные чувства и умеет по достоинству ценить их в других людях: он, пожалуй, сам не мог бы объяснить, почему жизнь этого старика, католик он или еретик, вдруг стала ему так дорога. К этому чувству примешивалось и любопытство; он с изумлением спрашивал себя, в чем же заключается сущность этого учения, которое заглушает в своих сторонниках всякое себялюбие, а своих проповедников обрекает на оковы и казнь. Он не раз слышал о святых и мучениках древности, которые, не отступая от догматов своей веры, бросали вызов палачам и самой смерти. Но пламень их религиозного подвижничества угас в лени и праздности многих следующих поколений церковников, и подвиги первых ревнителей веры, подобно похождениям странствующих рыцарей, рассказывались больше для развлечения, чем для назидания. Чтобы снова разжечь яркое пламя религиозного усердия, нужна была новая сила, и теперь она была устремлена на защиту более чистого учения, с вдохновенным глашатаем которого сейчас впервые встретился молодой Глендининг.

Мысль о том, что он сам всецело во власти свирепого барона, нисколько не расхолаживала горячего сочувствия Хэлберта к товарищу по несчастью: он решил, что, по примеру проповедника, тоже проявит твердость духа и что ни угрозы, ни пытки не принудят его поступить на службу к Джулиану. Затем он задумался о побеге и принялся, хоть и без большой надежды, внимательнее разглядывать окно своей каморки. Эта каморка была в первом этаже, и под ее окном находился один из выступов скалы, служившей основанием замку, так что смелый и предприимчивый человек мог бы даже без посторонней помощи спуститься из окна на скалу, а затем соскользнуть или спрыгнуть в озеро, лежавшее перед ним, — такое серебристое и голубое в безмятежном свете яркой летней луны. «Только бы мне очутиться на том выступе, — подумал Глендининг, — и Эвенелу вместе с Кристи не ведать бы меня как своих ушей!» Ширина окна благоприятствовала побегу, но железная решетка представляла, по-видимому, непреодолимое препятствие.

Как прикованный стоял. Хэлберт у окна; волевой нрав и решимость не поддаваться обстоятельствам поддерживали в нем страстную надежду. Внезапно он услышал какие-то звуки, доносившиеся снизу. Прислушавшись более внимательно, он различил голос проповедника, в уединении творившего молитву. Юноша немедленно решил дать ему знать о себе — сначала чуть слышными восклицаниями, но когда на них не последовало ответа, Хэлберт решился заговорить громче и услышал:

— Это ты, сын мой?

Голос узника теперь звучал гораздо отчетливее, потому что Уорден подошел к маленькому отверстию в толстой крепостной стене, которое заменяло окно и пропускало немного света в этот каменный мешок, находившийся под самым окном Хэлберта: Так близко были они друг к другу, что могли разговаривать вполголоса, и юноша сразу же сообщил проповеднику о своем намерении бежать, добавив, что этому препятствуют только железные перекладины оконной решетки.

— Испытай свою силу во имя господне, сын мой, — ответил Уорден.

Движимый скорее отчаянием, нежели надеждой, Хэлберт повиновался, и, к его величайшему изумлению, даже к некоторому ужасу, вертикальный брус сразу отделился у нижнего конца, а верхний, который удалось отогнуть наружу, оказался не припаянным и легко выпал из гнезда прямо в руку Хэлберта, который тотчас громким шепотом сказал проповеднику:

— Клянусь небом, брус в моих руках!

— Благодари небо, а не клянись им, сын мой, — ответил Уорден из подземелья.

Протиснувшись без особого труда в окно, которое столь удивительным способом открылось, Хэлберт Глендининг, употребил вместо веревки свой кожаный пояс и благополучно спустился на выступ скалы рядом с оконцем проповедника. Но пролезть через это отверстие было невозможно — оно было не больше, чем бойница, и с этой целью, вероятно, и было прорублено.

— Не могу ли я помочь вам бежать, отец мой? — спросил Хэлберт.

— Нет, сын мой, — ответил проповедник, — но ты можешь сохранить мне жизнь, если захочешь.

— Я сделаю все, что смогу, — сказал юноша.

— Возьми для передачи письмо, которое я сейчас напишу. В моей котомке есть все, что нужно для письма, и огниво. Поспеши в Эдинбург! По дороге ты встретишь отряд всадников, направляющийся на юг. Отдай мое письмо начальнику отряда и объясни, в каком положении ты меня оставил. Может быть, твоя услуга и тебе самому принесет пользу.

Минуты через две в окошке блеснул слабый свет, и вскоре проповедник с помощью посоха просунул в отверстие записку.

— Да благословит тебя бог, сын мой, — проговорил старик, — и да завершит он начатое им чудо.

— Аминь! — торжественно произнес Хэлберт, всецело отдавшись мыслям о предстоящем бегстве.

С минуту он был в нерешительности, взвешивая, не лучше ли спуститься к подножию скалы, прыгая с выступа на выступ, но крутизна утесов, даже в лунную ночь, внушала слишком большие опасения. Сложив руки над головой, он смело бросился с кручи, стараясь попасть в воду как можно дальше от берега, чтобы не удариться о подводные камни. Нырнул он так глубоко, что на поверхность выплыл только через минуту. Однако благодаря выносливости, глубокому дыханию и привычке к подобным упражнениям юноша, несмотря на мешавший ему меч, то нырял, то снова появлялся на поверхности воды, как водоплавающая птица, быстро пересекая озеро в северном направлении. Выйдя на берег и оглянувшись на замок, он понял, что там началась тревога: в окнах мелькали огни факелов; со скрежетом опускался подъемный мост, гулко раздавалось цоканье конских копыт. Но, нимало не встревоженный погоней в темную ночь, Хэлберт выжал мокрую одежду и зашагал через болото к северо-востоку, определяя свой путь по Полярной звезде.